ИСТОРИЯ - ЭТО ТО, ЧТО НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО НЕВОЗМОЖНО ОБЬЯСНИТЬ НАСТОЯЩЕЕ НАСТОЯЩИМ

 

«Екатерине предстояло побороть закоренелое равнодушие и недоверие, с каким население привыкло встречать правительственный призыв к общественному содействию, зная по опыту, что ничего из этого, кроме новых тягостей и бестолковых распоряжений не выйдет. … Манифест о созыве депутатов был читан по всем церквам три воскресенья сряду… Депутаты призывались к «великому делу». …Депутатам назначено было жалованье; звание их возведено было на небывалую высоту и стало самым привилегированным в России. Они находились под «собственным охранением» императрицы, на всю жизнь, «в какое бы прегрешение» не впали, освобождались от смертной казни, пытки и телесного наказания; имущество их подвергалось конфискации только за долги, личная безопасность охранялась удвоенной карой; им даны были для ношения особые значки, которые дворянским депутатам по окончании дела позволялось вносить в их гербы, «дабы потомки знать могли, какому великому делу они участниками были». Никто из русских подданных не пользовался тогда такими преимуществами»

Василий Ключевский

 

 

 

«В истории нашего просвещения был момент, когда… книга грозила вступить во вражду с просвещением. Этот момент был дурным перепутьем между двумя великими реформами, какие вынесло русское общество в прошлом веке, между петровскою реформой порядков и екатерининскою реформой умов.

…Приблизительно с половины царствования Елизаветы Петровны на ниву русского просвещения, все более очищавшуюся от засаженных Петром тощих цифирных и технических порослей, пал сначала редкими каплями освежительный дождь амурных песенок… А за песенками полился поток назидательно-пресных мещанских трагедий и сентиментальнео-пикантных романов, в изобилии изготовлявшихся на Западе.

Колючая литература научного знания сменилась произведениями сердца и воображения, щекотавшими элементарные инстинкты, которые не нуждаются ни в подготовке, ни в поощрении. … светские люди так живо почувствовали разницу между тою и другою средой, что наука и беллетристика .. в сознании этих людей стали непримиримыми врагами, и эти люди решили, что можно и должно вкушать сладкие плоды учения, отбрасывая его горький корень. …

Среди самого разлива этого чувственно-чувствительного чтения стало проникать в наше общество влияние просветительной философии. Может быть, нигде в Европе эта философия так наглядно, как у нас, не выказалась обеими своими сторонами, лицевой и оборотной. …Популярную силу этой философии составляли не столько планы построения нового порядка, сколько критика существующего, приправленная насмешкой. Наша модно образованная публика особенно понятливо воспринимала это критическое направление просветительной философии, и не столько самую критику, сколько ее приправу.

Княжнин изобразил одного из этих выращенных новым духом времени и старыми нравами русских вольнодумцев, у которых протестующий философский смех перерождался в безразборчивое зубоскальство надо всем, а отрицание предрассудков — в забвение приличий, — словом, из свободы мысли выходило озорство почуявшего волю холопского темперамента.

…Потеряв своего бога, заурядный русский вольтерианец не просто уходил из его храма как человек, ставший в нем лишним, а, подобно взбунтовавшемуся дворовому, норовил перед уходом набуянить, все перебить, исковеркать и перепачкать.

Что еще прискорбнее, многими, если не большинством наших вольнодумцев, вольные мысли почерпались не прямо из источников — это все-таки задавало бы некоторую работу уму, — а хваталось ими с ветра, доходило до них отдаленными сплетнями из вторых-третьих рук… Многим русским вольтерианцам Вольтер был известен только по слухам как проповедник безбожия, а из трактатов Руссо до них дошло лишь то, что истинная мудрость — не знать никаких наук. …

Таким образом, открывалось неожиданное и печальное зрелище: новые идеи просветительной философии являлись оправданием и укреплением старого доморощенного невежества и нравственной косности. Обличительный вольтеровский смех помогал прикрыть застарелые русские язвы, не исцеляя их.

…Философский смех эмансипировал нашего вольтерианца от законов божеских и человеческих, … делал его недоступным ни для каких страхов, кроме полицейского, нечувствительным ни к каким угрызениям, кроме физических, — словом, этот смех становился для нашего вольнодумца тем же, чем была некогда для западного европейца папская индульгенция, снимавшая с человека всякий грех, всякую нравственную ответственность…

…Порошин рассказывает, как… к одному московскому дворянину нанялся француз учить его детей французскому языку; после оказалось, что этот француз был вовсе не француз, а чухонец [финн] и обучил он детей дворянина не французскому, а чухонскому [финскому] языку. Нечто подобное…случилось у нас и с французскою философией: многие наши вольтерианцы поступили с ней совсем по-чухонски, под фирмой ее идей выдавали свои собственные темниковские или судогдские измышления и недомыслия.

…Направление русских умов, таким образом воспринимавших просветительное влияние, становилось уже не усвоением европейской цивилизации, а болезненным расстройством национального смысла… Привозные лекарства только растравляли старые туземные недуги, и приходилось лечить не только от болезней, но и от самого лечения.

Один заезжий англичанин писал, что русское дворянство самое необразованное в Европе, что русскому правительству труднее будет цивилизовать своих дворян, чем крестьян».

 

 

 

«Я всякий день читал свою единственную книжку «Зеркало добродетели» моей маленькой сестрице, никак не догадываясь, что она еще ничего не понимала, кроме удовольствия смотреть картинки. Эту детскую книжку я знал тогда наизусть всю; но теперь только два рассказа и две картинки из целой сотни остались у меня в памяти, хотя они, против других, ничего особенного не имеют. Это «Признательный лев» и «Сам себя одевающий мальчик». Я помню даже физиономию льва и мальчика!

Наконец «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать других книжек, а взять их решительно было негде, тех книг, которые читывали иногда мой отец и мать, мне читать не позволяли. Я принялся было за «Домашний лечебник Бухана», но и это чтение мать сочла почему-то для моих лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и, отмечая их закладками, позволяла мне их читать; и это было в самом деле интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике. Я перечитывал эти описания в позднейшем возрасте и всегда с удовольствием, потому что всё это изложено и переведено на русский язык очень толково и хорошо.

Благодетельная судьба скоро послала мне неожиданное новое наслаждение, которое произвело на меня сильнейшее впечатление и много расширило тогдашний круг моих понятий. Против нашего дома жил в собственном же доме С. И. Аничков, старый богатый холостяк, слывший очень умным и даже ученым человеком; это мнение подтверждалось тем, что он был когда-то послан депутатом от Оренбургского края в известную комиссию, собранную Екатериною Второй для рассмотрения существующих законов. Аничков очень гордился, как мне рассказывали, своим депутатством и смело поговаривал о своих речах и действиях, не принесших, впрочем, по его собственному признанию, никакой пользы.

Аничкова не любили, а только уважали и даже прибаивались его резкого языка и негибкого нрава. К моему отцу и матери он благоволил и даже давал взаймы денег, которых просить у него никто не смел. Он услышал как-то от моих родителей, что я мальчик прилежный и очень люблю читать книжки, но что читать нечего. Старый депутат, будучи просвещеннее других, естественно, был покровителем всякой любознательности.

На другой день вдруг присылает он человека за мною; меня повел сам отец. Аничков, расспросив хорошенько, что я читал, как понимаю прочитанное и что помню, остался очень доволен: велел подать связку книг и подарил мне… О счастие!.. «Детское чтение для сердца и разума», изданное безденежно при «Московских ведомостях» Н. И. Новиковым.

Я так обрадовался, что чуть не со слезами бросился на шею старику и, не помня себя, запрыгал и побежал домой, оставя своего отца беседовать с Аничковым. Помню, однако, благосклонный и одобрительный хохот хозяина, загремевший в моих ушах и постепенно умолкавший по мере моего удаления.

Боясь, чтоб кто-нибудь не отнял моего сокровища, я пробежал прямо через сени в детскую, лег в свою кроватку, закрылся пологом, развернул первую часть — и позабыл всё меня окружающее.

Когда отец воротился и со смехом рассказал матери всё происходившее у Аничкова, она очень встревожилась, потому что и не знала о моем возвращении. Меня отыскали лежащего с книжкой. Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего не говорил, не понимал, что мне говорят, и не хотел идти обедать. Должны были отнять книжку, несмотря на горькие мои слезы. Угроза, что книги отнимут совсем, заставила меня удержаться от слез, встать и даже обедать. После обеда я опять схватил книжку и читал до вечера.

Разумеется, мать положила конец такому исступленному чтению: книги заперла в свой комод и выдавала мне по одной части, и то в известные, назначенные ею, часы. Книжек всего было двенадцать, и те не по порядку, а разрозненные. Оказалось, что это не полное собрание «Детского чтения», состоявшего из двадцати частей. Я читал свои книжки с восторгом и, несмотря на разумную бережливость матери, прочел все с небольшим в месяц.

В детском уме моем произошел совершенный переворот, и для меня открылся новый мир… Я узнал в «Рассуждении о громе», что такое молния, воздух, облака; узнал образование дождя и происхождение снега. Многие явления в природе, на которые я смотрел бессмысленно, хотя и с любопытством, получили для меня смысл, значение и стали еще любопытнее. Муравьи, пчелы и особенно бабочки с своими превращеньями из яичек в червяка, из червяка в хризалиду и наконец из хризалиды в красивую бабочку — овладели моим вниманием и сочувствием; я получил непреодолимое желание всё это наблюдать своими глазами».

 

Сергей Аксаков, отрывок из автобиографической книги «Детские годы Багрова-внука»

 

 

 

ЭМАНСИПАЦИЯ — освобождение от зависимости

 

 

 

КОЛОНИЯ — первоначально так называлось поселение, образовавшееся вдали от родины (древнегреческими и финикийскими колониями было усеяно всё побережье Средиземного моря). Но в новое время в это слово стали вкладывать иной смысл — теперь колонией европейской страны объявлялась вся вновь открытая и контролируемая военными отрядами земля вместе с её коренным населением.

Колония не была равноправной частью государства, она была владением, используемым для обогащения захватившей её страны. Страна-владетель получала название МЕТРОПОЛИЯ. Такое государственное образование (метро­полия + колония) называется ИМПЕРИЯ вне зависимости от того, как оно само себя называло. Например, Франция, Бельгия или Голландия империями себя не называли, хотя таковыми фактически являлись.

Нет принципиальной разницы, где именно находятся колонии. У Британской империи её владения были разбросаны по всему миру, на всех континентах, а территории Российской, Османской, Австро-Венгерской империй были компактными, их колонии непосредственно примыкали к территории метрополии.

Со временем прямое ограбление колоний сменилось более выгодным использованием местной (очень дешёвой) рабочей силы на построенных там предприятиях. Но это не меняло существа дела: колонии оставались колониями, управлявшимися чиновниками из метрополии или местными кадрами, целиком и полностью подчиненными центральному правительству.

В тех колониях, где большинство населения составляли уже когда‑то приехавшие туда белые поселенцы (их внуки и правнуки), постепенно образовывались свои собственные органы управления, собирались налоги для местных нужд, организовывалась собственная полиция, а то и армия. Такая колония, во многом уже самостоятельная, но формально признававшая ещё верховную власть метрополии, стала называться ДОМИНИОН (доминионами английской короны были Австралия и Канада).

 

 

 

«…К двери здания ассамблеи подошла группа смелых и решительных людей, переодетых в индейское платье, и издала боевой клич, прозвучавший по всему зданию. … «Индейцы», как их тогда называли, направились в гавань, где стояли суда с грузом чая; за ними последовали сотни людей, чтобы посмотреть, как будут действовать те, кто являл собой столь гротескное зрелище.

Они, «индейцы», немедленно направились на судно капитана Холла, вытащили из трюма ящики с чаем, а когда снова поднялись на палубу, вскрыли эти ящики с чаем и выбросили его в воду; затем они прошествовали на судно капитана Брюса, а потом на бриг капитана Коффина. Они действовали столь проворно, что за какие-нибудь три часа взломали 342 ящика, т.е. все, сколько было на судах, и выбросили содержимое в воду.

Начался прилив; в воде плавали сломанные ящики и чай, которыми было усеяно водное пространство и берег… Названными «индейцами» были приняты все меры, чтобы помешать жителям растащить чай. Когда заметили, что несколько человек пытались взять себе небольшое количество чая, его у них тут же отобрали, а с ними обошлись очень грубо.

Примечательно, что хотя на борту судов оставалось значительное количество других грузов, их не тронули. Было проявлено столь большое внимание к частной собственности, что, когда у капитана одного из судов сломали небольшой висячий замок, ему тут же послали другой».

Из газетного рассказа