«Что я люблю»
«Люблю писать. Люблю наблюдать приятных мне людей. Люблю наблюдать красивых женщин. Люблю есть. Люблю курить трубку. Люблю петь. Люблю голым лежать в жаркий день на солнце возле воды, но чтобы вокруг меня было много приятных людей, в том числе много интересных женщин. Люблю маленьких гладкошерстных собак. Люблю хороший юмор. Люблю нелепое. Люблю часы, особенно толстые, карманные. Люблю записные книжки, чернила, бумагу и карандаши. Люблю гулять пешком в Петербурге, а именно: по Невскому, по Марсову полю, по Летнему саду, по Троицкому мосту. Люблю гулять в Екатерининском парке Царского Села. Люблю гулять возле моря, на Лахте, в Ольгино, в Сестрорецке и на Курорте. Люблю гулять один. Люблю находится среди деликатных людей».
Оптический обман
Семен Семенович, надев очки, смотрит на сосну и видит: на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семен Семенович, сняв очки, смотрит на сосну и видит, что на сосне никто не сидит.
Семен Семенович, надев очки, смотрит на сосну и опять видит, что на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семен Семенович, сняв очки, опять видит, что на сосне никто не сидит.
Семен Семенович, опять надев очки, смотрит на сосну и опять видит, что на сосне сидит мужик и показывает ему кулак.
Семен Семенович не желает верить в это явление и считает это явление оптическим обманом.
Суд линча
Петров садится на коня и говорит, обращаясь к толпе, речь, о том, что будет, если на месте, где находится общественный сад, будет построен американский небоскреб. Толпа слушает и, видимо, соглашается. Петров записывает что-то у себя в записной книжечке. Из толпы выделяется человек среднего роста и спрашивает Петрова, что он записал у себя в записной книжечке. Петров отвечает, что это касается только его самого. Человек среднего роста наседает. Слово за слово, и начинается распря. Толпа принимает сторону человека среднего роста, и Петров, спасая свою жизнь, погоняет коня и скрывается за поворотом. Толпа волнуется и, за неимением другой жертвы, хватает человека среднего роста и отрывает ему голову. Оторванная голова катится по мостовой и застревает в люке для водостока. Толпа, удовлетворив свои страсти, — расходится.
Неудачный спектакль
На сцену выходит Петраков-Горбунов, хочет что-то сказать, но икает. Его начинает рвать. Он уходит.
Выходит Притыкин.
П р и т ы к и н: Уважаемый Петраков-Горбунов должен сооб… (Его рвет, и он убегает).
Выходит Макаров.
М а к а р о в: Егор… (Макарова рвет. Он убегает.)
Выходит Серпухов.
С е р п у х о в: Чтобы не быть… (Его рвет, он убегает).
Выходит Курова.
К у р о в а: Я была бы… (Ее рвет, она убегает).
Выходит маленькая девочка.
М а л е н ь к а я д е в о ч к а:
— Папа просил передать вам всем, что театр закрывается. Нас всех тошнит.
Занавес
Исторический эпизод
Иван Иванович Сусанин (то самое историческое лицо, которое положило свою жизнь за царя и впоследствии было воспето оперой Глинки) зашел однажды в русскую харчевню и, сев за стол, потребовал себе антрекот. Пока хозяин харчевни жарил антрекот, Иван Иванович закусил свою бороду зубами и задумался: такая у него была привычка.
Прошло 35 колов времени, и хозяин принес Ивану Ивановичу антрекот на круглой деревянной дощечке. Иван Иванович был голоден и по обычаю того времени схватил антрекот руками и начал его есть. Но, торопясь утолить свой голод, Иван Иванович так жадно набросился на антрекот, что забыл вынуть изо рта свою бороду и съел антрекот с куском своей бороды.
Вот тут-то и произошла неприятность, так как не прошло и пятнадцати колов времени, как в животе у Ивана Ивановича начались сильные рези. Иван Иванович вскочил из-за стола и кинулся на двор. Хозяин крикнул было Ивану Ивановичу: «Зри, како твоя брада клочна», — но Иван Иванович, не обращая ни на что внимания, выбежал во двор.
Тогда боярин Ковшегуб, сидящий в углу харчевни и пьющий сусло, ударил кулаком по столу и вскричал: «Кто есть сей?» А хозяин, низко кланяясь, ответил боярину: «Сие есть наш патриот Иван Иванович Сусанин». — «Во как!» — сказал боярин, допивая свое сусло. «Не угодно ли рыбки?» — спросил хозяин. «Пошел ты к бую!» — крикнул боярин и пустил в хозяина ковшом. Ковш просвистел возле хозяйской головы, вылетел через окно на двор и хватил по зубам сидящего орлом Ивана Ивановича. Иван Иванович схватился рукой за щеку и повалился на бок.
Тут справа из сарая выбежал Карп и, перепрыгнув через корыто, на котором среди помоев лежала свинья, с криком побежал к воротам. Из харчевни выглянул хозяин. «Чего ты орешь?» — спросил он Карпа. Но Карп, ничего не отвечая, убежал.
Хозяин вышел на двор и увидел Сусанина, лежащего неподвижно на земле. Хозяин подошел поближе и заглянул ему в лицо. Сусанин пристально глядел на хозяина. «Так ты жив?» — спросил хозяин. «Жив, да тилько страшусь, что меня еще чем ни будь ударят», — сказал Сусанин. «Нет, — сказал хозяин, — не страшись. Это тебя боярин Ковшегуб чуть не убил, а теперь он ушедши». «Ну слава Тебе, Боже, — сказал Иван Сусанин, поднимаясь с земли. — Я человек храбрый, да тилько зря живот покладать не люблю. Вот и приник к земле и ждал: чего дальше будет? Чуть что, я бы на животе до самой Елдыриной слободы бы уполз… Евона как щеку разнесло. Батюшки! Пол бороды отхватило!» «Это у тебя еще раньше было», — сказал хозяин. «Как это так раньше? — вскричал патриот Сусанин. — Что же, по-твоему, я так с клочной бородой ходил?» «Ходил»,— сказал хозяин. «Ах ты, мяфа», — проговорил Иван Сусанин. Хозяин зажмурил глаза и, размахнувшись со всего маху, звезданул Сусанина по уху. Патриот Сусанин рухнул на землю и замер. «Вот тебе! Сам ты мяфа!» — сказал хозяин и удалился в харчевню.
Несколько колов времени Сусанин лежал на земле и прислушивался, но, не слыша ничего подозрительного, осторожно приподнял голову и осмотрелся. На дворе никого не было, если не считать свиньи, которая вывалившись из корыта, валялась теперь в грязной луже. Иван Сусанин, озираясь, подобрался к воротам. Ворота, по счастью, были открыты, и патриот Иван Сусанин, извиваясь по земле как червь, пополз по направлению к Елдыриной слободе.
Вот эпизод из жизни знаменитого исторического лица, которое положило свою жизнь за царя и было впоследствии воспето в опере Глинки.
Федя Давидович
Федя долго подкрадывался к масленке и, наконец, улучив момент, когда жена нагнулась, чтобы состричь на ноге ноготь, быстро, одним движением вынул из масленки все масло и сунул его к себе в рот. Закрывая масленку, Федя нечаянно звякнул крышкой. Жена сейчас же выпрямилась и, увидя пустую масленку, указала на нее ножницами и строго сказала:
— Масла в масленке нет. Где оно?
Федя сделал удивленные глаза и, вытянув шею, заглянул в масленку.
— Это масло у тебя во рту, — сказала жена, показывая ножницами на Федю.
Федя отрицательно покачал головой.
— Ага, сказала жена. — Ты молчишь и мотаешь головой, потому что у тебя рот набит маслом.
Федя вытаращил глаза и замахал на жену руками, как бы говоря: «Что ты, что ты, ничего подобного!». Но жена сказала:
— Ты врешь. Открой рот.
— Мм, — сказал Федя.
— Открой рот, — повторила жена.
Федя растопырил пальцы и замычал, как бы говоря: «Ах да, совсем было забыл; сейчас приду», — и встал, собираясь выйти из комнаты.
— Стой, — крикнула жена.
Но Федя прибавил шагу и скрылся за дверью. Жена кинулась за ним, но около двери остановилась, так как была голой и в таком виде не могла вытти в коридор, где ходили другие жильцы этой квартиры.
— Ушел, — сказала жена, садясь на диван. — Вот чорт!
А Федя, дойдя по коридору до двери, на которой висела надпись: «Вход категорически воспрещен», открыл эту дверь и вошел в комнату. Комната, в которую вошел Федя, была узкой и длинной, с окном, завешенным грязной бумагой. В комнате справа у стены стояла грязная ломаная кушетка, а у окна стол, который был сделан из доски, положенной одним концом на ночной столик, а другим на спинку стула. На стене висела двойная полка, на которой лежало неопределенно что. Больше в комнате ничего не было, если не считать лежащего на кушетке человека с бледно-зеленым лицом, одетого в длинный и рваный коричневый сюртук и в черные нанковые штаны, из которых торчали чисто вымытые босые ноги. Человек этот не спал и пристально смотрел на вошедшего. Федя поклонился, шаркнул ножкой и, вынув пальцем изо рта масло, показал его лежащему человеку.
— Полтора, — сказал хозяин комнаты, не меняя позы.
— Маловато, — сказал Федя.
— Хватит, — сказал хозяин комнаты.
— Ну ладно, — сказал Федя и, сняв масло с пальца, положил его на полку.
— За деньгами придешь завтра утром, — сказал хозяин.
— Ой что вы! — вскричал Федя. — Мне ведь их сейчас нужно. И ведь полтора рубля всего…
— Пошел вон, — сухо сказал хозяин, и Федя на цыпочках выбежал из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Анекдоты из жизни Пушкина
Пушкин был поэтом и все что-то писал. Однажды Жуковский застал его за писанием и громко воскликнул: «Да никако ты писака!» С тех пор Пушкин очень полюбил Жуковского и стал называть его по-приятельски Жуковым.
Как известно, у Пушкина никогда не росла борода. Пушкин очень этим мучился и всегда завидовал Захарьину, у которого, наоборот, борода росла вполне прилично. «У него — ростет, а у меня — не ростет», — частенько говаривал Пушкин, показывая ногтями на Захарьина. И всегда был прав.
Однажды Петрушевский сломал свои часы и послал за Пушкиным. Пушкин пришел, осмотрел часы Петрушевского и положил их обратно на стул. «Что скажешь, брат Пушкин?» — спросил Петрушевский. «Стоп машина», — сказал Пушкин.
Когда Пушкин сломал себе ноги, то стал передвигаться на колесах. Друзья любили дразнить Пушкина и хватали его за эти колеса. Пушкин злился и писал про друзей ругательные стихи. Эти стихи он называл «эрпигармами».
Лето 1829 года Пушкин провел в деревне. Он вставал рано утром, выпивал жбан парного молока и бежал к реке купаться. Выкупавшись в реке, Пушкин ложился на траву и спал до обеда. После обеда Пушкин спал в гамаке. При встрече с вонючими мужиками Пушкин кивал им головой и зажимал пальцами свой нос. А вонючие мужики ломали свои шапки и говорили: «Это ничаво».
Пушкин любил кидаться камнями. Как увидит камни, так и начнет ими кидаться. Иногда так разойдется, что стоит весь красный, руками машет, камнями кидается, просто ужас!
У Пушкина было четыре сына и все идиоты. Один не умел даже сидеть на стуле и все время падал. Пушкин-то и сам довольно плохо сидел на стуле. Бывало, сплошная умора; сидят они за столом: на одном конце Пушкин все время со стула падает, а на другом конце — его сын. Просто хоть святых вон выноси!
Начало очень хорошего летнего дня. Симфония
Чуть только прокричал петух, Тимофей выскочил из окошка на улицу и напугал всех, кто проходил в это время по улице. Крестьянин Харитон остановился, поднял камень и пустил им в Тимофея. Тимофей куда-то исчез. «Вот ловкач!» — закричало человеческое стадо, и некто Зубов разбежался и со всего маху двинулся головой о стенку. «Эх!» — вскрикнула баба с флюсом. Но Комаров сделал этой бабе тепель-тапель, и баба с воем убежала в подворотню. Мимо шел Фетелюшин и посмеивался. К нему подошел Комаров и сказал: «Эй ты, сало!» — и ударил Фетелюшина по животу. Фетелюшин прислонился к стене и начал икать. Ромашкин плевался сверху из окна, стараясь попасть в Фетелюшина. Тут же невдалеке носатая баба била корытом своего ребенка. А молодая толстенькая мать терла хорошенькую девочку лицом о кирпичную стенку. Маленькая собачка, сломав тоненькую ножку, валялась на панели. Маленький мальчик ел из плевательницы какую-то гадость. У бакалейного магазина стояла очередь за сахаром. Бабы громко ругались и толкали друг друга кошелками. Крестьянин Харитон, напившись денатурата, стоял перед бабами с растегнутыми штанами и произносил нехорошие слова.
Таким образом начинался хороший летний день.
Пакин и Ракукин
— Ну ты, не очень-то фрякай! — сказал Пакин Ракукину. Ракукин сморщил нос и недоброжелательно посмотрел на Пакина.
— Что глядишь? Не узнал? — спросил Пакин. Ракукин пожевал губами и, с возмущением повернувшись на своем вертящемся кресле, стал смотреть в другую сторону. Пакин побарабанил пальцами по своему колену и сказал:
— Вот дурак! Хорошо бы его по затылку палкой хлопнуть.
Ракукин встал и пошел из комнаты, но Пакин быстро вскочил, догнал Ракукина и сказал:
— Постой! Куда помчался? Лучше сядь, и я тебе покажу кое-что.
Ракукин остановился и недоверчиво посмотрел на Пакина.
— Что, не веришь? — спросил Пакин.
— Верю, — сказал Ракукин.
— Тогда садись вот сюда, в это кресло, — сказал Пакин.
И Ракукин сел обратно в свое вертящееся кресло.
— Ну вот, — сказал Пакин, — чего сидишь в кресле, как дурак?
Ракукин подвигал ногами и быстро замигал глазами.
— Не мигай, — сказал Пакин.
Ракукин перестал мигать глазами и, сгорбившись, втянул голову в плечи.
— Сиди прямо, — сказал Пакин.
Ракукин, продолжая сидеть сгорбившись, выпятил живот и вытянул шею.
— Эх, — сказал Пакин, — так бы и шлепнул тебя по подрыльнику!
Ракукин икнул, надул щеки и потом осторожно выпустил воздух через ноздри.
— Ну ты, не фрякай! — сказал Пакин Ракукину.
Ракукин еще больше вытянул шею и опять быстро-быстро замигал глазами.
Пакин сказал:
— Если ты, Ракукин, сейчас не перестанешь мигать, я тебя ударю ногой по грудям.
Ракукин, чтобы не мигать, скривил челюсти и еще больше вытянул шею, и закинул назад голову.
— Фу, какой мерзостный у тебя вид, — сказал Пакин. — Морда как у курицы, шея синяя, просто гадость.
В это время голова Ракукина закидывалась назад все дальше и дальше и, наконец, потеряв напряжение, свалилась на спину.
— Что за чорт! — воскликнул Пакин. — Это что еще за фокусы?
Если посмотреть от Пакина на Ракукина, то можно было подумать, что Ракукин сидит вовсе без головы. Кадык Ракукина торчал вверх. Невольно хотелось думать, что это нос.
— Эй, Ракукин! — сказал Пакин.
Ракукин молчал.
— Ракукин! — повторил Пакин.
Ракукин не отвечал и продолжал сидеть без движения.
— Так, — сказал Пакин, — подох Ракукин.
Пакин перекрестился и на цыпочках вышел из комнаты.
Минут четырнадцать спустя из тела Ракукина вылезла маленькая душа и злобно посмотрела на то место, где недавно сидел Пакин. Но тут из-за шкапа вышла высокая фигура ангела смерти и, взяв за руку ракукинскую душу, повела ее куда-то, прямо сквозь дома и стены. Ракукинская душа бежала за ангелом смерти, поминутно злобно оглядываясь. Но вот ангел смерти поддал ходу, и ракукинская душа, подпрыгивая и спотыкаясь, исчезла вдали за поворотом.
Симфония N 2
Антон Михайлович плюнул, сказал «эх», опять плюнул, опять сказал «эх», опять плюнул, опять сказал «эх» и ушел. И Бог с ним.
Расскажу лучше про Илью Павловича. Илья Павлович родился в 1893 году в Константинополе. Еще маленьким мальчиком его перевезли в Петербург, и тут он окончил немецкую школу на Кирочной улице. Потом он служил в каком-то магазине, потом еще чегото делал, а в начале революции эмигрировал за границу. Ну и Бог с ним.
Я лучше расскажу про Анну Игнатьевну. Но про Анну Игнатьевну рассказать не так-то просто. Во-первых, я о ней почти ничего не знаю, а во-вторых, я сейчас упал со стула и забыл, о чем собирался рассказывать.
Я лучше расскажу о себе. Я высокого роста, неглупый, одеваюсь изящно и со вкусом, не пью, на скачки не хожу, но к дамам тянусь. И дамы не избегают меня. Даже любят, когда я с ними гуляю. Серафима Измайловна неоднократно приглашала меня к себе, и Зинаида Яковлевна тоже говорила, что она всегда рада меня видеть.
Но вот с Мариной Петровной у меня вышел забавный случай, о котором я и хочу рассказать. Случай вполне обыкновенный, но все же забавный, ибо Марина Петровна благодаря мне совершенно облысела, как ладонь. Случилось это так: пришел я однажды к Марине Петровне, а она трах! и облысела. Вот и все.
Упадание (вблизи и вдали)
Два человека упали с крыши пятиэтажного дома, новостройки. Кажется, школы. Они съехали по крыше в сидячем положении до самой кромки и тут начали падать.
Их падение раньше всех заметила Ида Марковна. Она стояла у окна в противоложном доме и сморкалась в стакан. И вдруг она увидела, что кто-то с крыши противоположного дома начинает падать. Вглядевшись, Ида Марковна увидела, что это начинают падать сразу целых двое. Совершенно растерявшись, Ида Марковна содрала с себя рубашку и начала этой рубашкой скорее протирать запотевшее оконное стекло, чтобы лучше разглядеть, кто там падает с крыши. Однако, сообразив, что, пожалуй, падающие могут, со своей стороны, увидеть ее голой и невесть чего про нее подумать, Ида Марковна отскочила от окна за плетеный треножник, на котором стоял горшок с цветком.
В это время падающих с крыш увидела другая особа, живущая в том же доме, что и Ида Марковна, но только двумя этажами ниже. Особу эту тоже звали Ида Марковна. Она, как раз в это время, сидела с ногами на подоконнике и пришивала к своей туфле пуговку. Взгянув в окно, она увидела падающих с крыши. Ида Марковна взвизгнула и, вскочив с подоконника, начала спешно открывать окно, чтобы лучше увидеть, как падающие с крыши ударятся об землю. Но окно не открывалось. Ида Марковна вспомнила, что она забила окно снизу гвоздем, и кинулась к печке, в которой она хранила инструменты: четыре молотка, долото и клещи. Схватив клещи, Ида Марковна опять подбежала к окну и выдернула гвоздь. Теперь окно легко распахнулось. Ида Марковна высунулась из окна и увидела, как падающие с крыши со свистом подлетали к земле.
На улице собралась уже небольшая толпа. Уже раздавались свистки, и к месту ожидаемого происшествия не спеша подходил маленького роста милиционер. Носатый дворник суетился, расталкивая людей и поясняя, что падающие с крыши могут вдарить собравшихся по головам. К этому времени уже обе Иды Марковны, одна в платье, а другая голая, высунувшись в окно, визжали и били ногами. И вот, наконец, расставив руки и выпучив глаза, падающие с крыши ударились об землю.
Так и мы иногда, упадая с высот достигнутых, ударяемся об унылую клеть нашей будущности.
Кассирша
Нашла Маша гриб, сорвала его и понесла на рынок. На рынке Машу ударили по голове, да еще обещали ударить ее по ногам. Испугалась Маша и побежала прочь. Прибежала Маша в кооператив и хотела там за кассу спрятаться. А заведующий увидел Машу и говорит:
— Что это у тебя в руках?
А Маша говорит:
— Гриб.
Заведующий говорит:
— Ишь какая бойкая! Хочешь, я тебя на место устрою?
Маша говорит:
— А не устроишь.
Заведующий говорит:
— А вот устрою! — и устроил Машу кассу вертеть.
Маша вертела, вертела кассу и вдруг умерла. Пришла милиция, составила протокол и велела заведующему заплатить штраф — 15 рублей. Заведующий говорит:
— За что же штраф?
А милиция говорит:
— За убийство.
Заведующий испугался, заплатил поскорее штраф и говорит:
— Унесите только поскорее эту мертвую кассиршу.
А продавец из фруктового отдела говорит:
— Нет, это неправда, она была не кассирша. Она только ручку в кассе вертела. А кассирша вон сидит. Милиция говорит:
— Нам все равно: сказано унести кассиршу, мы ее и унесем.
Стала милиция к кассирше подходить. Кассирша легла на пол за кассу и говорит:
— Не пойду.
Милиция говорит:
— Почему же ты, дура, не пойдешь?
Кассирша говорит:
— Вы меня живой похороните.
Милиция стала кассиршу с пола поднимать, но никак поднять не может, потому что кассирша очень полная.
— Да вы ее за ноги, — говорит продавец из фруктового отдела.
— Нет, — говорит заведующий, — эта кассирша мне вместо жены служит. А потому прошу вас, не оголяйте ее снизу. Кассирша говорит:
— Вы слышите? Не смейте меня снизу оголять. Милиция взяла кассиршу под мышки и волоком выперла ее из кооператива. Заведующий велел продавцам прибрать магазин и начать торговлю.
— А что мы будем делать с этой покойницей? — говорит продавец из фруктового отдела, показывая на Машу.
— Батюшки, — говорит заведующий, — да ведь мы все перепутали! Ну, действительно, что с покойницей делать?
— А кто за кассой сидеть будет? — спрашивает продавец. Заведующий за голову руками схватился. Раскидал коленом яблоки по прилавку и говорит:
— Безобразие получилось!
— Безобразие, — говорит хором продавцы. Вдруг заведующий почесал усы и говорит:
— Хе-хе! Не так-то легко меня в тупик поставить! Посадим покойницу за кассу, может, публика и не разберет, кто за кассой сидит. Посадили покойницу за кассу, в зубы ей папироску вставили, чтобы она на живую больше походила, а в руки для правдоподобности дали ей гриб держать. Сидит покойница за кассой, как живая, только цвет лица очень зеленый, и один глаз открыт, а другой совершенно закрыт.
— Ничего, — говорит заведующий, — сойдет.
А публика уже в двери стучит, волнуется. Почему кооператив не открывают? Особенно одна хозяйка в шелковом манто раскричалась: трясет кошелкой и каблуком уже в дверную ручку нацелилась. А за хозяйкой какая-то старушка с наволочкой на голове, кричит, ругается и заведующего кооперативом называет сквалыжником.
Заведующий открыл двери и впустил публику. Публика побежала сразу в мясной отдел, а потом туда, где продается сахар и перец. А старушка прямо в рыбный отдел пошла, но по дороге взгянула на кассиршу и остановилась.
— Господи, — говорит, — с нами крестная сила!
А хозяйка в шелковом манто уже во всех отделах побывала и несется прямо к кассе. Но только на кассиршу взгянула, сразу остановилась, стоит молча и смотрит. А продавцы тоже молчат и смотрят на заведующего. А заведующий из-за прилавка выглядывает и ждет, что дальше будет.
Хозяйка в шелковом манто повернулась к продавцам и говорит:
— Это кто у вас за кассой сидит?
А продавцы молчат, потому что не знают, что ответить. Заведующий тоже молчит. А тут народ со всех сторон сбегается. Уже на улице толпа. Появились дворники. Раздались свистки. Одним словом, настоящий скандал.
Толпа готова была хоть до самого вечера стоять около кооператива, но кто-то сказал, что в Озерном переулке из окна старухи вываливаются. Тогда толпа возле кооператива поредела, потому что многие перешли в Озерный переулок.
Веселые ребята
Николай I написал стихотворение на именины императрицы. Начинается так: «Я помню чудное мгновение…» И тому подобное дальше. Тут к нему пришел Пушкин и прочитал. А вечером в салоне у Зинаиды Волконской имел большой через них успех, выдавая, как всегда, за свои. Что значит профессиональная память у человека была. И вот утром, когда Александра Федоровна кофий пьет, царь-супруг ей свою бумажку подсовывает под блюдечко. Она прочитала и говорит: «Ах, Коко, как мило, где ты достал, это же свежий Пушкин!»
———-
Достоевский пришел в гости к Гоголю. Позвонил. Ему открыли. «Что вы, — говорят, — Федор Михайлович, Николай Васильевич, уже лет пятьдесят как умер». «Ну, что ж, — подумал Достоевский, — царство ему небесное. Я ведь тоже когда-нибудь умру».
———-
Лев Толстой очень любил детей. За обедом он им все сказки рассказывал, истории с моралью для поучения.
———-
Однажды Пушкин стрелялся с Гоголем. Пушкин говорит: «Стреляй первый ты. — Как я? Нет, ты! — Ах, я? Нет ты!» Так и не стали стреляться.
———-
Лермонтов любил собак. Еще он любил Наталью Николаевну Пушкину. Только больше всего он любил самого Пушкина. Читал его стихи и всегда плакал. Поплачет, а потом вытащит саблю и давай рубить подушки. Тут и любимая собака не попадайся под руку — штук сорок как-то зарубил. А Пушкин ни от каких стихов не плакал. Ни за что.
———-
Лев Толстой очень любил детей. Утром проснется, поймает кого-нибудь и гладит по головке, пока не позовут завтракать.
———-
Однажды Гоголь переоделся Пушкиным, пришел к Пушкину и позвонил. Пушкин открыл ему и кричит: «Смотри-ка, Арина Радионовна, я пришел!»
———-
Лев Толстой очень любил детей. Приведет полную комнату, шагу ступить негде, а он все кричит: «Еще! Еще!»
———-
У Вяземского была квартира окнами на Тверской бульвар. Пушкин очень любил ходить к нему в гости. Придет, бывало, и сразу прыг на подоконник, и свесится из окна, и смотрит. Чай ему тоже туда на окно подавали. Иной раз там и заночует. Ему даже матрац купили специальный, только он его не признавал. «К чему, — говорит, — такие роскоши!» — и спихивает матрац с подоконника. А потом всю ночь вертится, спать не дает.
———-
Ф.М.Достоевский, царство ему небесное, тоже очень любил собак, но был болезненно самолюбив и это скрывал (насчет собак), чтобы никто не мог сказать, что он подражает Лермонтову. Про него и так уже много говорили.
———-
Однажды Пушкин написал письмо Рабиндранату Тагору. «Дорогой далекий друг, — писал он, — я Вас не знаю, и Вы меня не знаете. Очень хотелось бы познакомиться. Всего хорошего. Саша.» Когда письмо принесли, Тагор предался самосозерцанию. Так погрузился, хоть режь его. Жена толкала-толкала, письмо подсовывала — не видит. Так и не познакомились.
———-
Однажды Гоголь переоделся Пушкиным и пришел к Державину Гавриилу Романовичу. Старик, уверенный, что перед ним и впрямь Пушкин, сходя в гроб, благословил его.
———-
Однажды Ф.М.Достоевскому, царство ему небесное, исполнилось 150 лет. Он обрадовался и устроил день рождения. Пришли к нему все писатели, только почему-то наголо бритые, как сговорились. Ну, хорошо. Выпили, закусили, поздравили новорожденного, царство ему небесное, сели играть в винт. Сдал Лев Толстой — у каждого по пяти тузов. Что за черт? Так не бывает! Сдай-ка, брат Пушкин, лучше ты! «Я, — говорит, — пожалуйста, сдам!» И сдал всем по шести тузов и по две пиковые дамы. Ну и дела! Сдай-ка ты, брат Гоголь! Гоголь сдал… Ну и знаете… Даже нехорошо сказать. Так как-то получилось. Нет, право слово, лучше не надо.
———-
Лев Толстой очень любил детей, а взрослых терпеть не мог, особенно Герцена. Как увидит, так и бросается с костылем, и все в глаз норовит, в глаз. А тот делает вид , что не замечает. Говорит: «О, Толстой, о!»
———-
Пушкин часто бывал в гостях у Вяземского, подолгу сидел на окне, все видел и все знал. Он знал, что Лермонтов любит его жену. Потому считал не вполне уместным передать ему лиру. Думал Тютчеву послать за границу — не пропустили, сказали не подлежит: имеет художественную ценность. А Некрасов ему как человек не нравился. Вздохнул и оставил лиру у себя.
———-
Однажды Гоголю подарили канделябр. Он сразу нацепил на него бакенбарды и стал дразниться: «Эх, ты, — говорит, — лира недоделанная!»
———-
Однажды Гоголь переоделся Пушкиным, сверху нацепил львиную шкуру и поехал в маскарад. Ф.М.Достоевский, царство ему небесное, увидал и кричит: «Спорим — это Лев Толстой! Спорим — это Лев Толстой!»
———-
Однажды Чернышевский видел из окна своей мансарды, как Лермонтов вскочил на коня и крикнул: «В Пассаж!». «Ну и что же, — подумал Чернышевский, — вот Бог даст, революция будет, тогда и я так-то крикну». И стал репетировать перед зеркалом, повторяя на разные манеры: «В Пассаж! В Пассаж! В Пассажжж! В Пассаааж!!».
———-
Лев Толстой очень любил детей. Однажды он шел по Тверскому бульвару и увидел идущего впереди Пушкина. Пушкин, как известно, ростом был невелик. «Конечно, это уже не ребенок, а скорее подросток,— подумал Толстой. — Все равно догоню и поглажу по головке», — и побежал догонять Пушкина. Пушкин же не знал толстовских намерений и бросился наутек. Пробегают мимо городового. Сей страж порядка был возмущен неприличною быстротой в людном месте и бегом устремился вслед с целью остановить. Западная пресса потом писала, что в России литераторы подвергаются преследованию со стороны властей.
———-
Однажды Гоголь переоделся Пушкиным и задумался о душе. Что уж там надумал, так никто и не узнал. Только на другой день Ф.М. Достоевский, царство ему небесное, встретил Гоголя на улице и отшатнулся. «Что с вами, — воскликнул он, — Николай Васильевич? У вас вся голова седая!»
———-
Однажды Пушкин решил испугать Тургенева и спрятался на Тверском бульваре под лавкой. А Гоголь тоже решил в этот день испугать Тургенева, переоделся Пушкиным и спрятался под другой лавкой: тут Тургенев идет. Как оба выскочат…
———-
Лев Толстой очень любил детей. Однажды он играл с ними весь день и проголодался. «Сонечка, — говорит, — ангельчик, сделай мне тюрьку». Она возражает: «Левушка, ты не видишь, я «Войну и мир» переписываю». «А-а! — возопил он, — я так и знал, что тебе мой литературный фимиам дороже моего Я». И костыль задрожал в его судорожной руке.
———-
Однажды Лермонтов купил яблок и пришел на Тверской бульвар и стал угощать присутствующих дам. Все брали и говорили «мерси». Когда же подошла Наталья Николаевна с сестрой Александриной, от волнения он так задрожал, что яблоко упало к ее ногам (Натальи Николаевны, а не Александрины). Одна из собак схватила яблоко и бросилась бежать. Александрина, конечно, побежала за ней. Они были одни впервые в жизни (Лермонтов, конечно, с Натальей Николаевной, а не Александрина с собачкой). Кстати она (Александрина) ее не догнала.
———-
Лев Толстой очень любил детей. Бывало, привезет в кабриолете штук пять и всех гостей оделяет. И надо же, вечно Герцену не везло: то вшивый достанется, то кусачий. А попробуй поморщиться — схватит костыль и трах по башке!
———-
Тургенев хотел быть храбрым, как Лермонтов, и пошел покупать саблю. Пушкин проходил мимо магазина и увидел его в окно. Взял и закричал нарочно: «Смотри-ка, Гоголь (а никакого Гоголя с ним и вовсе не было), смотри-ка. Тургенев саблю покупает! Давай мы с тобой ружье купим!» Тургенев испугался и в ту же ночь уехал в Баден-Баден.
———-
Однажды Ф.М.Достоевский, царство ему небесное, поймал на улице кота. Ему надо было живого кота для романа. Бедное животное пищало, визжало, хрипело и закатывало глаза, потом притворилось мертвым. Тут он его и отпустил. Обманщик укусил бедного, в свою очередь, писателя за ногу и скрылся. Так остался невоплощенным лучший роман Федора Михайловича Достоевского, царство ему небесное, «Бедное животное». Про котов.
———-
Лев Толстой жил на площади Пушкина, а Герцен — у Никитских ворот. Обоим по литературным делам часто приходилось бывать на Тверском бульваре. И уж если встретятся — беда: погонится и хоть раз да врежет костылем по башке. А бывало и так, что впятером оттаскивали, и Герцена из фонтана в чувство приводили. Вот почему Пушкин к Вяземскому в гости ходил, на окошке сидел. Так этот дом потом и назывался «Дом Герцена».
———-
Пушкин шел по Тверскому бульвару и встретил красивую даму. Подмигнул ей, а она как захохочет: «Не обманете, — говорит, — Николай Васильевич! Лучше отдайте три рубля, что давеча в буриме проиграли». Пушкин сразу догадался в чем дело. «Не отдам, — говорит, — дура!» Показал ей язык и убежал. Что потом Гоголю было!
———-
Гоголь только под конец жизни о душе задумался, а смолоду у него вовсе совести не было. Однажды невесту в карты проиграл. И не отдал.
———-
Лермонтов хотел у Пушкина жену увезти на Кавказ. Все смотрел на нее из-под колонны и смотрел. Вдруг устыдился своих желаний. «Пушкин, — думает, — зеркало русской революции, а я свинья». Пошел, встал перед ним на колени и говорит: «Пушкин, — говорит, — где твой кинжал? Вот грудь моя!» Пушкин долго смеялся.
———-
Тургенев мало того, что от природы был робок, его еще Пушкин с Гоголем совсем затюкали. Проснется ночью и кричит: «Мама!». Особенно под старость.
———-
Однажды у Достоевского засорилась ноздря. Стал продувать — лопнула перепонка в ухе. Заткнул пробкой — оказалась велика, череп треснул. Связал веревочкой, смотрит — рот не открывается. Тут он проснулся в недоумении; царство ему небесное.
———-
Лев Толстой очень любил детей и писал про них стихи. Стихи эти он списывал в отдельную тетрадку. Однажды после чаю подает эту тетрадку жене: «Гляньте, Софи, правда лучше Пушкина?» А сам сзади костыль держит. Она прочитала и говорит: «Нет, Левушка, гораздо хуже. А чье это?» Тут он ее костылем по башке — трах! С тех пор во всем полагался на ее литературный вкус.
———-
Лермонтов был влюблен в Наталью Николаевну Пушкину, но ни разу с ней не разговаривал. Однажды он вывел своих собак погулять на Тверской бульвар. Ну, они, натурально, визжат, кусаются, всего его испачкали. А тут она навстречу с сестрой Александриной. «Посмотри, — говорит, — ма шер, охота некоторым жизнь себе осложнять! Лучше уж детей держать побольше!» Лермонтов аж плюнул про себя. «Ну и дура, — думает, — мне такую даром не надо!». С тех пор и не мечтал увезти ее на Кавказ.
———-
Однажды Гоголь переоделся Пушкиным и пришел в гости к Майкову. Майков усадил его в кресло и угощает пустым чаем. «Поверите ли, — говорит, — Александр Сергеевич, куска сахара в доме нет. Давеча Гоголь приходил и весь сахар съел». Гоголь ничего ему не сказал.
———-
Однажды Гоголь написал роман. Сатирический. Про одного хорошего человека, попавшего на Колыму в лагерь. Начальника лагеря зовут Николай Павлович (намек на царя). И вот он с помощью уголовников травит этого хорошего человека и доводит его до смерти. Гоголь назвал роман «Герой нашего времени». Подписал «Пушкин». И отнес Тургеневу, чтобы напечатать в журнале. Тургенев был человек робкий. Он прочитал роман и покрылся холодным потом. Решил скорее отредактировать. Место действия он перенес Кавказ. Заключенного заменил офицером. Вместо уголовников у него стали красивые девушки, и не они обижают героя, а он их. Николая Павловича он переименовал в Максима Максимовича. Зачеркнул «Пушкин» и написал «Лермонтов». Поскорее отправил рукопись в редакцию, отер холодный пот и лег спать. Вдруг посреди сладкого сна его пронзила кошмарная мысль. Название! Название! Название-то он не изменил. Тут же, почти не одеваясь, он уехал в Баден-Баден.
———-
Однажды Гоголь переоделся Пушкиным и пришел в гости к Вяземскому. Выглянул случайно в окно и видит — Толстой Герцена костылем лупит, а кругом детишки стоят и смеются. Он пожалел Герцена и заплакал. Тогда Вяземский понял, что перед ним не Пушкин.
———-
Шел Пушкин по Тверскому бульвару и увидел Чернышевского. Подкрался, идет сзади. Мимоидущие литераторы кланяются Пушкину, а Чернышевский думает — ему. Радуется. Достоевский прошел, поклонился. Помялович, Григорович — поклон. Гоголь прошел — засмеялся так и ручкой сделал, привет — тоже приятно. Тургенев — реверанс. Потом Пушкин ушел к Вяземскому чай пить. А тут навстречу Толстой — молодой еще был, без бороды, в эполетах. И не посмотрел даже. Чернышевский потом записал в дневнике: «Все писатели хорошие, один Лев Толстой хам, потому что граф!».
———-
Лев Толстой очень любил играть на балалайке (и, конечно, детей). Но не умел. Бывало пишет роман «Война и мир», а сам думает: «Трень-день-тер-деньдень!».
———-
Однажды Ф.М.Достоевский, царство ему небесное, сидел у окна и курил. Докурил и выбросил окурок в окно. Под окном у него была керосиновая лавка, и окурок угодил как раз в бидон с керосином. Пламя, конечно, столбом. В одну ночь пол-Петербурга сгорело. Ну, посадили его, конечно. Отсидел, вышел. Навстречу ему Петрашевский. Ничего не сказал, только пожал руку и в глаза посмотрел со значением.
———-
Пушкин был не то, чтобы ленив, но склонен к мечтательному созерцанию. Тургенев же — хлопотун ужасный, вечно одержимый жаждой деятельности. Пушкин этим часто злоупотреблял. Бывало, лежит на диване, входит Тургенев. Пушкин ему: «Иван Сергеевич, не в службу, а в дружбу, за пивом не сбегаешь?» И тут же спокойно засыпает обратно. Знает, не было случая, чтобы Тургенев вернулся. То забежит куда-нибудь петиции подписывать, то на гражданскую панихиду. А то испугается чего-нибудь и уедет в Баден-Баден. Без пива же оставаться Пушкин не боялся. Слава Богу крепостные были. Было кого послать.
———-
Счастливо избежав однажды встречи со Львом Толстым, идет Герцен по Тверскому бульвару и думает: «Все же жизнь иногда прекрасна». Тут ему под ноги огромный черный котище — враз сбивает с ног. Только встал, отряхивает с себя прах — налетает свора черных собак, бегущих за этим котом, и повергает его на землю. Вновь поднимается будущий издатель «Колокола» и видит — навстречу на вороном коне гарцует владелец собак поручик Лермонтов. «Конец, — мыслит автор «Былого и дум», — сейчас разбегутся и…». Ничуть не бывало. Сдержанный привычной рукой конь строевым шагом проходит мимо и только, почти уже миновав Герцена размахивается хвостом и — хлясь по морде! Очки, натурально, летят в кусты. «Ну, это еще пол-беды», — думает автор «Сороки-воровки», берет очки, водружает их себе на нос — и что видит посередине куста? Ехидно улыбающее лицо Льва Толстого! Но только Толстой ведь не изверг был. «Проходи, — говорит, — проходи, бедолага», — и погладил по головке.
———-
Пушкин сидит у себя и думает: «Я гений, ладно. Гоголь тоже гений. Но ведь и Толстой гений, и Достоевский, царство ему небесное, гений! Когда же это кончится?». Тут все и кончилось.
———-
Лев Толстой и Ф.М.Достоевский поспорили, кто лучше роман напишет. Судить пригласили Тургенева. Толстой прибежал домой, заперся в кабинете и начал писать роман про детей, конечно (он их очень любил). А Достоевский сидит у себя и думает: «Тургенев человек робкий. Он сидит сейчас у себя и думает: «Достоевский человек нервный. Если я скажу, что его роман хуже, он и зарезаться может». Что же мне стараться? (это Достоевский думает). Напишу нарочно похуже, все равно денежки мои будут (на сто рублей спорили)». А Тургенев в это время сидит у себя и думает: «Достоевский человек нервный, если я скажу, что его роман хуже, он и зарезаться может. С другой стороны, Толстой — граф. Тоже лучше не связываться. Ну их совсем!». И в ту же ночь уехал в Баден-Баден.
———-
Ф.М.Достоевский, царство ему небесное, страстно любил жизнь. Она его, однако, не баловала, поэтому он часто грустил. Те же, кому жизнь улыбалась (например, Лев Толстой) не ценили этого, постоянно отвлекаясь на другие предметы. Например, Лев Толстой очень любил детей. Они же его боялись. Прятались от него под лавку и шушукались там: «Робя, вы этого дяденьку бойтесь. Еще как трахнет костылем!». Дети любили Пушкина. Они говорили: «Он веселый! Смешной такой!». И гонялись за ним босоногой стайкой. Но Пушкину было не до детей. Он любил один дом на Тверском бульваре, одно окно в этом доме… Он мог часами сидеть на широком подоконнике, пить чай, смотреть на бульвар… Однажды, направляясь к этому дому, он поднял глаза и на своем окне увидел себя! С бакенбардами, с перстнем на большом пальце! Он, конечно, сразу понял, кто это. А Вы?
Стихи мои, бегом, бегом.
Мне в вас нужда, как никогда.
С бульвара за угол есть дом,
Где дней порвалась череда,
Где пуст уют и брошен труд,
И плачут, думают и ждут.
Где пьют, как воду, горький бром
Полубессонниц, полудрем.
Есть дом, где хлеб, как лебеда,
Есть дом, – так вот бегом туда.
Пусть вьюга с улиц улюлю, –
Вы – радугой по хрусталю,
Вы – сном, вы – вестью: я вас шлю,
Я шлю вас, значит, я люблю.
***
На даче спят. В саду, до пят
Подветренном, кипят лохмотья.
Как флот в трехярусном полете,
Деревьев паруса кипят.
Лопатами, как в листопад,
Гребут березы и осины.
На даче спят, укрывши спину,
Как только в раннем детстве спят.
Ревет фагот, гудит набат.
На даче спят под шум без плоти,
Под ровный шум, на ровной ноте,
Под ветра яростный надсад.
Льет дождь, он хлынул с час назад.
Кипит деревьев парусина.
Льет дождь. На даче спят два сына,
Как только в раннем детстве спят.
Я просыпаюсь. Я объят
Открывшимся. Я на учете.
Я на земле, где вы живете,
И ваши тополя кипят.
Льет дождь. Да будет так же свят,
Как их невинная лавина…
Но я уж сплю наполовину,
Как только в раннем детстве спят.
Льет дождь. Я вижу сон: я взят
Обратно в ад, где все в комплоте,
И женщин в детстве мучат тети,
А в браке дети теребят.
Льет дождь.
Мне снится: из ребят
Я взят в науку к исполину,
И сплю под шум, месящий глину,
Как только в раннем детстве спят.
Светает. Мглистый банный чад.
Балкон плывет, как на плашкоте.
Как на плотах, – кустов щепоти
И в каплях потный тес оград.
(Я видел вас пять раз подряд.)
Спи быль. Спи жизни ночью длинной.
Усни, баллада, спи, былина,
Как только в раннем детстве спят.
***
Годами когда-нибудь в зале концертной
Мне Брамса сыграют, – тоской изойду.
Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый,
Прогулки, купанье и клумбу в саду.
Художницы робкой, как сон крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб,
Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,
Художницы облик, улыбку и лоб.
Мне Брамса сыграют, – я вздрогну, я сдамся,
Я вспомню покупку припасов и круп,
Ступеньки террасы и комнат убранство,
И брата, и сына, и клумбу, и дуб.
Художница пачкала красками траву,
Роняла палитру, совала в халат
Набор рисовальный и пачки отравы,
Что «басмой» зовутся и астму сулят.
Мне Брамса сыграют, – я сдамся, я вспомню
Упрямую заросль, и кровлю, и вход,
Балкон полутемный и комнат питомник,
Улыбку, и облик, и брови, и рот.
И сразу же буду слезами увлажен
И вымокну раньше, чем выплачусь я.
Горючая давность ударит из скважин,
Околицы, лица, друзья и семья.
И станут кружком на лужке интермеццо,
Руками, как дерево, песнь охватив,
Как тени, вертеться четыре семейства
Под чистый, как детство, немецкий мотив.
***
Никого не будет в доме,
Кроме сумерек. Один
Зимний день в сквозном проеме
Незадернутых гардин.
Только белых мокрых комьев
Быстрый промельк маховой.
Только крыши, снег и, кроме
Крыш и снега, – никого.
И опять зачертит иней,
И опять завертит мной
Прошлогоднее унынье
И дела зимы иной,
И опять кольнут доныне
Не отпущенной виной,
И окно по крестовине
Сдавит голод дровяной.
Но нежданно по портьере
Пробежит вторженья дрожь.
Тишину ногами меря,
Ты, как будущность, войдешь.
Ты появишься у двери
В чем-то белом, без причуд,
В чем-то впрямь из тех материй,
Из которых хлопья шьют.
***
Когда я устаю от пустозвонства
Во все века вертевшихся льстецов,
Мне хочется, как сон при свете солнца,
Припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо.
Незваная, она внесла, во-первых,
Во всё, что сталось, вкус больших начал.
Я их не выбирал, и суть не в нервах,
Что я не жаждал, а предвосхищал.
И вот года строительного плана,
И вновь зима, и вот четвертый год
Две женщины, как отблеск ламп «Светлана»,
Горят и светят средь его тягот.
Мы в будущем, твержу я им, как все, кто
Жил в эти дни. А если из калек,
То всё равно: телегою проекта
Нас переехал новый человек.
Когда ж от смерти не спасет таблетка,
То тем свободней время поспешит
В ту даль, куда вторая пятилетка
Протягивает тезисы души.
Тогда не убивайтесь, не тужите,
Всей слабостью клянусь остаться в вас.
А сильными обещано изжитье
Последних язв, одолевавших нас.
***
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом…
Да видно нельзя никак.
***
Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
До прожилок, до детских припухлых желез.
Ты вернулся сюда – так глотай же скорей
Рыбий жир ленинградских речных фонарей!
Узнавай же скорее декабрьский денек,
Где к зловещему дегтю подмешан желток.
Петербург! я еще не хочу умирать:
У тебя телефонов моих номера.
Петербург! у меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок,
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных
***
Не говори никому,
Все, что ты видел, забудь –
Птицу, старуху, тюрьму
Или еще что-нибудь.
Или охватит тебя,
Только уста разомкнешь,
При наступлении дня
Мелкая хвойная дрожь.
Вспомнишь на даче осу,
Детский чернильный пенал,
Или чернику в лесу,
Что никогда не сбирал.
***
Какое лето! Молодых рабочих
Татарские сверкающие спины
С девической повязкой на хребтах,
Таинственные узкие лопатки
И детские ключицы. Здравствуй, здравствуй,
Могучий некрещеный позвоночник,
С которым проживем не век, не два!
***
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда.
Так вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.
И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.
Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи!
Как нацелясь на смерть городки зашибают в саду,
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесу топорище найду.
***
– Нет, не мигрень, но подай мне карандашик ментоловый –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого…
Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою щепотью
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.
Где-то на даче потом, в лесном переплете шагреневом,
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым.
– Нет, не мигрень, но подай мне карандашик ментоловый –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого.
Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я
Небо как палица грозное, земля словно плешина рыжая…
Дальше еще не припомню – и дальше как будто оборвано,
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью…
– Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой…
***
С миром державным я был лишь ребячески связан,
Устриц боялся и на гвардейцев смотрел исподлобья –
И ни крупицей души я ему не обязан,
Как я ни мучил себя по чужому подобью.
С важностью глупой, насупившись, в митре бобровой
Я не стоял под египетским портиком банка
И над лимонной Невою под хруст сторублевой
Мне никогда, никогда не плясала цыганка.
Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных
Я убежал к нереидам на Черное море,
И от красавиц тогдашних, – от тех европеянок нежных –
Сколько я принял смущенья, надсады и горя!
Так отчего ж до сиз пор этот город довлеет
Мыслям и чувствам моим по старинному праву?
Он от пожаров еще и морозов наглее,
Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый!
Не потому ль, что я видел на детской картинке
Лэди Годиву с распущенной рыжею гривой,
Я повторяю еще про себя под сурдинку:
Лэди Годива, прощай… Я не помню. Годива…
***
Помоги, Господь, эту ночь прожить:
Я за жизнь боюсь – за Твою рабу –
В Петербурге жить – словно спать в гробу.
***
Мы с тобой на кухне посидим.
Сладко пахнет белый керосин.
Острый нож, да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.
***
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!
Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне соленой пеной
По губам!
По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет –
Нищета.
Ой ли, так ли, – дуй ли, вей ли, –
Все равно –
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино!
Я скажу тебе с последней
Прямотой –
Все лишь бредни, шерри-бренди,
Ангел мой!
***
Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину – Москву,
Я трамвайная вишенка страшной поры
И не знаю – зачем я живу.
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрет.
А она – то сжимается, как воробей,
То растет, как воздушный пирог,
И едва успевает грозить из дупла –
Ты – как хочешь, а я не рискну,
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объехать всю курву-Москву.
***
Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!
Я нынче славным бесом обуян,
Как будто в корень голову шампунем
Мне вымыл парикмахер Франсуа.
Держу пари, что я еще не умер,
И, как жокей, ручаюсь головой,
Что я еще могу набедокурить
На рысистой дорожке беговой.
Держу в уме, что нынче тридцать первый
Прекрасный год в черемухах цветет,
Что возмужали дождевые черви,
И вся Москва на яликах плывет.
Не волноваться. Нетерпенье – роскошь,
Я постепенно скорость разовью –
Холодным шагом выйдем на дорожку –
Я сохранил дистанцию мою.
***
Я пью за военные астры, за все, чем корили меня:
За барскую шубу, за астму, за желчь петербургского дня,
За музыку сосен савойских, Полей Елисейских бензин,
За розу в кабине роллс-ройса, за масло парижских картин.
Я пью за бискайские волны, за сливок альпийских кувшин,
За рыжую спесь англичанок и дальних колоний хинин,
Я пью, но еще не придумал, из двух выбираю одно:
Веселое асти-спуманте иль папского замка вино.
***
Художник нам изобразил
Глубокий обморок сирени,
И красок звучные ступени
На холст, как струпья, положил.
Он понял масла густоту –
Его запекшееся лето
Лиловым мозгом разогрето,
Расширенное в духоту.
И тень-то, тень все лиловей –
Смычок иль хлыст, как спичка, тухнет, –
Ты скажешь: повара на кухне
Готовят жирных голубей.
Угадывается качель,
Недомалеваны вуали,
И в этом солнечном развале
Уже хозяйничает шмель.
***
Квартира тиха, как бумага –
Пустая без всяких затей –
И слышно, как булькает влага
По трубам внутри батарей.
Имущество в полном порядке,
Лягушкой застыл телефон,
Видавшие виды манатки
На улицу просятся вон.
А стены проклятые тонки,
И некуда больше бежать –
А я как дурак на гребенке
Обязан кому-то играть…
Наглей комсомольской ячейки
И вузовских песен наглей,
Присевших на школьной скамейке
Учить щебетать палачей.
Пайковые книги читаю,
Пеньковые речи ловлю,
И грозное баюшки-баю
Кулацкому паю пою.
Какой-нибудь изобразитель,
Чесатель колхозного льна,
Чернила и крови смеситель
Достоин такого рожна.
Какой-нибудь честный предатель,
Проваренный в чистках, как соль,
Жены и детей содержатель –
Такую ухлопает моль…
И столько мучительной злости
Таит в себе каждый намек,
Как будто вколачивал гвозди
Некрасова здесь молоток.
И вместо ключа Ипокрены
Давнишнего страха струя
Ворвется в халтурные стены
Московского злого жилья.
***
В Европе холодно. В Италии темно.
Власть отвратительна, как руки брадобрея.
О, если б распахнуть, да как нельзя скорее,
На Адриатику широкое окно.
Над розой мускусной жужжание пчелы,
В степи полуденной – кузнечик мускулистый,
Крылатой лошади подковы тяжелы,
Часы песочные желты и золотисты.
***
Твоим узким плечам под бичами краснеть,
Под бичами краснеть, на морозе гореть.
Твоим детским рукам утюги поднимать,
Утюги поднимать, да веревки вязать.
Твоим нежным ногам по стеклу босиком,
По стеклу босиком да кровавым песком.
Ну а мне за тебя черной свечкой гореть,
Черной свечкой гореть да молиться не сметь.
***
За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей,
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей, –
Чтоб не видеть ни труса, ни липкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе,
Чтоб сияли всю ночь голубые песцы
Мне в своей первобытной красе.
Уведи меня в ночь, где течет Енисей,
И сосна до звезды достает,
Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Повторим еще раз: не надо фашизм демонизировать. Он естественен, как естественно любое человеческое отправление. Ведь не будем же мы обличать человечество или народ или кого-то персонально потому, что человеческой особи свойственно ходить в туалет, например, или чесаться в разных местах организма или делать еще что-то подобное, о чем в приличном обществе говорить не принято.
В сознании человека, не отягощенного ценностями, на которых выстроена западная цивилизация, формируется картина мира, которую вполне можно назвать «фашистской». Это и есть та раскаленная лава, которая до поры покрыта тоненькой корочкой цивилизации.
Эта цивилизация зародилась давно, у одного из многочисленных полукочевых народов тогдашней окраины мира, в Палестине. И в этом Гитлер был совершенно прав — это все «еврейские штучки»: «не убивай», «не сотвори себе кумира», «чти отца твоего и мать твою», «не прелюбодействуй», «не кради», «не произноси ложного свидетельства», «не желай ничего, что у ближнего твоего»…
Больше трех тысяч лет тому назад на «естественного» человека впервые была накинута такая узда. Но сам этот человек никуда не делся — и он по-прежнему готов и убивать, и творить себе земных кумиров, и удовлетворять все свои похоти, и красть, и лжесвидетельствовать. И не дай бог даст трещину эта корочка, по которой с такой осторожностью ступаем все мы!..
С тех пор те Десять заповедей прошли долгий путь — их толковали и перетолковывали, приспосабливая к разным жизненным обстоятельствам, на них выстроились три религии, потом они стали гражданскими, внерелигиозными добродетелями, они развились, дополнились новыми, на них основанными принципами, вошли в конституции и в законодательства. И, наконец, вылились в довольно цельную форму, которую называют либеральной демократией.
Принципиальное отличие этих двух моделей жизни — либеральной и фашистской — состоит в том, что главнее — личность, отдельный человек или что-то другое. Фашизм, в отличие от либеральной демократии утверждал, что этим главным является народ. Нацизм посмотрел на это несколько шире — для него главным является раса.
А сейчас мы рассматриваем один из нескольких случаев 20 века, когда человеческая «органика» вырвалась из под контроля, обрела вооруженную силу, оформилась в целостную идеологию, сформулировала свои цели — и ринулась на достижение этих целей.
Вообще-то говоря, у нацизма был предшественник и современник — «коммунизм» советского образца (о других его образчиках мы будем говорить позже) — который, наряду с итальянским фашизмом и германским нацизмом образовал в минувшем веке альтернативу либеральной демократии, называемую обобщенно — тоталитаризм.
Нам в этой теме «повезло» — мы можем судить о ней изнутри. Мы, наш русский народ, и все народы, которых он вовлек в свою орбиту, на протяжении минувшего века преступили все мыслимые заповеди. И, сменив старую, тоталитарную власть, продолжаем их преступать по-прежнему, считая это «нормой». Той «денацификации», которой подвергся немецкий народ, мы не прошли. Но об этом — потом, в следующих темах курса.
Нацизм является одним из крайних выражений разрыва европейской традиции, связанным с «нашествием масс» начала 20 века и расширением демократии, позволившей этим непропитавшимся традиционной культурой десяткам миллионов «новых» людей активно влиять на государство. Для него характерно:
– исторически закрепившийся в массовом сознании комплекс национальной неполноценности, нытьё о том, что «нас» в мире никто не уважает (а главное – не любит), легко переходящее в агрессивную «манию преследования», которая быстро доходит до неадекватных мечтаний о собственной всемирно-исторической миссии по спасению человечества, по злой воле «темных сил» падающего в какую-нибудь бездну (капитализма, коммунизма, прагматизма, идеализма, бездуховности и т. д.); осуществление этой миссии мыслится как создание мировой или региональной империи, в которой безраздельно господствует одна нация, подавляя другие народы и целые расы.
– восприятие специфических национальных особенностей в качестве высших ценностей;
– готовность значительной части граждан отдать свою индивидуальность в распоряжение государству (приятие тоталитаризма).
Интересно, что национально-государственные модели итало-фашистского типа существуют и в настоящее время – в Азии, Африке. И существование там государств общинного типа европейцами воспринимается вполне спокойно. Но мгновенную аллергию вызывают малейшие признаки появления черт националистического или расового государства-общины в странах европейской цивилизации. В кругу христианской цивилизации такие страны становятся изгоями (наиболее показателен пример Южно-Африканской республики времен апартхейда).
В Главе причины возникновения нацизма в Германии обрисованы достаточно внятно, но очень похожие движения были в 30-х годах и в других странах Западного мира. Объяснений тому, что они вообще появились, но нигде не стали сколько-нибудь влиятельными, для каждой страны — свои.
У Англии, например, были к этому некоторые задатки — мощная национальная идея, огромная, мировая империя с Британией в центре, которая повсюду устанавливает свои порядки, осуществляя Миссию Белого человека, чувство превосходства над другими нациями. Но при этом у англичан был глубоко укоренившийся комплекс национальной полноценности, всеобщее уважение и доверие к собственной аристократии («нашествие масс» не оказывало на островах столь заметного воздействия на государство), давнее и постепенное воспитание населения в индивидуальной свободе, вера в действенность реформ и, соответственно, аллергия к радикальным, революционным действиям. Британская империя не претендовала на страны христианского мира, британская имперская миссия подразумевала не создание некоей новой национальной цивилизации, а, в первую очередь, распространение на всех континентах и во всех сферах европейских ценностей. При несомненном английском национальном шовинизме и расизме в Британии не было почвы ни для агрессивного национализма, ни для государственного тоталитаризма.
В Соединенных Штатах «восстание масс» не было столь разрушительным как в Германии, но по другим, нежели в Англии, причинам — те социальные слои, которые в Европе называли «народ», в США составляли почти 100% населения; они всегда оказывали определяющее влияние на местное самоуправление и на государство в целом; влиятельной элиты из «образованных классов» в стране практически не было, – «простой» народ всегда устраивался в своей стране в соответствии с собственными представлениями о справедливости, здравым смыслом, и предрассудками. При этом идейными «дрожжами» при формировании американского народа были христианские секты с их строжайшим моральным кодексом (протестантский дух жив в США и по сей день) – покушение на христианские ценности в этой стране было практически невозможным.
Протестантский же вариант христианства считал высшей земной ценностью свободную человеческую личность, а не какое бы то ни было сообщество, нацию или государство. Миллионы иммигрантов попадали не под слабое влияние «культурной элиты» своей новой страны, а под гораздо более мощное воздействие протестантских порядков и норм «простого» народа, и массы новых переселенцев эффективно «переваривались» традиционной культурой. Население США было настолько разнообразным по своему национальному составу, что говорить о каком-то особом «американском национализме» не приходится до сих пор. В американском обществе было сколько угодно расизма по отношению и к афроамериканцам, и к выходцам из Азии, и к индейцам. Но эти меньшинства существовали лишь на самых нижних ступенях социальной лестницы и не воспринималось, как реальная угроза «белым» – агрессивный расизм лишь поддерживал существующее положение вещей и так и не смог стать основой массового фашистского сознания и организации «белых» общин (даже в южных штатах). «Империализм» же всегда был в США бранным словом. Так что, при несомненном «белом» расизме в США не было почвы ни для агрессивного национализма, ни для государственного тоталитаризма.
Воздействие этих лидеров Запада на другие, не столь «защищенные» от националистического тоталитаризма страны, зависимость от них не дали развиться там местным фашистским, нацистским движениям до господствующего положения в обществах.
Даже в Италии, на родине фашизма, он не смог превратиться в нацизм германского типа. Обратите внимание на то, что итальянцы – одна из наиболее католических наций. Этим во многом объясняется и довольно низкий (по сравнению с протестантскими странами) уровень правосознания населения, но одновременно и традиционно невысокий градус почитания государства. Центр духовной жизни нации находится не в королевском дворце, парламенте или в Большом фашистском совете, а – в Ватикане. Поэтому Муссолини, при всей своей популярности и личном атеизме, не смел, подобно Гитлеру, переступать границ европейской цивилизации. Повышенный «градус» национализма в Италии уравновешивался сверхнациональными, всемирными претензиями католицизма. Кроме того, после крушения векового противника – империи Габсбургов, итальянцев трудно было убедить, что у их страны имеются смертельные враги.
В СССР была необычайно благоприятная почва для формирования тоталитарного государства. «Восстание масс» здесь прошло бурно — и до конца. Носители европейских ценностей (даже в их националистических вариантах) исчезли из жизни страны, остались только те, кого принято было называть «народ».
Сравнительно невысокий уровень христианизации большинства населения опустился еще ниже, и постепенно религиозные критерии переставали играть какую бы то ни было роль в мотивации любой деятельности. Практически полностью отсутствовало какое бы то ни было правосознание, замененное «справедливостью». Традиционная вера в государство превратилось чуть ли не в религиозное его и его вождя почитание. Необычайно распространилось массовое ощущение жизни в окружении коварных врагов и веры в конечную победу над ними.
Наросла почва для формирования тоталитарного государства, однако на совершенно иной идеологической основе, нежели нацизм. Национализм всех народов, населявших СССР, активно, террористическими методами подавлялся правящим слоем — он разлагал многонациональную империю, препятствовал ее расширению, включению в империю новых народов. Для экспансии в этом случае гораздо более подходила вненациональная, наднациональная идея — знаменем господствующей идеологии стал «пролетарский интернационализм».
Георгий Федотов, историк, философ, 1931 год:
«Тяжелее всех оказалась участь России. Она расплатилась и за свои собственные грехи, наследие своей трагической истории, и за грехи капиталистического мира, вовлеченная в общий его пожар. В Европе экономический кризис, – в России безвыходная нищета и голод. В Европе борьба классов, – в России уничтожение их. В Европе насилие, – в России кровавый террор. В Европе покушения на Свободу, – в России каторжная тюрьма для всех. В Европе помрачение культуры, – в России систематическое ее истребление»
ОБ ИСТОРИИ И СОВРЕМЕННОСТИ
Из «Истории ВКП(б). Краткий курс», 1938 год:
«Эксплуатация человека человеком уничтожена навсегда. Общественная, социалистическая собственность на средства производства утвердилась, как незыблемая основа нового, социалистического строя во всех отраслях народного хозяйства. В новом, социалистическом обществе навсегда исчезли кризисы, нищета, безработица и разорение. Создались условия для зажиточной и культурной жизни всех членов советского общества»
Александр Зиновьев, философ, 1994 год:
«Сложившийся в России после революции социальный строй во многом является воспроизведением крепостнического строя России столетней давности»
Николай Бердяев, философ, 1937 год:
«Как это ни парадоксально звучит, но большевизм есть третье явление русской великодержавности, русского империализма, – первым явлением было московское царство, вторым явлением петровская империя. Большевизм – за сильное, централизованное государство. Произошло соединение воли к социальной правде с волей к государственному могуществу и вторая воля оказалась сильнее… И они [большевики] создали полицейское государство, по способам управления очень похожее на старое русское государство. Но организовать власть, подчинить себе рабоче-крестьянские массы нельзя одной силой оружия, чистым насилием. Нужна целостная доктрина, целостное миросозерцание, нужны скрепляющие символы. В Московском царстве и в империи народ держался единством религиозных верований. Новая единая вера для народных масс должна быть выражена в элементарных символах. По-русски трансформированный марксизм оказался для этого вполне пригодным»
Георгий Федотов, философ, историк, 1938 год:
«В этом удушающем рабстве, в той легкости, с которой народ это рабство принял (он называл его первое время свободой), не один лишь общий закон революционного процесса: от анархии к деспотизму. Здесь сказывается московская привычка к рабству, культура рабства в московские и петербургские столетия истории. В свободе нуждалась, свободой жила интеллигенция, которая вместе с дворянством была выжжена революцией. Москвич, пришедший ей на смену, никогда не дышал свободным воздухом: состояние рабства – не сталинского, конечно, – является для него исторически привычным, почти естественным»
Александр Солженицын, писатель, 1994 год:
«А больш
евики-то быстро взяли русский характер в железо и направили работать на себя. В советские годы иронически сбылось пожелание Леонтьева, что русский народ «не надо лишать тех внешних ограничений и уз, которые так долго утверждали и воспитывали в нем смирение и покорность… Он должен быть сызнова и мудро стеснен в своей свободе; удержан свыше на скользком пути эгалитарного [Egalite (франц.) – равенство (здесь: уравнивание)] своеволия». Сбылось – и с превышением многократным»
Борис Хазанов, философ, 70-е годы:
«Тирания, это ужасное и гнусное бедствие, обязана своим происхождением только тому, что люди перестали ощущать необходимость в общем и равном для всех законе и праве. Некоторые думают, что причины появления тиранов – другие, и что люди лишаются свободы по недоразумению и без всякой вины, просто потому, что стали жертвой тирана. Но это ошибка… Как только потребность в общем для всех законе и праве исчезает из сердца народа, на место закона и права становится отдельный человек. Поэтому некоторые люди не замечают тирании даже тогда, когда она уже наступила».
У этого голоса нет имени, цитата так и дошла до нас в виде цитаты – из сочинения неизвестного моралиста V века [до н. э.]… Но не все ли равно, откуда это заимствовано? В сущности, здесь все сказано»
КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ
Из учебника «История КПСС», 1980 год:
«В 1929–1932 годах в СССР развернулось наступление социализма по всему фронту. …
Была успешно решена труднейшая после завоевания власти рабочим классом историческая задача социалистической революции – переход миллионов мелкособственнических крестьянских хозяйств на путь колхозов, на путь социализма. Это была великая революция в экономических отношениях, во всем укладе жизни крестьянства. Она дала Советской власти прочную базу в сельском хозяйстве, создала решающие условия для построения социалистического народного хозяйства…»
Максим Горький, писатель, из письма Иосифу Сталину, 8 января 1930 год:
«Уничтожается строй жизни, существовавший тысячелетия, строй, который создал человека крайне уродливого, своеобразного и способного ужаснуть своим животным консерватизмом, своим инстинктом собственника»
Из воспоминаний Е. Самушкиной:
«Я очень хорошо помню, какой страх охватывал меня,.. когда отца или мать… вызывали в сельсовет и держали там до 3-х часов ночи. Очень легко они могли не вернуться домой никогда …Пощады не было никакой. Если уж заем, так под завязку, если продразверстка, так от первой до второй может быть только несколько часов. И не потому, что там откуда-то были указания (именно на конкретного человека). А потому, что вот именно сами местные определяли, с кого содрать, а кого догола ободрать…
Откуда в обкоме или даже в райисполкоме могли знать, кто еще не вступил в колхоз. Сведения-то давали из сельсоветов. А активисты-то и старались друг перед другом, кто больше загонит…
Вот в то время, именно в то время и зарождалась великая лень. Все, кто мало-мало умел расписаться, хватались за какую-нибудь папку и лезли в инспекторы, в контролеры, проверяющие, страх нагоняющие и главное: человек был в их полной власти»
Емельян Ярославский, член ЦК ВКП(б) 1930 год:
«Процесс сплошной коллективизации связан с ликвидацией если не всех, то, во всяком случае, значительной части церквей, с урезкой, по крайней мере, наполовину численного выражения всякого рода религиозных организаций…
У нас имеются сейчас уже десятки безбожных сел… Есть уже безбожные города. Если мы пойдем таким темпом, то примерно 50 процентов крестьянского населения будет уже в колхозах в 1931 г.»
Марк Алданов, писатель:
«Церковь представляет собой самую мощную из тех немногих сил, которые напоминают человеку, что он все-таки не зверь»
Из письма во ВЦИК из Вологды, 1930 год:
«Отправляли их в ужасные морозы – грудных детей и беременных женщин, которые ехали в телячьих вагонах друг на друге и тут же женщины рожали своих детей;.. потом выкидывали их из вагонов, как собак, а затем разместили в церквах и грязных, холодных сараях, где негде пошевелиться. Держат полуголодными, в грязи, во вшах, в холоде и голоде и здесь находятся тысячи детей, брошенные на произвол судьбы, как собаки, на которых никто не хочет обращать внимания. Не удивительно, что ежедневно умирает по 50 ч. и больше (только в одной Вологде) и скоро цифра этих невинных детей будет пугать людей – она теперь уже превысила три тысячи…
А если призадуматься серьезно, что, будет от этого какая-нибудь польза? Если бы, прошедши через эти трупы детей, мы могли продвинуться ближе к социализму или к мировой революции, то тогда другое дело, ясно, что без жертв к социализму мы не придем, но в данном случае ни к какой цели не придти»
Из заявления «спецпереселенца», 1930 год:
«Прошу Вас, т. Калинин, обратить внимание, что из 1500 семейств, которые высланы из Бобруйска, 50% невинно страдающих. Пусть кулаки страдают, которые эксплуатировали наш труд, а у меня ничего нет, я хожу в лаптях»
Из письма «спецпереселенцев» из Вологды, 1930 год:
«Михаил Иванович [М.И.Калинин], спасите нас от такого бедствия и от голодной смерти, на что и просим обратить внимание. Нас сюда выслали на гибель, а какие мы кулаки, если имели по одной лошадке, по одной корове и по 8 овец. Мы бедняки. Мы для государства были безвредны…»
Из письма Михаилу Калинину, 1930 год:
«Умоляем вас рассмотреть дела и вернуть обратно домой крестьян: Ивана Афанасьевича Чернявского, 37 лет, имеет жену, ребенка. У него было 2 лошади, одна корова. Он почти бедняк был. Кирилл Денисов Филлиненко, 29 л., двое детей, жена, 2 лошади, две коровы… Люди эти страдают невинно, они не кулаки…
Обыватели г. Енисейска»
Из прошения котласских «спецпоселенцев» (г. Котлас, Северо-Двинского округа, лагеря переселенцев. Макариха, барак 45
«Мы вас просим разобрать наши дела, за какую беду нас здесь мучат и издеваются над нами? За то, что мы хлеба помногу засевали и государству пользу приносили, а теперь негодны стали.
Если мы негодны, то пожалуйста просим вас выслать нас за границы, чем здесь нам грозят голодом и каждый день револьвер к груди приставят и расстрелять грозят. Одну женщину закололи штыком и двух мужчин расстреляли, а тысячу шестьсот в землю зарыли за какие-нибудь полтора месяца…»;
«…Бараки все обвалены дерьмом, народ мрет, оттаскиваем по 30 гробов в день. Нет ничего: ни дров для бараков, ни кипятку, ни приварки, ни бани для чистоты, а только дают по 300 грамм хлеба, да и все. По 250 человек в бараке, даже от одного духу народ начинает заболевать, особенно грудные дети и так мучаете безвинно людей»;
«Если мы враги вам, то лучше постреляйте нас, но не мучьте. Так просим Вас, освободите нас от этого ига и от барщины. Это не свободная Россия, а это настоящее рабство и издевательство над народом, над своими товарищами и хлеборобами и трудящимися… Постарайтесь об нас, мы несчастны, потерзаны, нигде так не страдают ни в одной державе, только у нас в России»
Из письма Иосифу Сталину:
«Село насчитывает 317 дворов, коллективизация выполнена на 100 процентов. И что, тут думаете, советская власть? Нет, не советская, а чисто буржуазный строй. Вспомните крепостное право: шесть дней работы панам… Так и сейчас каждый день работают в артели… Обобществлено все, еще и хлебозаготовку дай… колхоз вывез весь хлеб до фунта. Нет ни зернышка… И предвидится, что на протяжении двух месяцев погибнет весь скот. Начинают умирать с голода люди. Уже пухнут. Только и просят: «Хлеба, хлеба…». Население босое, голодное, холодное»
Иосиф Сталин, январь 1933 год:
«Мы несомненно добились того, что материальное положение рабочих и крестьян улучшается у нас из года в год. В этом могут сомневаться разве только заклятые враги Советской власти… Колхозники забыли о разорении и голоде»
Лев Копелев, писатель:
«Я слышал, как кричат дети, как заходятся, захлебываются криком. Я видел взгляды мужчин: испуганные, умоляющие, ненавидящие, тупо равнодушные, погашенные отчаянием, или взблескивающие полубезумной злой лихостью. Было мучительно трудно все это видеть, тем более самому участвовать. И уговаривал себя, объяснял себе: «нельзя поддаваться расслабляющей жалости, мы вершим историческую необходимость. Исполняем революционный долг. Добываем хлеб для социалистического отечества. Для пятилетки». И как и все мое поколение, я твердо верил в то, что цель оправдывает средства. Нашей великой целью был небывалый триумф коммунизма, и во имя этой цели все было дозволено – лгать, красть, уничтожать сотни тысяч или даже миллионы людей – всех, кто мешал нашей работе или мог помешать ей, всех, кто стоял у ней на пути. И все колебания или сомнения по этому поводу были проявлением «гнилой интеллигентщины» или «глупого либерализма», свойств людей, которые не способны «из-за деревьев увидеть леса».
Страшной весной 1933 года я видел, как люди мерли с голоду. Я все это видел и не свихнулся и не покончил с собой. Я не проклял тех, кто послал меня отбирать у крестьян хлеб зимой, а весной убеждать и заставлять их, еле волочивших ноги, до предела истощенных, отечных и больных, работать на полях, чтобы выполнить большевистский посевной план в ударные сроки. Не утратил я и своей веры. Как и прежде я верил потому, что хотел верить»
Елена Стасова, работник Коминтерна, из воспоминаний, 1957 год:
«Секция МОПР [«Международная организация помощи борцам революции»] в СССР к 1933 г. превратилась в 10-миллионную организацию с десятками тысяч низовых активистов. …
Мопровские организации вели, например, большую работу среди единоличников-крестьян. Комиссия по содействию госзаймам поручала нам размещать займы среди крестьян. Работа эта выполнялась настолько успешно, что МОПР был награжден знаком «Отличник финплана». Как мы добивались успеха? Наши активисты рассказывали крестьянам о бесконечных арестах, о товарищах, томящихся в тюрьмах, о казненных, замученных, о бедственном положении их семей в капиталистических странах, о значении социалистического строительства в СССР для трудящихся всего мира»
«Наступать на кулачество – это значит подготовиться и ударить по кулачеству, но ударить по нему так, чтобы оно не могло подняться на ноги. Это и называется у нас, большевиков, настоящим наступлением»
«Надо ударить по кулаку так, чтобы перед нами вытянулся середняк»
Иосиф Сталин, из статьи «Год великого перелома», 1929 год:
«…Без наступления на капиталистические элементы деревни и без развития колхозного и совхозного движения мы не имели бы теперь… тех десятков миллионов пудов неприкосновенных хлебных запасов, которые уже накопились в руках государства»
Иосиф Сталин, из записки Вячеславу Молотову, август 1930 года:
«Вячеслав!
…Заготовки растут и каждый день вывозим хлеба 1–1 ½ мил[лиона] пудов. Я думаю, что этого мало. Надо бы поднять (теперь же) норму ежедневного вывоза до 3–4 мил[лионов] пудов минимум. Иначе рискуем остаться без наших новых металлургических и машиностроительных (Автозавод, Челябзавод и пр.) заводов. Найдутся мудрецы, которые предложат подождать с вывозом, пока цены на хлеб на междун[ародном] рынке не подымутся «до высшей точки». Таких мудрецов немало в Наркомторге. Этих мудрецов надо гнать в шею, ибо они тянут нас в капкан. Чтобы ждать, надо иметь валютн[ые] резервы. А у нас их нет»
Григорий Гринько, народный комиссар финансов СССР:
«Мы вдребезги разбили то буржуазное представление… согласно которому страна Советов не может за счет собственных накоплений, без иностранных займов, осуществлять грандиозную программу социалистического строительства…»
Лев Аннинский, писатель, публицист:
«Откуд
а Гулаг? Сталин выдумал? Или так: Френкель выдумал, Берман, Ягода, Фирин [перечисляются руководители НКВД-евреи], а Сталин – «разрешил»? Сколько народу прошло через Гулаг? Миллионы. Сколько нужно народу задействовать в охране и в обеспечении, чтобы охватить такое количество узников? Миллионы же. Что эти миллионы упали с неба? Нет, пришли с земли. То есть: ушли с земли… И кто практически ликвидировал кулаков? Чья историческая ненависть была тут задействована? Чье желание было угадано?.. Нет, не на кого пенять, не на кого валить»
Георгий Федотов, историк, философ:
«В освобожденной от помещиков России введено новое крепостное право. Это была победа, от которой ахнул весь мир. Многие усомнились в праве и способности русского народа на историческое существование. Более 100 миллионов людей покорно надели на себя ярмо, отмстив лишь рабским саботажем и падением труда»
Ярослав Смеляков, советский поэт:
РЯЗАНСКИЕ МАРАТЫ
Когда-нибудь, пускай предвзято,
обязан будет вспомнить свет
всех вас, рязанские Мараты
далеких дней, двадцатых лет.
Вы жили истинно и смело
под стук литавр и треск пальбы,
когда стихала и кипела
похлебка классовой борьбы.
Узнав о гибели селькора
иль об убийстве избача,
хватали вы в ночную пору
тулуп и кружку первача
и – с ходу – уезжали сами
туда, с наганами в руках.
Ох, эти розвальни и сани
без колокольчика впотьмах!
Не потаенно, не келейно –
на клубной сцене, прямо тут,
при свете лампы трехлинейной
вершилось следствие и суд.
Не раз, не раз за эти годы –
на свете нет тяжельше дел! –
людей, от имени народа,
вы посылали на расстрел.
Вы с беспощадностью предельной
ломали жизнь на новый лад
в краю ячеек и молелен,
средь бескорыстья и растрат.
Не колебались вы нимало.
За ваши подвиги страна
вам – равной мерой – выдавала
выговора и ордена.
…
Вы ныне спите величаво,
уйдя от санкций и забот,
и гул забвения и славы
над вашим кладбищем плывет.
ИНДУСТРИАЛИЗАЦИЯ
Иосиф Сталин, из доклада на 16 съезде ВКП(б), 1930 год:
«…ЦК считает, что перестройка технической базы промышленности и сельского хозяйства при социалистической организации производства открывает такие возможности ускорения темпов, о которых не может мечтать ни одна капиталистическая страна…»
Босенко, Луганский округ, из письма в газету, 1930 год:
« … В Донбассе нет спичек,.. нет мыла, шахтерам нечем отмыть угольную пыль, не с чем в баню пойти. Нет никакой рыбы, ничего съедобного. Никогда еще не было в Донбассе такого положения, как сейчас. …
Разве от таких харчей вырубишь много угля, когда после этой похлебки и никакой силы нет. … Кто-то провокацию строит, чтобы рабочие волновались. Делегацию в центр нарядить, ведь это нам срывают работу, а потом будут нас рабочих обвинять»
Я. Буслаев, рабочий лесопильного з-да, Мордовская обл. из письма в газ. «Правда», 1930 год:
«Рабочие со своей стороны приложили все усилия на выполнение промфинплана и выполнили более 100%, а как они снабжены? Получает паек только работник, занятый на производстве, а его жена и малые дети за исключением ржаной муки ничего не получают. Рабочие и их семьи обносились, детишки оборванные, голопузые стали. Нужно купить, а где купить? В рабкоопе! О нем и вспоминать не хочется. Одни пустые полки да флаконы духов. На рынке? Спекулянты шкуру стаскивают с живого рабочего. … Рабочие возмущаются, что у спекулянта ситец и др. есть, а в рабкоопе ничего нет. Я думаю, понятно, какая атмосфера может получиться на заводе, а ведь этого можно не допустить. Только следует нажать кому следует и куда следует»
П. Скатов, московский рабочий, из письма в газету «Правда», 1930 год:
«Я высококвалифицированный по обуви рабочий, по 8 разряду…
Я дрался против белых, 2 раза выбили белых Шкуро [Андрей Шкуро – «белый» генерал] из Кисловодска, 30 млн. руб. Завоевали для Советской власти в Кисловодске, 500 голов скота отбили… Мы дрались за большевиков, а вы что делаете для нас, рабочих?»;
«Рабочий не жаден, не рвач, как это некоторые сволочи говорят про рабочего, он не лентяй. Но дайте хоть то, что давал буржуй. Труд я называю каторжным потому, что он стал тяжелее, чем прежде. Я работал по 16 часов и больше, но никогда не утомлялся так, как теперь при 8 часах.
Ни в одной фашистской стране так не снимают заработок, если с ним так поступают, он имеет право бороться. Я не помню, чтобы с нами хозяева так поступали, прижмет – к другому уйдешь»
Федор Гладков, писатель, из очерка о строительстве Днепровской гидроэлектростанции:
«Много недостатков, неполадок, всегда сопутствующих всякому огромному созиданию, иногда сознательного и бессознательного вредительства, но все строительство дышит напряжением борьбы и большой силой; эта сила способна поразить любого иностранца. И верно, они изумляются этой невиданной и немыслимой в капиталистических странах системе организации труда. Для этих масс рабочих – строительство родное, кровное дело; они хозяева, организаторы нового мира. Они уже не продают, а отдают свой труд – все свои силы, самоотверженно и мудро»
Из воспоминаний бригадира В. Я. Шидека, работавшего на строительстве Новокузнецкого металлургического комбината, 1929-31 годы:
«В мае 1931 г. нас перебросили на кладку коксовых печей. Кладка здесь сложная, – из наших каменщиков никто на такой не работал. Здесь работали французы, и они дали норму 0,5 тонны. Плановый отдел увеличил до 0,8 тонны. Но когда я подсчитал, то понял, что какая бы ни была сложная работа, а тонну-то уж сделать можно. Мы выдвинули тонну.
Французы косились на нас, считали чудаками и сердились, особенно, когда мы еще новый встречный [план] выдвинули – 2,2 тонны. Потом мы и эту цифру перекрыли, давая до 3,8 тонны.
Французы несколько раз бросали работу и со злостью уходили, потому что не успевали за нами смотреть.
В конце концов французы удрали, уехали совсем, и цех мы построили без них. …
За нашей работой в течение 2 месяцев изо дня в день и даже ночью наблюдали писатели Панферов и Ильенков…
– Когда ты не бываешь на работе? – спрашивал меня Панферов.
Что я мог ответить? Когда мы кончали первую батарею в подарок XVI партийной конференции, то я в течение 4 дней не уходил с печи, домой не являлся. Подушкой для отдыха мне служила рельса, а чтобы было помягче, подкладывал брезентовые рукавицы.
Как раз перед этим у меня заболела жена, и я ее отправил в Томск, а дома остались двое ребят, одному 3 года, другому 7 лет. И вот, на второй день после моего ухода младший сынишка заболел и скоропостижно помер. Я под производственным угаром забыл про ребятишек. На пятый день прихожу домой и вижу – младший мой ребенок помер, а старший где-то ходит по площадке и ищет меня. Соседи также ходили и искали, но не нашли. А трупик начал уже пахнуть. Делать нечего, надо хоронить, а после пришлось хорошенько выпить. Пил за победу и пил за горе.
Потом мы работали на домне»
Генри Торо, американский писатель, 19 век:
«Мало, что вы трудолюбивы! Над чем вы трудитесь?»
Георгий Федотов, философ, историк:
«Посмотрите на поколение Октября. Их деды жили в крепостном праве, их отцы пороли самих себя в волостных судах. …
Вглядимся в черты советского человека – конечно, того, который строит жизнь, а не смят под ногами, на дне колхозов и фабрик, в черте концлагерей. Он очень крепок, физически и душевно, очень целен и прост, ценит практические опыт и знания. Он предан власти, которая подняла его из грязи и сделала ответственным хозяином над жизнью сограждан. Он очень честолюбив и довольно черств к страданиям ближнего – необходимое условие советской карьеры. Он готов заморить себя за работой, и его высшее честолюбие – отдать свою жизнь за коллектив: партию или родину, смотря по временам»
Из воспоминаний американского рабочего Джона Скотта, участника строительства Магнитогорского металлургического комбината:
«Решив уйти из Висконсинского университета в 1931 году, я сразу же открыл для себя новую Америку, в которой молодым и энергичным энтузиастам предоставлялось мало возможностей применить свои способности.
Я был охвачен жаждой странствий… Я задумал уехать куда-нибудь. До этого я уже три раза побывал в Европе. …Я начал искать работу в Нью-Йорке. Никакой работы не было.
Казалось, что-то случилось с Америкой. Я много читал о Советском Союзе, и постепенно пришел к выводу, что большевики нашли ответы по крайней мере на некоторые из тех вопросов, которые американцы задавали друг другу. Я решил поехать в Россию работать, учиться и помогать в строительстве общества, которое, казалось, было по меньшей мере на шаг впереди американского. …
В конце концов договоренность была достигнута, и я выехал на поезде, идущем четыре дня до места под названием Магнитогорск, расположенного на восточных склонах Уральских гор.
Я был очень счастлив. В Советском Союзе не было безработицы. Большевики планировали свою экономику и предоставляли молодым людям много возможностей. Более того, им удавалось преодолеть фетишизацию материальных ценностей, которая, как учили меня мои добрые родители, была одним из основных зол нашей американской цивилизации. Я видел, что большинство русских едят только черный хлеб, носят один-единственный костюм до тех пор, пока тот не распадется на части, и пользуются старыми газетами, чтобы писать письма и официальные бумаги, скручивать папиросы, делать конверты а также при отправлении естественных потребностей.
Я собирался участвовать в построении этого общества. Я намеревался стать одним из множества таких людей, которым было наплевать, будет ли у них вторая пара обуви, но которые строили собственные доменные печи. Шел сентябрь 1932 года, и мне было двадцать лет. …
Мне понадобилось очень мало времени, чтобы понять, что они едят черный хлеб в основном потому, что нет никакого другого, и носят лохмотья по той же причине.
В Магнитогорске я был брошен в битву. Я очутился на линии фронта чугуна и стали. Десятки тысяч людей терпеливо выносили невероятные трудности, чтобы построить доменные печи, и многие делали это по своей воле, охотно, с безграничным энтузиазмом, которым с первого дня своего приезда заразился и я.
Я окунулся в жизнь города со всем пылом и энергией, присущим молодости, одолел русскую грамматику, и через три месяца меня уже стали понимать. Я раздал большую часть одежды, привезенной из дома, и поэтому теперь был одет приблизительно так же, как и другие рабочие моей специальности [Джон был сварщиком]…
Я был щедро вознагражден. Мои товарищи по работе воспринимали меня как своего…
В то время как политические лидеры в Москве… плели интриги, я работал в Магнитогорске вместе с простыми людьми.
Я работал в Магнитогорске пять лет. Я увидел, как построили великолепный завод. Я увидел много пота, крови и слез»;
«Четверть миллиона человеческих душ – коммунистов, кулаков, иностранцев, татар, осужденных саботажников и масса голубоглазых русских крестьян – строили самый большой сталелитейный завод в Европе посреди голой уральской степи. Деньги текли, как песок сквозь пальцы, люди замерзали, голодали и страдали, но строительство продолжалось в атмосфере равнодушия к отдельной человеческой личности и массового героизма, аналог которому трудно отыскать в истории…
Начиная с 1931 года Советский Союз тоже вел войну, и люди проливали пот, кровь и слезы. Людей убивали и ранили, женщины и дети замерзали и погибали, миллионы голодали, тысячи проходили по судебным процессам и были расстреляны во время кампаний коллективизации и индустриализации. Я мог бы побиться об заклад, что только одна битва русских за создание черной металлургии повлекла за собой больше жертв, чем битва на Марне. В 30-е годы русские постоянно воевали»
Георгий Федотов, историк, философ:
«Немало советских людей повидали мы за границей [Георгий Федотов с 1926 года – в эмиграции] – студентов, военных, эмигрантов новой формации… Большинство даже болезненно ощущает свободу западного мира как беспорядок, хаос, анархию. Их неприятно удивляет хаос мнений на столбцах прессы: разве истина не одна? Их шокирует свобода рабочих, стачки, легкий темп труда. «У нас мы прогнали миллионы через концлагеря, чтобы научить их работать» – такова реакция советского инженера при знакомстве с беспорядками на американских заводах; а ведь он сам от станка – сын рабочего или крестьянина. В России ценят дисциплину и принуждение…»
«БОЛЬШОЙ ТЕРРОР»
Эдуард Багрицкий:
ТВС
…
А век поджидает на мостовой,
Сосредоточен, как часовой.
Иди – и не бойся с ним рядом встать.
Твое одиночество веку под стать
Оглянешься – а вокруг враги;
Руки протянешь – и нет друзей;
Но если он скажет: «Солги», – солги.
Но если он скажет: «Убей», – убей.
Я тоже почувствовал тяжкий груз
Опущенной на плечо руки.
Подстриженный по-солдатски ус
Касался тоже моей щеки.
И стол мой раскидывался, как страна,
В крови и чернилах квадрат сукна,
Ржавчина перьев, бумаги клок, –
Все друга и недруга стерегло.
Враги приходили – на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь.
За ними захлопывались рвы.
И подпись на приговоре вилась
Струей из простреленной головы.
О мать-революция! Не легка
Трехгранная откровенность штыка;
Он вздыбился из гущины кровей –
Матерый, желудочный быт земли.
Трави его трактором. Песней бей.
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Он вздыбился над головой твоей –
Прими на рогатину и повали.
Да будет почетной участь твоя;
Умри, побеждая, как умер я. [поэт ведет воображаемый диалог с председателем ВЧК Феликсом Дзержинским]
…
1929
Александр Солженицын, писатель, из книги «Архипелаг ГУЛАГ»:
«И вот как бывало, картинка тех лет. Идет [в Московской области] районная партийная конференция. Ее ведет новый секретарь райкома вместо недавно посаженного. В конце конференции принимается обращение преданности товарищу Сталину. Разумеется все встают (как и по ходу конференции все вскакивали при каждом упоминании его имени). В маленьком зале хлещут «бурные аплодисменты, переходящие в овацию». Три минуты, четыре минуты, пять минут они все еще бурные и все еще переходящие в овацию… Но уже это становится нестерпимо глупо даже для тех, кто искренне обожает Сталина. Однако: кто же первый осмелится прекратить?.. Ведь здесь, в зале, стоят и аплодируют энкаведисты, они-то следят кто покинет первый!.. Директор бумажной фабрики на 11-й минуте принимает деловой вид и опускается на свое место в президиуме. И – о, чудо! – куда делся всеобщий несдержанный неописуемый энтузиазм? Все разом на том же хлопке прекращают и тоже садятся. Они спасены! Белка догадалась выскочить из колеса!…
Однако вот так-то и узнают независимых людей. Вот так-то их и изымают. В ту же ночь директор фабрики арестован. Ему легко мотают совсем по другому поводу десять лет. Но после подписания… заключительного следственного протокола следователь напоминает ему:
– И никогда не бросайте аплодировать первый!…
Вот это и есть отбор по Дарвину»
Георгий Федотов, историк, философ:
«Личность теряет до конца свое достоинство, свое отличие от животного. Для государства-зверя политика становится человеческой отраслью животноводства»
Григорий Гринько, народный комиссар финансов СССР, из последнего слова обвиняемого в сотрудничестве с немецкой, итальянской, японской и американской разведками, подготовке убийства Сталина (расстрелян):
«Я смею сказать о моей радости по поводу того, что наш злодейский заговор раскрыт и предотвращены те неслыханные беды, которые мы готовили»
Вениамин Каверин, писатель, эпизод 1937 года:
«…Я зашел к старому другу, глубокому ученому, занимавшемуся историей русской жизни прошлого века. Он был озлобленно-спокоен.
– Смотри, – сказал он, подведя меня к окну, из которого открывался обыкновенный вид на стену соседнего дома. – Видишь?
Тесный, старопетербургский двор был пуст…
– Ничего не вижу.
– Присмотрись.
И я увидел – не двор, а воздух двора, рассеянную, незримо-мелкую пепельную пыль, неподвижно стоявшую в каменном узком колодце.
– Что это?
Он усмехнулся.
– Память жгут, – сказал он. – Давно – и каждую ночь.
И он заговорил о гибели писем, фотографий, документов, в которых с неповторимым своеобразием отпечаталась частная жизнь, об осколках времени – драгоценных, потому что из них складывается история народа.
– Я схожу с ума, – сказал он, – когда думаю, что каждую ночь тысячи людей бросают в огонь свои дневники».
Анри Барбюс, французский писатель, 1935 год:
«Мы, живущие вне страны Советов, находимся в условиях кровавого режима. Несправедливость и убийства окружают нас со всех сторон»
Иван Солоневич, публицист, эмигрант, 40-е годы;
«Сталин, вырезав ленинских апостолов, поставил свою ставку на сволочь, на отбросы, на выдвиженцев, то есть на людей, которые «выдвинулись» только благодаря его, Сталина, поддержке и которые ни по каким своим личным качествам ни в какой иной обстановке выдвинуться не могли. И поэтому они зависят от Сталина целиком и Сталин от них зависит целиком. Погиб Сталин – погибли и они. Они оставят Сталина и Сталин будет зарезан первым же попавшимся конкурентом. Отсюда происходит их обоюдная преданность – действительно уж «до гроба»
Николай Бухарин, один из лидеров большевистской партии, из послания «будущим вождям страны», написанного перед расстрелом, 1938 год:
«Если бы Сталин усомнился в самом себе, машина террора и в отношении Сталина сработала бы столь же неукоснительно, как и в отношении любого другого»
Карл Маркс, экономист, философ, идеолог коммунизма:
«Революция, как Сатурн, пожирает своих детей» [в римской мифологии бог Сатурн, получив предсказание, что один из его детей свергнет его, проглатывал своих детей]
Дмитрий Поспеловский, историк церкви:
«…В течение 30-х гг. число священников на исконной территории Советского Союза понизилось на 95 % »;
«…В Одессе, где сохранилась только одна церковь, не было постоянного священника. Церковь эта сохранилась только благодаря ходатайству академика Филатова, лечившего Сталину глаза. (Филатов был верующим и просил Сталина оставить в городе хоть одну церковь.) Вначале, по воскресеньям, среди присутствующих оказывался священник, который и совершал литургию. На следующий день этот священник исчезал в застенках НКВД. Потом литургии стали совершаться только на Пасху. Когда священников не стало, на их место стали дьяконы, которые могли совершать все богослужения, кроме литургии. Со временем исчезали и они. Их заменили псаломщики, впоследствии тоже пропавшие. В последние месяцы перед немецкой оккупацией на церковные молитвы собирались только миряне»
Надежда Мандельштам, писатель:
«Кто мы такие, чтобы с нас спрашивать? Мы просто щепки, и нас несет бурный, почти бешеный поток истории… Среди щепок есть удачливые, которые умеют лавировать – то ли найти причал, то ли вырваться в главное течение, избежав водоворотов. Как кому повезет… А что поток уносит нас черт знает куда, в этом мы неповинны: разве мы полезли в него
по своей воле?
Все это так, и все это не так… У человеческой щепки, даже самой заурядной, есть таинственная способность направлять поток. Щепка сама захотела плыть по течению и лишь слегка обижалась, когда попадала в водоворот. Каждый из нас в какой-то степени участвовал в том, что произошло, и открещиваться от ответственности не стоит. Мы были абсолютно бессильны, но при этом легко сдавались, потому что не знали, что нужно защищать»
Юрий Олещук, публицист:
«Террор не достиг бы чудовищного размаха, если бы не добровольное и рьяное содействие миллионов людей… Откуда появилось все это пособничество государственной жестокости? Откуда прямая и косвенная помощь террору со стороны массы простых людей?.. Несомненно, масса людей оказалась плененной этой социальной дьявольщиной. Они не могли противостоять сталинскому варианту марксизма интеллектуально… Но малообразованностью тогдашних людей все-таки нельзя объяснить их податливость жестокости. Пусть им не по силам было раскусить ложь и упрощенность теоретических выкладок сталинизма. Но в них должен был сработать иной барьер – гуманности… И если миллионы и миллионы людей поддались сталинщине в теории и активно поддержали ее на практике – это значит, что в них не было барьера гуманности»
Александр Солженицын, писатель, из книги «Архипелаг Гулаг»:
«Я приписывал себе бескорыстную самоотверженность. А между тем был – вполне подготовленный палач. И попади я в училище НКВД при Ежове – может быть у Берии я вырос
бы как раз на месте?..
Пусть захлопнет здесь книгу читатель, кто ждет, что она будет политическим обличением.
Если б это было так просто! – что где-то есть черные люди, злокозненно творящие черные дела, и надо только отличить их от остальных и уничтожить. Но линия, разделяющая добро и зло, пересекает сердце каждого человека…
И перед ямой, в которую мы уже собрались толкать наших обидчиков, мы останавливаемся, оторопев: да ведь это только сложилось так, что палачами были не мы, а они.
А кликнул бы Малюта Скуратов нас – пожалуй, и мы б не сплошали!..»
Георгий Федотов, историк, философ:
«…Я утверждаю, что большевизм может произрастать не на одной марксистской почве. Ленин был сомнительным марксистом. Сталин вообще никакой не марксист… Душа большевизма не в Марксе, не в классовой борьбе, не в мировой революции… Говоря кратко, большевизм – это культура тоталитарной злобы. Идея и идейки могут быть разные, но плоды проклятого дерева всегда одни и те же»
Надежда Мандельштам, писатель:
«…Страх сковал всю страну, всех людей без исключения. Если кто-нибудь не поддался страху, то только по чистому идиотизму. Был тридцать седьмой год, когда размах террора достиг апогея. Дрожали люди, поднимавшиеся по служебной лестнице, занимая опустевшие места. Гибель одних – карьера для других. Таков закон, и умные люди старались использовать этот закон на пользу себе и своим детям. Но они не могли не дрожать, потому что знали, чему обязаны своим возв
ышением. Скрывая дрожь, они фиглярничали, паясничали и совершали любые преступления, лишь бы сохранить жизнь. Эти были способны на все»;
«Из истории … можно извлечь мораль: пугаться следует не до бесчувствия, не до потери человеческого облика. В меру. В нашу великую эпоху не испугаться было невозможно, и все дело – в соблюдении меры. Только в этом. Храбрых мальчиков, которые, ничего не испытав, посмеются над моим советом, я приглашаю в свою эпоху и ручаюсь, что, едва поняв сотую долю того, что знали мы, они проснутся среди ночи в холодном поту и неизвестно, каких мерзостей наделают утром»
«СОВЕТСКАЯ» ЛИТЕРАТУРА
Николай Бердяев, философ, 1937 год:
«…Требование целостной веры, как основы царства, соответствует глубоким… инстинктам народа. Советское коммунистическое царство имеет большое сходство по своей духовной конструкции с московским православным царством. В нем то же удушье. XIX век в России не был целостным, был раздвоенным, он был веком свободных исканий и революции. Революция создала тоталитарное коммунистическое царство и в этом царстве угас революционный дух, исчезли свободные искания»
Из литературной рецензии в «Красной вечерней газете», 1929 год:
«Героиня романа – молодая крестьянская девушка Маша, воспитанная и окруженная условиями кулацкого быта, не выдерживает деспотического ига отца и встает «наперекор» своей судьбе. Она уходит из дому, работает избачкой [избач – штатный деревенский пропагандист] и затем, выйдя замуж за одного из активных партийцев своей деревни, сама становится образцовым общественным работником, направившим все свои силы на борьбу с косной деревенской массой. Такова в двух словах фабула романа»
Владимир Набоков, писатель, из лекции о советской литературе 30-х гг. для американских студентов:
ТОРЖЕСТВО ДОБРОДЕТЕЛИ
«…Никогда ни в одной стране литература не славила так добро и знание, смирение и благочестие, не ратовала так за нравственность, как это делает с начала своего существования советская литература…
Советская литература несколько напоминает те отборные елейные библиотеки, которые бывают при тюрьмах и исправительных домах для просвещения и умиротворения заключенных…
В этой в лучшем случае второсортной литературе (первого сорта в продаже нет) тип матроса так же отчетлив, как, скажем, старинный тип простака. Этот матрос, очень любимый советскими писателями, говорит «амба», добродетельно матюгается и читает «разные книжки». Он женолюбив, как всякий хороший, здоровый парень, но иногда из-за этого попадает в сети буржуазной или партизанской сирены и на время сбивается с линии классового добра. На эту линию, впрочем, он неизбежно возвращается.
Матрос – светлая личность, хотя и туповат. Несколько похож на него тип «солдата» – другой баловень советской литературы. Солдат тоже любит тискать налитых всякими соками деревенских девчат и ослеплять своей белозубой улыбкой сельских учительниц. Как и матрос, солдат часто попадает из-за бабы впросак. Он всегда жизнерадостен, отлично знает политическую грамоту и щедр на бодрые восклицания вроде «а ну, ребята!». Мужики избирают его председателем, причем какой-нибудь старый крестьянин неизменно ухмыляется в бороду и одобрительно говорит: «Здорово загнул парень» (то есть, старый крестьянин прозрел).
Но популярность матроса и солдата ничто перед популярностью партийца. Партиец угрюм, мало спит, много курит, видит до поры до времени в женщине товарища и очень прост в обращении, так что всем делается хорошо на душе от его спокойствия, мрачности и деловитости. Партийная мрачность, впрочем, вдруг прорывается детской улыбкой, или же в трудном для чувств положении он кому-нибудь жмет руку, и у боевого товарища сразу слезы навертываются на глаза. Партиец редко бывает красив, но зато лицо у него точно высечено из камня. Светлее этого типа просто не сыскать. «Эх, брат» – говорит он в минуту откровенности, и читателю дано одним глазком увидеть жизнь, полную лишений, подвигов и страданий…
Такой ответственный работник не моется вовсе. Ответственная работница, о которой речь дальше, брызжет в лицо холодной водой. Беспартийный обтирается холодной водой. Спец буржуазного происхождения обтирается не водой, а одеколоном… Ни один из типов, излюбленных советскими писателями, не знаком с ванной…
Прогуливаясь далее по галерее литературных образов, мы встречаем тип старшего рабочего (или иногда чиновника). Это человек с говорком, с лукавинкой. Писатель делает его беспартийным только для того, чтобы разоблачить мнимую или поверхностную партийность иных ребят – мошенников и хулиганов. «Зачем мне в партию, – говорит он, – я и так большевик. Дело не в обрядах, а в вере».
Другой тип беспартийного (того, который обтирается холодной водой) – личность подозрительная, из бывших интеллигентов, белая кость из него так и прет. Его изобличают и гонят в шею, или же, благодаря женщине, добродетельной коммунистке, он вдруг начинает понимать свое ничтожество. Он открывает собой серию злодеев.
Вот, например, кулак (почему-то чаще всего мельник). У него толстый живот, он хитер и жаден, сперва эксплуатирует бедняков, а затем, когда, как гром Господень, настигает его революция, примыкает к кадетской партии, довольно бесстрашно – в своей грешной слепоте – ругает в лицо большевиков, пришедших реквизировать у него муку и мельницу, и должным образом гибнет от удара штыка в его толстый живот.
А вот птица покрупнее – спец или председатель треста, живущий в великосветской обстановке с женой, кричащей на прислугу, и с канарейкой, поющей на кухне.
Опустившись еще ниже, находим старую графиню. Старая графиня говорит «мерси», жеманно кланяется и пьет чай, отставив мизинец. Изредка мелькают белогвардейские… генералы, попы и т.д.
Достоин внимания и тип интеллигента – профессор или музыкант. Он скучноват, страдает разными болезнями, слабоволен и с тайной завистью смотрит на своих детей, вступивших в коммунистический союз молодежи…
Еще проще обстоит дело с типами женскими. У советских писателей подлинный культ женщины. Появляется она в двух главных разновидностях: женщина буржуазная, любящая мягкую мебель, духи и подозрительных спецов, и женщина-коммунистка … – на ее изображение уходит добрая половина советской литературы. Эта популярная женщина обладает эластичной грудью, молода, бодра, участвует в процессиях, поразительно трудоспособна. Она – помесь революционерки, сестры милосердия и провинциальной барышни. Кроме всего она святая…
Как и простоватый, но все же святой матрос, иногда невольно грешит против класса в своем здоровом, но неосмотрительном увлечении буржуазной женщиной, так и святая героиня – Катя или Наталья – бывает иногда введена в дьявольское заблуждение, и предмет ее нежных забот оказывается еретиком. Но, как и матрос, героиня находит в себе силы разбить козни лукавого и вернуться в лоно класса. Партиец застреливает недостойную возлюбленную, комсомолка на другом углу застреливает недостойного поклонника.
Другой тип романа – обличительный: проворовавшихся чиновников постигает суровая кара, или мрачный ответственный работник тонко вскрывает страшную ересь, сокрытую в соблазнительных речах и действиях беспартийного.
Еще показывается молодежь – какою она должна быть и какою быть не должна. А не то сельский учитель прилежно ищет истину и находит ее в коммунизме. Писатели получше любят тему неверующего интеллигента на фоне радостной кумачовой советской жизни.
Торжество добродетели полное – по всему фронту…»
Осип Мандельштам, поэт, 1930 год:
«Все п
роизведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые – это мразь, вторые – ворованный воздух. Писателям, которые пишут заведомо разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове… Этим писателям я бы запретил вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей? – ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать – в то время как отцы их запроданы рябому черту [после перенесенной в детстве оспы на лице И. Сталина остались заметные дефекты кожи («рябины»)] на три поколения вперед»
Георгий Федотов, философ, историк, 1940 год:
«Возвращая народу по капле национальную культуру, большевистская власть «обезвреживает» ее, очищая от всех слишком тонких и благородных элементов: от христианства и гуманистического наследия»
Максим Горький, писатель, 1934 год:
«…Мне думается, что я, пожалуй, лучше многих и весьма многих вижу, как культурно-революционная деятельность партии-няньки 170 миллионов детей [170 млн. чел. – тогдашняя численность населения СССР] – мощно и успешно воспитывает их не сказками, а делами и суровой, непобедимой правдой этого дела…»
Из протокола допроса поэта Даниила Хармса в ОГПУ в 1931 год:
«…Моя книжка «Иван Иванович Самовар» является антисоветской в силу своей абсолютной, сознательно проведенной мною оторванности от конкретной советской действительности. Это – типично буржуазная детская книжка, которая ставит своей целью фиксирование внимания детского читателя на мелочах и безделушках с целью отрыва ребенка от окружающей действительности, в которой, согласно задачам советского воспитания, он должен принимать активное участие. Кроме того, в этой книжке мною сознательно идеализируется мещански-кулацкая крепкая семья с огромным самоваром – символом мещанского благополучия»
Георгий Федотов, историк, философ, 1938 год:
«Что это? Неужели Сталин, один Сталин сумел так изгадить, засорить все ключи жизни [ключи – здесь, родники], заболотить все революционные воды? Как бы ни была велика личная вина этого отверженного человека, позволительно выразить убеждение, что и без Сталина этот результат был предопределен характером русской революции…
Социализм [европейский] исходит из частичного отрицания свободы – свободы экономической… Русский большевизм вообще понял социализм как тоталитарное огосударствление жизни. Свобода была и остается для него главным, смертельным врагом. Поэтому-то Октябрьская революция оказалась не освобождением, а удушением культуры»
ДИАЛОГ С ВЛАСТЬЮ
Иван Павлов, академик, физиолог, Нобелевский лауреат, из письма в Совнарком СССР, 1934 год:
«…Я ре
шительно не могу расстаться с родиной и прервать здешнюю работу, которую считаю очень важной, способной не только хорошо послужить репутации русской науки, но и толкнуть вперед человеческую мысль вообще. – Но мне тяжело, по временам очень тяжело жить здесь – и это есть причина моего письма в Совет. Вы напрасно верите в мировую революцию… Вы сеете по культурному миру не революцию, а с огромным успехом фашизм. До вашей революции фашизма не было. …Правительства вовсе не желают видеть у себя то, что было и есть у нас, и, конечно, вовремя догадываются применить для предупреждения этого то, чем пользовались и пользуетесь Вы – террор и насилие… Да, под Вашим косвенным влиянием фашизм постепенно охватит весь культурный мир, исключая могучий англо-саксонский отдел (Англию, наверное, американские Соединенные Штаты, вероятно), который воплотит-таки в жизнь ядро социализма: лозунг – труд как первую обязанность и главное достоинство человека и как основу человеческих отношений… – и достигнет этого с сохранением всех дорогих, стоивших больших жертв и большого времени, приобретений культурного человечества»
Вячеслав Молотов, Председатель Совнаркома СССР, из ответного письма академику Ивану Павлову:
«Должен… выразить Вам свое откровенное мнение о полной неубедительности и несостоятельности высказанных в Вашем письме политических положений. Чего стоит, например, одно противопоставление таких представительниц «культурного мира», как империалистические державы – Англия и Соединенные Штаты, огнем и мечом прокладывающие себе путь к мировому господству и загубившие миллионы людей в Индии и Америке, также и теперь ни перед чем не останавливающиеся, чтобы охранять интересы эксплуататорских классов, – противопоставление этих капиталистических государств нашему Советскому Союзу, спасшему от гибели миллионы людей путем быстрого выхода из войны в 1917 году и провозглашения мира и успешно строящему бесклассовое социалистическое общество, общество подлинно высокой культуры и освобожденного труда…»
Иван Павлов:
«Если бы нашу обывательскую действительность воспроизвести целиком без пропусков, со всеми ежедневными подробностями, – это была бы ужасающая картина, потрясающее впечатление от которой на настоящих людей едва ли бы значительно смягчилось, если рядом с ней поставить и другую нашу картину с чудесно как бы вновь вырастающими городами, днепростроями, гигантами-заводами и бесчисленными учеными и учебными заведениями»
Вячеслав Молотов:
«Можно только удивляться, что Вы беретесь делать категорические выводы в отношении принципиально-политических вопросов, научная основа которых Вам, как видно, совершенно неизвестна»
ПОВСЕДНЕВНОСТЬ
Нина Иванова-Романова, учительница, писательница, из дневниковых записей 1930-1937 годов:
ГОДЫ ИНСТИТУТА
«[1930 г.]
Осень. Ленинград…
Смена названий и профилей института и отделения производится неоднократно, прямо на ходу… Много слабых преподавателей, отдельные из них просто малограмотны…
А студенты? Да ведь это – те же педтеховцы, деревенские учителя, как и я, или неудачники, по слабости подготовки, способностей не взятые в другие вузы.
…А начиналось тяжелое время наблюдений по поручению, чисток и проработок, тайных характеристик, судов над преподавателями… Преподаватели осторожничали, заискивали.
Помню судилище над профессором Розенбергом, читавшим историю Запада. Коротенький, круглый еврей в роговых очках, был он, видимо, знающий человек, но во избежание зла, согласовывал свою программу с университетом, брал там тезисы лекций. Однажды они запоздали, и он отложил на время новую тему.
А мы, общее собрание студентов и преподавателей, всем скопом инкриминировали ему умышленное нежелание открыть свою точку зрения на исторический материал, намерение скрыть свои истинные взгляды и так далее.
Помню, как он, видимо, сердечник, стоял на возвышении сцены, бледный, потный, тяжело дышавший, и поминутно шумно глотал из стакана воду… Его уволили.
Наш Мишка Орлов – на математическом. Со мной только здоровается. Он уже в партбюро. Я все три года буду просто тихо его бояться.
Две недели свободно переходим из кабинета в кабинет, по своему выбору, но – всей бригадой (я – бригадир) и с обязательной явкой к девяти часам утра. И вот как-то после завтрака Матюшина собирает пакет и не берет тетрадей. Без четверти девять. Я смотрю на нее. Она понимает и жестко говорит мне в лицо вполголоса:
– Я иду в баню. Если ты посмеешь отметить, что меня на занятиях нет, то знаешь, что я могу про тебя рассказать и кому…
Я даже попятилась и не нашла слов для ответа.
1931 год.
Январь. Две недели «производственной практики». Завод «Знамя труда». Три смены. Станки, спецодежда, обработка металлических деталей. Всем сердцем рада: хоть две недели – производственница, духовно полноправная. Даже дышится легче. …
А машина бытия загружена до отказа. С первого года обучения я по вечерам еще работаю. Группа ликбеза у Нарвских ворот. Усталые детные женщины, приходящие по требованию домохозяйства. Ничего не запоминают и не хотят запоминать. Меня жалеют, иногда сунут мне в сумочку кусочек пиленого сахара:
– Ведь вижу, и ты устала. Ну, чего ездишь? Ну, чего учишь? Нам не до этого. Отпустила бы нас – мы распишемся…
Я не отпускаю.
К весне выясняется, что в области не хватает трактористов. Нас направляют на вечерние двухмесячные курсы. Получаем справки и выезжаем в деревню пахать. …
Стипендия моя меньше других, ибо я не рабочего происхождения, объяснили мне. Это 60 рублей, из которых вычитают 45 за питание, 5 – за общежитие, 5 – на заем, как-то брали и за обязательное страхование жизни (я тогда записала сумму – «в пользу моих будущих детей»). На руки выдают 5 рублей в месяц – это одежда, обувь, почта, театр, разъезды…
Иду как-то от Марсова поля, мимо Инженерного замка к Летнему саду. Солнечно, покоряюще пахнет весной. На спуске с крутого Лебяжьего мостика натыкаюсь на худого старика, двигающегося навстречу. Он с палкой, одет по-деревенски, очень обтрепан. Но поражает не его платье, а лицо, умное, усталое, полное сдавленной муки. Почему-то он останавливается на минуту и, взглянув на меня, начинает говорить. Я задерживаю шаг, приготовилась услышать просьбу о подаянии. Но он не протянул руки и ничего не просит. Он просто говорит мне:
– Вот и светлый праздник подходит, а у меня и крова над головой не осталось… Ни угла, ни человека родного, некуда и голову преклонить…
«Кулак! Раскулачен… Пусть расхлебывает…»
Череповец.
Встречаю как-то юношу, снимавшего меня на карточку летом 30-го года. Помнится, его зовут Вадим. Он, видимо, мой одногодок, но я кажусь себе такою пожившей. Вадим работает в мастерской артели часовщиков. Его мать до революции держала какую-то лавочку, теперь – старая, больная, без средств к жизни. Но на работе ему ставят условие: порвать с матерью (возможно, он комсомолец?). Он «порывает», то есть переезжает на квартиру к товарищу. Поздними, безлюдными череповецкими вечерами мать потихоньку стучит ему в окно – приносит чистое белье, свежего пирога, забирает стирку. Вадим помогает ей деньгами.
1933, тяжелый для нас год.
Дела наши были неважны. По курсу литературы, например, мы проскочили ускоренным маршем, отметая все классово чужеродное, начисто выпустив из программы Достоевского, Лескова, поэта Алексея Толстого, два первых десятилетия ХХ века… Походя раскритиковали дворян, мужиковствующего Льва Толстого, упадочника Чехова.
Раз вхожу в нашу комнату днем. Девочек мало, и они смущенно поотвернулись к койкам. В узком проходе на полу – распахнутый чемодан, в котором роется решительного вида незнакомая женщина, нестарая, в защитном костюме. Я останавливаюсь в дверях и сразу понимаю: обыск. Чемодан принадлежит нашей студентке Тане Барановой… Она недавно тоже пропала, не вернулась из театра. Женщина берет какие-то билеты и уходит. Мы убираем чемодан на место. Вспоминаем: недавно Таня была на спектакле «Дни Турбиных» и неумеренно восторгалась [«Дни Турбиных» – пьеса Михаила Булгакова]…
Таня потом вернулась, но жуть ее исчезновения не забылась. Кого-то из другого здания взяли ночью. А тут еще несколько случаев психических заболеваний. Леша Василинин шагнул в открытое окно с четвертого этажа… Мы хоронили его на Серафимовском кладбище в самые экзамены. Он, правда, давно уже был нездоров. Во время очередного приступа произносил пламенные политические речи. Когда нужно было его взять в больницу, ему говорили, что его вызывают в Смольный, и он шел с поспешностью…
А в это же время экзамены, последние, «государственные». Волнения в связи с распределением по области. Составление при закрытых дверях характеристик на каждого, тайных, направляемых на место будущей работы. И жуткое опять заглядывает в глаза: могу сойти с ума. Вот еще что-нибудь добавится, и не выдержу.
А в стране – чистки, раскулачивания, закрытые заседания и вершения. В Хибиногорске большая часть населения – раскулаченные украинцы; немало и уголовников, переполняющих деревянные бараки. Большинство учащихся – дети ссыльных. Они очень серьезны, добросовестно учатся, аккуратны и послушны. Но забывать нельзя: в нелегкой обстановке мы все на пограничном посту. Это внушается нам ежечасно…
Ссыльное население измучено нелегкими условиями жизни и труда, своим неравноправием, которое подчеркивается выборочным приемом на работу, да, помнится, и оплатой ее, распределением жилья – и сто раз иначе… Люди живут только мыслью о конце срока. А когда он подходит для самых первых поселенцев и в городе проводят торжественную кампанию за добровольное продление времени проживания в Хибинах, уже в качестве «вольных» участников заполярного строительства – приходит распоряжение: по окончании ссылки выезд из Хибин не разрешается…
В городе немало ночных ограблений, убийств, порой носящих характер мрачного озорства. Нам, «вольным», день и ночь неустанно твердят об обострении классовой борьбы, проникновении вражеской идеологии и – бдительности, бдительности, бдительности…
Тридцать седьмой…
Давно ничего не понимаю в бытии, не могу вобрать в себя его свирепости, одержимости, человеческих жертвоприношений под тошнотную декламацию о мире, братстве и любви к народу…»
Надежда Мандельштам, писатель:
«Добрые учительницы, кончившие двухгодичные курсы …, оплакивали Катерину из «Грозы», луч света в темном царстве, и воспитывали детей по системе Макаренко. Они внушали, что лучший способ помочь товарищу – сообщить о его колебаниях, сомнениях и поступках по начальству: классному руководителю, директору или завучу, пока он в школе, а потом – куда следует.
В 1938 году я очутилась учительницей школы и увидела, как старшеклассники, подтянутые, умные, серьезные и до ужаса невежественные, внимательно следят друг за другом и еще внимательнее за мной, как им поручило начальство. От меня слежку не скрывали – директор и завуч то и дело повторяли какую-нибудь фразу, сказанную в классе, давая понять, что надо мной есть бдительное око. Я ходила по классу – от доски к столу и между парт, чувствуя, как школьники, не поворачивая головы и только скашивая глаза, непрерывно следят за мной. Иным этот взгляд был присущ по семейным традициям, а другие просто подражали людям ведущей профессии и счастливым товарищам из железной когорты. Если б я хоть на секунду заговорила не на казенном, а на своем языке, любой из них, не задумавшись, отправил меня на лесоповал.
Во время войны такой систематической слежки я не замечала. Вместо стопроцентной всеобщности и единства вроде как начиналось нормальное студенчество. Это была первая трещина в обработке масс.
Мальчики с косящими глазами были по-своему доброжелательными и славными людьми. Они явились скопом, когда я эвакуировалась, на пристань и перетащили меня и мать мою, а также кучу чемоданов на палубу прямо через борт, а не по сходням, где шло настоящее побоище. Они всегда были готовы «к труду и обороне» и сознательно пришли на помощь «старшему товарищу». Их поколение почти целиком легло на войне. Почти все еще в школе стали членами аэроклуба, а потом – сталинскими соколами. Кто из них уцелел и что делается в их бедных головах?»
Вождь и Учитель
Бернард Шоу, английский писатель – о встрече со Сталиным в 1931 год:
«Сталин не похож на диктаторов своим неудержимым чувством юмора. … Его манеры я бы счел безукоризненными, если бы он хотя бы немного постарался скрыть от нас, как мы его забавляем. Вначале он дал нам выговориться. Потом спросил, нельзя ли и ему ввернуть словечко. Мы не поняли ни звука из того, что он произнес кроме слова «Врангель» – так звали одного из офицеров, которых Англия поддерживала в войне с большевиками. Вскоре Сталин погрузился в безоглядное веселье. Но из-за того, что очень скверный переводчик стучал зубами от страха, мы так и не смогли разделить приятного настроения нашего хозяина»
Анри Барбюс, французский писатель, из книги «Сталин. Человек, через которого раскрывается новый мир», 1935 год:
«В Коммунистическом Интернационале и в СССР личной диктатуры быть не может. Ее не может быть потому, что коммунизм и советская система развиваются в рамках стройно разработанного учения, которому служат и самые крупные деятели, – а сущность диктатуры, или власти одной личности, состоит в том, что диктатор вопреки законам навязывает всем свою личную волю, свой каприз.
Однажды я сказал Сталину: «А знаете, во Франции вас считают тираном, делающим все по-своему, и притом тираном кровавым». Он откинулся на спинку стула и рассмеялся своим добродушным смехом рабочего»
«Да здравствует тот, чей гений привел нас к невиданным успехам, – великий организатор побед советской власти, великий вождь, друг и учитель – наш Сталин! (газета «Правда», 8 января 1935 года)
«Да здравствует наш гениальный вождь, творец Конституции, первый и лучший друг науки – товарищ Сталин!» (газета «Правда», 30 декабря 1936 года)
«Да здравствует вождь и учитель, наш отец и друг, наша радость и надежда – родной, любимый, великий Сталин!» (газета «Правда», 17 октября 1938 года)
«…Да здравствует наш гений, наш вождь и учитель, лучший друг физкультурников, лучший друг всего мира – великий Сталин!» (газета «Правда», 19 июля 1939 года)
«Учитель и друг человечества Сталин вошел в революцию с образом Ленина в уме и сердце. О Ленине он думает всегда, и даже когда мысли его погружены в проблемы, подлежащие разрешению, рука его машинально, автоматически чертит на листке бумаги: «Ленин… учитель… друг».
Как часто уносили мы с его стола исчерченные этими словами вдоль и поперек листочки.
Ленина нет, Сталин стал для нас учителем и другом.
…Высоко парит орел, видя с высоты то, что не видят в долине, и смело ведет человечество к коммунизму» (газета «Правда», 21 декабря 1939 года)
«Благородный образ Сталина – «человека с головой ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата» – дорог и близок каждому…
…Как садовник оберегает и выращивает плодовые деревья, так Сталин воспитывает и выпестовывает новых людей страны социализма, прививая им высокие чувства, благородные качества» (газета «Правда», 2 февраля 1940 года)
Гаррисон Солсбери, московский корреспондент американской газеты, 5 марта 1953 года:
«Раскрывается розы бутон,
И кругом цветут колокольчики;
Просыпается также ирис,
И все склоняются
Под легким ветерком.
Жаворонок парит высоко в небе,
Щебеча и распевая песни.
Соловей страстно поет своим тихим голосом:
«Пусть цветет моя дорогая страна,
И пусть обручится и будет счастлива моя дорогая
земля Иверия,
Пусть обручится она со знаниями,
Со своей юностью и своей родиной» [юношеские стихи Джугашвили-Сталина]
Боже мой, подумал я,.. что же произошло с этим наивным молодым поэтом между девятнадцатью и семьюдесятью тремя годами его жизни?.. Какие свирепые боги подчинили себе этого молодого грузина с темным лицом, горящими глазами и романтическим духом?
«А ВМЕСТО СЕРДЦА — …»
Популярный советский марш 30-80-х годов:
«Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,
Преодолеть пространство и простор.
Нам разум дал стальные руки – крылья,
А вместо сердца – пламенный мотор»
Александр Василевский, тогдашний первый зам. начальника. Оперативного управления Генштаба, из мемуаров, 1975 год:
«Один из очередных тостов И. В. Сталин предложил за мое здоровье…
– Скажите, пожалуйста, – продолжил он, – почему вы, да и ваши братья, совершенно не помогаете материально отцу? Насколько мне известно, один ваш брат – врач, другой – агроном, третий – командир, летчик и обеспеченный человек. Я думаю, что все вы могли бы помогать родителям, тогда бы старик не сейчас, а давным-давно бросил бы свою церковь. Она была нужна ему, чтобы как-то существовать [отец А. Василевского был священником и к этому времени ему уже было за 70].
Я ответил, что с 1926 года я порвал всякую связь с родителями. И если бы я поступил иначе, то, по-видимому, не только не состоял бы в рядах нашей партии, но едва ли бы служил в рядах Рабоче-Крестьянской Красной Армии и тем более в системе Генерального штаба. В подтверждение я привел следующий факт.
За несколько недель до этого впервые за многие годы я получил письмо от отца. (Во всех служебных анкетах, заполняемых мною до этого, указывалось, что я связи с родителями не имею.) Я немедленно доложил о письме секретарю своей партийной организации, который потребовал от меня, чтобы впредь я сохранял во взаимоотношениях с родителями прежний порядок.
Сталина и членов Политбюро, присутствовавших на обеде, этот факт удивил. Сталин сказал, чтобы я немедленно установил с родителями связь, оказывал бы им систематическую материальную помощь и сообщил бы об этом разрешении в парторганизацию Генштаба»
«ВРАГИ НАРОДА»
«Познание – это неустойчивая платформа для масс. Стабильное чувство – ненависть»
СССР
Газета «Правда», 27 августа 1936 года:
«Шестнадцать главарей стерты с лица земли. Но было бы величайшим преступлением считать, что со всеми врагами уже покончено… К сожалению у нас в партии немало еще гнилых либералов… Надо по-сталински разоблачать гнилых либералов, всех, кого притупилось революционное чутье и отсутствует большевистская бдительность» (газета «Правда», 27 августа 1936 года)
Газета «Правда», 25 января 1937 года:
«Раздавить гадов!
Внимательно слушают рабочие завода текст обвинительного заключения. Часто раздавались гневные возгласы:
Кровавые псы! Они хуже взбесившихся собак!
Нет, не уйти собаке Троцкому от пролетарского правосудия!
Они торговали нашей священной Родиной! – воскликнул мастер Зуев.
Они убивали наших героев-стахановцев, наших славных сынов – красноармейцев! Приговор народа краток – раздавить гадов!
Расстрелять троцкистских бандитов!
Смерть диверсантам!»
Газета «Правда», 26 января 1937 года:
«Отвратительны, гнусны, трижды подлы, но ничтожны даже в ярости своей бешеные троцкистские псы, возмечтавшие отдать в капиталистическое рабство великую семью народов СССР. Великим гневом к троцкистской падали наполнены сердца десятков миллионов трудящихся. Суровая рука социалистического правосудия сметет с лица прекрасной советской земли троцкистскую нечисть»
Газета «Правда», 4 марта 1938 года:
«Презренная и ничтожная буржуазная сволочь! Как гады копошились они на чистой советской земле. Они хватались за колеса трактора, пытались остановить его движение по колхозным полям. Но трактор давил их, оставляя на их месте поганую слизь.
Они давно внутренне сгнили. Сплошной смрад их слова. Единодушно весь советский народ требует уничтожить эту презренную банду злейших и подлейших врагов социалистического государства рабочих и крестьян»
Николай Бухарин, из письма в Политбюро ЦК ВКП (б), 1936 года:
«Что мерзавцев [Зиновьева и Каменева] расстреляли – отлично: воздух сразу очистился. Процесс будет иметь огромнейшее международное значение. Это – осиновый кол, самый настоящий, в могилу кровавого индюка, налитого спесью, которая привела его в фашистскую охранку»
[Через несколько месяцев Бухарин будет главным обвиняемым на следующем открытом судебном процессе, после которого сам будет расстрелян]
Из предсмертного письма зав. отделом культурно-просветительной работы МГК и МК ВКП(б) Вениамина Фурера, 1936 год:
«Родные товарищи! Любимые товарищи. Я понимаю, как нелепа моя смерть. Я откровенно признаюсь, что я боюсь такой смерти, которой нужно самому помогать. Боюсь, ибо во мне все протестует против этого выстрела, потому что во мне много радости нашей жизни, много сил, бодрости и большой любви к нашей борьбе и работе. Но еще больше я боюсь потерять доверие партии… События последних месяцев глубоко взволновали меня, как и каждого большевика, но только в эти последние дни я заболел манией подозрительности, мне начинают повсюду мерещиться двурушники. Столько беспримерной лжи и обмана разлили эти потерявшие человеческий облик люди, что поистине становится страшно. Мне стало казаться, что любая из этих гадин, стараясь выпутаться и вконец изолгавшись, может выпустить и на меня несколько капелек бешеной слюны. Когда при все новых и новых разоблачениях в измене людей, которые дышали с нами вместе одним воздухом, я слышу нечаянные возгласы товарищей – «больше никому нельзя верить», – я содрогаюсь. Ведь вот где-нибудь, кто-нибудь кинет на меня тень подозрения, и мое партийное имя будет запятнано… Я еще раз горд, что меня в могилу сопровождает не мрак безверия, толкающий к смерти опустошенных людей, не тупик, куда загоняет партия врагов, ускользающих в смерти от заслуженной расправы, меня сопровождает вера в дело партии, и такая хорошая, пламенная любовь к Вам, Иосиф Виссарионович. Даже смешно подумать, что кто-либо мог заподозрить меня в каком-либо самом отдаленном сочувствии людишкам, которых я многие годы считал отпетой политической сволочью, людей типа Зиновьевых, Троцких, Каменевых… Две собаки умерли достойной собачьей смертью. И с каким бы удовлетворением я бы приготовленную для меня пулю направил в эту многократно проституированную суку, в кровавого шута Троцкого… Я счастлив, что до последнего момента пропитан этой злобой…»
Юрий Пятаков, видный большевик, 1928 год:
«Мы ни на кого не похожи. Мы – партия, состоящая из людей, делающих невозможное возможным… и если партия этого требует, если для нее нужно и важно, актом воли сумеем в 24 часа выкинуть из мозга идеи, с которыми носились годами… Да, я буду считать черным то, что считал и что могло мне казаться белым, так как для меня нет жизни вне партии, вне согласия с ней. …Неужели вы думаете, что в великом мировом перевороте, в котором решающим фактором будет наша партия, я буду вне ее?»
КИТАЙ
Петр Владимиров, представитель Коминтерна при ЦК компартии Китая, из дневниковых записей, 1943 год:
«15 мая. Весной Кан Шэн [глава службы безопасности компартии Китая] неоднократно выступал с призывами разоблачать японских и гоминьдановских шпионов, наводнивших Особый район [«Особый район» – территория на северо-западе Китая, которую в годы II Мировой войны контролировали войска китайских коммунистов]. Обычно при этом устраивались демонстрации раскаявшихся или разоблаченных шпионов. Все это выглядело бы по-детски, несерьезно, если бы не возрастающая активность карательных органов…
15 июля … Пэнь Чжэнь [один из руководителей службы безопасности компартии Китая] объяснил активу, по каким признакам распознавать гоминьдановских агентов, добавил, что раскаявшиеся обретут свободу: «Нужно раскаяться смело и, не боясь, сдаваться органам».
Взял слово Кан Шэн. «Вы прекрасно осведомлены, что немало из ваших друзей уже под стражей! Не успеете разойтись по местам, как не застанете еще и других! И не удивляйтесь, если завтра многие из сидящих здесь тоже попадут под замок!.. Вы все шпионите на Гоминьдан… Зачем вы хотите нас погубить? Что мы сделали плохого? Ведь у вас есть все: жилище, паек… За что хотите нас уничтожить? Раскаивайтесь – простим, но помните: не всякое раскаяние искренно. Процесс перевоспитания будет длительным»…
29 июля … Все мнилось бы бредом, если бы мы не ведали, как обходятся с подозреваемыми в шпионаже… Поначалу, естественно, никто не сознается. Обвинение повторяется снова и снова… Ночь сменяет день, день опять ночь – чередуются следователи, а несчастному ни минуты покоя: окрики, угрозы, требования сознаться, побои. В конце концов обессиленный человек сознается во всех смертных грехах – лишь бы поспать или избавиться от пыток.
Каншэновские сотрудники не останавливаются перед арестами беременных женщин.
2 августа. «Разоблаченным» из-за нехватки камер в тюрьме отдано распоряжение оставаться по местам службы. Повсюду – «перевоспитание» «разоблаченных» и жаркая обработка тех, кто на очереди…
21 августа. Численность разоблаченных гоминьдановских и японских «агентов» во многих организациях достигает 100 процентов, но нигде не меньше 90…»
ГЕРМАНИЯ
«Тот, кто носит этот знак, является врагом нашего народа»
КОМИНТЕРНОВЦЫ
Елена Стасова, работник Коминтерна, из воспоминаний:
«В мае 1921 г. я была направлена на подпольную работу в Германию в качестве представителя Коминтерна. В течение пяти лет я работала как член Коммунистической партии Германии. …
Моя партийная кличка была Герта, а паспорт немецкий был у меня на имя Лидии Вильгельм. По этому же паспорту я дважды принимала участие в выборах в рейхстаг. Голосовала, конечно, за коммунистов.
Дело в том, что я приехала по канадскому паспорту, срок которого истекал. В целях легализации в Германии я была по паспорту Лидии Константиновны Липницкой «выдана замуж» за немца Эрнста Вильгельма… Таким образом я получила немецкий пятилетний паспорт, который я потом два раза обменивала в соответственных немецких полицейских участках в Берлине, проезжая через Берлин после 1926 г.
Через некоторое время Эрнст Вильгельм решил, что он должен получить какую-то материальную выгоду от «брака» со мною, ссылаясь на то, что в свое время Роза Люксембург что-то перечислила тому немцу, который был с нею (тоже фиктивно) обвенчан. Я отказалась, разумеется. Тогда он подал иск о разводе. Для расторжения фиктивного брака нам понадобился и фиктивный соблазнитель. Не помню уж, кто фигурировал в суде в качестве такового. А затем, кажется в 1925 г. я получила официальное извещение в черной траурной рамке о смерти Эрнста Вильгельма.
Работая в Оргбюро КПГ, я поражалась отсутствием дисциплины и конспиративности среди членов ЦК КПГ. Если кто-нибудь из членов ЦК был не согласен с постановлением, только что принятым, то он тут же в коридоре мог открыто говорить об этом постановлении и о своей позиции по этому вопросу. В рядах нашей партии это было немыслимо, и я никак не могла примириться с таким поведением. …
Вспоминается, как в 1923 г. в Берлин прибыли бежавшие участники потерпевшего поражение Гамбургского восстания. Они не имели ни малейшего представления о правилах конспирации. Один из них, например, живя нелегально у товарища, стал пробовать, разряжен ли у него пистолет. Раздался выстрел. Пуля пробила потолок в нижней квартире. Вильгельм Пик и я очень сурово критиковали их за это. И вот на собрании «Красной помощи» один из этих товарищей заявил, что когда они придут к власти, то на первых фонарях повесят В. Пика и Герту. Пик ответил, что это, конечно, их воля, но, пока они еще не пришли к власти, диктовать им правила поведения будет ЦК партии, и они обязаны следовать его указаниям»
Отто Браун (в Китае – Ли Дэ ), немецкий коммунист-коминтерновец, из книги воспоминаний:
«Весной 1932 года я окончил Военную академию имени М.С. Фрунзе в Москве. Вскоре ИККИ (Исполнительный Комитет Коммунистического Интернационала) направил меня в Китай. В общих чертах моя задача заключалась в том, чтобы в качестве военного советника помогать Коммунистической партии Китая в ее борьбе на два фронта: против японских агрессоров и против реакционного режима Чан Кай-ши.
Недели через две я, с австрийским паспортом в кармане, уже сидел в транссибирском экспрессе, который доставил меня на пограничную станцию Маньчжурия…
Поездом я доехал до Дайрена (ныне Далянь) [до русско-японской войны этот порт находился под российским контролем и назывался Дальний]. Наш состав охранялся японскими солдатами, так как с полей, засеянных гаоляном [кукурузой], по обе стороны Южно-Маньчжурской железной дороги, на поезда постоянно нападали китайские патриоты. Из Дайрена я пароходом отбыл в Шанхай…
Теперь Шанхай казался спокойным, но это спокойствие было обманчивым. Поддерживаемые международной полицией, ищейки Чан Кай-ши каждый день устраивали облавы… Они охотились за коммунистами. У тех, кого схватывали, был один выбор: предательство или смерть. В то время в Китае тысячи лучших партийных работников были обезглавлены, расстреляны или задушены. Уничтожались не только они, но и их семьи. Эти акции истребления начались в 1927 году, сразу же после… разгрома восстаний в Шанхае, Ухане, Кантоне и других городах, и проводились систематически, с неослабевающей силой…
Через несколько дней после приезда я связался с Артуром Эвертом, являвшимся в то время представителем Коминтерна при ЦК КПК. Его я хорошо знал по партийной работе в Германии. Несколько лет спустя он вместе со своей женой Сабо был арестован в Бразилии и зверски замучен. Кроме него в представительство входил русский товарищ, выдававший себя за эмигранта, – был работником ОМС (Отдел международных связей) и отвечал за безопасность и за все технические и финансовые вопросы, а также два американских товарища – от КИМ (Коммунистический Интернационал Молодежи) и Профинтерна (Интернационал красных профсоюзов)…
В конспиративном доме ЦК Эверт и я обсуждали с секретарями ЦК Бо Гу (Цинь Бан-сянь) и Ло Фу (Джан Вень-тянь) актуальные политические и военные вопросы. Оба они учились в Советском Союзе и прекрасно говорили по-русски… Позже появились Славин (Ли Цзу-шень) и Мицкевич (Шен Чжун-лян), которые в 1933 году вернулись из Советского Союза, а после ареста в 1934 году стали предателями.
Секретариат ЦК КПК в Шанхае поддерживал регулярную связь по радио и, при случае, с помощью курьеров с Исполкомом Коминтерна в Москве…
Примерно тогда же, весной 1933 года в Шанхай прибыл главный военный советник. Это был Манфред Штерн, или, как его называли, Фред. Во время войны в Испании он стал известен как генерал Клебер. Он добирался через Европу, Америку и Японию…»
ПУТЕВОДНАЯ ЗВЕЗДА
Марк Алданов, писатель:
«…Отсутствие спекулянтов и бирж в СССР, несмотря на все остальное, в течение долгих лет вызывало у миллионов западных людей беспрерывные овации по адресу социалистического строя…»
Эдуар Эррио, французский политический деятель, 1932 год:
«Я проехал всю Украину. Так вот, я подтверждаю вам то, что видел собственными глазами: она похожа на сад, полный спелых плодов. Вы говорите, что эта страна в данный момент переживает печальные времена? Я не могу говорить о том, чего не видел. Но я побывал в местах, подвергшихся испытаниям. И я увидел только процветание…»
Бернард Шоу, английский писатель, 1932 год:
«В России голод? Никогда я не обедал столь сытно и вкусно, как переехав советскую границу»
Мишель Монтень, французский философ, 16 век:
«Люди ничему не верят так твердо, как тому, о чем они меньше всего знают»
Иосиф Герасимов, публицист:
«Когда я стал репортером большой партийной газеты [30-е гг.], со мною много ездил в командировки друг-фотокор. Он возил в чемоданчике галстук и несколько свежих воротничков разных размеров. Если хлеба выдавались низкорослые, фотокор напяливал на грязную, с продубелой кожей шею земледельца свежий воротничок, повязывал ему галстук, ставил мужика на колени, чтобы колосья были ему по грудь. А потом в газете появлялся снимок: «Славный урожай выдался нынче…». За такой снимок полагался повышенный гонорар»
Дж. Крессей, американский журналист, 1938 год:
«Советский Союз – самая интересная страна на земном шаре… Советский Союз – это страна прогресса, молодости и счастья»
Анри Барбюс, французский писатель, 1935 год:
«Слишком очевидно, что самый принцип капиталистического империализма основан на презрении к жизни человека: товары навязываются силой…
Социалистическая же система – это система, служащая интересам человека. Разумной и справедливой организацией всех людей она стремится максимально улучшить жизнь каждого. Ее можно назвать системой, «гуманитарной» по своей природе.
Таким образом, именно для большевиков, – подлинных социалистов нашего времени, – вопрос об уважении к человеческой жизни является чрезвычайно серьезным и важным. И они ставят его сами.
Именно из уважения к человеческой жизни они заявляют, что некоторых людей надо уметь обезвреживать (слово «наказывать» будет здесь неправильным…).
В самом деле, вполне очевидно, что в известных случаях бывает необходимо поразить одного человека, чтобы спасти тысячу, чтобы спасти сто тысяч, чтобы спасти будущее и создать лучший мир, в котором человек уже никогда не будет жертвою человека»
Джордж Оруэл, английский писатель:
«Почти все наши ведущие писатели 30-х годов принадлежали к мягкотелому… среднему классу. Для людей такого рода репрессии, тайная полиция, массовые убийства, заключение в тюрьму без суда и т.д. и т.п. – все это слишком абстрактно, чтобы показаться страшным. Они могут принять тоталитаризм, потому что они ничего не знают, кроме либерализма…»
Хосе Ортега-и-Гассет, испанский философ:
«Когда в России победил коммунизм, многие уверились, что красная лава затопит весь Запад. Я не разделял этих страхов. Напротив, я в те годы писал, что русский коммунизм – это снадобье, противопоказанное европейцам, человеческой касте, поставившей все свои силы и все свое рвение на карту Индивидуальности. Время прошло, и вчерашние паникеры обрели спокойствие. Обрели только сейчас, когда самое время его утратить. Потому что сейчас победный вал коммунизма действительно может затопить Европу. …
…Более чем вероятно, что в скором времени Европа станет восторгаться большевизмом. И не благодаря ему, а несмотря на него.
Представим, что исполинский «пятилетний план» осуществит цели, преследуемые правительством, и гигантская русская экономика будет не только восстановлена, но и расцветет. Какова бы ни была суть большевизма, это грандиозный пример человеческого замысла. Люди взяли на себя судьбу переустройства, и напряженная жизнь их – подвижничество, внушенное верой. …Отсвет великого замысла просияет на европейском горизонте, как новорожденная звезда. Неужели Европа, влача свое полурастительное существование, дряблое и недостойное, без новой жизненной программы, сумеет устоять перед заразительной силой такого вдохновляющего примера? Надо плохо знать европейца, чтобы думать, будто он не загорится, услышав этот призыв к новому делу и не найдя под рукой другого, но столь же высокого знамени, достойного быть поднятым наперекор. Не так уж невероятно, что европеец, с его жаждой служить чему-то, что сделает жизнь осмысленной, и уйти от пустоты своего существования, подавит внутренний протест и будет захвачен пусть не самим коммунизмом, но его нравственным порывом.
В строительстве Европы как великого национального государства я вижу единственное, что можно противопоставить победе «пятилетнего плана»
ЛЮБОВЬ И ЛИ СВОБОДА?
Академик Дмитрий Рождественский, из письма к другу, 1940 год:
«…Наша страна сделала первое и мощное, полное успеха усилие за истинное равенство людей, первый шаг по пути социализма. Она начала планомерную, упорную и суровую борьбу за любовь людей друг к другу…»
Карл Поппер, немецкий философ:
«…Я уверен: тот, кто учит, что править должен не разум, а любовь, открывает дорогу тому, кто будет убежден, что править должна ненависть»
Георгий Федотов, историк, философ:
«…Свобода социальная утверждается на двух истинах христианства. Первая – абсолютная ценность личности («души»), которой нельзя пожертвовать ни для какого коллектива – народа, государства или даже Церкви… Вторая – свобода выбора пути – между истиной и ложью, добром и злом.
Вот именно эта вторая страшная свобода была так трудна для древнего христианского сознания, как ныне она трудна для сознания безбожного. Признать ее – значит поставить свободу выше любви… Все социальные инстинкты человека протестуют против такой «жестокости». Если можно вытащить за волосы утопающего человека, почему же нельзя его вытащить «за волосы» из ада? Но в притче о плевелах и пшенице сказано: «оставьте их вместе расти до жатвы»
ТОТАЛИТАРНАЯ РОМАНТИКА
Борис Хазанов, философ, 70-годы:
«Мир погряз в грехе, в поклонении идолу денег, порабощен алчной буржуазией, воплощением всего худшего в истории. Но явился избранный народ, русский пролетариат, в широком смысле – весь русский народ, и новый Моисей ведет его в обетованную землю. Как и Моисею, Ленину не довелось увидеть завершение этого пути; его дело продолжает верный ученик, с нами наше великое Учение, с нами – симпатии угнетенных всей земли. Так вперемежку с обломками иудео-христианской мифологии родилась новая русская утопия, захватившая в двадцатых годах значительную массу населения бывшей Российской империи»
Из популярных песен-маршей 30-80-х годов:
«Нам ли стоять на месте?
В своих исканиях всегда мы правы.
Труд наш есть дело чести,
есть подвиг доблести и подвиг славы.
…
Нам нет преград ни в море, ни на суше,
нам не страшны ни льды, ни облака.
Знамя мечты своей, знамя страны своей
мы пронесем через миры и века!»;
«Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
страна встает со славою
навстречу дня!»;
«Мы будем петь и смеяться, как дети,
среди упорной борьбы и труда.
Ведь мы такими родились на свете,
что не сдаемся нигде и никогда!
Шагай вперед, комсомольское племя,
шути и пой, чтоб улыбки цвели.
Мы покоряем пространство и время,
мы – молодые хозяева земли!»;
«Мечтать! Надо мечтать
людям орлиного племени.
Есть вера и сила у нас,
чтобы стать
героями нашего времени!
НАЦИОНАЛЬНЫЙ ХАРАКТЕР ИЛИ?..
Михаил Геллер, французский историк:
«…Удивительным по точности описания советской действительности и действительности всех ее близнецов может служить иронический учебник обмана и лицемерия, написанный французским республиканцем М. Жоли, изгнанным из страны Наполеоном III [60-е годы 19 века]. Жоли нарисовал сатирический портрет Франции времен Второй империи и ее императора, политическая линия которого состоит в том, чтобы отделить мораль от политики, заменить право силой и хитростью, парализовать дух индивидуализма, обману
ть народ видимостью, льстить национальным предрассудкам, не позволять стране знать то, что происходит за границей, а столице – то, что происходит в провинции, применять без угрызения совести казни без суда и ссылку, требовать непрерывного восхваления своих действий, самому обучать истории своего царства, создать полицию, которая служит опорой режима, превратить культ узурпатора в своего рода религию, эксплуатировать легкость, с какой люди становятся доносчиками, овладеть обществом, используя его пороки, говорить как можно меньше и прямо противоположное тому, что думаешь, изменять смысл слов»;
«От Кубы до Албании, от Вьетнама до Восточной Германии привитая идеология вызвала абсолютно идентичные симптомы: специфические черты каждой из этих стран – национальные, исторические, религиозные – оказали меньшее влияние на характер государства, чем идеология»
Владимир Варшавский, французский писатель, публицист, 1956 год:
«…Рядом с марксистско-ленинской моделью тоталитаризма выросла похожая на нее, как близнец, национал-социалистическая модель. Правда, выкрашенная не в красный, а в коричневый цвет, но совсем такая же. А ведь Германия до войны 1914 года – не чета отсталой варварской России… А вот, кончилось тем же»
ЛИТЕРАТУРА
Это было давно, это было давно,
В королевстве приморской земли:
Там жила и цвела та, что звалась всегда,
Называлася Аннабель-Ли,
Я любил, был любим, мы любили вдвоем,
Только этим мы жить и могли.
И, любовью дыша, были оба детьми
В королевстве приморской земли.
Но любили мы больше, чем любят в любви,—
Я и нежная Аннабель-Ли,
И, взирая на нас, серафимы небес
Той любви нам простить не могли.
Оттого и случилось когда-то давно,
В королевстве приморской земли,—
С неба ветер повеял холодный из туч,
Он повеял на Аннабель-Ли;
И родные толпой многознатной сошлись
И ее от меня унесли,
Чтоб навеки ее положить в саркофаг,
В королевстве приморской земли.
Половины такого блаженства узнать
Серафимы в раю не могли,—
Оттого и случилось (как ведомо всем
В королевстве приморской земли),—
Ветер ночью повеял холодный из туч
И убил мою Аннабель-Ли.
Но, любя, мы любили сильней и полней
Тех, что старости бремя несли,—
Тех, что мудростью нас превзошли,—
И ни ангелы неба, ни демоны тьмы,
Разлучить никогда не могли,
Не могли разлучить мою душу с душой
Обольстительной Аннабель-Ли.
И всегда луч луны навевает мне сны
О пленительной Аннабель-Ли:
И зажжется ль звезда, вижу очи всегда
Обольстительной Аннабель-Ли;
И в мерцаньи ночей я все с ней, я все с ней,
С незабвенной — с невестой — с любовью моей-
Рядом с ней распростерт я вдали,
В саркофаге приморской земли.
Уже давно опустошала страну Красная смерть. Ни одна эпидемия еще не была столь ужасной и губительной. Кровь была ее гербом и печатью — жуткий багрянец крови! Неожиданное головокружение, мучительная судорога, потом из всех пор начинала сочиться кровь — и приходила смерть. Едва на теле жертвы, и особенно на лице, выступали багровые пятна — никто из ближних уже не решался оказать поддержку или помощь зачумленному. Болезнь, от первых ее симптомов до последних, протекала меньше чем за полчаса.
Но принц Просперо был по-прежнему весел — страх не закрался в его сердце, разум не утратил остроту. Когда владенья его почти обезлюдели, он призвал к себе тысячу самых ветреных и самых выносливых своих приближенных и вместе с ними удалился в один из своих укрепленных монастырей, где никто не мог потревожить его. Здание это — причудливое и величественное, выстроенное согласно царственному вкусу самого принца, — было опоясано крепкой и высокой стеной с железными воротами. Вступив за ограду, придворные вынесли к воротам горны и тяжелые молоты и намертво заклепали засовы. Они решили закрыть все входы и выходы, дабы как-нибудь не прокралось к ним безумие и ие поддались они отчаянию. Обитель была снабжена всем необходимым, и придворные могли не бояться заразы. А те, кто остался за стенами, пусть сами о себе позаботятся! Глупо было сейчас грустить или предаваться раздумью. Принц постарался, чтобы не было недостатка в развлечениях. Здесь были фигляры и импровизаторы, танцовщицы и музыканты, красавицы и вино. Все это было здесь, и еще здесь была безопасность. А снаружи царила Красная смерть.
Когда пятый или шестой месяц их жизни в аббатстве был на исходе, а моровая язва свирепствовала со всей яростью, принц Просперо созвал тысячу своих друзей на бал-маскарад, великолепней которого еще не видывали.
Это была настоящая вакханалия, этот маскарад. Но сначала я опишу вам комнаты, в которых он происходил. Их было семь — семь роскошных покоев. В большинстве замков такие покои идут длинной прямой анфиладой; створчатые двери распахиваются настежь, и ничто не мешает охватить взором всю перспективу. Но замок Просперо, как и следовало ожидать от его владельца, приверженного ко всему bizarre, был построен совсем по-иному. Комнаты располагались столь причудливым образом, что сразу была видна только одна из них. Через каждые двадцать — тридцать ярдов вас ожидал поворот, и за каждым поворотом вы обнаруживаются что-то повое. В каждой комнате, справа и слева, посреди стены находилось высокое узкое окно в готическом стиле, выходившее на крытую галерею, которая повторяла зигзаги анфилады. Окна эти были из цветного стекла, и цвет их гармонировал со всем убранством комнаты. Так, комната в восточном конце галереи была обтянута голубым, и окна в ней были ярко-синие. Вторая комната была убрана красным, и стекла здесь были пурпурные. В третьей комнате, зеленой, такими же были и оконные стекла. В четвертой комнате драпировка и освещение были оранжевые, в пятой — белые, в шестой — фиолетовые. Седьмая комната была затянута черным бархатом: черные драпировки спускались здесь с самого потолка и тяжелыми складками ниспадали на ковер из такого же черного бархата. И только в этой комнате окна отличались от обивки: они были ярко-багряные — цвета крови. Ни в одной из семи комнат среди многочисленных золотых украшений, разбросанных повсюду и даже спускавшихся с потолка, не видно было ни люстр, ни канделябров, — не свечи и не лампы освещали комнаты: на галерее, окружавшей анфиладу, против каждого окна стоял массивный треножник с пылающей жаровней, и огни, проникая сквозь стекла, заливали покои цветными лучами, отчего все вокруг приобретало какой-то призрачный, фантастический вид. Но в западной, черной, комнате свет, струившийся сквозь кроваво-красные стекла и падавший на темные занавеси, казался особенно таинственным и столь дико искажал лица присутствующих, что лишь немногие из гостей решались переступить ее порог.
А еще в этой комнате, у западной ее стены, стояли гигантские часы черного дерева. Их тяжелый маятник с монотонным приглушенным звоном качался из стороны в сторону, и, когда минутная стрелка завершала свой оборот и часам наступал срок бить, из их медных легких вырывался звук отчетливый и громкий, проникновенный и удивительно музыкальный, но до того необычный по силе и тембру, что оркестранты принуждены были каждый час останавливаться, чтобы прислушаться к нему. Тогда вальсирующие пары невольно переставали кружиться, ватага весельчаков на миг замирала в смущении и, пока часы отбивали удары, бледнели лица даже самых беспутных, а те, кто был постарше и порассудительней, невольно проводили рукой но лбу, отгоняя какую-то смутную думу. Но вот бой часов умолкал, и тотчас же веселый смех наполнял покои; музыканты с улыбкой переглядывались, словно посмеиваясь над своим нелепым испугом, и каждый тихонько клялся другому, что в следующий раз он не поддастся смущению при этих звуках. А когда пробегали шестьдесят минут — три тысячи шестьсот секунд быстротечного времени — и часы снова начинали бить, наступало прежнее замешательство и собравшимися овладевали смятение и тревога.
И все же это было великолепное и веселое празднество. Принц отличался своеобразным вкусом: он с особой остротой воспринимал внешние эффекты и не заботился о моде. Каждый его замысел был смел и необычен и воплощался с варварской роскошью. Многие сочли бы принца безумным, но приспешники его были иного мнения. Впрочем, поверить им могли только те, кто слышал и видел его, кто был к нему близок.
Принц самолично руководил почти всем, что касалось убранства семи покоев к этому грандиозному fete. В подборе масок тоже чувствовалась его рука. И уж конечно — это были гротески! Во всем — пышность и мишура, иллюзорность и пикантность, наподобие того, что мы позднее видели в «Эрнани». Повсюду кружились какие-то фантастические существа, и у каждого в фигуре или одежде было что-нибудь нелепое.
Все это казалось порождением какого-то безумного, горячечного бреда. Многое здесь было красиво, многое — безнравственно, многое — bizarre, иное наводило ужас, а часто встречалось и такое) что вызывало невольное отвращение. По всем семи комнатам во множестве разгуливали видения наших снов. Они — эти видения, — корчась и извиваясь, мелькали тут и там, в каждой новой комнате меняя свой цвет, и чудилось, будто дикие звуки оркестра — всего лишь эхо их шагов. А по временам из залы, обтянутой черным бархатом, доносился бой часов. И тогда на миг все замирало и цепенело — все, кроме голоса часов, — а фантастические существа словно прирастали к месту. Но вот бой часов смолкал — он слышался всего лишь мгновение, — и тотчас же веселый, чуть приглушенный смех снова наполнял анфиладу, и снова гремела музыка, снова оживали видения, и еще смешнее прежнего кривлялись повсюду маски, принимая оттенки многоцветных стекол, сквозь которые жаровни струили свои лучи. Только в комнату, находившуюся в западном конце галереи, не решался теперь вступить ни один из ряженых: близилась полночь, и багряные лучи света уже сплошным потоком лились сквозь кроваво-красные стекла, отчего чернота траурных занавесей казалась особенно жуткой. Тому, чья нога ступала на траурный ковер, в звоне часов слышались погребальные колокола, и сердце его при этом звуке сжималось еще сильнее, чем у тех, кто предавался веселью в дальнем конце анфилады.
Остальные комнаты были переполнены гостями — здесь лихорадочно пульсировала жизнь. Празднество было в самом разгаре, когда часы начали отбивать полночь. Стихла, как прежде, музыка, перестали кружиться в вальсе танцоры, и всех охватила какая-то непонятная тревога. На сей раз часам предстояло пробить двенадцать ударов, и, может быть, поэтому чем дольше они били, тем сильнее закрадывалась тревога в души самых рассудительных. И, может быть, поэтому не успел еще стихнуть в отдалении последний отзвук последнего удара, как многие из присутствующих вдруг увидели маску, которую до той поры никто не замечал. Слух о появлении новой маски разом облетел гостей; его передавали шепотом, пока не загудела, не зажужжала вся толпа, выражая сначала недовольство и удивление, а под конец — страх, ужас и негодование.
Появление обычного ряженого не вызвало бы, разумеется, никакой сенсации в столь фантастическом сборище. И хотя в этом ночном празднестве царила поистине необузданная фантазия, новая маска перешла все границы дозволенного — даже те, которые признавал принц. В самом безрассудном сердце есть струны, коих нельзя коснуться, не заставив их трепетать. У людей самых отчаянных, готовых шутить с жизнью и смертью, есть нечто такое, над чем они не позволяют себе смеяться. Казалось, в эту минуту каждый из присутствующих почувствовал, как несмешон и неуместен наряд пришельца и его манеры. Гость был высок ростом, изможден и с головы до ног закутан в саван. Маска, скрывавшая его лицо, столь точно воспроизводила застывшие черты трупа, что даже самый пристальный и придирчивый взгляд с трудом обнаружил бы обман. Впрочем, и это не смутило бы безумную ватагу, а может быть, даже вызвало бы одобрение. Но шутник дерзнул придать себе сходство с Красной смертью. Одежда его была забрызгана кровью, а на челе и на всем лице проступал багряный ужас.
Но вот принц Просперо узрел этот призрак, который, словно для того, чтобы лучше выдержать роль, торжественной поступью расхаживал среди танцующих, и все заметили, что по телу принца пробежала какая-то странная дрожь — не то ужаса, не то отвращения, а в следующий миг лицо его побагровело от ярости.
— Кто посмел?! — обратился он хриплым голосом к окружавшим его придворным. — Кто позволил себе эту дьявольскую шутку? Схватить его и сорвать с него маску, чтобы мы знали, кого нам поутру повесить на крепостной стене!
Слова эти принц Просперо произнес в восточной, голубой, комнате. Громко и отчетливо прозвучали они во всех семи покоях, ибо принц был человек сильный и решительный, и тотчас по мановению его руки смолкла музыка.
Это происходило в голубой комнате, где находился принц, окруженный толпой побледневших придворных. Услышав его приказ, толпа метнулась было к стоявшему поблизости пришельцу, но тот вдруг спокойным и уверенным шагом направился к принцу. Никто не решился поднять на пего руку — такой непостижимый ужас внушало всем высокомерие этого безумца. Беспрепятственно прошел он мимо принца, — гости в едином порыве прижались к стенам, чтобы дать ему дорогу, — и все той же размеренной и торжественной поступью, которая отличала его от других гостей, двинулся из голубой комнаты в красную, из красной — в зеленую, из зеленой — в оранжевую, оттуда — в белую и наконец — в черную, а его все не решались остановить. Тут принц Просперо, вне себя от ярости и стыда за минутное свое малодушие, бросился в глубь анфилады; но никто из придворных, одержимых смертельным страхом, не последовал за ним. Принц бежал с обнаженным кинжалом в руке, и, когда на пороге черной комнаты почти уже настиг отступающего врага, тот вдруг обернулся и вперил в него взор. Раздался пронзительный крик, и кинжал, блеснув, упал на траурный ковер, на котором спустя мгновение распростерлось мертвое тело принца. Тогда, призвав на помощь все мужество отчаяния, толпа пирующих кинулась в черную комнату. Но едва они схватили зловещую фигуру, застывшую во весь рост в тени часов, как почувствовали, к невыразимому своему ужасу, что под саваном и жуткой маской, которые они в исступлении пытались сорвать, ничего нет.
Теперь уже никто не сомневался, что это Красная смерть. Она прокралась, как тать в ночи. Один за другим падали бражники в забрызганных кровью пиршественных залах и умирали в тех самых позах, в каких настигла их смерть. И с последним из них угасла жизнь эбеновых часов, потухло пламя в жаровнях, и над всем безраздельно воцарились Мрак, Гибель и Красная смерть.





















