ИСТОРИЯ - ЭТО ТО, ЧТО НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО НЕВОЗМОЖНО ОБЬЯСНИТЬ НАСТОЯЩЕЕ НАСТОЯЩИМ

 

Лишь однажды, в самом начале российской экспансии за Урал в происходящее попыталось вмешаться Бухарское ханство. Последний осколок Орды и единственное государственное образование «за Камнем», Сибирское ханство, уже признало при Иване Грозном вассальную зависимость от Москвы. Но из Бухары сюда, на юг Западной Сибири, во главе узбекско-казахско-ногайской дружины вторгся чингизид Кучум. Он разбил войска старого хана, убил его и начал ханствовать сам. Он продолжил выплату небольшой дани в Москву, но со своими отрядами начал вторгаться для грабежа за Урал во владения купеческой семьи Строгановых, которым царь пожаловал здесь обширные земли.

Для борьбы с Кучумом Строгановы наняли и снарядили большой (540 человек) отряд волжских казаков во главе с их атаманом Ермаком (происхождение клички неясно). В 1581 году отряд вместе с тремя сотнями строгановских людей выступил в поход. Им предстояло сокрушить силы Кучума, которые в несколько раз превосходили их численностью, но были гораздо хуже вооружены и организованы.

Вторгнувшись во владения Кучума, казаки в нескольких сражениях разбили его дружины, пленили его лучшего военачальника и вынудили хана покинуть свою ставку [Взятый в плен «царевич» Маметкул был отвезен в Москву, где принят был со всевозможным почетом, получил земли под Ярославлем, денежное содержание и выписал к себе семью. Пользовался большим уважением среди русской и московско-татарской знати].

Но это было лишь началом затяжной маневренной войны. Кучумовские воины постоянно нападали на казаков из засад, истребляли их отделившиеся от главных сил небольшие отряды. За четыре года в этих стычках Ермак потерял почти всех своих атаманов, силы его отряда таяли на глазах.

Царь Иван послал на помощь Ермаку отряд стрельцов в 300 человек. В очень суровую зиму 1584/85 года они добрались до казацкого зимовья, но оказалось, что казаки заготовили продовольствие только для самих себя — и все стрельцы вместе со своим воеводой умерли от голода и холода, не дожив до весны.

А летом 1585 года Кучум подстерег и самого Ермака… Царь Иван, принимая посольство от Ермака с «подношением» новых земель подарил атаману кольчугу, и с тех пор тот носил ее, почти не снимая. И когда на Иртыше, на одном из речных островов, полсотни его казаков подверглись нежданному нападению и нужно было бежать, Ермак бросился в воду, надеясь доплыть до струга, но царский подарок утянул его на дно…

Единственный спасшийся в той стычке казак добрался до своих и принес весть о гибели Ермака. Оставшиеся в живых казаки собрали круг, на котором решили уходить обратно на Волгу: «Седоша в струги своя августа в 15 день и погребоша вниз по Обе… и через Камень приидоша в Русь на свои жилища». Через полтора месяца сюда добралась еще одна сотня стрельцов подмоги, но уже никого не нашла. С трудом отбиваясь от отрядов Кучума, она возвратились назад.

Больше казацких отрядов для завоевания Сибирского ханства не снаряжали — за дело взялись царские воеводы со своими стрельцами. «Государевы люди», судя по результатам их экспедиций, были не только более многочисленными, но и лучше подготовленными для войны. В 1598 году они наголову разгромили и рассеяли армию Кучума и заставили его бежать за Обь. Царские послания и письма взятых в плен его родственников, прекрасно устроившихся на Руси, свободолюбивого хана не впечатлили и он продолжал борьбу вплоть до 1601 года, пока не погиб от рук враждебного племени. С ним закончилась и история Сибирского ханства.

 

 

 

Предоставим описать Ивана IV историку, лучше, чем кто-бы то ни было, знавшего своего «героя» — Василию Осиповичу КЛЮЧЕВСКОМУ:

 

ДЕТСТВО

 

Царь Иван родился в 1530 г. От природы он получил ум бойкий и гибкий, вдумчивый и немного насмешливый, настоящий великорусский, московский ум. Но обстоятельства, среди которых протекло детство Ивана, рано испортили этот ум, дали ему неестественное, болезненное развитие.

 

Иван рано осиротел — на четвертом году лишился отца, а на восьмом потерял и мать. Он с детства видел себя среди чужих людей. В душе его рано и глубоко врезалось и всю жизнь сохранялось чувство сиротства, брошенности, одиночества, о чем он твердил при всяком случае: «Родственники мои не заботились обо мне». Отсюда его робость, ставшая основной чертой его характера.

 

Как все люди, выросшие среди чужих, без отцовского призора и материнского привета, Иван рано усвоил себе привычку ходить оглядываясь и прислушиваясь. Это развило в нем подозрительность, которая с летами превратилась в глубокое недоверие к людям. В детстве ему часто приходилось испытывать равнодушие или пренебрежение со стороны окружающих.

 

Он сам вспоминал после в письме к князю Курбскому, как его с младшим братом Юрием в детстве стесняли во всем, держали как убогих людей, плохо кормили и одевали, ни в чем воли не давали, все заставляли делать насильно и не по возрасту. В торжественные, церемониальные случаи — при выходе или приеме послов — его окружали царственной пышностью, становились вокруг него с раболепным смирением, а в будни те же люди не церемонились с ним, порой баловали, порой дразнили.

 

…Необходимость сдерживаться, дуться в рукав, глотать слезы питала в нем раздражительность и затаенное, молчаливое озлобление против людей, злость со стиснутыми зубами…

 

ВЛИЯНИЕ БОЯРСКОГО ПРАВЛЕНИЯ

 

Безобразные сцены боярского своеволия и насилий, среди которых рос Иван, были первыми политическими его впечатлениями. Они превратили его робость в нервную пугливость, из которой с летами развилась наклонность преувеличивать опасность, образовалось то, что называется страхом с великими глазами. Вечно тревожный и подозрительный, Иван рано привык думать, что окружен только врагами, и воспитал в себе печальную наклонность высматривать, как плетется вокруг него бесконечная сеть козней, которою, чудилось ему, стараются опутать его со всех сторон. Это заставляло его постоянно держаться настороже; мысль, что вот-вот из-за угла на него бросится недруг, стала привычным, ежеминутным его ожиданием. Всего сильнее работал в нем инстинкт самосохранения. Все усилия его бойкого ума были обращены на разработку этого грубого чувства.

 

РАННЯЯ РАЗВИТОСТЬ И ВОЗБУЖДАЕМОСТЬ

 

Как все люди, слишком рано начавшие борьбу за существование, Иван быстро рос и преждевременно вырос. В 17 — 20 лет, при выходе из детства, он уже поражал окружающих непомерным количеством пережитых впечатлений и передуманных мыслей, до которых его предки не додумывались и в зрелом возрасте.

 

…Эта ранняя привычка к тревожному уединенному размышлению про себя, втихомолку, надорвала мысль Ивана, развила в нем болезненную впечатлительность и возбуждаемость. Иван рано потерял равновесие своих духовных сил, уменье направлять их, когда нужно, разделять их работу или сдерживать одну противодействием другой, рано привык вводить в деятельность ума участие чувства.

 

О чем бы он ни размышлял, он подгонял, подзадоривал свою мысль страстью. С помощью такого самовнушения он был способен разгорячить свою голову до отважных и высоких помыслов, раскалить свою речь до блестящего красноречия, и тогда с его языка или из-под его пера, как от горячего железа под молотком кузнеца, сыпались искры острот, колкие насмешки, меткие словца, неожиданные обороты. Иван — один из лучших московских ораторов и писателей XVI в., потому что был самый раздраженный москвич того времени.

 

В сочинениях, написанных под диктовку страсти и раздражения, он больше заражает, чем убеждает, поражает жаром речи, гибкостью ума, изворотливостью диалектики, блеском мысли, но это фосфорический блеск, лишенный теплоты, это не вдохновение, а горячка головы, нервическая прыть, следствие искусственного возбуждения.

 

Читая письма царя к князю Курбскому, поражаешься быстрой сменой в авторе самых разнообразных чувств: порывы великодушия и раскаяния, проблески глубокой задушевности чередуются с грубой шуткой, жестким озлоблением, холодным презрением к людям.

 

Минуты усиленной работы ума и чувства сменялись полным упадком утомленных душевных сил, и тогда от всего его остроумия не оставалось и простого здравого смысла. В эти минуты умственного изнеможения и нравственной опущенности он способен был на затеи, лишенные всякой сообразительности.

 

Быстро перегорая, такие люди со временем, когда в них слабеет возбуждаемость, прибегают обыкновенно к искусственному средству, к вину, и Иван в годы опричнины, кажется, не чуждался этого средства.

 

Такой нравственной неровностью, чередованием высоких подъемов духа с самыми постыдными падениями, объясняется и государственная деятельность Ивана. Царь совершил или задумывал много хорошего, умного, даже великого, и рядом с этим наделал еще больше поступков, которые сделали его предметом ужаса и отвращения для современников и последующих поколений. Разгром Новгорода по одному подозрению в измене, московские казни, убийство сына и митрополита Филиппа, безобразия с опричниками в Москве и в Александровской слободе — читая обо всем этом, подумаешь, что это был зверь от природы.

 

НРАВСТВЕННАЯ НЕУРАВНОВЕШЕННОСТЬ

 

Но он не был таким. По природе или воспитанию он был лишен устойчивого нравственного равновесия и при малейшем житейском затруднении охотнее склонялся в дурную сторону. От него ежеминутно можно было ожидать грубой выходки: он не умел сладить с малейшим неприятным случаем.

 

В 1577 г. на улице в завоеванном ливонском городе Кокенгаузене он благодушно беседовал с пастором о любимых своих богословских предметах, но едва не приказал его казнить, когда тот неосторожно сравнил Лютера с апостолом Павлом, ударил пастора хлыстом по голове и ускакал со словами: «Поди ты к черту со своим Лютером». В другое время он велел изрубить присланного ему из Персии слона, не хотевшего стать перед ним на колена.

 

Ему недоставало внутреннего, природного благородства; он был восприимчивее к дурным, чем к добрым, впечатлениям; он принадлежал к числу тех недобрых людей, которые скорее и охотнее замечают в других слабости и недостатки, чем дарования или добрые качества. В каждом встречном он прежде всего видел врага. Всего труднее было приобрести его доверие.

 

Для этого таким людям надобно ежеминутно давать чувствовать, что их любят и уважают, всецело им преданы, и, кому удавалось уверить в этом царя Ивана, тот пользовался его доверием до излишества. Тогда в нем вскрывалось свойство, облегчающее таким людям тягость постоянно напряженного злого настроения, — это привязчивость. Первую жену свою он любил какой-то особенно чувствительной, недомостроевской любовью. Так же безотчетно он привязывался к Сильвестру и Адашеву, а потом и к Малюте Скуратову.

 

Это соединение привязчивости и недоверчивости выразительно сказалось в духовной Ивана, где он дает детям наставление, «как людей любить и жаловать и как их беречься». Эта двойственность характера и лишала его устойчивости.

 

Житейские отношения больше тревожили и злили его, чем заставляли размышлять. Но в минуты нравственного успокоения, когда он освобождался от внешних раздражающих впечатлений и оставался наедине с самим собой, со своими задушевными думами, им овладевала грусть, к какой способны только люди, испытавшие много нравственных утрат и житейских разочарований.

 

Кажется, ничего не могло быть формальнее и бездушнее духовной грамоты древнего московского великого князя с ее мелочным распорядком движимого и недвижимого имущества между наследниками. Царь Иван и в этом стереотипном акте выдержал свой лирический характер. Эту духовную он начинает возвышенными богословскими размышлениями и продолжает такими задушевными словами: «Тело изнемогло, болезнует дух, раны душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы исцелил меня, ждал я, кто бы поскорбел со мной, и не явилось никого, утешающих я не нашел, заплатили мне злом за добро, ненавистью за любовь».

 

Бедный страдалец, царственный мученик — подумаешь, читая эти жалобно-скорбные строки, а этот страдалец года за два до того, ничего не расследовав, по одному подозрению, так, зря, бесчеловечно и безбожно разгромил большой древний город с целою областью, как никогда не громили никакого русского города татары.

 

В самые злые минуты он умел подниматься до этой искусственной задушевности, до крокодилова плача. В разгар казней входит он в московский Успенский собор. Митрополит Филипп встречает его, готовый по долгу сана печаловаться, ходатайствовать за несчастных, обреченных на казнь. «Только молчи, — говорил царь, едва сдерживаясь от гнева, — одно тебе говорю — молчи, отец святой, молчи и благослови нас». «Наше молчание, — отвечал Филипп, — грех на душу твою налагает и смерть наносит». «Ближние мои, — скорбно возразил царь, — встали на меня, ищут мне зла; какое тебе дело до наших царских предначертаний!»

 

Описанные свойства царя Ивана сами по себе могли бы послужить только любопытным материалом для психолога, скорее для психиатра, скажут иные: ведь так легко нравственную распущенность, особенно на историческом расстоянии, признать за душевную болезнь и под этим предлогом освободить память мнимобольных от исторической ответственности. К сожалению, одно обстоятельство сообщило описанным свойствам значение, гораздо более важное, чем какое обыкновенно имеют психологические курьезы, появляющиеся в людской жизни, особенно такой обильной всякими душевными курьезами, как русская: Иван был царь.

 

Черты его личного характера дали особое направление его политическому образу мыслей, а его политический образ мыслей оказал сильное, притом вредное, влияние на его политический образ действий, испортил его.

 

РАННЯЯ МЫСЛЬ О ВЛАСТИ

 

Иван рано и много, раньше и больше, чем бы следовало, стал думать своей тревожной мыслью о том, что он государь московский и всея Руси. Скандалы боярского правления постоянно поддерживали в нем эту думу, сообщали ей тревожный, острый характер. Его сердили и обижали, выталкивали из дворца и грозили убить людей, к которым он привязывался, пренебрегая его детскими мольбами и слезами, у него на глазах выказывали непочтение к памяти его отца, может быть, дурно отзывались о покойном в присутствии сына.

 

Но этого сына все признавали законным государем; ни от кого не слыхал он и намека на то, что его царственное право может подвергнуться сомнению, спору. Каждый из окружающих, обращаясь к Ивану, называл его великим государем; каждый случай, его тревоживший или раздражавший, заставлял его вспоминать о том же и с любовью обращаться к мысли о своем царственном достоинстве как к политическому средству самообороны.

 

ИДЕЯ ВЛАСТИ

 

Так рано зародилось в голове Ивана политическое размышление — занятие, которого не знали его московские предки ни среди детских игр, ни в деловых заботах зрелого возраста. Кажется, это занятие шло втихомолку, тайком от окружающих, которые долго не догадывались, в какую сторону направлена встревоженная мысль молодого государя, и, вероятно, не одобрили бы его усидчивого внимания к книгам, если бы догадались.

Политические думы царя вырабатывались тайком от окружающих, как тайком складывался его сложный характер. Впрочем, по его сочинениям можно с некоторой точностью восстановить ход его политического самовоспитания.

 

Его письма к князю Курбскому — наполовину политические трактаты о царской власти и наполовину полемические памфлеты против боярства и его притязаний. Попробуйте бегло перелистать его первое длинное-предлинное послание — оно поразит вас видимой пестротой н беспорядочностью своего содержания, разнообразием книжного материала, кропотливо собранного автором и щедрой рукой рассыпанного по этим нескончаемым страницам. Чего тут нет, каких имен, текстов и примеров! Длинные и короткие выписки из святого писания и отцов церкви, строки и целые главы из ветхозаветных пророков — Моисея, Давида, Исаии, из новозаветных церковных учителей — Василия Великого, Григория Назианзина, Иоанна Златоуста, образы из классической мифологии и эпоса — Зевс, Аполлон, Антенор, Эней — рядом с библейскими именами Иисуса Навина, Гедеона, Авимелеха, Иевффая, бессвязные эпизоды из еврейской, римской, византийской истории и даже из истории западноевропейских народов со средневековыми именами Зинзириха вандальского, готов, савроматов, французов, вычитанными из хронографов, и, наконец, порой невзначай брошенная черта из русской летописи — и все это, перепутанное, переполненное анахронизмами, с калейдоскопической пестротой, без видимой логической последовательности всплывает и исчезает перед читателем, повинуясь прихотливым поворотам мысли и воображения автора, и вся эта, простите за выражение, ученая каша сдобрена богословскими или политическими афоризмами, настойчиво подкладываемыми, и порой посолена тонкой иронией или жестким, иногда метким сарказмом.

 

Какая хаотическая память, набитая набором всякой всячины, подумаешь, перелистав это послание. Недаром князь Курбский назвал письмо Ивана бабьей болтовней, где тексты писания переплетены с речами о женских телогреях и о постелях: Но вникните пристальнее в этот пенистый поток текстов, размышлений, воспоминаний, лирических отступлений, и вы без труда уловите основную мысль, которая красной нитью проходит по всем этим, видимо, столь нестройным страницам. С детства затверженные автором любимые библейские тексты и исторические примеры все отвечают на одну тему — все говорят о царской власти, о ее божественном происхождении, о государственном порядке, об отношениях к советникам и подданным, о гибельных следствиях разновластия и безначалия.

 

Несть власти, аще не от бога. Всяка душа властем предержащим да повинуется. Горе граду, им же градом мнози обладают и т. п. Упорно вчитываясь в любимые тексты и бесконечно о них размышляя, Иван постепенно и незаметно создал себе из них идеальный мир, в который уходил, как Моисей на свою гору, отдыхать от житейских страхов и огорчений. Он с любовью созерцал эти величественные образы ветхозаветных избранников и помазанников Божиих — Моисея, Саула, Давида, Соломона. Но в этих образах он, как в зеркале, старался разглядеть самого себя, свою собственную царственную фигуру, уловить в них отражение своего блеска или перенести на себя самого отблеск их света и величия.

 

Понятно, что он залюбовался собой, что его собственная особа в подобном отражении представилась ему озаренною блеском и величием, какого и не чуяли на себе его предки, простые московские князья-хозяева. Иван IV был первый из московских государей, который узрел и живо почувствовал в себе царя в настоящем библейском смысле, помазанника божия. Это было для него политическим откровением, и с той поры его царственное «я» сделалось для него предметом набожного поклонения.

 

Он сам для себя стал святыней и в помыслах своих создал целое богословие политического самообожания в виде ученой теории своей царской власти. Тоном вдохновенного свыше и вместе с обычной тонкой иронией писал он во время переговоров о мире врагу своему Стефану Баторию, коля ему глаза его избирательной властью: «Мы, смиренный Иоанн, царь и великий князь всея Руси по божию изволению, а не по многомятежному человеческому хотению».

 

ЗНАЧЕНИЕ ЦАРЯ ИВАНА

 

Таким образом, положительное значение царя Ивана в истории нашего государства далеко не так велико, как можно было бы думать, судя по его замыслам и начинаниям, по шуму, какой производила его деятельность.

 

Грозный царь больше задумывал, чем сделал, сильнее подействовал на воображение и нервы своих современников, чем на современный ему государственный порядок. Жизнь Московского государства и без Ивана устроилась бы так же, как она строилась до него и после него, но без него это устроение пошло бы легче и ровнее, чем оно шло при нем и после него: важнейшие политические вопросы были бы разрешены без тех потрясений, какие были им подготовлены.

 

Важнее отрицательное значение этого царствования. Царь Иван был замечательный писатель, пожалуй даже бойкий политический мыслитель, но он не был государственный делец. Одностороннее, себялюбивое и мнительное направление его политической мысли при его нервной возбужденности лишило его практического такта, политического глазомера, чутья действительности, и, успешно предприняв завершение государственного порядка, заложенного его предками, он незаметно для себя самого кончил тем, что поколебал самые основания этого порядка.

 

Карамзин преувеличил очень немного, поставив царствование Ивана — одно из прекраснейших по началу — по конечным его результатам наряду с монгольским игом и бедствиями удельного времени. Вражде и произволу царь жертвовал и собой, и своей династией, и государственным благом. Его можно сравнить с тем ветхозаветным слепым богатырем, который, чтобы погубить своих врагов, на самого себя повалил здание, на крыше коего эти враги сидели.

 

 

 

ОТЪЕЗД ЦАРЯ ИЗ МОСКВЫ И ЕГО ПОСЛАНИЯ

 

…В московском Кремле случилось странное, небывалое событие. Раз в конце 1564 г. там появилось множество саней. Царь, ничего никому не говоря, собрался со всей своей семьей и с некоторыми придворными куда-то в дальний путь, захватил с собой утварь, иконы и кресты, платье и всю свою казну и выехал из столицы.

Видно было, что это ни обычная богомольная, ни увеселительная поездка царя, а целое переселение. Москва оставалась в недоумении, не догадываясь, что задумал хозяин. Побывав у Троицы, царь со всем багажом остановился в Александровский слободе (ныне это Александров — уездный город Владимирской губернии). Отсюда через месяц по отъезде царь прислал в Москву две грамоты.

В одной, описав беззакония боярского правления в свое малолетство, он клал свой государев гнев на все духовенство и бояр на всех служилых и приказных людей, поголовно обвиняя их в том, что они о государе, государстве и обо всем православном христианстве не радели, от врагов их не обороняли, напротив, сами притесняли христиан, расхищали казну и земли государевы, а духовенство покрывало виновных, защищало их, ходатайствуя за них пред государем. И вот царь, гласила грамота, «от великой жалости сердца», не стерпев всех этих измен, покинул свое царство и пошел поселиться где-нибудь, где ему бог укажет. Это как будто отречение от престола с целью испытать силу своей власти в народе.

Московскому простонародью, купцам и всем тяглым людям столицы царь прислал другую, грамоту, которую им прочитали всенародно на площади. Здесь царь писал, чтобы они сомнения не держали, что царской опалы и гнева на них нет.

Все замерло, столица мгновенно прервала свои обычные занятия: лавки закрылись, приказы опустели, песни замолкли. В смятении и ужасе город завопил, прося митрополита, епископов и бояр ехать в слободу, бить челом государю, чтобы он не покидал государства. При этом простые люди кричали, чтобы государь вернулся на царство оборонять их от волков и хищных людей, а за государских изменников и лиходеев они не стоят и сами их истребят.

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ ЦАРЯ

 

В слободу отправилась депутация из высшего духовенства, бояр и приказных людей с архиепископом новгородским Пименом во главе, сопровождаемая многими купцами и другими людьми, которые шли бить челом государю и плакаться, чтобы государь правил, как ему угодно, по всей своей государской воле.

Царь принял земское челобитье, согласился воротиться на царство, «паки взять свои государства», но на условиях, которые обещал объявить после. Через несколько времени, в феврале 1565 г., царь торжественно воротился в столицу и созвал государственный совет из бояр и высшего духовенства.

Его здесь не узнали: небольшие серые проницательные глаза погасли, всегда оживленное и приветливое лицо осунулось и высматривало нелюдимо, на голове и в бороде от прежних волос уцелели только остатки. Очевидно, два месяца отсутствия царь провел в страшном душевном состоянии, не зная, чем кончится его затея.

В совете он предложил условия, на которых принимал обратно брошенную им власть. Условия эти состояли в том, чтобы ему на изменников своих и ослушников опалы класть, а иных и казнить, имущество их брать на себя в казну, чтобы духовенство, бояре и приказные люди все это положили на его государевой воле, ему в том не мешали.

Царь как будто выпросил себе у государственного совета полицейскую диктатуру — своеобразная форма договора государя с народом!

 

УКАЗ ОБ ОПРИЧНИНЕ

 

Для расправы с изменниками и ослушниками царь предложил учредить опричнину. Это был особый двор, какой образовал себе царь, с особыми боярами, с особыми дворецкими, казначеями и прочими управителями, дьяками, всякими приказными и дворовыми людьми, с целым придворным штатом.

«Государство же свое Московское», т. е. всю остальную землю, подвластную московскому государю, с ее воинством, судом и управой царь приказал ведать и всякие дела земские делать боярам, которым велел быть «в земских», и эта половина государства получила название земщины. Все центральные правительственные учреждения, оставшиеся в земщине, приказы, должны были действовать по-прежнему, «управу чинить по старине», обращаясь по всяким важным земским делам в думу земских бояр, которая правила земщиной, докладывая государю только о военных и важнейших земских делах. Так все государство разделилось на две части — на земщину и опричнину…

Царь спешил: не медля, на другой же день после этого заседания, пользуясь предоставленным ему полномочием, он принялся на изменников своих опалы класть, а иных казнить…; в один этот день шестеро из боярской знати были обезглавлены, а седьмой посажен на кол.

 

ЖИЗНЬ В СЛОБОДЕ

 

Началось устроение опричнины. Прежде всего сам царь, как первый опричник, поторопился выйти из церемонного, чинного порядка государевой жизни, установленного его отцом и дедом, покинул свой наследственный кремлевский дворец, перевезся на новое укрепленное подворье, которое велел построить себе где-то среди своей опричнины…

Так возникла среди глухих лесов новая резиденция — опричная столица с дворцом, окруженным рвом и валом, со сторожевыми заставами по дорогам. В этой берлоге царь устроил дикую пародию монастыря, подобрал три сотни самых отъявленных опричников, которые составили братию, сам принял звание игумена, а князя Аф. Вяземского облек в сан келаря, покрыл этих штатных разбойников монашескими скуфейками, черными рясами, сочинил для них общежительный устав, сам с царевичами по утрам лазил на колокольню звонить к заутрене, в церкви читал и пел на клиросе и клал такие земные поклоны, что со лба его не сходили кровоподтеки. После обедни за трапезой, когда веселая братия объедалась и опивалась, царь за аналоем читал поучения отцов церкви о посте и воздержании, потом одиноко обедал сам, после обеда любил говорить о законе, дремал или шел в застенок присутствовать при пытке заподозренных.

 

ОПРИЧНИНА И ЗЕМЩИНА

 

Есть известие, что во главе земщины поставлен был крещеный татарин, пленный казанский царь Едигер-Симеон. Позднее, в 1574 г., царь Иван венчал на царство другого татарина, касимовского хана Санн-Булата, в крещении Симеона Бекбулатовича, дав ему титул государя великого князя всея Руси. Переводя этот титул на наш язык, можно сказать, что Иван назначал того и другого Симеона председателями думы земских бояр. Симеон Бекбулатович правил царством два года, потом его сослали в Тверь.

Все правительственные указы писались от имени этого Симеона как настоящего всероссийского царя, а сам Иван довольствовался скромным титулом государя князя, даже не великого, а просто князя московского, не всея Руси, ездил к Симеону на поклон как простой боярин и в челобитных своих к Симеону величал себя князем московским Иванцом Васильевым, который бьет челом «с своими детишками», с царевичами.

 

НАЗНАЧЕНИЕ ОПРИЧНИНЫ

 

…Опричнина получила значение политического убежища, куда хотел укрыться царь от своего крамольного боярства. Мысль, что он должен бежать от своих бояр, постепенно овладела его умом, стала eго безотвязной думой. В духовной своей, написанной около 1572 г., царь пресерьезно изображает себя изгнанником, скитальцем. Здесь он пишет: «По множеству беззаконий моих распростерся на меня гнев божий, изгнан я боярами ради их самовольства из своего достояния и скитаюсь по странам». Ему приписывали серьезное намерение бежать в Англию.

Итак, опричнина явилась учреждением, которое должно было ограждать личную безопасность царя. Ей указана была политическая цель, для которой не было особого учреждения в существовавшем московском государственном устройстве. Цель эта состояла в том, чтобы истребить крамолу, гнездившуюся в Русской земле, преимущественно в боярской среде. Опричнина получила назначение высшей полиции по делам государственной измены.

Отряд в тысячу человек, зачисленный в опричнину и потом увеличенный до 6 тысяч, становился корпусом дозорщиков внутренней крамолы. Малюта Скуратов, т. е. Григорий Яковлевич Плещеев-Бельский, родич св. митрополита Алексия, был как бы шефом этого корпуса, а царь выпросил себе у духовенства, бояр и всей земли полицейскую диктатуру для борьбы с этой крамолой.

Как специальный полицейский отряд опричнина получила особый мундир: у опричника были привязаны к седлу собачья голова и метла — это были знаки его должности, состоявшей в том, чтобы выслеживать, вынюхивать и выметать измену и грызть государевых злодеев-крамольников. Опричник ездил весь в черном с головы до ног, на вороном коне в черной же сбруе, потому современники прозвали опричнину «тьмой кромешной», говорили о ней: «…яко нощь, темна».

Это был какой-то орден отшельников, подобно инокам от земли отрекшихся и с землей боровшихся, как иноки борются с соблазнами мира. Самый прием в опричную дружину обставлен был не то монастырской, не то конспиративной торжественностью. Князь Курбский в своей Истории царя Ивана пишет, что царь со всей Русской земли собрал себе «человеков скверных и всякими злостьми исполненных» и обязал их страшными клятвами не знаться не только с друзьями и братьями, но и с родителями, а служить единственно ему и на этом заставлял их целовать крест. Припомним при этом, что я сказал о монастырском чине жизни, какой установил Иван в слободе для своей избранной опричной братии.

 

 

 

«Архиепископ Пимен и некоторые знатнейшие Новогородские узники, вместе с ним присланные в Александровскую Слободу, ждали там конца своего. Миновало около пяти месяцев, но не в бездействии: производилось важное следствие; собирали доносы, улики; искали в Москве тайных единомышленников Пименовых, которые еще укрывались от мести Государевой, сидели в главных приказах, даже в совете Царском, даже пользовались особенною милостию, доверенностию Иоанна.

Печатник, или Канцлер, Иван Михайлович Висковатый, муж опытнейший в делах государственных — казначей Никита Фуников, также верный слуга Царя и Царства от юности до лет преклонных — Боярин Семен Васильевич Яковлев, Думные Дьяки Василий Степанов и Андрей Васильев были взяты под стражу; а с ними вместе, к общему удивлению, и первые любимцы Иоанновы: Вельможа Алексей Басманов, Воевода мужественный, но бесстыдный угодник тиранства — сын его, Крайчий Феодор, прекрасный лицом, гнусный душою, без коего Иоанн не мог ни веселиться на пирах, ни свирепствовать в убийствах — наконец самый ближайший к его сердцу нечестивец Князь Афанасий Вяземский, обвиняемые в том, что они с Архиепископом Пименом хотели отдать Новгород и Псков Литве, извести Царя и посадить на трон Князя Владимира Андреевича.

Жалея о добрых, заслуженных сановниках, Россияне могли с тайным удовольствием видеть казнь Божию над клевретами мучителя, без сомнения невинными пред ним, но виновными пред Государством и человечеством. Сии жестокие Царедворцы поздно узнали, что милость тирана столь же опасна, как и ненависть его; что он не может долго верить людям, коих гнусность ему известна; что малейшее подозрение, одно слово, одна мысль достаточны для их падения; что губитель, карая своих услужников, наслаждается чувством правосудия: удовольствие редкое для кровожадного сердца, закоснелого во зле, но все еще угрызаемого совестию в злодеяниях! Быв долго клеветниками, они сами погибли от клеветы.

Пишут, что Царь имел неограниченную доверенность к Афанасию Вяземскому: единственно из рук сего любимого Оружничего принимал лекарства своего доктора Арнольфа Лензея; единственно с ним беседовал о всех тайных намерениях, ночью, в глубокой тишине, в спальне. Сын Боярский, именем Федор Ловчиков, облагодетельствованный Князем Афанасием, донес на него, что он будто бы предуведомил Новогородцев о гневе Царском, следственно был их единомышленником. Иоанн не усомнился: молчал несколько времени и вдруг, призвав Вяземского к себе, говоря ему о важных делах государственных с обыкновенною доверенностию, велел между тем умертвить его лучших слуг; возвращаясь домой, Князь Вяземский увидел их трупы: не показал ни изумления, ни жалости; прошел мимо в надежде сим опытом своей преданности обезоружить Государя; но был ввержен в темницу, где уже сидели и Басмановы, подобно ему уличаемые в измене.

Всех обвиняемых пытали: кто не мог вынести мук, клеветал на себя и других, коих также пытали, чтобы выведать от них неизвестное им самим. Записывали показания истязуемых; составили дело огромное, предложенное Государю и сыну его, Царевичу Иоанну; объявили казнь изменникам: ей надлежало совершиться в Москве, в глазах всего народа, и так, чтобы столица, уже приученная к ужасам, еще могла изумиться!

25 Июля, среди большой торговой площади, в Китае-городе, поставили 18 виселиц; разложили многие орудия мук; зажгли высокий костер и над ним повесили огромный чан с водою.

Увидев сии грозные приготовления, несчастные жители вообразили, что настал последний день для Москвы; что Иоанн хочет истребить их всех без остатка: в беспамятстве страха они спешили укрыться где могли. Площадь опустела; в лавках отворенных лежали товары, деньги; не было ни одного человека, кроме толпы опричников у виселиц и костра пылающего.

В сей тишине раздался звук бубнов: явился Царь на коне с любимым старшим сыном, с Боярами и Князьями, с легионом кромешников, в стройном ополчении; позади шли осужденные, числом 300 или более, в виде мертвецов, истерзанные, окровавленные, от слабости едва передвигая ноги.

Иоанн стал у виселиц, осмотрелся, и не видя народа, велел опричникам искать людей, гнать их отовсюду на площадь; не имев терпения ждать, сам поехал за ними, призывая Москвитян быть свидетелями его суда, обещая им безопасность и милость. Жители не смели ослушаться: выходили из ям, из погребов; трепетали, но шли: вся площадь наполнилась ими; на стене, на кровлях стояли зрители.

Тогда Иоанн, возвысив голос, сказал: «Народ! увидишь муки и гибель; но караю изменников! Ответствуй: прав ли суд мой?» Все ответствовали велегласно: «Да живет многие лета Государь Великий! Да погибнут изменники!»

Он приказал вывести 180 человек из толпы осужденных и даровал им жизнь, как менее виновным. Потом Думный Дьяк Государев, развернув свиток, произнес имена казнимых; вызвал Висковатого и читал следующее: «Иван Михайлов, бывший Тайный Советник Государев! Ты служил неправедно его Царскому величеству и писал к Королю Сигизмунду, желая предать ему Новгород. Се первая вина твоя!» Сказав, ударил Висковатого в голову и продолжал: «А се вторая, меньшая вина твоя: ты, изменник неблагодарный, писал к Султану Турецкому, чтобы он взял Астрахань и Казань». Ударив его в другой — и в третий раз, Дьяк примолвил: «Ты же звал и Хана Крымского опустошать Россию: се твое третие злое дело!»

Тут Висковатый, смиренный, но великодушный, подняв глаза на небо, ответствовал: «Свидетельствуюсь Господом Богом, ведающим сердца и помышления человеческие, что я всегда служил верно Царю и отечеству. Слышу наглые клеветы: не хочу более оправдываться, ибо земный судия не хочет внимать истине; но Судия Небесный видит мою невинность — и ты, о Государь! увидишь ее пред лицом Всевышнего!»…

Кромешники заградили ему уста, повесили его вверх ногами, обнажили, рассекли на части, и первый Малюта Скуратов, сошедши с коня, отрезал ухо страдальцу.

Второю жертвою был казначей Фуников-Карцов, друг Висковатого, в тех же изменах и столь же нелепо обвиняемый. Он сказал Царю: «Се кланяюся тебе в последний раз на земле, моля Бога, да приимешь в вечности праведную мзду по делам своим!» Сего несчастного обливали кипящею и холодною водою: он умер в страшных муках.

Других кололи, вешали, рубили. Сам Иоанн, сидя на коне, пронзил копием одного старца. Умертвили в 4 часа около двухсот человек. Наконец, совершив дело, убийцы, облиянные кровию, с дымящимися мечами стали пред Царем, восклицая: гойда! гойда! и славили его правосудие.

Объехав площадь, обозрев груды тел, Иоанн, сытый убийствами, еще не насытился отчаянием людей: желал видеть злосчастных супруг Фуникова и Висковатого; приехал к ним в дом, смеялся над их слезами; мучил первую, требуя сокровищ; хотел мучить и пятнадцатилетнюю дочь ее, которая стенала и вопила, но отдал ее сыну Царевичу Иоанну, а после вместе с материю и с женою Висковатого заточил в монастырь, где они умерли с горести.

Граждане Московские, свидетели сего ужасного дня, не видали в числе его жертв ни Князя Вяземского, ни Алексея Басманова: первый испустил дух в пытках; конец последнего — несмотря на все беспримерные, описанные нами злодейства — кажется еще невероятным: да будет сие страшное известие вымыслом богопротивным, внушением естественной ненависти к тирану, но клеветою! Современники пишут, что Иоанн будто бы принудил юного Федора Басманова убить отца своего, тогда же или прежде заставив Князя Никиту Прозоровского умертвить брата, Князя Василия! По крайней мере сын-изверг не спас себя отцеубийством: он был казнен вместе с другими.

Имение их описали на Государя; многих знатных людей сослали на Белоозеро, а Святителя Пимена, лишив сана Архиепископского, в Тульский монастырь Св. Николая; многих выпустили из темниц на поруки; некоторых даже наградили Царскою милостию. — Три дни Иоанн отдыхал: ибо надлежало предать трупы земле!

В четвертый день снова вывели на площадь несколько осужденных и казнили: Малюта Скуратов, предводитель палачей, рассекал топорами мертвые тела, которые целую неделю лежали без погребения, терзаемые псами. (Там, близ Кремлевского рва, на крови и на костях, в последующие времена стояли церкви как умилительный Христианский памятник сего душегубства.) Жены избиенных Дворян, числом 80, были утоплены в реке.

Одним словом, Иоанн достиг наконец высшей степени безумного своего тиранства; мог еще губить, но уже не мог изумлять Россиян никакими новыми изобретениями лютости. Скрепив сердце, опишем только некоторые из бесчисленных злодеяний сего времени.

Не было ни для кого безопасности, но всего менее для людей известных заслугами и богатством: ибо тиран, ненавидя добродетель, любил корысть. Славный Воевода, от коего бежала многочисленная рать Селимова, — который двадцать лет не сходил с коня, побеждая и Татар и Литву и Немцев, Князь Петр Семенович Оболенский-Серебряный, призванный в Москву, видел и слышал от Царя одни ласки; но вдруг легион опричников стремится к его дому Кремлевскому: ломают ворота, двери и пред лицом, у ног Иоанна отсекают голову сему, ни в чем не обвиненному Воеводе.

Тогда же были казнены: Думный советник Захария Иванович Очин-Плещеев; Хабаров-Добрынский, один из богатейших сановников; Иван Воронцов, сын Федора, любимца Иоанновой юности; Василий Разладин, потомок славного в XIV веке Боярина Квашни; Воевода Кирик-Тырков, равно знаменитый и Ангельскою чистотою нравов и великим умом государственным и примерным мужеством воинским, израненный во многих битвах; Герой-защитник Лаиса Андрей Кашкаров; Воевода Нарвский Михайло Матвеевич Лыков, коего отец сжег себя в 1534 году, чтобы не отдать города неприятелю, и который, будучи с юных лет пленником в Литве, выучился там языку Латинскому, имел сведения в науках, отличался благородством души, приятностию в обхождении — и ближний родственник сего Воеводы, также Лыков, прекрасный юноша, посланный Царем учиться в Германию: он возвратился было ревностно служить отечеству с душою пылкою, с разумом просвещенным!

Воевода Михайловский, Никита Козаринов-Голохвастов, ожидая смерти, уехал из столицы и посхимился в каком-то монастыре на берегу Оки; узнав же, что Царь прислал за ним опричников, вышел к ним и сказал: «Я тот, кого вы ищете!» Царь велел взорвать его на бочке пороха, говоря в шутку, что схимники — Ангелы и должны лететь на небо.

Чиновник Мясоед Вислой имел прелестную жену: ее взяли, обесчестили, повесили перед глазами мужа, а ему отрубили голову.

Гнев тирана, падая на целые семейства, губил не только детей с отцами, супруг с супругами, но часто и всех родственников мнимого преступника. Так, кроме десяти Колычевых, погибли многие Князья Ярославские (одного из них, Князя Ивана Шаховского, Царь убил из собственных рук булавою); многие Князья Прозоровские, Ушатые, многие Заболотские, Бутурлины.

Нередко знаменитые Россияне избавлялись от казни славною кончиною. Два брата, Князья Андрей и Никита Мещерские, мужественно защищая новую Донскую крепость, пали в битве с Крымцами: еще трупы сих витязей, орошаемые слезами добрых сподвижников лежали непогребенные, когда явились палачи Иоанновы, чтобы зарезать обоих братьев: им указали тела их! То же случилось и с Князем Андреем Оленкиным: присланные убийцы нашли его мертвого на поле чести. Иоанн, ни мало тем не умиленный, совершил лютую месть над детьми сего храброго Князя: уморил их в заточении.

Но смерть казалась тогда уже легкою: жертвы часто требовали ее как милости. Невозможно без трепета читать в записках современных о всех адских вымыслах тиранства, о всех способах терзать человечество. Мы упоминали о сковородах: сверх того были сделаны для мук особенные печи, железные клещи, острые ногти, длинные иглы; разрезывали людей по составам, перетирали тонкими веревками надвое, сдирали кожу, выкраивали ремни из спины…

И когда, в ужасах душегубства, Россия цепенела, во дворце раздавался шум ликующих: Иоанн тешился с своими палачами и людьми веселыми, или скоморохами, коих присылали к нему из Новагорода и других областей вместе с медведями! Последними он травил людей и в гневе и в забаву: видя иногда близ дворца толпу народа, всегда мирного, тихого, приказывал выпускать двух или трех медведей и громко смеялся бегству, воплю устрашенных, гонимых, даже терзаемых ими; но изувеченных всегда награждал: давал им по золотой деньге и более.

Одною из главных утех его были также многочисленные шуты, коим надлежало смешить Царя прежде и после убийств и которые иногда платили жизнию за острое слово. Между ими славился Князь Осип Гвоздев, имея знатный сан придворный. Однажды, недовольный какою-то шуткою, Царь вылил на него мису горячих щей: бедный смехотворец вопил, хотел бежать: Иоанн ударил его ножом… Обливаясь кровию, Гвоздев упал без памяти. Немедленно призвали доктора Арнольфа. «Исцели слугу моего доброго, — сказал Царь: — я поиграл с ним неосторожно». Так неосторожно (отвечал Арнольф), что разве Бог и твое Царское Величество может воскресить умершего: в нем уже нет дыхания. Царь махнул рукою, назвал мертвого шута псом, и продолжал веселиться.

В другой раз, когда он сидел за обедом, пришел к нему Воевода Старицкий, Борис Титов, поклонился до земли и величал его как обыкновенно. Царь сказал: «Будь здрав, любимый мой Воевода: ты достоин нашего жалованья» — и ножом отрезал ему ухо. Титов, не изъявив ни малейшей чувствительности к боли, с лицем покойным благодарил Иоанна за милостивое наказание: желал ему царствовать счастливо!

Иногда тиран сластолюбивый, забывая голод и жажду, вдруг отвергал яства и питие, оставлял пир, громким кликом сзывал дружину, садился на коня и скакал плавать в крови. Так он из-за роскошного обеда устремился растерзать Литовских пленников, сидевших в Московской темнице. Пишут, что один из них, Дворянин Быковский, вырвал копье из рук мучителя и хотел заколоть его, но пал от руки Царевича Иоанна, который вместе с отцем усердно действовал в таких случаях, как бы для того, чтобы отнять у Россиян и надежду на будущее царствование! Умертвив более ста человек, тиран при обыкновенных восклицаниях дружины: гойда! гойда! с торжеством возвратился в свои палаты и снова сел за трапезу…

Однако ж и в сие время, и на сих пирах убийственных, еще слышался иногда голос человеческий, вырывались слова великодушной смелости. Муж храбрый, именем Молчан Митьков, нудимый Иоанном выпить чашу крепкого меда, воскликнул в горести: «О Царь! Ты велишь нам вместе с тобою пить мед, смешанный с кровию наших братьев, Христиан правоверных!» Иоанн вонзил в него свой острый жезл. Митьков перекрестился и с молитвою умер.

Таков был Царь; таковы были подданные! Ему ли, им ли должны мы наиболее удивляться? Если он не всех превзошел в мучительстве, то они превзошли всех в терпении, ибо считали власть Государеву властию Божественною и всякое сопротивление беззаконием; приписывали тиранство Иоанново гневу небесному и каялись в грехах своих; с верою, с надеждою ждали умилостивления, но не боялись и смерти, утешаясь мыслию, что есть другое бытие для счастия добродетели и что земное служит ей только искушением; гибли, но спасли для нас могущество России: ибо сила народного повиновения есть сила государственная.

Довершим картину ужасов сего времени: голод и мор помогали тирану опустошать Россию. Казалось, что земля утратила силу плодородия: сеяли, но не сбирали хлеба; и холод и засуха губили жатву. Дороговизна сделалась неслыханная: четверть ржи стоила в Москве 60 алтын или около девяти нынешних рублей серебряных. Бедные толпились на рынках, спрашивали о цене хлеба и вопили в отчаянии. Милостыня оскудела: ее просили и те, которые дотоль сами питали нищих. Люди скитались как тени; умирали на улицах, на дорогах.

Не было явного возмущения, но были страшные злодейства: голодные тайно убивали и ели друг друга! От изнурения сил, от пищи неестественной родилась прилипчивая смертоносная болезнь в разных местах. Царь приказал заградить многие пути; конная стража ловила всех едущих без письменного вида, неуказною дорогою, имея повеление жечь их вместе с товарами и лошадьми. Сие бедствие продолжалось до 1572 года.

 

Уже не было имени опричников, но жертвы еще падали, хотя и реже, менее числом; тиранство казалось утомленным, дремлющим, только от времени до времени пробуждаясь.

Еще великое имя вписалось в огромную книгу убийств сего Царствования смертоносного. Первый из Воевод Российских, первый слуга Государев — тот, кто в славнейший час Иоанновой жизни прислал сказать ему: Казань наша, кто, уже гонимый, уже знаменованный опалою, бесчестием ссылки и темницы, сокрушил Ханскую силу на берегах Лопасни и еще принудил Царя изъявить ему благодарность отечества за спасение Москвы — Князь Михаил Воротынский чрез десять месяцев после своего торжества был предан на смертную муку, обвиняемый рабом его в чародействе, в тайных свиданиях с злыми ведьмами и в умысле извести Царя; донос нелепый, обыкновенный в сие время и всегда угодный тирану!

Мужа славы и доблести привели к Царю окованного. Услышав обвинение, увидев доносителя, Воротынский сказал тихо: «Государь, дед, отец мой учили меня служить ревностно Богу и Царю, а не бесу; прибегать в скорбях сердечных к олтарям Всевышнего, а не к ведьмам. Сей клеветник есть мой раб беглый, уличенный в татьбе: не верь злодею». Но Иоанн хотел верить, доселе щадив жизнь сего последнего из верных друзей Адашева, как бы невольно, как бы для того, чтобы иметь хотя единого победоносного Воеводу на случай чрезвычайной опасности. Опасность миновалась — и шестидесятилетнего Героя связанного положили на дерево между двумя огнями; жгли, мучили. Уверяют, что сам Иоанн кровавым жезлом своим пригребал пылающие уголья к телу страдальца. Изожженного, едва дышущего взяли и повезли Воротынского на Белоозеро: он скончался в пути… Знатный род Князей Воротынских, потомков Св. Михаила Черниговского, уже давно пресекся в России: имя Князя Михаила Воротынского сделалось достоянием и славою нашей Истории.

Вместе с ним замучили Боярина Воеводу Князя Никиту Романовича Одоевского, брата злополучной Евдокии, невестки Иоанновой, уже давно обреченного на гибель мнимым преступлением зятя и сестры; но тиран любил иногда отлагать казнь, хваляся долготерпением или наслаждаясь долговременным страхом, трепетом сих несчастных!

Тогда же умертвили старого Боярина Михайла Яковлевича Морозова с двумя сыновяьми и с супругою Евдокиею, дочерью Князя Дмитрия Бельского, славною благочестием и святостию жизни. Сей муж прошел невредимо сквозь все бури Московского Двора; устоял в превратностях мятежного господства Бояр, любимый и Шуйскими и Бельскими и Глинскими; на первой свадьбе Иоанновой, в 1547 году, был дружкою, следственно ближним царским человеком; высился и во время Адашева, опираясь на достоинства; служил в Посольствах и воинствах, управлял огнестрельным снарядом в Казанской осаде; не вписанный в опричнину; не являлся на кровавых пирах с Басмановыми и с Малютою, но еще умом и трудами содействовал благу Государственному; наконец пал в чреду свою, как противный остаток, как ненавистный памятник времен лучших.

Так же пал (в 1575 году) старый Боярин Князь Петр Андреевич Куракин, один из деятельнейших Воевод в течение тридцати пяти лет, вместе с Боярином Иваном Андреевичем Бутурлиным, который, пережив гибель своих многочисленных единородцев, умев снискать даже особенную милость Иоаннову, не избавился опалы ни заслугами, ни искусством придворным.

В сей год и в следующие два казнили Окольничих: Петра Зайцева, ревностного опричника; Григория Собакина, дядю умершей Царицы Марфы; Князя Тулупова, Воеводу Дворового, следственно любимца Государева, и Никиту Борисова; Крайчего, Иоаннова шурина, Марфина брата, Калиста Васильевича Собакина, и Оружничего, Князя Ивана Деветелевича.

Не знаем вины их, или, лучше сказать, предлога казни. Видим только, что Иоанн не изменял своему правилу смешения в губительстве: довершая истребление Вельмож старых, осужденных его политикою, беспристрастно губил и новых; карая добродетельных, карал и злых. Так он, в сие же время, велел умертвить Псковского Игумена Корнилия, мужа святого — смиренного ученика его, Вассиана Муромцева, и Новогородского Архиепископа Леонида, Пастыря недостойного, алчного корыстолюбца: первых каким-то мучительским орудием раздавили: последнего обшили в медвежью кожу и затравили псами!..

Тогда уже ничто не изумляло Россиян: тиранство притупило чувства…

Не щадя ни добродетели, ни святости, требуя во всем повиновения безмолвного, Иоанн в то же время с удивительным хладнокровием терпел непрестанные местничества наших Воевод, которые в сем случае не боялись изъявлять самого дерзкого упрямства: молча видели казнь своих ближних; молча склоняли голову под секиру палачей: но не слушались Царя, когда он назначал им места в войске не по их родовому старейшинству. Например: чей отец или дед Воеводствовал в Большом полку, тот уже не хотел зависеть от Воеводы, коего отец или дед начальствовал единственно в Передовом или в Сторожевом, в Правой или в Левой руке. Недовольный отсылал указ Государев назад с жалобою, требуя суда. Царь справлялся с Книгами разрядными и решил тяжбу о старейшинстве, или, в случаях важных, ответствовал: «быть Воеводам без мест, каждому оставаться на своем впредь до разбора». Но время действовать уходило, ко вреду Государства, и виновник не подвергался наказанию.

Сие местничество оказывалось и в службе придворной: любимец Иоаннов Борис Годунов, новый Крайчий, (в 1578 году) судился с Боярином Князем Василием Сицким, которого сын не хотел служить наряду с ним за столом Государевым; несмотря на Боярское достоинство Князя Василия, Годунов Царскою грамотою был объявлен выше его многими местами для того, что дед Борисов в старых разрядах стоял выше Сицких. Дозволяя Воеводам спорить о первенстве, Иоанн не спускал им оплошности в ратном деле: например, знатного сановника Князя Михайла Ноздроватого высекли на конюшне за худое распоряжение при осаде Шмильтена.

«Но сии люди, — пишет Историк Ливонский, — ни от казней, ни от бесчестия не слабели в усердии к их Монарху. Представим достопамятный случай. Чиновник Иоаннов, Князь Сугорский, посланный (в 1576 году) к Императору Максимилиану, занемог в Курляндии. Герцог, из уважения к Царю, несколько раз наведывался о больном чрез своего Министра, который всегда слышал от него сии слова: жизнь моя ничто: лишь бы Государь наш здравствовал. Министр изъявил ему удивление. Как можете вы, — спросил он, — служить с такою ревностию тирану? Князь Сугорский ответствовал: «Мы, Русские, преданы Царям, и милосердым и жестоким». В доказательство больной рассказал ему, что Иоанн незадолго пред тем велел за малую вину одного из знатных людей посадить на кол; что сей несчастный жил целые сутки, в ужасных муках говорил с своею женою, с детьми, и беспрестанно твердил: «Боже! помилуй Царя!»… То есть Россияне славились тем, чем иноземцы укоряли их: слепою, неограниченною преданностию к Монаршей воле в самых ее безрассудных уклонениях от Государственных и человеческих законов».

 

 

 

«Царь Иван получил донос, что Новгород собирается изменить. Этому доносу очень хотелось поверить. Ведь в Новгороде сам воздух был пронизан воспоминаниями о былой независимости. Да и в политической структуре города сохранялись следы его прежнего самостоятельного положения. Донос, вероятно, исходил от близкого к старицкому двору новгородского помещика Петра Ивановича Волынского.

Обвинения, выдвинутые против новгородцев, были крайне нелепы, ибо противоречили друг другу. «Изменники”, оказывается, хотели царя Ивана «злым умышлением извести, а на государство посадити князя Володимера Ондреевича», Новгород же и Псков «отдати литовскому королю». Никто не спрашивал, какое дело будет заговорщикам до того, кто сядет на русский престол, если они станут подданными короля, и зачем им переходить под чужеземную власть, если они “изведут” царя Ивана и посадят на престол любезного им князя Владимира? Но отсутствие логики в таких случаях обычно не смущает.

Первой жертвой пал Владимир Андреевич. В конце сентября 1569 года Грозный вызвал его к себе. Старицкий князь приехал с женой и младшей дочерью. Один из царских поваров дал показания, что Владимир Андреевич подкупал его, чтобы отравить царя. Иван приказал брату, его жене и дочери выпить заранее приготовленную отраву. (Повара-лжесвидетеля, знавшего слишком много, казнили меньше чем через год.) В те же дни в далеком Горицком монастыре были убиты мать удельного князя княгиня Ефросинья с двенадцатью монахинями. По одним сведениям, их утопили в Шексне, по другим — удушили дымом в судной избе.

Через два месяца, в конце ноября — начале декабря, опричное войско вышло в поход. Целью боевой операции была не защита отечества, не война против иностранного государства, а разгром русского города — Новгорода. Впрочем, не только его.

Вот опричники подошли к Твери, первому крупному городу на пути к Новгороду. Здесь был учинен страшный погром: убили несколько тысяч человек. Царь Иван хотел обеспечить внезапность своего появления в Новгороде, а потому передовому отряду во главе с Василием Григорьевичем Зюзиным было поручено уничтожать все живое на своем пути. Сотни людей погибли в Клину и Вышнем Волочке. В Торжке истребили всех находившихся там пленных немцев, поляков и татар.

Но в Твери была проведена еще одна акция. Неподалеку от города жил в заточении бывший митрополит Филипп. Вероятно, в голове у царя возник хитрый план. Ведь главным обвинителем Филиппа был новгородский архиепископ Пимен, а теперь острие опричного удара направлено против самого Пимена. Неужели же Филипп не порадуется гибели своего врага? Если же поход на Новгород благословит сам Филипп, пострадавший за то, что осуждал жестокости опричнины, то общественное мнение, конечно, будет считать справедливой расправу с новгородцами. Деликатное поручение договориться с Филиппом царь возложил на Малюту Скуратова.

Именно тогда начинает восходить звезда этого будущего временщика царя Ивана. Пройдет немного времени, и его будут уже называть думным дворянином Григорием Лукьяновичем Бельским.

До похода на Новгород он был всего лишь одним из второстепенных деятелей опричнины, главным образом — исполнителем приговоров о казнях. Палачество было для него своеобразным призванием. Таким он и вошел в фольклор, а следовательно, и в народную память. В «Песне о гневе Грозного на сына» он фигурирует как «Малая Малюточка Скурлатов сын”. В одном из вариантов, когда он получает приказание казнить царского сына, то как мастеровой, почти бескорыстно любящий свое ремесло, восклицает:

Ай же, Грозный царь Иван Васильевич!

А моя-то работушка ко мне пришла.

 

Отправляя Малюту для переговоров с Филиппом, царь совершил ошибку, обычную для аморальных людей: мерил нравственность Филиппа по себе. Тот же был совершенно другим человеком и отказался благословить разбойничью экспедицию опричников. Тогда Малюта, вероятно, по заранее полученной инструкции, задушил Филиппа, а выйдя, сказал, что старец Филипп умер от духоты в келье.

Наконец, 2 января 1570 года передовой полк опричников подступил к Новгороду. До подхода основных сил опричники этого полка опечатали казну в монастырях, церквах и домах богатых людей, арестовали многих духовных лиц и купцов. Вечером 6 января к городу подошел сам царь и остановился возле Новгорода. Через день, на воскресенье 8 января был назначен его торжественный въезд в город. Как было положено, на мосту через Волхов царя встретил архиепископ Пимен с духовенством, в руках у архиерея был «животворящий крест господень», который царь должен был по обычаю поцеловать. Но «государь ко кресту не пошел» и вместо этого произнес речь.

Он заявил Пимену, что он — не пастырь и учитель, а «волк и хищник и губитель», в руках же у него «не крест животворящий, но вместо креста оружие», которым он, «злочестивый» и его «единомысленники, града сего жители, хощете… Великий Новъград предати иноплеменником, королю полскому Жигимонту Аугусту».

«Таковая яростная словеса изглаголав», царь Иван тем не менее отправился вместе с опричниками на богослужение в собор святой Софии, а затем в столовую палату архиепископского дворца на торжественный обед, который Пимен давал в честь государя.

После того как царь и его приближенные как следует наелись и напились, Грозный испустил свой опричный разбойничий клич: «Гойда!» По этому сигналу гости арестовали хозяев, и начался самый страшный эпизод опричнины — шесть недель новгородского погрома.

Народную память о зверствах Грозного в Новгороде сохранил фольклор. В одной из песен царевич Иван Иванович с удовлетворением напоминает отцу: «А которой улицей ты ехал, батюшка, всех сек, и колол, и на кол садил». Жертвой царского гнева пали не только взрослые мужчины, но и их жены и дети («мужский пол и женский, младенцы с сущими млекопитаемыми»). Людей убивали разными способами: их обливали горючей смесью («некою составною мукою огненною») и поджигали, сбрасывали живыми под лед Волхова, привязывали к быстро несущимся саням… Изобретательность палачей была беспредельна. «Тот… день благодарен, коего дни ввергнут в воду пятьсот или шестьсот человек», — сообщает летописец; в иные же дни, по его словам, число жертв доходило до полутора тысяч. А погром продолжался больше месяца, с 6 января по 13 февраля.

Сколько же было всего жертв? Разумеется, на этот вопрос трудно ответить достоверно, тем более что точной регистрации казненных, конечно, не вели. Если верить приведенному летописному рассказу, то легко рассчитать, что должно было погибнуть около 20 — 30 тысяч человек. Такие же, а то и большие цифры называют иностранные авторы. Они, однако, маловероятны: ведь все население Новгорода не превышало в это время 30 тысяч человек. В другой новгородской летописи есть сообщение, что через семь с небольшим месяцев после «государева погрома» в Новгороде состоялось торжественное отпевание жертв, похороненных в одной большой братской могиле («скудельнице»); могилу вскрыли и посчитали тела; их оказалось 10 тысяч. Но единственное ли это место погребения погибших? Вероятно, все-таки цифра 10 — 15 тысяч человек будет близка к истине.

Погром состоял не только из убийств, хотя они, естественно, более всего действуют на чувства не только современников событий, но и на наши. Это был широкомасштабный, тщательно организованный грабеж. У всех новгородских монастырей и церквей было конфисковано имущество.

Монахи и священники не хотели отдавать церковные ценности. Тогда их ставили на «правеж» — принудительное взыскание долгов или недоимок по налогам. Состоял он в том, что должника ежедневно в течение двух часов били палками по ногам. Некоторые священники выдержали целый год «правежа», многие погибли, забитые насмерть. Из Новгорода вывезли иконы и драгоценности. Даже церковные двери.

Считавшийся главой новгородских «изменников» архиепископ Пимен остался в живых, но царь вдоволь поиздевался над этим в недавнем прошлом беспрекословным исполнителем его воли. Рассказывают, что Грозный приказал переодеть архиепископа в скоморошью одежду и заявил ему, что, поскольку он теперь не архиерей, а скоморох, ему нужна жена. Привели кобылу. «Получи вот эту жену, влезай на нее сейчас», — сказал царь Иван Пимену. Архиепископа привязали к лошади, дали в руки гусли и под конвоем отправили в Москву. По дороге он был обязан играть на гуслях. Откровенно говоря, Пимен — одна из немногих жертв царя Ивана, не вызывающих сочувствия: очень уж рьяно он в свое время добивался осуждения митрополита Филиппа. Из Москвы Пимена отправили в ссылку в Веневский монастырь, где он и умер через год с небольшим.

Погром не ограничился городом, а перекинулся в его близкие и далекие окрестности, в Новгородскую землю. Свое участие в этих деяниях описал один из опричников — Генрих Штаден. К числу положительных качеств его записок как источника относится то, что их автор настолько лишен морали, что не стыдится никаких, самых мерзких своих поступков, не пытается как-то себя приукрасить. Отсюда редкая достоверность его воспоминаний.

По словам Штадена, когда он узнал, что царь Иван все награбленное свозит к себе и не собирается ни с кем делиться, то решил создать свой собственный отряд. Слуги Штадена ловили по дорогам людей и расспрашивали, «где — по монастырям, церквам или подворьям — можно было бы забрать денег и добра, и особенно добрых коней». Тех, кто «не хотел добром отвечать», пытали. Штаден описывает, как он грабил одну усадьбу:

«Наверху меня встретила княгиня, хотевшая броситься мне в ноги. Но, испугавшись моего грозного вида, она бросилась назад в палаты. Я же всадил ей топор в спину, и она упала на порог. А я перешагнул через труп и познакомился с их девичьей».

В другом же месте, в одном из посадов Штаден, по его словам, «не обижал никого. Я отдыхал». Свой рассказ опричник завершает хвастливой фразой: «Когда я выехал с великим князем, у меня была одна лошадь, вернулся же я с 49-ью, из них 22 были запряжены в сани, полные всякого добра».

 

 

 

«Как нет народа более жестокого, нежели Москвитяне, так нет страны, где суд был бы строже… За самые малые проступки наказывают батогами. … Климат ли ожесточает нрав, или Москвитяне отличаются телосложением от других людей, но не заметно, чтобы они больше были растроганы при окончании наказания, нежели в начале….

В 1669 году я видел человека, который еще не выздоровел, а уже, как прежде, не платил пошлины. Так как я жил у него, то и напомнил ему о том, что необходимо беречь себя и повиноваться указам его величества. Вместо того, чтобы послушать меня, он сказал с гордостью: «Э, люди, подобные вам, не должны давать советов; вы принадлежите к народу трусливому, изнеженному и слабодушному, которого пугает даже тень опасности, который ищет доходов только приятным образом и легко достающихся. Наш же народ мужественнее, способнее на великие подвиги и считает за честь покупать самую малую прибыль ценою мучений, о которых вы не посмели бы и подумать».

 

 

 

Юрий Крижанич — хорватский богослов, философ, писатель, лингвист-полиглот, историк, этнограф, публицист и энциклопедист, учившийся в Италии и много лет проживший в России.

 

«Если бы в Турецком и Персидском королевствах не было сыноубийств и не вошло в обычай удушение властителей, то во всех остальных тяготах там меньше жестокости и меньше тиранства, нежели здесь.

Из-за этого русский народ снискал себе дурную славу у иных народов, кои пишут, что у русских, де, скотский и ослиный нрав и что они не сделают ничего хорошего, если их не принудить палками и батогами, как ослов. …

Но ведь это сущая ложь. …А то, что в нынешнее время многие русские люди ничего не делают из уважения, а все лишь под страхом наказания, то причина этому — крутое правление, из-за которого им и сама жизнь опротивела, а честь и подавно».

 

 

 

КАТАКЛИЗМ — это какая-то катастрофа огромного масштаба — вселенского или, на худой конец, планетарного или общегосударственного (но никак не меньшего). Катаклизмом называют, например, взрыв галактики, землетрясение, революцию, но такие катастрофы (природные или жизненные), как отвергнутая любовь, пожар, увольнение со службы на катаклизм явно не тянут.

 

 

 

Литовские князья-язычники в свое время были востребованы у всех соседей. Их приглашали княжить и в Псков, и в западнорусские земли. Князя-литовца пригласили королем и в Польшу. Между Польским королевством и Великим княжеством Литовским и Русским был заключен союз, скрепленный единым для обеих частей нового государства королем при широкой автономии Великого княжества. Но единого короля для того, чтобы этот союз был жизнеспособен, было мало.

Разделял зарождающееся объединенное государство язык. В Великом княжестве говорили и писали на западнорусском [его переняли даже поселившиеся в ВК крымские татары-мусульмане — они молились на древнерусском, записывая тексты молитв арабской вязью]. Преодолеть это различие так и не удалось — этот язык сохранился в качестве официального в восточных землях Речи Посполитой вплоть до 18 века.

Было и еще одно важнейшее в те времена различение — преимущественно католическую Польшу и преимущественно православное Великое княжество серьезно разделяло соперничество этих направлений христианства. Поэтому важным пунктом союзного договора стало провозглашение католичества в качестве государственной религии так же и в Великом княжестве.

Раньше литовские князья, оказавшись на стыке римского и византийского влияния, принимали в зависимости от обстоятельств то православие, то католичество. Теперь великокняжеская власть обязалась быть исключительно католической. При этом практически все влиятельное западнорусское боярство, как и подавляющее большинство населения, оставалось православным.

Распространить католичество силой нечего было и думать. Но к этому были и другие стимулы. Принявший католичество шляхтич мог не бояться больше мощного соседа-магната — его собственность (прежде всего, земля) была защищена польским законом. Платить же за нее государству надо было лишь символически. Свои споры землевладельцы-католики разрешали в польского образца судах — части развитой судебной системы Польского королевства. Города, в центре которых обычно был костел, получали привилегии самоуправления по западноевропейскому образцу (они освобождались от суда и власти воевод, королевские чиновники лишались права вмешиваться во внутригородские дела — всем этим занимались избираемые горожанами магистраты).

В результате с течением времени все большее число западнорусского боярства переходила в католичество (Чарторыйские, Вишневецкие, Жолкевские, Заславские, Лисовские, Огинские, Ходкевичи, Острожские — это все знаменитые шляхетские роды древнерусского происхождения, принявшие католичество). Неуклонно росло и католическое население городов. Для крестьянства же все эти привилегии в случае перехода в католичество значения не имели.

Таким образом, основная часть населения Великого княжества, крестьяне, по-прежнему оставались православными, а их традиционные хозяева становились для них «чужаками». Общее государство, элиты которой были скреплены единой короной и костелом, получило религиозную проблему в своих отношениях с многочисленными «низами» общества. И в 17 веке эта проблема «рванула» грандиозным козацким восстанием.

 

Сопротивление монгольской Орде, которое оказал Владимир Галицкий, продолжилось и при его преемниках и завершилось победой над татарами в битве на Синей воде. Великое княжество установило контроль над обширными причерноморскими степями, бывшими владениями Киевской Руси. Но контроль этот был формальным, селиться там по-прежнему было опасно — одна из татарских орд прочно осела в Крыму и периодически совершала набеги на север, собирая добычу и пленных, которых во множестве продавала на невольничьих рынках.

Часть населения предпочла обрабатывать не слишком урожайные земли на севере, находясь при этом под защитой лесов и княжеских войск. Другая же часть — наиболее активные и «рисковые» — начала двигаться на юг, где на жирных черноземах бывших древнерусских княжеств плоды своего труда надо было защищать с оружием в руках.

В местах, где горные породы выходили на поверхность, днепровские воды с ревом преодолевали непроходимые для судов пороги [после постройки Днепровской гидроэлектростанции в 30-е годы 20-го века пороги скрылись под водой], а после них река широко расходилась многочисленными протоками. На больших островах, поросших лесом, кустарником и тростниками водилось бесчисленное множество дичи, протоки изобиловали рыбой. Ни один неприятель, ни с юга, ни с севера, не мог подобраться сюда незамеченным. Здесь, за двести лет до описываемых событий возникло уникальное воинственное козачье сообщество — Запорожская Сечь.

Здесь избравшие себе «вольную волю» козаки выстроили крепости, за стенами которых были и православные церкви, и еврейские шинки (трактиры), и торговые лавки, и курени для летнего житья. С весны до осени сичевики занимались охотой, рыболовством, бортничеством [сбором меда диких пчел], на зиму, оставив в крепости малый гарнизон, расходились по степным хуторам. Но главным, самым уважаемым среди них делом было, конечно, воинское ремесло. Население пряталось, где могло, когда до него доходили слухи о новом походе козаков — либо в Крым за скотом, либо в Польшу «за зипунами» [так козаки иронически называли цель своих походов в развитые районы Речи Посполитой, где можно было «разжиться» хорошей одеждой (зипун — кафтан, изготовленный из сукна ярких цветов со швами, отделанными контрастными шнурами)].

Многолетний опыт выработал очень жесткие правила общего житья. Членом козацкого братства мог стать любой пришедший в Сечь, независимо от национальности. Условиями принятия были православное крещение, отсутствие семьи, знание языка и обычаев Сечи. Все сечевые органы власти были выборными, все вопросы решались  сообща. Суды были публичные, скорые и в своих приговорах беспощадные.

Никто не описал Запарожскую Сечь лучше, чем Николай Васильевич Гоголь — «Тарас Бульба».

Запорожские козаки пишут письмо турецкому султану

 

Тем временем союз Королевства Польши и Великого княжества становился все теснее, общее государство называлось Речью Посполитой («общим делом») и было уже сильнее, чем две эти страны по отдельности. В этом союзе более развитая Польша все больше доминировала, и на пути окончательного объединения старалась распространить на Великое княжество свои порядки. На «Литву» было распространено польское крепостное право для крестьян — они стали такими же бесправными и прикрепленными к земле, которая им уже не принадлежала. Жаловаться же на несправедливость нового положения было некому — крестьянина судил только его хозяин-шляхтич, который мог накладывать наказания по своему произволу вплоть до смертной казни. Значительно выросли налоги, поборы и барщина.

Русско-литовская шляхта довольно быстро полонизировалась, так что «холопы» Великого княжества оказались во власти хозяев и уже ничем не отличались от польских крестьян. Русско-литовское общество окончательно раскололось — на высокомерно-презрительное отношение одной стороны, другая отвечала яростной ненавистью. Особенно болезненно «хлопское» население воспринимало непрекращающиеся попытки обратить его из православия в католичество.

Ядром сопротивления польской экспансии стали сичевые козаки. Все запорожское войско вступило в киевское православное братство и гетман Сагайдачный, не испрашивая у правительства разрешения, договорился  о восстановлении православного священства в приднепровских городах. Возрожденная православная церковь начала под защитой запорожцев [когда митрополит пожаловался запорожцам на притеснения со стороны польского главы Киева, те поляка просто утопили в Днепре] организовывать школы, основала в Киеве высшее богословское училище [именно из него вышли ученые монахи, позже приглашенные в Московское царство править церковные книги].

Козаки пытались встроиться в государство в качестве автономной области, самостоятельно и вместе с польской армией ходили походами на Крым и на Турцию, активно участвовали в польско-московских войнах, добивались привилегий и признания своих особых прав, восставали против их нарушения и после поражений теряли их… Это продолжалось до тех пор, пока во главе Запорожской Сечи не встал Богдан Хмельницкий.

Сын мелкого шляхтича, Богдан получил образование сначала в православной школе, потом в иезуитском колледже, где в совершенстве овладел польским языком и латынью. В неудачной для поляков битве с турками находит свою гибель его отец, а сам Богдан попадает в плен, в рабство. Выкупленный у турок родней через два года, присоединяется к козакам в их морских набегах на турецкое побережье, участвует в польском походе на Смоленск (где получает золотую саблю за спасение в одной из стычек короля) с запорожскими наемниками воюет во Франции.

Хмельницкий был известен и уважаем как в Польше, так и среди козаков — все признавали в нем человека не только храброго, но и разумного. Но то, что случилось с ним в 1647 году, могло переполнить чашу терпения и у более уравновешенного человека.

У семьи Хмельницких был богатый хутор, и в отсутствии Богдана он подвергся разбойному нападению шляхтича, с которым у Хмельницкого были крайне враждебные отношения. Нападавший разграбил родовое гнездо, до полусмерти засек его сына-подростка и увел его женщину, с которой Богдан жил после смерти жены. Хмельницкий бросился за защитой в суд, но там над ним только посмеялись — и документы на хутор не были выправлены, и с женщиной тот не был обвенчан… А король, к которому он приехал с жалобой, также бессильный перед судом и Сеймом, выразил лишь удивление, что шляхтич-козак, имея саблю, не отстаивает свои права с ее помощью…

Вернувшись из Варшавы, Хмельницкий, собирая по дороге под свое начало козаков, направился в Сечь. Там его встретили восторженно, а когда вернулись его послы из Крыма с конной татарской подмогой, избрали его своим предводителем, гетманом.

Узнав о событиях в Сечи, крупный польский отряд выдвинулся против вышедших из повиновения козаков. Но два козацких полка из состава польского отряда перешли на сторону восставших. Это и решило дело. Затем, не дожидаясь, когда об уничтожении передового отряда узнают командующие основных сил, козаки с татарами окружили польскую группировку и разгромили ее. Выживших татары угнали в Крым — на продажу.

Поляки снарядили для подавления восстания новую армию, которая погибла так же, как и первая, потеряв огромное количество припасов, доставшихся Хмельницкому.

Эти первые успехи казацкого войска всколыхнули всю Украину. Видя неспособность польской армии защитить шляхтичей, крестьяне бросились на расправу с ними — запылали усадьбы и хутора, мучили и убивали хозяев, их жен и детей. Шляхта в панике бежала, но там, где они объединялись для отпора, то карали «хлопов» с такой же жестокостью и садистским мучительством.

Козаки к крестьянам относились с презрением и, не задумываясь, мародерствовали, разоряли и до нитки обирали их деревни. Их союзники, крымские татары, уводили в неволю столько людей, что цены на рабов на крымских рынках катастрофически упали.

Но особенную ненависть вызывали евреи. Шляхта предпочитала не «мараться» сбором многочисленных налогов податей, а между собой и «хлопами» поставила изгоев общества — евреев, которые были чужаками как для католиков, так и для православных. Евреям сдавали в аренду питейные заведения (шинки) и мельницы, им поручали непосредственно управлять имениями. А когда православие официально было запрещено, то церкви в селах перестали считаться священными местами — и их отдавали в аренду евреям, которые открывали их для совершения обрядов только за деньги. Поэтому вся ненависть «низов» украинского общества обратилась на их головы. С евреями делали все, что только могло прийти в голову извращенной фантазии их мучителей [остались свидетельства жутких еврейских погромов времен «хмельнитчины», которые приводить здесь мы считаем совершенно неприемлемым…].

Взаимное истребление («редко кто в той крови своих рук не умочил») достигло таких масштабов, что через несколько лет Украина обезлюдела, потеряв чуть ли не половину населения.

Первоначальные военные успехи козачьего войска сменялись тяжелыми поражениями, а крымчаки, подкупаемые поляками, были очень ненадежными союзниками, и все чаще покидали боевые порядки, оставляя козацкую пехоту без конного прикрытия. Заключаемые с поляками договоры об автономии украинской Гетманщины слишком зависели от военного счастья и пересматривались в ту или другую сторону буквально после каждого крупного сражения. Козачество уже не в состоянии было продолжать успешно сражаться с королевством. Перед вождем восставших встал тяжелый вопрос — что делать дальше?

Закончить восстание, заключив даже самый выгодный договор с Польшей, было практически невозможно. Это означало бы восстановление власти шляхты в имениях и возвращение под ярмо только что сражавшихся против нее крестьян, что грозило бы постоянными вспышками взаимной мести и, в конечном итоге, новыми восстаниями под началом новых вождей. Стать частью Османской империи тоже было непредставимо — это означало бы продолжить оставаться обильным рынком крымской работорговли. И тогда взгляд Хмельницкого остановился на Московском царстве, до этого практически никак не участвовавшего в событиях на Украине.

Во-первых, это было единоверческое, православное государство. Во-вторых, у него были давние распри и с Речью Посполитой, и с Крымом. В-третьих, московское подданство было залогом, если не полной независимости, то, как минимум, широкой автономии, самостоятельности Гетманщины — «рука Москвы» в то время до Украины пока явно не дотягивалась. Это был не только лучший, но, пожалуй, единственно возможный вариант. И Хмельницкий решился…

Это было не первое обращение восставших запорожцев с просьбой принять их в подданство московского царя. Ответы на их обращения были осторожными и уклончивыми и оканчивались ничем — предыдущие восстания подавлялись поляками еще до того, как козаки с москвичами успевали о чем-то договориться. Но в данном случае речь шла о принятии в подданство Гетманщины, уже определившейся со своими границами, уже довольно долго сопротивлявшейся польским войскам и уже могущей стать серьезной опорой Москвы в ее «разборках» с Польшей.

На этот раз боярская Дума быстро решила этот вопрос и царь Алексей Михайлович послал своих представителей в городок Переяслав, где и состоялась присяга запорожского войска Московскому государству (1654 год). Хмельницкий попытался было попросить, чтобы послы от имени царя первыми присягнули на верность новым подданным, но ему ответили, что московский государь подданным присяги не дает.

После Переяславской Рады послы побывали в 177 городах Запорожского войска, где принимали присягу от козацких полков и жителей. Высшее православное духовенство в Киеве тогда присягать отказалось, были антимосковские выступления в ряде поселений и полков, но в целом, по отчету посольства, «московскую» присягу принесли 127 328 казаков, мещан и вольных войсковых селян.

 

Когда через три года после Переяславской Рады Богдан Хмельницкий умер, в созданной им Гетманщине началась яростная междоусобная война, сохранившаяся в памяти украинцев как «Руина» (полный развал, разруха). Войско Запорожское разделилось на тех, кто отстаивал московское подданство, тех, кто призывал вернуться в Речь Посполитую и тех, кто ориентировался на Османскую империю. Тридцать лет запорожские полки сражались между собой, привлекая в союзники крымчаков и расплачиваясь с ними за помощь населением Украины. Активное участие в этой борьбе принимали польские армии, которые одновременно отбивались от московских войск, сражавшихся за спорные территории на своих западных границах. Одновременно в Польшу вторглась шведская армия, захватившая всю территорию королевства («Кровавый потоп»).

Когда силы всех противоборствующих сторон окончательно иссякли, пришло время мирных договоров. Московия-Россия получила Смоленск, земли, отошедшие к Речи Посполитой после русского Смутного времени, и всю Украину по левому берегу Днепра [за Киев, стоявший на правом берегу, России пришлось Речи заплатить немалый выкуп].