ИСТОРИЯ - ЭТО ТО, ЧТО НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО НЕВОЗМОЖНО ОБЬЯСНИТЬ НАСТОЯЩЕЕ НАСТОЯЩИМ

 

Ноченька

Эй, ухнем

Блоха

Двенадцать разбойников

Песня варяжского гостя

Пророк

Очи чёрные

Ночной смотр

Старый капрал

Верую

Сугубая ектения

Покаяние

Ныне отпущаеши

 

 

 

 

 

 

— Володя приехал! — крикнул кто-то во дворе.

— Володичка приехали! — завопила Наталья, вбегая в столовую. — Ах, боже мой!

Вся семья Королевых, с часа на час поджидавшая своего Володю, бросилась к окнам. У подъезда стояли широкие розвальни, и от тройки белых лошадей шел густой туман. Сани были пусты, потому что Володя уже стоял в сенях и красными, озябшими пальцами развязывал башлык. Его гимназическое пальто, фуражка, калоши и волосы на висках были покрыты инеем, и весь он от головы до ног издавал такой вкусный морозный запах, что, глядя на него, хотелось озябнуть и сказать: «Бррр!» Мать и тетка бросились обнимать и целовать его, Наталья повалилась к его ногам и начала стаскивать с него валенки, сестры подняли визг, двери скрипели, хлопали, а отец Володи в одной жилетке и с ножницами в руках вбежал в переднюю и закричал испуганно:

— А мы тебя еще вчера ждали! Хорошо доехал? Благополучно? Господи боже мой, да дайте же ему с отцом поздороваться! Что я не отец, что ли?

— Гав! Гав! — ревел басом Милорд, огромный черный пес, стуча хвостом по стенам и мебели.

Все смешалось в один сплошной, радостный звук, продолжавшийся минуты две. Когда первый порыв радости прошел, Королевы заметили, что кроме Володи в передней находился еще один маленький человек, окутанный в платки, шали и башлыки и покрытый инеем; он неподвижно стоял в углу в тени, бросаемой большою лисьей шубой.

— Володичка, а это же кто? — спросила шепотом мать.

— Ах! — спохватился Володя. — Это, честь имею представить, мой товарищ Чечевицын, ученик второго класса… Я привез его с собой погостить у нас.

— Очень приятно, милости просим! — сказал радостно отец. — Извините, я по-домашнему, без сюртука… Пожалуйте! Наталья, помоги господину Черепицыну раздеться! Господи боже мой, да прогоните эту собаку! Это наказание!

Немного погодя, Володя и его друг Чечевицын, ошеломленные шумной встречей и все еще розовые от холода, сидели за столом и пили чай. Зимнее солнышко, проникая сквозь снег и узоры на окнах, дрожало на самоваре и купало свои лучи в полоскательной чашке. В комнате было тепло и мальчики чувствовали, как в их озябших телах, не желая уступать друг другу, щекотались тепло и мороз.

— Ну, вот скоро и Рождество! — говорил нараспев отец, крутя из темно-рыжего табаку папиросу. — А давно ли было лето, и мать плакала, тебя провожаючи? Ан ты и приехал… Время, брат, идет быстро! Ахнуть не успеешь, как старость придет. Господин Чибисов, кушайте, прошу вас, не стесняйтесь! У нас попросту.

Три сестры Володи, Катя, Соня и Маша — самой старшей из них было одиннадцать лет — сидели за столом и не отрывали глаз от нового знакомого. Чечевицын был такого же возраста и роста, как Володя, но не так пухл и бел, а худ, смугл, покрыт веснушками. Волосы у него были щетинистые, глаза узенькие, губы толстые, вообще был он очень некрасив, и если б на нем не было гимназической куртки, то по наружности его можно было бы принять за кухаркина сына. Он был угрюм, все время молчал и ни разу не улыбнулся. Девочки, глядя на него, сразу сообразили, что это, должно быть, очень умный и ученый человек. Он о чем-то все время думал и так был занят своими мыслями, что когда его спрашивали о чем-нибудь, то он вздрагивал, встряхивал головой и просил повторить вопрос.

Девочки заметили, что и Володя, всегда веселый и разговорчивый, на этот раз говорил мало, вовсе не улыбался и как будто даже не рад был тому, что приехал домой. Пока сидели за чаем, он обратился к сестрам только раз, да и то с какими-то странными словами. Он указал пальцем на самовар и сказал:

— А в Калифорнии вместо чаю пьют джин.

Он тоже был занят какими-то мыслями и, судя по тем взглядам, какими он изредка обменивался с другом своим Чечевицыным, мысли у мальчиков были общие.

После чаю все пошли в детскую. Отец и девочки сели за стол и занялись работой, которая была прервана приездом мальчиков. Они делали из разноцветной бумаги цветы и бахрому для елки. Это была увлекательная и шумная работа. Каждый вновь сделанный цветок девочки встречали восторженными криками, даже криками ужаса, точно этот цветок падал с неба; папаша тоже восхищался и изредка бросал ножницы на пол, сердясь на них за то, что они тупы. Мамаша вбегала в детскую с очень озабоченным лицом и спрашивала:

— Кто взял мои ножницы? Опять ты, Иван Николаич, взял мои ножницы?

— Господи боже мой, даже ножниц не дают! — отвечал плачущим голосом Иван Николаич и, откинувшись на спинку стула, принимал позу оскорбленного человека, но через минуту опять восхищался.

В предыдущие свои приезды Володя тоже занимался приготовлениями для елки или бегал на двор поглядеть, как кучер и пастух делали снеговую гору, но теперь он и Чечевицын не обратили никакого внимания на разноцветную бумагу и ни разу даже не побывали в конюшне, а сели у окна и стали о чем-то шептаться; потом они оба вместе раскрыли географический атлас и стали рассматривать какую-то карту.

— Сначала в Пермь… — тихо говорил Чечевицын… — оттуда в Тюмень… потом Томск… потом… потом… в Камчатку… Отсюда самоеды перевезут на лодках через Берингов пролив… Вот тебе и Америка… Тут много пушных зверей.

— А Калифорния? — спросил Володя.

— Калифорния ниже… Лишь бы в Америку попасть, а Калифорния не за горами. Добывать же себе пропитание можно охотой и грабежом.

Чечевицын весь день сторонился девочек и глядел на них исподлобья. После вечернего чая случилось, что его минут на пять оставили одного с девочками. Неловко было молчать. Он сурово кашлянул, потер правой ладонью левую руку, поглядел угрюмо на Катю и спросил:

— Вы читали Майн-Рида?

— Нет, не читала… Послушайте, вы умеете на коньках кататься?

Погруженный в свои мысли, Чечевицын ничего не ответил на этот вопрос, а только сильно надул щеки и сделал такой вздох, как будто ему было очень жарко. Он еще раз поднял глаза на Катю и сказал:

— Когда стадо бизонов бежит через пампасы, то дрожит земля, а в это время мустанги, испугавшись, брыкаются и ржут.

Чечевицын грустно улыбнулся и добавил:

— А также индейцы нападают на поезда. Но хуже всего это москиты и термиты.

— А это что такое?

— Это вроде муравчиков, только с крыльями. Очень сильно кусаются. Знаете, кто я?

— Господин Чечевицын.

— Нет. Я Монтигомо, Ястребиный Коготь, вождь непобедимых.

Маша, самая маленькая девочка, поглядела на него, потом на окно, за которым уже наступал вечер, и сказала в раздумье:

— А у нас чечевицу вчера готовили.

Совершенно непонятные слова Чечевииына и то, что он постоянно шептался с Володей, и то, что Володя не играл, а все думал о чем-то, — все это было загадочно и странно. И обе старшие девочки, Катя и Соня, стали зорко следить за мальчиками. Вечером, когда мальчики ложились спать, девочки подкрались к двери и подслушали их разговор. О, что они узнали! Мальчики собирались бежать куда-то в Америку добывать золото; у них для дороги было уже все готово: пистолет, два ножа, сухари, увеличительное стекло для добывания огня, компас и четыре рубля денег. Они узнали, что мальчикам придется пройти пешком несколько тысяч верст, а по дороге сражаться с тиграми и дикарями, потом добывать золото и слоновую кость, убивать врагов, поступать в морские разбойники, пить джин и в конце концов жениться на красавицах и обрабатывать плантации. Володя и Чечевицын говорили и в увлечении перебивали друг друга. Себя Чечевицын называл при этом так: «Монтигомо Ястребиный Коготь», а Володю — «бледнолицый брат мой».

— Ты смотри же, не говори маме, — сказала Катя Соне, отправляясь с ней спать. — Володя привезет нам из Америки золота и слоновой кости, а если ты скажешь маме, то его не пустят.

Накануне сочельника Чечевицын целый день рассматривал карту Азии и что-то записывал, а Володя, томный, пухлый, как укушенный пчелой, угрюмо ходил по комнатам и ничего не ел. И раз даже в детской он остановился перед иконой, перекрестился и сказал:

— Господи, прости меня грешного! Господи, сохрани мою бедную, несчастную маму!

К вечеру он расплакался. Идя спать, он долго обнимал отца, мать и сестер. Катя и Соня понимали, в чем тут дело, а младшая, Маша, ничего не понимала, решительно ничего, и только при взгляде на Чечевицьша задумывалась и говорила со вздохом:

— Когда пост, няня говорит, надо кушать горох и чечевицу. .

Рано утром в сочельник Катя и Соня тихо поднялись с постелей и пошли посмотреть, как мальчики будут бежать в Америку. Подкрались к двери.

— Так ты не поедешь? — сердито спрашивал Чечевицын. — Говори: не поедешь?

— Господи! — тихо плакал Володя. — Как же я поеду? Мне маму жалко.

— Бледнолицый брат мой, я прошу тебя, поедем! Ты же уверял, что поедешь, сам меня сманил, а как ехать, так вот и струсил.

— Я… я не струсил, а мне… мне маму жалко.

— Ты говори: поедешь или нет?

— Я поеду, только… только погоди. Мне хочется дома пожить.

— В таком случае я сам поеду! — решил Чечевицын. — И без тебя обойдусь. А еще тоже хотел охотиться на тигров, сражаться! Когда так, отдай же мои пистоны!

Володя заплакал так горько, что сестры не выдержали и тоже тихо заплакали. Наступила тишина.

— Так ты не поедешь? — еще раз спросил Чечевицын.

— По… поеду.

— Так одевайся!

И Чечевицын, чтобы уговорить Володю, хвалил Америку, рычал как тигр, изображал пароход, бранился, обещал отдать Володе всю слоновую кость и все львиные и тигровые шкуры.

И этот худенький смуглый мальчик со щетинистыми волосами и веснушками казался девочкам необыкновенно замечательным. Это был герой, решительный, неустрашимый человек, и рычал он так, что, стоя за дверями, в самом деле можно было подумать, что это тигр или лев.

Когда девочки вернулись к себе и одевались, Катя с глазами полными слез, сказала:

— Ах, мне так страшно!

До двух часов, когда сели обедать, все было тихо, но за обедом вдруг оказалось, что мальчиков нет дома, Послали в людскую, в конюшню, во флигель к при- казчику — там их не было. Послали в деревню — и там не нашли. И чай потом тоже пили без мальчиков, а когда садились ужинать, мамаша очень беспокоилась, даже плакала. А ночью опять ходили в деревню, искали, ходили с фонарями на реку. Боже, какая поднялась суматоха!

На другой день приезжал урядник, писали в столовой какую-то бумагу. Мамаша плакала.

Но вот у крыльца остановились розвальни, и от тройки белых лошадей валил пар.

— Володя приехал! — крикнул кто-то во дворе.

— Володичка приехали! — завопила Наталья, вбегая в столовую.

И Милорд залаял басом: «Гав! гав!» Оказалось, что мальчиков задержали в городе, в Гостином дворе (там они ходили и все спрашивали, где продается порох). Володя, как вошел в переднюю, так и зарыдал и бросился матери на шею. Девочки, дрожа, с ужасом думали о том, что теперь будет, слышали, как папаша повел Володю и Чечевицына к себе в кабинет и долго говорил с ними; мамаша тоже говорила и плакала.

— Разве зто так можно? — убеждал папаша. — Не дай бог, узнают в гимназии, вас исключат. А вам стыдно, господин Чечевицын! Не хорошо-с! Вы зачинщик и, надеюсь, вы будете наказаны вашими родителями. Разве это так можно? Вы где ночевали?

— На вокзале! — гордо ответил Чечевицын.

Володя потом лежал, и ему к голове прикладывали полотенце, смоченное в уксусе. Послали куда-то телеграмму, и на другой день приехала дама, мать Чечевицына, и увезла своего сына.

Когда уезжал Чечевицын, то лицо у него было суровое, надменное, и, прощаясь с девочками, он не сказал ни одного слова; только взял у Кати тетрадку и написал в знак памяти: «Монтигомо Ястребиный Коготь».

 

 

 

 

  Пока чернокожий человек черный, а белый человек белый, они не поймут друг друга, – так сказал капитан Вудворт.

  Мы сидели в кабачке у Чарли Робертса и стаканами тянули «Абу-Хамед», приготовленный хозяином, который пил с нами за компанию. Чарли Робертс утверждал, что раздобыл рецепт этого напитка непосредственно у Стивенса, прославившегося изобретением «Абу-Хамеда» в то время, когда жажда гнала его отведать воду Нила, у того самого Стивенса, который сочинил «С Китченером к Хартуму», а потом погиб при осаде Ледисмита.

  Капитан Вудворт, крепкий, коренастый, с опаленным за сорок лет пребывания в тропиках лицом, прекрасными лучистыми карими глазами, каких я ни разу в жизни не встречал у мужчин, многое изведал в жизни. Крестообразный шрам на его лысой макушке говорил о близком знакомстве с боевым топором туземца; о том же свидетельствовали два рубца от стрелы на правой стороне шеи: там, где стрела вошла и вышла из его тела. По его словам, он бежал, а стрела ему мешала, но он не имел времени отламывать наконечник стрелы и потому протащил ее насквозь. Теперь он был капитаном «Савайи», огромного парохода, который вербовал на островах Южных морей рабочую силу для немецких плантаций в Самоа.

  – Половина всех недоразумений происходит из-за нашей тупости, – заявил Робертс, делая паузу, чтобы отхлебнуть из своего стакана и добродушно отчитать за что-то маленького слугу-самоанца. – Если бы белый человек хотя бы иногда задумывался над психологией чернокожих, можно было бы избежать большинства недоразумений.

  – Я встречал таких, правда, их было немного, которые утверждали, что понимают негров, – ответил капитан Вудворт, – и я всегда замечал, что их в первую очередь «кай-кай», то есть съедали. Вспомните миссионеров в Новой Гвинее и Новых Гебридах, на острове мучеников Эрроманге и на всех остальных островах. Вспомните судьбу австрийской экспедиции: ее изрубили в куски на Соломоновых островах, в дебрях Гвадалканара. Да и сами торговцы, умудренные многолетним опытом: они хвастались, что к ним не прикоснется ни один негр, а головы их по сей день красуются на балках плавучих жилищ. Или вот старый Джонни Симонс. Двадцать шесть лет провел в дебрях Меланезии и клялся, что знает негров как свои пять пальцев, что они его не тронут. А погиб он у лагуны Марово, в Нью-Джорджии. Ему отрезали голову черная Мэри и старый одноногий негр. (Одну ногу у него отхватила акула, когда он нырял за оглушенной рыбой.) Был еще Билли Уотс, убийца негров, человек, которого испугался бы сам дьявол! Помню, стояли мы у мыса Литл, это, знаете ли, в Новой Ирландии, когда негры утащили у него полтюка табаку, который он собирался продать, табак и стоил-то доллара три.

Так он в отместку пристрелил шестерых негров, разбил их боевые каноэ и сжег две деревни. Четыре года спустя, когда он с пятьюдесятью молодчиками из Буку там же, у мыса Литл, ловил трепангов, их подстерегли чернокожие. Всех перебили за пять минут, кроме троих парней, которым удалось удрать в каноэ. Словом, нечего болтать, будто мы понимаем негров. Миссия белого человека – нести цивилизацию в мир, и это – нелегкое дело, выпавшее на его долю. Где ж тут останется время, чтобы копаться в психологии негров?

  – Точно! – выпалил Робертс. – И вообще это не так уж обязательно – понимать негров. Чем глупее белый человек, тем успешнее он насаждает цивилизацию…

  – И вселяет страх божий в сердца негров, – вставил капитан Вудворт. – Может быть, вы правы, Робертс. Возможно, секрет его успеха именно в глупости, и, несомненно, один из признаков этой глупости – неспособность понять негров. Одно ясно: белый призван управлять неграми, независимо от того, понимает он их или нет. Он неукротим и неотвратим, как рок.

  – Конечно, белый человек неукротим и неотвратим для негров, – вставил Робертс. – Скажите белому, что в какой-то лагуне, где живут десятки тысяч воинственных туземцев, лежит жемчужина, – он бросится туда очертя голову с полдюжиной разных ловцов-канаков и дешевым будильником вместо хронометра. Они возьмут удобное судно водоизмещением тонн в пять и набьются туда, как сельди в бочку. Только шепните ему, что на Северном полюсе есть золотая жила, и это неукротимое белокожее существо сразу же двинется в путь, прихватив с собой лопату, кирку, окорок и патентованный, последнего образца, лоток для промывания золота. И самое удивительное, что он туда доберется! Намекните ему, что за раскаленной оградой ада нашли алмазы – и Мистер Белокожий атакует врата преисподней и заставит старого бродягу Сатану работать ломом и лопатой. Вот что происходит, когда человек глуп и неукротим.

  – Интересно, что думают чернокожие о… о неукротимости?

  Капитан Вудворт негромко засмеялся. Глаза его засветились от воспоминаний.

  – Мне тоже хотелось бы узнать, что думали и, должно быть, до сих пор думают негры Малу об одном неукротимом белом человеке, который был с нами на «Герцогине», когда мы стали на якорь у их берега, – сказал он.

  Робертс приготовил еще три «Абу-Хамеда».

  – Было это лет двадцать тому назад. Звали его Саксторп. Я ни разу в жизни не встречал такого тупого человека, но он был неукротим, как сама смерть. Он умел только стрелять, и больше ничего. Помню, как я в первый раз его встретил здесь, в Апии, двадцать лет назад. Тебя еще тут не было, Робертс. Я остановился в гостинице голландца Генри, там, где сейчас рынок. Вы ничего о нем не знаете? Он неплохо заработал, тайно переправляя оружие повстанцам, продал свою гостиницу, а ровно через шесть недель его зарезали в каком-то кабачке Сиднея.

  Однако о Саксторпе. Как-то ночью, едва я заснул, кошачья пара начала во дворе концерт. Соскочив с постели, я подошел к окну с кувшином воды в руке. И в то же время услыхал, как раскрылось соседнее окошко. Раздалось два выстрела, и окно закрылось. Все произошло так быстро, что описать невозможно. Это было делом нескольких секунд. Раскрывается окно, – бум, бум, – два раза стреляет револьвер, – окно закрывается. Я не знаю, кто он был, но он даже не выглянул в окно. Он был уверен. Понимаете? Уверен. Концерт прекратился, и утром нашли окоченевшие тела нарушителей тишины. Мне это показалось чудовищным. Во-первых, на небе светились только звезды, а Саксторп стрелял, не целясь, во-вторых, выстрелы следовали один за другим так быстро, будто он стрелял из двустволки, и, наконец, он знал, что попал в свои мишени, даже не выглянув в окно.

  Через два дня он пришел наниматься на «Герцогиню». Я тогда был помощником капитана на большой шхуне водоизмещением в сто пятьдесят тонн. Мы перевозили завербованных негров. Должен сказать, в те дни вербовка была настоящей вербовкой. Мы не знали ни правительственных инспекторов, ни властей. Это была адски тяжелая работа. Мы целиком полагались только на себя. Когда дела принимали плохой оборот, не пеняй на других! Мы вывозили негров со всех островов Южных морей, кроме тех, откуда нас гнали. Словом, он пришел на шхуну и назвался Джоном Саксторпом. Небольшой человечек какого-то песочного цвета: песочные волосы, песочный цвет лица, даже глаза песочные. Ничего в нем не было приметного. Душа у него была такая же бесцветная, как и физиономия. Он сказал, что остался без единого пенса и хочет поступить на судно. Готов служить юнгой, коком, судовым приказчиком или простым матросом.

  Он ничего не смыслил ни в одной из тех профессий, но сказал, что научится. Мне он был не нужен, но его стрельба произвела на меня столь сильное впечатление, что я записал его матросом с жалованьем три фунта в месяц.

  Не стану отрицать, он действительно хотел чему-нибудь научиться. Но так уж он был устроен, что не мог ничему научиться. Он разбирался в румбах компаса не больше, чем я в приготовлении выпивки, которую нам делает Робертс. Штурвалом же он орудовал так, что ему я обязан первой сединой. Я ни разу не рискнул подпустить его к штурвалу, когда море было неспокойно, потому что движение с попутным ветром или галсами – против ветра – было для него неразрешимой тайной. Он бы никогда не мог сказать, в чем разница между шкотами и талями. Путал кливер с гафелем. Прикажите ему ослабить грот-трисель-шкот, и, прежде чем вы сообразите, что происходит, он опустит нок гафеля. Он трижды падал за борт, а плавать не умел. Но он всегда был жизнерадостен, не ведал, что такое морская болезнь, и был самым покладистым человеком, каких я только знал. Это была замкнутая натура. Он никогда не рассказывал о себе. Для нас его жизнь началась с того дня, когда он появился на «Герцогине». Где он научился стрелять, сказать могли лишь звезды. Он был янки – это мы определили по его гнусавому произношению. Но больше мы так ничего и не узнали.

  Вот я и подошел к самому главному. Нам здорово не везло на Новых Гебридах: за пять недель – только четырнадцать негров, и с попутным зюйд-остом мы взяли курс к Соломоновым островам. На Малаите тогда, как и сейчас, можно было легко вербовать негров, и мы пошли к северо-западной оконечности острова – Малу. Рифы там и у берега и в открытом море, и стать на якорь нелегко, но мы благополучно миновали рифы, отдали якорь и взорвали динамит – этим сигналом мы возвещали негров о начале вербовки. За три дня никто не явился. Негры сотнями подплывали к нам на своих каноэ, но они только смеялись, когда мы показывали им бусы, ситец, топоры и начинали рассказывать о том, что работа на плантациях Самоа – одно удовольствие.

  На четвертый день все вдруг переменилось. Записалось сразу пятьдесят с лишним человек; их разместили в главном трюме, разумеется, с правом свободного передвижения по палубе. Теперь, когда я оглядываюсь назад, эта повальная вербовка представляется мне очень подозрительной, но в то время мы думали, что какой-нибудь могущественный вождь-царек разрешил своим подданным наниматься на работу. Утром пятого дня обе наши шлюпки, как обычно, пошли к берегу. Одна шлюпка прикрывала другую на случай нападения. И, как обычно, на палубе слонялись без дела, болтали, курили или спали полсотни негров. На «Герцогине», кроме них, остались я, Саксторп да четверка матросов. На обеих шлюпках работали уроженцы островов Гилберта. На первой были капитан, судовой приказчик и вербовщик. На второй, что прикрывала первую и стояла в сотне ярдов от берега, находился второй помощник капитана. Обе шлюпки были хорошо вооружены, хотя нам как будто ничего не угрожало.

  Четверо матросов, включая Саксторпа, чистили поручни на корме. Пятый матрос с винтовкой в руках стоял на часах перед грот-мачтой, возле бака с водой. Я был на носу, наводя последний глянец на новое крепление фор-гафеля. Только я наклонился за своей трубкой, как с берега раздался выстрел. Я выпрямился, чтобы посмотреть, в чем дело. Что-то стукнуло меня по затылку. Оглушенный, я свалился на палубу. Вначале я подумал, что мне на голову упала снасть, но я услышал адский треск выстрелов со стороны шлюпок и, падая, успел посмотреть на матроса, который стоял на часах. Два здоровенных негра держали его за руки, а третий замахнулся на него топором.

  Как сейчас, вижу эту картину: бак для воды, грот-мачта, чернокожие, схватившие часового за руки, топор, опускающийся ему на голову, – все это залито ослепительно солнечным светом. Я был словно во власти колдовского видения наступающей смерти. Казалось, томагавк двигается слишком медленно. Я увидел, как он врезался в голову, ноги матроса подкосились, и он начал оседать на палубу. Негры крепко держали его и стукнули еще два раза. Затем меня тоже стукнули пару раз по голове, и я решил, что я умер. К тому же выводу пришел тот негодяй который нанес мне удары. Я не мог двигаться и лежал неподвижно, наблюдая, как они отсекли часовому голову. Должен сказать, орудовали они ловко. Видно, набили руку на этом деле.

  Стрельба со шлюпок прекратилась, и я не сомневался, что они всех прикончили. Сейчас они придут за моей головой. Очевидно, они снимали головы тем матросам, что были на корме. На Малаите ценятся человеческие головы, особенно головы белых. Они занимают почетные места в каноэ, в которых живут прибрежные туземцы. Я не знаю, какого декоративного эффекта добиваются лесные жители, но они ценят человеческие головы так же, как их собратья на побережье.

  Все же меня не покидала слабая надежда на спасение. На четвереньках я добрался до лебедки, а там с трудом поднялся на ноги. Теперь мне была видна корма – на палубе рубки торчали три головы. Это были головы матросов, с которыми я общался много месяцев подряд.

  Негры заметили, что я поднялся на ноги, и побежали ко мне. Я хотел было достать револьвер, но обнаружил, что они его забрали. Не могу сказать, чтобы я очень испугался. Я несколько раз был на волосок от гибели, но никогда смерть не подступала ко мне так близко, как в тот раз. Я был в полубессознательном состоянии, и мне было все безразлично.

  Негр, который несся впереди, прихватил в камбузе большой мясницкий нож, намереваясь разделать меня на куски. Он гримасничал, как обезьяна. Но ему не удалось осуществить свое намерение. Он ничком рухнул на палубу, и я увидел, как изо рта у него хлынула кровь. В полузабытьи я расслышал выстрел, за ним еще и еще. Негры падали один за другим. Я постепенно приходил в себя и заметил, что стреляют без промаха. С каждым выстрелом кто-то падал. Я уселся рядом с лебедкой и взглянул наверх. Там на салинге сидел Саксторп. Как он умудрился туда забраться, я не знаю: ведь у него в руках было два винчестера и множество патронташей. Как бы то ни было, сейчас он был занят делом, на какое был способен.

  Мне приходилось видеть и резню и расстрелы, но я ни разу в жизни не видел ничего подобного. Я сидел у лебедки и наблюдал. Я был в каком-то полуобморочном состоянии, и все происходящее представлялось мне сном. Банг, банг, банг – стреляло ружье, и хлоп, хлоп, хлоп – валились на палубу негры. Во время первой попытки схватить меня погибло человек десять, и остальные теперь остолбенели от ужаса, но Саксторп стрелял, не переставая. К этому времени к судну подошли те две шлюпки и каноэ с неграми, которые были вооружены снайдерами и винчестерами, захваченными у нас. Они открыли по Саксторпу ураганный огонь. К счастью для него, негры хорошо стреляют только на близком расстоянии. Они не прикладывают ружья к плечу. Они ждут, пока человек очутится ниже их, и стреляют, приставив ружье к бедру. Когда у Саксторпа перегревался винчестер, он брал другой. Потому-то он и захватил с собой два ружья, когда полез наверх.

  Скорость стрельбы была у него потрясающая. К тому же Саксторп ни разу не промазал. Если на земле существует неукротимый человек, так это Саксторп. Немыслимая скорость делала это побоище страшным.

  Негры не могли опомниться. Когда же они немного пришли в себя, они начали бросаться за борт и опрокидывали свои каноэ. Саксторп продолжал свою стрельбу. Вода была сплошь усеяна черными макушками, и – бух-бух-бух – всаживал он в них свои пули. Он не промахнулся ни разу, и я отлично слышал, как каждая пуля хлопала в человеческий череп.

  Лавина негров устремилась к берегу. Я поднялся и, словно во сне, видел, как на воде, точно мячики, прыгали и исчезали головы чернокожих. Некоторые дальние выстрелы были совершенно феноменальны. Только один добрался до берега, но когда он поднялся, чтоб выйти из воды, Саксторп уложил и его. Это было превосходное попадание. И когда двое негров подбежали к раненому и стали вытаскивать его на берег, Саксторп уложил их на месте.

  Я решил, что все кончилось. Но тут стрельба началась снова. Какой-то негр выскочил из кают-компании и бросился к поручням, но на полпути упал. Кают-компания, вероятно, была переполнена неграми. Я насчитал человек двадцать. Они выбегали по одному и прыгали к поручням. Но ни один из них не добрался до борта. Мне это зрелище напомнило стрельбу по летящей мишени. Чернокожий выскакивал из двери, раздавался выстрел Саксторпа – и он моментально летел вниз. Там, в кают-компании, они, конечно, не знали, что происходит на палубе, и продолжали выбегать наверх, пока их всех не перебили.

  Саксторп подождал немного, убедился, что опасность миновала, и спустился на палубу.

  Из всей команды «Герцогини» уцелели только мы с Саксторпом, и я был очень плох, а он был совершенно беспомощен теперь, когда уже не нужно было стрелять. Следуя моим указаниям, он промыл мои раны и перевязал их. Внушительная порция виски придала мне сил – надо было как-то выбираться отсюда. Мне не на кого было надеяться. Все были убиты. Мы попытались поставить паруса: Саксторп поднимал их, а я ему помогал. Он снова показал свою непроходимую тупость. Парус не поднялся ни на сантиметр, и когда я снова потерял сознание, нам, казалось, пришел конец.

  Но я очнулся. Саксторп беспомощно сидел на трапе в ожидании моих распоряжений. Я велел ему осмотреть раненых, среди них могли оказаться такие, которые могут передвигаться. Он отобрал шестерых. У одного, помню, была перебита нога, но Саксторп заявил, что руки у него в порядке. Лежа в тени, я отгонял мух и говорил, что делать, а Саксторп подгонял свою инвалидную команду. Клянусь, он заставлял этих несчастных негров тянуть каждый конец, прежде чем они нашли фалы. Один из них, выбирая канат, замертво упал на палубу, но Саксторп избил остальных и велел им продолжать работать. Когда грот и фок были поставлены, я приказал ему расклепать якорную цепь и выпустить ее за борт. Я заставил их помочь мне добраться до штурвала: хотел попытаться сам как-нибудь повести судно. Не могу понять, как это произошло, но вместо того, чтобы освободиться от якоря, он отдал второй. Так что теперь мы стали на оба якоря.

  Но в конце концов Саксторпу удалось сбросить обе якорные цепи в море и поставить стаксель и кливер. «Герцогиня» легла на курс. Наша палуба представляла собой ужасное зрелище. Повсюду валялись трупы и умирающие. Они были везде, в самых неожиданных местах. Многим удалось заползти с палубы в кают-компанию. Я распорядился, чтобы Саксторп и его кладбищенская команда сбрасывали за борт трупы и умирающих. В тот день акулы здорово поживились. Четверо наших убитых матросов были, разумеется, тоже сброшены за борт. Но головы их мы все-таки положили в мешок с грузом, чтобы их не выбросило на берег и чтобы они ни в коем случае не попали в руки неграм.

 Пятерку пленных я считал командой судна. Однако они придерживались другого мнения. Они дождались удобного случая и перемахнули за борт. Двоих Саксторп застрелил из револьвера на лету и прикончил бы и остальных, но я его остановил. Понимаете, мне надоела непрерывная бойня, и, кроме того, они помогли нам двинуться в путь. Но это заступничество ни к чему не привело: акулы сожрали всех троих.

  Мы вышли в открытое море. У меня началось что-то вроде воспаления мозга. Как бы то ни было, «Герцогиню» носило по морю три недели, пока я немного не поправился и не привел ее в Сидней. Во всяком случае, эти негры Малу долго будут помнить, что с белым человеком шутки плохи. Саксторп был действительно неукротим.

  Чарли Робертс протяжно свистнул и сказал:

  – Еще бы! Ну, а Саксторп, что с ним было потом?

  – Он занялся охотой на тюленей, и дела его шли отлично. Лет шесть он плавал на разных шхунах Виктории и Сан-Франциско. На седьмой год в Беринговом море шхуна, на которой он служил, была захвачена русским крейсером, и, говорят, всю команду отправили на соляные копи в Сибирь. Во всяком случае, я больше о нем ничего не слышал.

  – Нести цивилизацию в мир… – пробормотал Робертс. – Нести цивилизацию… Что ж, за это стоит выпить! Кто-то должен этим заниматься, я хочу сказать, нести цивилизацию.

  Капитан Вудворт потер шрам на своей лысой голове.

  – Я уже сделал свое дело, сказал он. – Вот уже сорок лет, как я служу. Это мой последний рейс. Уеду домой – на покой.

  – Держу пари, – возразил Робертс, – что вы встретите смерть за штурвалом, а не дома.

  Капитан Вудворт без колебаний принял пари, но я думаю, что у Чарли Робертса больше шансов выиграть.

 

 

 

 

Лицо Мак-Вира, капитана парохода «Нянь-Шань», по закону материального отражения, точно воплощало его духовный облик; его нельзя было назвать ни энергичным, ни глупым; ярких характерных черт в нем не было, — самое обыкновенное невыразительное и спокойное лицо.

Пожалуй, иногда в нем можно было подметить какую-то застенчивость: в деловых конторах на берегу он обычно сидел с опущенными глазами, загорелый и улыбающийся. Когда же он поднимал глаза, видно было, что они у него голубые, а взгляд прямой. Волосы, белокурые и очень тонкие, словно каемкой пушистого шелка охватывали лысый купол его черепа от виска до виска. Усы, огненно-рыжие, походили на медную проволоку, коротко подстриженную над верхней губой; как бы тщательно он ни брился, огненно-металлические отблески пробегали по его щекам всякий раз, как он поворачивал голову. Роста он был, пожалуй, ниже среднего, слегка сутуловатый, и такой коренастый, что, казалось, костюм всегда чуточку его стеснял. Похоже было на то, что он не мог постигнуть требования различных широт, а потому и носил всегда коричневый котелок, коричневый костюм и неуклюжие черные башмаки. Такое одеяние, предназначавшееся для гавани, придавало этому плотному человеку вид натянутый и нелепо франтоватый. На жилете его красовалась тоненькая серебряная цепочка, а сходя на берег, он всегда сжимал своим сильным волосатым кулаком ручку элегантного зонтика; этот зонтик был самого высшего качества, но обычно не бывал свернут. Молодой Джакс, старший помощник, провожая своего капитана до сходней, часто с величайшей любезностью говорил: «Разрешите мне, сэр» — и, почтительно завладев зонтом, поднимал его, встряхивая складки, в одну секунду аккуратно свертывал и возвращал капитану; все это он проделывал с такой торжественно-серьезной физиономией, что мистер Соломон Раут, старший механик, куривший у люка свою утреннюю сигару, отворачивался, чтобы скрыть улыбку. «О! Да! Зонт… Спасибо, Джакс, спасибо», — благодарно бормотал капитан Мак-Вир, не поднимая глаз.

Воображения у него было ровно столько, сколько требовалось на каждый текущий день, и потому он был спокойно уверен в себе. По этой же причине в нем не было ни капли тщеславия. Только наделенное воображением начальство бывает обидчиво, высокомерно, и ему трудно угодить, но каждое судно, каким командовал капитан Мак-Вир, было плавучей обителью мира и гармонии. По правде сказать, он так же неспособен был отдаться полету фантазии, как не может часовщик собрать хронометр, пользуясь вместо необходимых инструментов двухфунтовым молотком и пилой. Однако даже пресная жизнь людей, всецело преданных голым фактам — и только фактам, — имеет свою таинственную сторону. Так, например, нельзя понять, что побудило капитана Мак-Вира, примерного сына мелкого торговца колониальными товарами в Белфасте, уйти в море. А ведь именно это он и сделал, когда ему исполнилось пятнадцать лет. Размышляя о подобном факте, вы невольно представляете себе гигантскую властную и невидимую руку, просунувшуюся в земной муравейник, хватающую людей за плечи, сталкивающую их головами, влекущую бессознательные толпы на неведомые пути, к непостижимым целям.

Отец, в сущности, так и не простил ему такого непослушания и глупости. «Мы обошлись бы и без него, — говаривал он впоследствии, — но у нас торговое дело. А ведь он — единственный сын!» Мать долго плакала после его исчезновения. Так как ему не пришло в голову, уходя, оставить записку, его считали умершим в течение восьми месяцев, пока не пришло его первое письмо из Талькагуано. Письмо было короткое и заключало, между прочим, следующее сообщение: «Во время плавания погода стояла очень хорошая». Но, очевидно, автор письма придавал значение лишь одному факту: в самый день написания письма капитан принял его в судовую команду простым матросом. «Потому что я умею работать», — объяснил он. Мать снова горько заплакала, а отец выразил свои чувства замечанием: «Том — осел». Отец был человек тучный и обладал даром посмеиваться исподтишка; этим он до конца своей жизни и донимал сына, к которому относился с жалостью, словно считал его дурачком.

Своих домашних Мак-Вир, в силу необходимости, навещал редко; в течение многих лет он посылал родителям письма, в которых уведомлял их о своих успехах и странствиях по лицу земли. В этих посланиях встречались такие фразы: «Здесь стоит сильная жара». Или: «В первый день рождества в четыре часа пополудни мы повстречались с айсбергами». И старики познакомились с названиями многих кораблей; с именами шкиперов, командовавших ими; с именами шотландских и английских судовладельцев; с названиями морей, океанов, проливов и мысов; с чужеземными названиями портов, откуда вывозят лес, хлопок или рис; с названиями островов, с именем молодой жены их сына. Ее звали Люси. Ему и в голову не пришло упомянуть, считает ли он это имя красивым. А потом старики умерли.

Великий день свадьбы Мак-Вира наступил сейчас же вслед за великим днем, когда он получил первое свое командование.

Все эти события произошли за много лет до того утра, когда, стоя в штурманской рубке парохода «Нянь-Шань», он созерцал падение барометра, которому не имел причины не доверять. Падение — принимая во внимание совершенство инструмента, время года и положение судна на земном шаре носило характер зловеще-пророческий; но красная физиономия капитана не выражала ни малейшего волнения. Зловещие предсказания не имели для него значения, и он неспособен был понять смысл пророчества, пока последнее не исполнилось под самым его носом. «Барометр упал, что и говорить… подумал он. — Должно быть, поблизости разыгралась на редкость скверная буря».

«Нянь-Шань» шел с юга в порт Фучжоу с кое-каким грузом в нижнем трюме и двумястами китайских кули, возвращавшихся в свои родные деревни в провинции Фуцзянь после нескольких лет работы в различных тропических колониях. Утро было ясное; маслянистое, тусклое море волновалось; а на небе виднелось странное белое туманное пятно, похожее на нимб вокруг солнца. Весь бак был усеян китайцами; мелькали темные одежды, желтые лица, косы; блестели обнаженные плечи, потому что ветра не было и стояла томительная жара. Кули валялись на палубе, болтали, курили или перевешивались за борт; иные, втаскивая на палубу воду, обливали друг друга; кое-кто спал на люках; небольшие группы из пяти-шести человек сидели на корточках вокруг железных подносов с тарелками риса и крохотными чашечками. Каждый кули вез с собой все свое имущество — деревянный сундук с висячим замком и с медной обшивкой на углах; здесь были сложены плоды его трудов: кое-какая праздничная одежда; палочки ароматического вещества; быть может, немного опиума; какой-нибудь хлам, почти ничего не стоящий; маленькая кучка серебряных долларов, заработанная на угольных шаландах, выигранная в игорных домах или нажитая мелкой торговлей, вырытая из земли, в поте лица добытая на рудниках, на железных дорогах, в смертоносных джунглях, под тяжестью непосильной ноши, собранная терпеливо, заботливо охраняемая, любимая неистово.

Часов в десять от Формозского пролива пошли поперечные волны, не очень тревожа пассажиров-китайцев, так как «Нянь-Шань», со своим плоским дном и широким бимсом, пользовался репутацией парохода исключительно устойчивого. Мистер Джакс, расчувствовавшись на суше, громогласно заявлял, что «старушка — красавица и умница». Капитану Мак-Виру никогда бы и в голову не пришло выражать свое благосклонное мнение о корабле так громко и так оригинально.

Судно, несомненно, было хорошее и отнюдь не старое. Его построили в Думбартоне меньше трех лет назад, по заказу торговой фирмы в Сиаме — «Сигг и Сын». Когда судно было спущено на воду, совершенно законченное и готовое приступить к работе, строители созерцали его с гордостью.

— Сигг просил нас раздобыть надежного шкипера, — заметил один из компаньонов.

А другой, подумав секунду, сказал:

— Кажется, Мак-Вир сейчас на суше.

— В самом деле? В таком случае, телеграфируйте ему немедленно. Это самый подходящий человек, — заявил, ни на минуту не задумываясь, старший компаньон.

На следующее утро перед ними предстал невозмутимый Мак-Вир, прибывший из Лондона с ночным экспрессом, после прощания с женой, весьма сдержанного, несмотря на неожиданный отъезд. Ее родители некогда знавали лучшие дни.

— Осмотрим вместе судно, капитан, — сказал старший компаньон.

И трое мужчин отправились обследовать «Нянь-Шань» с носа до кормы и с кильсона до клотов двух его приземистых мачт.

Капитан Мак-Вир начал с того, что повесил свой пиджак на ручку парового брашпиля, являвшегося последним словом техники.

— Дядя дал о вас самый благоприятный отзыв: со вчерашней почтой он отправил письмо нашим добрым друзьям, мистерам Сигг, и, несомненно, они и в дальнейшем оставят за вами командование, — заметил младший компаньон. Когда вы будете плавать у берегов Китая, капитан, вы сможете гордиться тем, что командуете самым послушным судном, — прибавил он.

— Да? Благодарю вас, — промямлил Мак-Вир.

На него такая перспектива производила не большее впечатление, чем красота широкого ландшафта на подслеповатого туриста. Затем глаза его остановились на секунду на замке двери, ведущей в каюту; сразу заинтересовавшись, он приблизился к двери и энергично задергал ручку, тихо и очень серьезно приговаривая:

— Никому не следует теперь доверять. Замок новехонький, а никуда не годится. Заедает. Видите? Видите?

Как только компаньоны вернулись к себе в контору, племянник с легким презрением заметил:

— Вы расхваливали этого парня мистерам Сигг. Что вы в нем нашли?

— Согласен, что он нимало не похож на твоего воображаемого шкипера. Должно быть, ты это хотел сказать? — коротко отрезал старший компаньон. Где десятник тех столяров, которые работали на «Нянь-Шане»?.. Входите, Бейтс. Как это вы не досмотрели? В двери каюты неисправный замок. Капитан заметил, как только взглянул на него. Распорядитесь, чтобы немедленно заменили другим. Знаете, в мелочах, Бейтс… в мелочах…

Замок заменили, и через несколько дней «Нянь-Шань» отошел на Восток. Мак-Вир не сделал больше ни одного замечания о судне, и никто не слыхал от него ни единого слова, указывающего на то, что он гордится своим судном, благодарен за назначение или радуется видам на будущее.

Мак-Вира нельзя было назвать ни словоохотливым, ни молчаливым, но для разговоров он находил очень мало поводов. Эти поводы, конечно, доставляло исполнение служебных обязанностей: приказы, распоряжения и так далее; но к прошлому, раз покончив с ним, он уже не возвращался; будущее для него еще не существовало; а повседневные события комментариев не требовали, ибо факты могли говорить сами за себя с ошеломляющей точностью.

Старый мастер Сигг любил людей немногословных, таких, с которыми «вы можете быть спокойны: им не придет в голову нарушать полученные инструкции». Мак-Вир этому требованию удовлетворял, а потому и остался капитаном «Нянь-Шаня» и занялся навигацией в китайских морях. Судно вышло под английским флагом, но спустя некоторое время представители фирмы Сигг сочли более целесообразным переменить этот флаг на сиамский.

Узнав о предполагавшемся поднятии сиамского флага, Джакс заволновался, словно ему нанесли личное оскорбление. Он бродил, бормоча что-то себе под нос и время от времени презрительно посмеиваясь.

— Вы только представьте себе нелепого слона из Ноева ковчега на флаге нашего судна! — сказал он однажды, просовывая голову в машинное отделение. — Черт бы меня побрал, если я могу это вынести! Я откажусь от места. А вы что скажете, мистер Раут?

Старший механик только откашлялся с видом человека, знающего цену хорошему месту.

В первое утро, когда новый флаг взвился над кормой «Нянь-Шаня», Джакс стоял на мостике и с горечью созерцал его. Некоторое время он боролся со своими чувствами, а потом заметил:

— Чудно плавать под таким флагом, сэр.

— В чем дело? Что-нибудь неладно с флагом? — осведомился капитан Мак-Вир. — А мне кажется, все в порядке.

И он подошел к поручням мостика, чтобы получше разглядеть флаг.

— Ну, а мне он кажется странным! — с отчаянием выпалил Джакс и убежал с мостика.

Такое поведение удивило капитана Мак-Вира. Немного погодя он спокойно прошел в штурманскую рубку и раскрыл международный код сигналов на той странице, где стройными пестрыми рядами вытянулись флаги всех наций. Он пробежал по ним пальцем, а дойдя до сиамского, очень внимательно всмотрелся в красное поле и белого слона. Ничего не могло быть проще, но для большей наглядности он вынес книгу на мостик, чтобы сравнить цветной рисунок с подлинным флагом на флагштоке. Когда Джакс, исполнявший в тот день свои обязанности с видом сдержанно-свирепым, очутился случайно на мостике, капитан заметил:

— Флаг такой, каким ему полагается быть.

— Вот как! — пробормотал Джакс, опускаясь на колени перед палубным инструментальным ящиком и злобно извлекая оттуда запасной лотлинь.

— Да. Я проверил по книге. В длину вдвое больше, чем в ширину, а слон как раз посредине. Ведь эти береговые должны знать, как делать местный флаг. Уж это само собой разумеется… Вы ошиблись, Джакс…

— Да, сэр… — начал Джакс, возбужденно вскакивая, — все, что я могу сказать, это…

Дрожащими руками он ощупывал бухту линя.

— Ничего, ничего! — успокоил его капитан Мак-Вир, тяжело опускаясь на маленький брезентовый складной стул, весьма им любимый. — Вам нужно только следить за тем, чтобы не подняли слона вверх ногами, пока еще не привыкли к нему…

Джакс швырнул новый лотлинь на бак, громко крикнул:

— Боцман, сюда! Не забудьте его вымочить! — Затем с величайшей решимостью повернулся к своему капитану.

Но капитан Мак-Вир, удобно положив локти на поручни мостика, продолжал:

— …потому что, полагаю, это было бы понято, как сигнал бедствия. Как вы думаете? Я считаю, что с этим слоном нужно обращаться так же, как и с английским флагом…

— В самом деле?! — заревел Джакс так громко, что все бывшие на палубе поглядели на мостик. Потом он вздохнул и, с неожиданной покорностью, кротко сказал: — Да, что и говорить, зрелище было бы прискорбное.

Позже он конфиденциально обратился к старшему механику:

— Послушайте-ка, я вам расскажу о последней выходке нашего старика!

Мистер Соломон Раут (большей частью именуемый «Длинный Сол», «Старый Сол» или «Отец Раут») почти всегда оказывался выше всех ростом на борту любого корабля, где он служил; поэтому он приобрел привычку наклоняться не спеша, со снисходительным видом. Волосы у него были редкие, рыжеватые, щеки плоские и бледные, руки костлявые, длинные и тоже бледные, словно он всю свою жизнь не видел солнца.

Он улыбнулся с высоты своего роста Джаксу, продолжая курить и спокойно глядеть по сторонам с видом добродушного дядюшки, снисходительно выслушивающего болтовню возбужденного школьника. Рассказ немало его позабавил, но он только спросил бесстрастно:

— И вы отказались от своей должности?

— Нет! — крикнул обескураженный Джакс, устало повышая голос, чтобы перекричать хриплый скрежет лебедок «Нянь-Шаня».

Работали все лебедки, подхватывая стропы с грузом и поднимая их высоко, до конца длинных подъемных стрел, — казалось, для того только, чтобы затем беззаботно дать им сорваться. Грузовые цепи стонали в ручных лебедках, с бряцанием ударялись о края люков, звенели за бортом, все судно содрогалось, а длинные серые бока его дымились в облаках пара.

— Нет, — крикнул Джакс, — не отказался! Что толку! С таким же успехом я мог преподнести свою отставку вот этой переборке! Не думаю, чтобы такому человеку можно было хоть что-нибудь втолковать. Он просто ошеломляет меня.

В этот момент капитан Мак-Вир, вернувшийся с берега, появился на палубе с зонтом в руке, в сопровождении печального и сдержанного китайца, следовавшего за ним по пятам также с зонтом и в шелковых туфлях на бумажной подошве.

Капитан «Нянь-Шаня», говоря едва слышно и по обыкновению глядя на свои сапоги, сообщил, что в этот рейс необходимо будет заехать в Фучжоу. Затем он высказал пожелание, чтобы мистер Раут позаботился развести пары завтра, ровно в час пополудни. Он сдвинул шляпу на затылок, чтобы вытереть лоб, и при этом заметил, что терпеть не может сходить на берег. Мистер Раут, возвышавшийся над ним, не удостоил произнести ни слова и сумрачно курил, упершись правым локтем в ладонь левой руки. Далее тем же пониженным голосом было отдано распоряжение Джаксу очистить межпалубный трюм от груза. Туда нужно будет поместить двести человек кули. «Компания Бен-Хин» отправляет эту партию на родину. Провиант — двадцать пять мешков рису будет доставлен сейчас на сампане. Все кули прослужили семь лет, говорил капитан Мак-Вир, и у каждого есть сундук из камфарного дерева. Нужно поставить на работу плотника: пусть прибьет трехдюймовые планки вдоль нижней палубы на корме и на носу, чтобы эти ящики не сдвинулись с места во время плавания. Джаксу немедленно следует заняться этим делом. «Вы слышите, Джакс?..» Этот китаец поедет до Фучжоу, будет переводчиком. Он клерк «Компании Бен-Хин» и хотел бы осмотреть помещение, предназначенное для кули. Пусть Джакс проводит его на нос… «Вы слышите, Джакс?»

Джакс в соответствующих местах вежливо, без всякого энтузиазма вставлял: «Да, сэр», потом бросил китайцу: «Иди, Джон. Твой смотреть», — и тот немедленно последовал за ним по пятам.

— Твой хочет смотреть, твой смотрит, — сказал Джакс, плохо усваивавший иностранные языки и сейчас безжалостно коверкавший английский жаргон. Он показал на открытый люк: — Каждый кули свой мести спать. Понял?

Джакс имел вид суровый, но не враждебный. Китаец, грустный и безмолвный, заглянул в темный люк; казалось, он стоит у края зияющей могилы.

— Дождь нет там, внизу, — понял? — указывал Джакс. — Хорошая погода кули идет наверх, — продолжал он, воодушевляясь. — Делает так: п-у-у-у-у! — он выпятил грудь и раздул щеки. — Понял, Джон? Дышать свежий воздух. Хорошо. А? Кули мыть свои штаны, кушать наверху. Понял, Джон?

Он подсевал губами и выразительно покрутил руками, изображая стирку белья. Китаец, скрывая под кротким, меланхолическим видом свое недоверие к этой пантомиме, переводил миндалевидные глаза с Джакса на люк и обратно.

— Осень холосо, — произнес он безутешным шепотом и плавно понесся по палубе, ловко избегая попадавшиеся на пути препятствия. Наконец он исчез, низко пригнувшись под стропом с десятью рогожными мешками, наполненными каким-то дорогим товаром и издававшими отвратительный запах.

Тем временем капитан Мак-Вир поднялся на мостик и вошел в штурманскую рубку, где его ждало письмо, начатое два дня назад. Эти длинные письма начинались словами: «Моя дорогая жена», и стюард, отрываясь от мытья полов и стирания пыли с хронометров, то и дело урывал минутку, чтобы заглянуть в них. Они интересовали его значительно больше, чем могли бы заинтересовать женщину, для которой предназначались; объяснялось это тем, что в письмах с мельчайшими подробностями изображались все события плавания «Нянь-Шаня».

Капитан, верный фактам, — только они и доходили до его сознания, добросовестно трудился, излагая их на многих страницах. Дом с красивым портиком, куда адресовались эти письма, находился в северном пригороде; перед окнами был крохотный садик, а в парадной двери красовалось цветное стекло. За этот дом он платил сорок пять фунтов в год и не считал арендную плату слишком высокой, ибо миссис Мак-Вир — претенциозная особа с тощей шеей и презрительной миной — считалась леди и была признана соседями за таковую. У нее была одна тайна: она смертельно боялась, как бы ее супруг не вернулся с намерением навсегда остаться дома. Под той же крышей проживали еще дочь Лидия и сын Том. Эти двое были едва знакомы с отцом. Они знали его как редкого гостя, привилегия которого — курить по вечерам в столовой трубку и спать в доме. Долговязая девочка, пожалуй, стыдилась его, а мальчик был к нему откровенно равнодушен и проявлял это чувство с восхитительной прямотой, свойственной его возрасту.

А капитан Мак-Вир писал домой с берегов Китая двенадцать раз в год и выражал странное желание, чтобы о нем «напоминали детям»; подписывался он всегда — «твой любящий супруг» — с таким спокойствием, словно эти слишком привычные слова совершенно стерлись от употребления и потеряли всякий смысл.

Китайские моря — Северное и Южное — узкие моря. Они полны повседневных красноречивых фактов: острова, песчаные отмели, рифы, быстрые и изменчивые течения говорят сами за себя, и всякому» моряку их язык кажется понятным и точным. На капитана Мак-Вира, знающего цену реальным фактам, их речь возымела такое действие, что он забросил свою каюту внизу и целые дни проводил на мостике судна, часто обедал наверху, а спал в штурманской рубке. Здесь же сочинял он и свои письма домой. В каждом письме, без исключения, встречалась фраза: «В этот рейс погода стояла очень хорошая», или подобное же сообщение в несколько иной форме. И эта удивительно настойчивая фраза отличалась тою же безупречной точностью, как и все остальное письмо.

Мистер Раут также писал письма, только никто на борту не знал, каким многословным он мог быть с пером в руках, ибо у старшего механика хватало смекалки запирать свой письменный стол. Жена наслаждалась его слогом. Были они бездетны, и миссис Раут, крупная веселая сорокалетняя женщина с пышным бюстом, проживала в маленьком коттедже близ Теддингтона вместе с беззубой и почтенной матерью мистера Раута. С загоревшимися глазами она пробегала свою корреспонденцию за завтраком, а интересные места радостно выкрикивала во весь голос, чтобы ее услышала глухая старуха. Вступлением к каждой выдержке служил предупреждающий крик: «Соломон говорит!» Она имела обыкновение выпаливать изречения Соломона также и чужим людям, приводя их в изумление незнакомым текстом и шутливым тоном этих цитат. Однажды в коттедж явился с визитом новый викарий. Миссис Раут улучила минутку сообщить ему:

— Как говорит Соломон: «Механики, отправляясь в море, созерцают чудеса морской жизни…» — но, заметив изменившееся лицо гостя, остановилась и вытаращила глаза.

— Соломон… О!.. Миссис Раут, — заикаясь, выговорил молодой человек и сильно покраснел, — должен сказать, я не…

— Это мой муж! — закричала она и откинулась на спинку стула.

Поняв, в чем соль, она неудержимо захохотала, прикрыв глаза носовым платком, а викарий силился выдавить улыбку, — в жизнерадостных женщинах он ничего не понимал и теперь был глубоко убежден, что видит перед собой безнадежно помешанную. Впоследствии они очень подружились: узнав, что она не хотела быть непочтительной, он стал считать ее весьма достойной особой, а со временем научился стойко выслушивать мудрые изречения Соломона.

— «Для меня, — так цитировала она своего Соломона, — куда лучше, когда шкипер скучнейший болван, а не плут. С дураком можно иметь дело, а плут проворен и увертлив».

Такое легкомысленное обобщение было сделано на основании лишь одного отдельного случая: несомненная честность капитана Мак-Вира отличалась тяжеловесностью глиняной глыбы.

Что же касается мистера Джакса, — неспособный к обобщениям, неженатый и непомолвленный, он по-иному изливал свои чувства старому приятелю, с которым служил прежде на одном судне; в настоящее время этот приятель исполнял обязанности второго помощника на борту парохода, совершавшего рейсы в Атлантическом океане.

Прежде всего мистер Джакс настаивал на преимуществах плавания в восточных морях, намекая, что это много лучше, чем служить в Атлантике. Он превозносил небо, море, суда и легкую жизнь на Дальнем Востоке. Пароход «Нянь-Шань», по его словам, не имел себе равных.

«У нас нет расшитых золотом мундиров, — писал он, — но зато мы все здесь, как братья. Обедаем все за общим столом дружно и живем, как бойцовые петухи… Ребята из черной роты — приличные парни, а старина Сол, старший механик, — молодчина! Мы с ним большие друзья. Что же касается нашего старика, то более тихого шкипера ты не найдешь. Иногда кажется, что у него не хватает ума разобрать, где непорядок. И, однако, это неверно. Он командует уже много лет. Глупостей он не делает и управляет своим судном, никому не надоедая. Мне кажется, у него не хватает мозгов искать развлечения в ссорах. Его слабостями я не пользуюсь. Считаю это недопустимым. За пределами своих обязанностей он как будто понимает не больше половины того, что ему говорят. Над этим мы иногда посмеиваемся; но, в общем, скучно быть с таким человеком во время долгого плавания. Старина Сол уверяет, что капитан не очень разговорчив. Неразговорчив? О боже! Да он никогда не говорит! Как-то я разболтался под его мостиком с одним из механиков — а он, должно быть, нас слышал. Когда я поднялся на мостик принять вахту, он вышел из рубки, осмотрелся по сторонам, глянул на боковые огни, бросил взгляд на компас, скосил глаза на звезды. Это он проделывает регулярно. Потом спросил: «Это вы разговаривали только что у борта?» — «Да, сэр». — «С третьим механиком?» — «Да, сэр». Он отошел на правый борт и сел на маленький складной стул; в течение получаса он не издавал ни единого звука, разве что чихнул один раз. Потом, немного погодя, слышу, он поднимается и идет ко мне на левый борт. «Не могу понять, как это вы находите, о чем говорить, — объявляет он. — Битых два часа! Я вас не браню. Я видел, люди на берегу занимаются этим по целым дням, а вечером сидят, пьют и опять говорят. Должно быть, повторяют все снова и снова одно и то же. Не понимаю». Слыхал ты что-нибудь подобное? А вид у него был такой терпеливый. Мне даже жалко его стало. Но иногда он раздражает. Конечно, никто не стал бы его злить, даже если бы и имело смысл это делать. Но в том-то и штука, что смысла нет. Он так удивительно наивен! Если бы тебе пришло в голову показать ему нос, он совершенно серьезно недоумевал бы, что такое с тобой случилось. Как-то он сказал мне очень простодушно, что ему трудно понять, почему люди всегда поступают так странно. Он слишком туп, чтобы размышлять, и в этом-то вся суть».

Так, изливая свои чувства и отдаваясь полету фантазии, писал мистер Джакс своему приятелю, плавающему на торговых судах Атлантики.

Это было его искреннее мнение. Не имело смысла как-либо воздействовать на такого человека. Если бы на белом свете было много таких людей, жизнь показалась бы Джаксу незанимательной и ничего не стоящей. Не он один придерживался такого мнения о капитане. Даже море, словно разделяя добродушную снисходительность мистера Джакса, никогда не пугало этого молчаливого человека, редко поднимающего глаза и невинно странствующего по водам с единственной целью добыть пропитание, одежду и кров для трех человек, оставшихся на суше. Конечно, он был знаком с непогодой. Ему случалось и мокнуть, и уставать, терпеть невзгоды, но он тотчас же об этом забывал. Потому-то он и имел основания в своих письмах домой неизменно сообщать о хорошей погоде. Но ни разу еще не довелось ему увидеть непомерную силу и безудержный гнев, — гнев, который истощается, но никогда не утихает, гнев и ярость неуемного моря. Он знал о нем подобно тому, как все мы знаем, что существуют на свете преступление и подлость. Он слыхал об этом, как слышит мирный горожанин о битвах, голоде и наводнениях — и, однако, не понимает значения этих событий, хотя, конечно, ему приходилось вмешиваться в уличную драку, оставаться иной раз без обеда или вымокнуть до костей под ливнем. Капитан Мак-Вир плавал по морям так же, как некоторые люди скользят по поверхности жизни, чтобы затем осторожно опуститься в мирную могилу; жизнь до конца остается для них неведомой; им ни разу не открылись ее вероломство, жестокость и ужас. И на суше и на море встречаются такие люди, счастливые… или забытые судьбой и морем.

2

Следя за упорным падением барометра, капитан Мак-Вир думал: «Видно, быть скверной погоде». Мысль его выразилась именно в такой форме. Неблагоприятную погоду он знал по опыту, а определение «скверная» применялось к погоде, причиняющей моряку умеренные неудобства. Сообщи ему какое-нибудь авторитетное лицо, что близится конец мира и грозят катастрофические атмосферные бури, он воспринял бы это сообщение, как предсказание скверной погоды — и только, ибо катаклизма он не испытал, а вера не всегда влечет за собой понимание. Мудрость его страны выразилась в акте парламента, и согласно этому акту он должен был ответить на некоторые простые вопросы о вихревых штормах — об ураганах, циклонах, тайфунах, для того чтобы его признали годным принять командование судном; видимо, на эти вопросы он ответил удовлетворительно, раз командовал теперь «Нянь-Шанем» в китайских морях в сезон тайфунов. Но если он и ответил некогда на вопросы, то теперь ничего не помнил. Однако он чувствовал, что жара стоит невыносимая, тяжелая и липкая. Он вышел на мостик, но легче ему не стало. Воздух казался густым. Капитан Мак-Вир разевал рот, как рыба, и чувствовал себя не в своей тарелке.

«Нянь-Шань» оставлял борозду на поверхности моря, которая блестела, как волнистый кусок серого шелка. Бледное и тусклое солнце изливало свинцовый жар и странно мерцающий свет. Китайцы лежали на палубах. Их бескровные, осунувшиеся желтые лица походили на лица больных желтухой. Капитан Мак-Вир отметил двоих, лежавших врастяжку на палубе с закрытыми глазами, — они казались мертвыми; другие трое ссорились на носу; какой-то дюжий парень, полунагой, с широкими плечами, бессильно перевесился через лебедку; другой сидел на палубе, по-девичьи подогнув колени и склонив голову набок, и с невероятной медлительностью заплетал косу; даже пальцы его двигались вяло. Дым еле-еле выбивался из трубы, и его не относило в сторону, он растекался зловещим облаком, испускавшим запах серы и осыпавшим сажей палубу.

— Что вы там, черт возьми, делаете, мистер Джакс? — спросил капитан Мак-Вир.

Такая необычная форма обращения — правда, эти слова он не произнес, а промямлил — заставила мистера Джакса подскочить, словно его кольнуло под ребро. Он сидел на низкой скамейке, принесенной на мостик; ноги его обвивала веревка, на коленях лежал кусок парусины, и он энергично работал иглой. С удивлением он поднял глаза; выражение его лица было самое невинное и простодушное.

— Я сшиваю веревкой мешки из новой партии, которую мы заготовили для угля в последнее плавание, — коротко объяснил он. — Нам они понадобятся для следующей погрузки, сэр.

— А что случилось со старыми?

— Износились, сэр.

Капитан Мак-Вир, нерешительно поглядев на своего старшего помощника, высказал мрачное и циничное предположение, что больше половины мешков отправились за борт, — «если бы только можно было узнать правду», — и удалился на другой конец мостика. Джакс, раздраженный этой ничем не вызванной атакой, сломал иглу на втором стежке и, бросив работу, вскочил и вполголоса яростно проклял жару.

Винт стучал. Три китайца на корме внезапно прекратили спор, а заплетавший косу обхватил руками колени и уныло уставился в пространство. Бледный солнечный свет бросал слабые, как будто болезненные тени. С каждой секундой волны росли и набегали быстрее, и судно тяжело кренилось в глубоких выбоинах моря.

— Интересно, откуда взялось это проклятое волнение? — громко сказал Джакс, покачнувшись и с трудом удержавшись на ногах.

— С северо-востока, — проворчал с другого конца мостика Мак-Вир, понимавший все в буквальном смысле. — Погода будет скверная. Пойдите посмотрите на барометр.

Джакс вышел из штурманской рубки с изменившейся физиономией: он был задумчив и озабочен. Ухватившись за перила мостика, он стал смотреть вдаль.

Температура в машинном отделении поднялась до ста семнадцати градусов [по Фаренгейту]. Из люка и через сетку в переборках котельной вырывался хриплый гул раздраженных голосов и сердитое звяканье и бряцание металла, словно там, внизу, спорили люди с медными глотками и железными телами. Второй механик ругал кочегаров за то, что они не поддерживают пара. Это был человек с руками кузнеца, и обычно его побаивались; но в тот день кочегары храбро огрызались в ответ и с бешенством отчаяния захлопывали дверцы топки. Затем шум внезапно прекратился, из кочегарки вынырнул второй механик, весь грязный и насквозь мокрый, как трубочист, вылезающий из колодца. Едва высунув голову, он принялся бранить Джакса за то, что вентиляторы кочегарки плохо прилажены; в ответ Джакс умоляюще развел руками, словно желая сказать: «Ветра нет, ничего не поделаешь… сами видите…» Но тот не хотел внимать никаким доводам. Зубы сердито блеснули на грязном лице. Он берет на себя труд отщелкать этих пустоголовых кочегаров там, внизу, — сказал он, — но, провались все к черту, неужели проклятые моряки думают, что можно поддерживать пар в этих забытых богом котлах одними тумаками? Нет, черт возьми! Нужна еще и тяга. Если это не так, он готов на веки веков превратиться в палубного матроса, у которого вместо головы швабра. А старший механик с полудня вертится у манометра или носится, как помешанный, по машинному отделению. О чем думает Джакс? Чего он торчит здесь, наверху, если не может заставить своих ни на что негодных калек повернуть вентиляторы к ветру?

Отношения между «машинным» и «палубой» «Нянь-Шаня» были, как известно, братские; поэтому Джакс, перевесившись через поручни, сдержанно попросил механика не прикидываться глупым ослом, — в другом конце мостика стоит шкипер. Но второй механик возмущенно заявил, что ему нет дела до того, кто стоит в другом конце мостика; а Джакс, моментально перейдя от высокомерного неодобрения к крайнему возбуждению, весьма нелюбезно пригласил его подняться наверх, самому установить проклятые вентиляторы и поймать ветер, какой нужен его ослиной породе. Второй механик взбежал наверх и набросился на вентилятор у левого борта судна с такой энергией, словно хотел его вырвать и швырнуть за борт. На самом же деле он только повернул раструб палубного вентилятора на несколько дюймов, затратив на это столько сил, что казался совсем истощенным. Он прислонился к рулевой рубке, а Джакс подошел к нему.

— О господи! — воскликнул слабым голосом механик. Он поднял мутные глаза к небу, потом поглядел на горизонт; а горизонт, наклонившись под углом в сорок градусов, казалось, висел на откосе и медленно оседал. Господи! Что же это такое?

Джакс, расставив свои длинные ноги, как ножки циркуля, заговорил с сознанием собственного превосходства:

— На этот раз нас захватит. Барометр падает черт знает как, Гарри. А вы тут стараетесь затеять дурацкую ссору…

Слово «барометр», казалось, воспламенило гнев второго механика. Собравшись с силами, он суровым и сдержанным тоном посоветовал Джаксу запихать себе в глотку этот гнусный инструмент. Кому какое дело до его чертова барометра! Суть в том, что давление пара падает; а у него жизнь стала хуже собачьей, когда кочегары теряют сознание, а старший механик одурел; ему лично наплевать, скоро ли все это взлетит к черту! Казалось, механик готов расплакаться; затем он перевел дух, мрачно пробормотал: «Я им покажу — терять сознание!» — и бросился к люку. Тут он задержался на секунду, чтобы погрозить кулаком неестественно бледному солнцу, а затем, гикнув, прыгнул в темную дыру.

Когда Джакс обернулся, его взгляд упал на круглую спину и большие красные уши капитана Мак-Вира, который перешел на другой конец мостика. Не глядя на своего старшего помощника, он тотчас заговорил:

— Очень вспыльчивый человек — этот второй механик.

— И прекрасный механик — проворчал Джакс. — Они не могут держать нужное давление пара, — поспешно прибавил он и ухватился за поручни, предвидя неминуемый крен.

Капитан Мак-Вир, не подготовленный к этому, едва удержался на ногах и налетел на пиллерс, поддерживающий тент.

— Богохульник! — упрямо сказал он. — Если так будет продолжаться, я должен буду от него отделаться при первом удобном случае.

— Это все от жары, — сказал Джакс. — Погода ужасная! Тут и святой начнет ругаться. Даже здесь голова обернута шерстяным одеялом.

Капитан Мак-Вир поднял глаза.

— Вы хотите сказать, мистер Джакс, что вам случалось заворачивать голову в шерстяное одеяло? Зачем же вы это делали?

— Это образное выражение, сэр, — бесстрастно ответил Джакс.

— Ну и словечки же у вас! А это что значит — «и святой начнет ругаться?» Я бы хотел, чтобы вы таких глупостей не говорили. Что же это за святой, если он ругается? Такой же святой, как вы, я думаю. А какое отношение имеет к этому одеяло… или погода? Я же не ругаюсь из-за жары… ведь так? Просто скверный характер. Вот в чем тут дело. А какой смысл выражаться таким образом?

Так выступил капитан Мак-Вир против образных выражений, а под конец и совсем изумил Джакса: он презрительно фыркнул и сердито проворчал:

— Черт возьми! Я его выкину отсюда, если он не будет осторожнее.

А неисправимый Джакс подумал: «Вот тебе на! Мой-то старичок совсем неузнаваем. И характер у него появился. Как вам это нравится! А все погода. Не иначе, как погода. Тут и ангел станет сварливым, не говоря уж о святом…»

Все китайцы на палубе, казалось, находились при последнем издыхании.

Заходящее солнце — угасающий коричневый диск с уменьшенным диаметром не излучало сияния, как будто с этого утра прошли миллионы столетий и близок конец мира. Густая гряда облаков зловещего темно-оливкового оттенка появилась на севере и легла низко и неподвижно над морем — осязаемое препятствие на пути корабля. Судно, ныряя, шло ей навстречу, словно истощенное существо, гонимое к смерти. Медный сумеречный свет медленно угас; спустилась темнота, и над головой высыпал рой колеблющихся крупных звезд; они мерцали, как будто кто-то их раздувал, и казалось — нависли низко над землей.

В восемь часов Джакс вошел в штурманскую рубку, чтобы внести пометки в судовой журнал. Он старательно выписал из записной книжки число пройденных миль, курс судна; а в рубрике, озаглавленной «Ветер», нацарапал слово «штиль» сверху донизу, — с полудня до восьми часов. Его раздражала непрерывная монотонная качка. Тяжелая чернильница скользила, словно наделенная разумом, умышленно увертывалась от пера. Написав в рубрике под заголовком «Заметка» — «Гнетущая жара», он зажал зубами кончик ручки, как мундштук трубки, и старательно вытер лицо.

«Крен сильный, волны высокие, поперечные…» — начал он снова и подумал: «Сильный — совсем неподходящее слово». Затем написал: «Заход солнца угрожающий. На северо-востоке низкая гряда облаков. Небо ясное».

Навалившись на стол, сжимая перо, он поглядел в сторону двери и в этой раме увидел, как все звезды понеслись вверх по черному небу. Все они обратились в бегство и исчезли; осталось только черное пространство, испещренное белыми пятнами, ибо море было такое же черное, как и небо, усеянное клочьями пены. Звезды вернулись, когда судно накренилось на другой бок, и вся мерцающая стая покатилась вниз; то были не огненные точки, а крохотные, ярко блестевшие диски.

Джакс секунду следил за летучими звездами, а затем стал писать: «8 п.п. Волнение усиливается. Крен сильный, палуба залита водой. Кули размещены на ночь, люк задраен. Барометр все время падает». Он остановился и подумал: «Может быть, ничего из этого не выйдет». Затем решительно внес последнюю запись: «Все данные, что надвигается тайфун».

Собравшись уйти, он должен был отступить в сторону, чтобы дать дорогу капитану Мак-Виру. Тот вошел, не говоря ни слова, и не делая ни единого жеста.

— Закройте дверь, мистер Джакс, слышите? — крикнул он из рубки.

Джакс повернулся, чтобы исполнить приказание, и насмешливо пробормотал:

— Верно, боится простудиться.

Это была не его вахта, но он жаждал общения с себе подобными, а потому беззаботно заговорил со вторым помощником:

— Кажется, дела не так уж плохи, как вы думаете?

Второй помощник шагал взад и вперед по мостику; ему приходилось то быстро семенить ногами, то с трудом карабкаться по вздыбленной палубе. Услышав голос Джакса, он остановился, не отвечая, и стал глядеть вперед.

— Ого! Вот это здоровая волна! — сказал Джакс, покачнувшись так, что коснулся рукой пола.

На этот раз второй помощник издал какой-то недружелюбный звук.

Это был уже немолодой, жалкий человечек со скверными зубами и без малейших признаков растительности на лице. Его спешно наняли в Шанхае, когда прежний второй помощник задержал судно на три часа в порту, ухитрившись (каким образом, капитан Мак-Вир так и не мог понять) упасть за борт и угодить на пустой угольный лихтер, стоявший у борта. Он что-то сломал себе, получив сотрясение мозга, и был отправлен на берег в больницу.

Джакса такой недружелюбный звук не обескуражил.

— Китайцы, должно быть, превесело проводят время там, внизу, — сказал он. — Пусть хоть утешаются тем, что наша старушка — самое устойчивое судно из всех, на каких мне приходилось плавать! Ну вот! Этот вал был хоть куда.

— Подождите — и увидите, — буркнул второй помощник.

Нос у него был острый, с красным кончиком; губы тонкие, поджатые; он всегда имел такой вид, словно сдерживал бешенство; речь его была лаконичной до грубости. Все свободное время он проводил в своей каюте, всегда закрывал за собой дверь и затихал там, словно моментально погружался в сон; но когда наступало время его вахты на палубе, матрос, придя его будить, неизменно заставал его в одной и той же позе: он лежал на койке, голова его покоилась на грязной подушке, а глаза злобно сверкали. Писем он никогда не писал и, казалось, ни от кого их не ждал; слыхали, как он упомянул однажды о Вест Хартлпуле, да и то с крайним озлоблением в связи с грабительскими ценами в каком-то пансионе. Был он одним из тех людей, которых, в случае необходимости, можно подобрать в любом порту. Такие люди бывают в достаточной мере компетентны; по-видимому, всегда нуждаются; порочных наклонностей не обнаруживают и неизменно носят на себе клеймо неудачника. На борт они попадают случайно, ни к одному судну не привязаны, живут, мало общаясь с товарищами, экипаж судна ничего о них не знает, а от места они отказываются в самое неподходящее время. Ни с кем не попрощавшись, они сходят на берег в каком-нибудь всеми забытом порту, где всякий другой человек побоялся бы высадиться, и тащат свой ветхий морской сундучок, старательно обвязанный веревкой, словно там хранятся какие-то сокровища; кажется, будто они, уходя, посылают проклятие судну.

— Подождите, — повторил он, раскачиваясь, чтобы сохранить равновесие, и упорно поворачивая спину Джаксу.

— Вы хотите сказать, что нам придется туго? — спросил Джакс с мальчишеским любопытством.

— Сказать?.. Я ничего не говорю. Вы меня на слове не поймаете, отрезал второй помощник с таким презрительно-самодовольным и лукавым видом, как будто вопрос Джакса был хитро расставленной ловушкой. — Э, нет! Никто из вас не заставит меня свалять дурака, — пробормотал он себе под нос.

Джакс поспешил вывести заключение: второй помощник — подлая скотина, и мысленно пожалел, что бедняга Джек Элен свалился на этот угольный лихтер. Далекая черная масса впереди судна казалась какой-то иной ночью, видимой сквозь звездную ночь земли. Ночь эта была беззвездной и находилась за пределами вселенной; в ее зловещую тишину можно было заглянуть через узкую щель в сияющей сфере, которая обволакивает землю.

— Что бы там ни было впереди, — сказал Джакс, — мы несемся прямо навстречу ему.

— Вы это сказали, — подхватил второй помощник, по-прежнему стоя спиной к Джаксу. — Вы это сказали, помните, — не я.

— Ах, убирайтесь вы к черту! — прорвало Джакса; второй помощник торжествующе хихикнул.

— Вы это сказали, — повторил он.

— Ну так что ж?

— Я знавал действительно хороших людей, которым попадало от их шкиперов из-за менее неосторожных слов, — с лихорадочным возбуждением ответил второй помощник. — Э, нет! Меня вы не поймаете.

— Вы как будто чертовски боитесь выдать себя, — сказал Джакс, обозленный такой нелепостью. — Я бы не побоялся говорить то, что думаю.

— Мне-то? Невелика храбрость. Я — нуль, и сам это знаю.

Судно после сравнительно устойчивого положения снова стало раскачиваться на волнах; качка усиливалась с каждой секундой; и Джакс, старавшийся сохранить равновесие, был слишком занят, чтобы ответить. Как только яростная качка несколько утихла, он проговорил:

— Пожалуй, это уже слишком. Хорошенького понемногу! Надвигается что или нет, а все-таки, мне кажется, следует повернуть судно против волны. Старик только что пошел прилечь. Пойду-ка я поговорю с ним.

Открыв дверь штурманской рубки, он увидел, что капитан читает книгу, Капитан Мак-Вир не лежал, а стоял, уцепившись одной рукой за книжную полку, а в другой держа перед собой раскрытый толстый том. Лампа вертелась в карданном подвесе; книги перекатывались на полке; длинный барометр порывисто описывал круги, стол каждую секунду менял наклон. Среди этих движущихся и вертящихся предметов стоял, держась за полку, капитан Мак-Вир; подняв глаза, он спросил:

— В чем дело?

— Волнение усиливается, сэр.

— Я это и здесь заметил, — пробормотал капитан Мак-Вир. — Что-нибудь неладно?

Джакс, сбитый с толку серьезными глазами, глядевшими на него из-за книги, смущенно ухмыльнулся.

— Качается, как старая калоша, — глупо сказал он.

— Да! Качка очень сильная… Что вам нужно?

Тут Джакс потерял точку опоры и начал заикаться.

— Я подумал о наших пассажирах, — сказал он, как человек, хватающийся за соломинку.

— О пассажирах? — очень удивился капитан. — О каких пассажирах?

— Да о китайцах, сэр, — пояснил Джакс, жалея о том, что заговорил.

— О китайцах! Так почему вы так прямо и не скажете? Мне и невдомек, о чем вы толкуете. Никогда не слыхал, чтобы кули называли пассажирами. Пассажиры! Что это на вас нашло!

Капитан Мак-Вир заложил книгу указательным пальцем, закрыл ее и опустил руку. Вид у него был недоумевающий.

— Почему вы думаете о китайцах, мистер Джакс? — осведомился он.

Джакс, припертый к стенке, выпалил свое мнение:

— Палубу заливает водой, сэр. Я подумал, что вы, может быть, повернете пароход… на время. Пока это волнение немножко не затихнет. А затихнет, я полагаю, очень скоро… Повернете на восток… Я еще не видывал такой качки.

Он едва устоял на пороге, а капитан Мак-Вир, чувствуя, что за полку ему не удержаться, поспешил ее выпустить и тяжело рухнул на диван.

— Повернуть на восток? — сказал он, пытаясь сесть. — Это больше чем на четыре румба от курса.

— Да, сэр. Пятьдесят градусов… Как раз повернуть носом так, чтобы встретить…

Капитан Мак-Вир ухитрился сесть. Книгу он не уронил и заложенного места не потерял.

— На восток? — повторил он с возрастающим удивлением. — Но во… Как, по вашему, куда мы направляемся? Вы хотите, чтобы я повернул мощный пароход на четыре румба от курса, чтобы не причинить неудобства китайцам! Ну, знаете ли, приходилось мне слышать, какие безумства творятся на свете, но такого… Не знай я вас, Джакс, я бы подумал, что вы пьяны. Повернуть на четыре румба… А потом что? Повернуть на четыре румба, чтобы плавание было приятно… Как вам пришло в голову, что я стану вести пароход так, словно это парусник?

— Велико счастье, что это не парусник — с горькой готовностью вставил Джакс. — За этот вечер мы потеряли бы все мачты.

— Да! А вам оставалось бы только стоять и смотреть, как их уносит, сказал капитан Мак-Вир, как будто несколько оживляясь. — Сейчас мертвый штиль, не так ли?

— Да, сэр. Но несомненно надвигается что-то необыкновенное.

— Возможно. Вы, видимо, думали, что я постараюсь увернуться с пути, сказал капитан Мак-Вир.

И манеры его и тон были до крайности просты: он не спускал тяжелого взгляда с непромокаемого плаща, валявшегося на полу. Вот почему он не заметил смущения Джакса, а тот был не только раздосадован, но и удивлен; он почувствовал уважение к капитану.

— Видите эту книгу? — серьезно продолжал капитан Мак-Вир, хлопая себя закрытым томом по ляжке. — Я читал здесь главу о штормах.

Это была правда. Он действительно читал главу о штормах. Входя в штурманскую рубку, он не имел намерения браться за эту книгу. Что-то быть может, то же предчувствие, какое побудило стюарда, не дожидаясь приказания, принести в рубку морские сапоги и непромокаемое пальто капитана, — заставило его руку потянуться к полке; не теряя времени на то, чтобы сесть, он добросовестно силился вникнуть в терминологию, но потерялся среди полукругов, левых и правых квадрантов, возможного местонахождения центра, перемен ветра и показаний барометрической шкалы. Он пытался связать прочитанное с создавшимся положением и кончил тем, что почувствовал презрение и гнев, увидев в нагромождении слов и советов лишь одни измышления и предположения, без малейшего проблеска уверенности.

— Это чертовская штука, Джакс! — сказал он. — Если верить всему, что здесь сказано, придется большую часть своей жизни носиться по морю, стараясь зайти в тыл непогоде.

Он снова хлопнул книгой по ляжке, а Джакс открыл рот, но ничего не сказал.

— Зайти в тыл непогоде! Вы это понимаете, мистер Джакс? Величайшее безумие! — восклицал капитан Мак-Вир, делая паузы и глубокомысленно уставившись в пол. — Можно подумать, что это писала старая баба. Это превосходит мое понимание. Если книга преследовала какие-нибудь полезные цели, то понимать их нужно так: я должен немедленно изменить курс, свернуть к черту, в сторону, и явиться в Фучжоу с севера, тащась в хвосте этой бури, которая, видимо, бродит где-то на нашем пути. С севера! Вы понимаете, мистер Джакс? Триста лишних миль, и в результате — недурной счет за уголь. Если бы каждое слово здесь было святой истиной, я все-таки не мог бы так поступить, мистер Джакс. Не ждите этого от меня…

Джакс молча дивился такому красноречивому взрыву чувств.

— Но суть в том, что вы не знаете, прав ли этот парень. Как вы можете определить, что это за буря, пока вы на нее не натолкнулись? Ведь парня-то на борту здесь нет, не так ли? Отлично! Вот здесь он говорит, что центр таких бурь находится на восемь румбов от ветра, но никакого ветра у нас нет, несмотря на падение барометра. Где же теперь его центр?

— Ветер сейчас подымется, — пробормотал Джакс.

— И пусть подымется! — сказал капитан Мак-Вир с благородным негодованием. — Отсюда вы можете заключить, мистер Джакс, что в книгах всего не найдешь. Все эти правила, как увернуться от ветра и обойти бурю, мистер Джакс, кажутся мне сущим вздором, если здраво смотреть на дело. Он поднял глаза, увидел недоверчивую физиономию Джакса и постарался пояснить сказанное на примере.

— Это так же нелепо, как и ваше необычайное предложение повернуть судно, изменив курс неизвестно на сколько времени, ради удобства китайцев. Если погода меня задержит, — отлично! На то имеется ваш судовой журнал, чтобы ясно говорить о погоде. Но, допустим, я изменю курс и прибуду на два дня позже, а они меня спросят: «Где же это вы были, капитан?» Что я им скажу? «Старался улизнуть от непогоды», — пришлось бы мне ответить. «Должно быть, погода была чертовски скверная?» — сказали бы они. «Не знаю, — ответил бы я. — Я ловко от нее улизнул». Вы понимаете, Джакс? Я весь вечер об этом размышлял.

Он снова поднял глаза. Никто еще не слыхивал от него такой длинной тирады. Джакс, держась руками за притолоку, походил на человека, созерцающего чудо. В глазах его отражалось безграничное изумление, а физиономия казалась недоверчивой.

— Буря есть буря, мистер Джакс, — резюмировал капитан, — и пароход должен встретить ее лицом к лицу. На свете немало бурь, и нужно идти напролом, без всякой «стратегии бурь», как выражается старый капитан Уилсон с «Мелиты». Недавно на берегу я слыхал, как он рассказывал о своей стратегии компании судовладельцев, они сидели за соседним столиком. Мне это показалось величайшим вздором… Маневрируя, — кажется, именно так он выразился, — ему-де удалось увернуться от ужасного шторма и все время держаться от него на расстоянии не менее пятидесяти миль. Он это называет мастерским ходом. Откуда он знал, что на расстоянии пятидесяти миль свирепствует шторм, — никак не могу понять. Это походило на бред сумасшедшего. А я думал, что капитан Уилсон достаточно стар, чтобы соображать, в чем дело.

Капитан Мак-Вир минутку помолчал, потом спросил:

— Сейчас не ваша вахта, мистер Джакс?

Джакс, вздрогнув, пришел в себя.

— Да, сэр.

— Дайте распоряжение, чтобы меня позвали в случае какой-нибудь перемены, — сказал капитан. Он дотянулся до полки, поставил книгу и подобрал ноги на диван. — Закройте дверь так, чтобы она не хлопала, слышите? Терпеть не могу, когда дверь хлопает. Должен сказать, что замки на этом судне никуда не годятся.

Капитан Мак-Вир закрыл глаза.

Он хотел отдохнуть. Он устал и чувствовал себя духовно опустошенным; такое состояние наступает после утомительной беседы, когда человек высказал свои глубочайшие верования, созревавшие в течение долгих лет. Действительно, он, сам того не подозревая, выразил свое кредо, и на Джакса это произвело столь сильное впечатление, что он долго стоял по другую сторону двери и почесывал голову.

Капитан Мак-Вир открыл глаза.

Он подумал, что, должно быть, спал. Что это за оглушительный шум? Ветер? Почему же его не позвали? Лампа вертелась в карданном подвесе; барометр описывал круги; стол каждую секунду наклонялся то в одну, то в другую сторону; пара морских сапог с осевшими голенищами скользила мимо дивана. Он быстро протянул руку и поймал один сапог.

В приоткрытой двери показалось лицо Джакса, — только одно лицо, очень красное, с вытаращенными глазами. Пламя лампы затрепетало; обрывок бумаги взлетел к потолку; поток воздуха охватил капитана Мак-Вира. Натягивая сапог, он вопросительно уставился на распухшее, возбужденное лицо Джакса.

— Началось вдруг, — крикнул Джакс, — пять минут назад… совсем неожиданно!

Дверь хлопнула, и голова исчезла, за закрытой дверью послышались плеск и падение тяжелых капель, словно кто-то выплеснул на стену рубки ведро с расплавленным свинцом. В глухом вибрирующем шуме снаружи можно было расслышать свист. Сквозной ветер разгуливал в душной рубке, словно под открытым со всех сторон навесом. Капитан Мак-Вир ухватил второй сапог, проносившийся по полу. Он не был взволнован, однако не сразу мог просунуть ногу. Башмаки, которые он сбросил, метались по каюте, игриво наскакивая друг на друга, словно щенки. Поднявшись на ноги, он злобно лягнул их, но промахнулся.

Встав в позу фехтовальщика, он потянулся за своим непромокаемым пальто, а затем, натягивая его, топтался по тесной каюте. Широко расставив ноги и вытянув шею, очень серьезный, он начал старательно завязывать под подбородком тесемки своей зюйдвестки; толстые пальцы его слегка дрожали. Он походил на женщину, надевающую перед зеркалом капор, — когда, прислушиваясь с напряженным вниманием, он, казалось, ждал с минуты на минуту услышать свое имя в гуле, внезапно наполнившем его судно. Шум все усиливался, оглушая его, пока он готовился выйти и встретиться с неизвестным. Шум был грохочущий и очень громкий, — натиск ветра, удары волн и длительная, глухая вибрация воздуха, словно далекие раскаты барабана, предвещающие атаку бури.

Секунду он стоял, освещенный лампой, толстый, неуклюжий, бесформенный в своих доспехах, с напряженным, красным лицом.

— Здоровая тяжесть, — пробормотал он.

Едва он попытался открыть дверь, как ветер овладел ею. Капитан цеплялся за ручку, но ветер вынес его из рубки через порог, и сразу он вступил в единоборство с ветром, поставив себе целью закрыть дверь. В последний момент струя воздуха ворвалась в рубку и слизнула пламя лампы.

Впереди, за носом корабля, он увидел великую тьму, нависшую над белыми вспышками пены; с правого борта тускло мерцали несколько изумительных звезд над необъятным взбаламученным пространством, просвечивающим сквозь бешено крутящееся облако дыма.

На мостике смутно виднелась группа людей, с невероятными усилиями выполнявших какую-то работу; тусклый свет из окон рулевой рубки падал на их головы и спины. Вдруг одно окно потемнело, затем другое. Голоса исчезнувших в темноте людей доносились до его слуха отрывистыми выкриками, как обычно бывает при сильном ветре. Внезапно подле него появился Джакс; он стоял с опущенной головой и орал:

— Вахта… закрыть… ставни… рулевая рубка… боялся, как бы стекла… не вылетели.

Джакс расслышал упрек своего капитана:

— Почему… не позвали… меня… когда началось?

Он попытался объяснить, а рев бури, казалось, зажимал ему рот:

— Легкий ветерок… оставался… мостике… вдруг… северо-востока… думал… услышите…

Они зашли под прикрытие брезента и могли разговаривать, повысив голос, словно ссорясь.

— Я велел команде закрыть все вентиляторы. Хорошо, что я остался на палубе. Я не думал, что вы заснете… Что вы сказали, сэр? Что?

— Ничего — крикнул капитан Мак-Вир. — Я сказал — хорошо!

— На этот раз мы наскочили! — заорал Джакс.

— Вы не изменили курса? — осведомился капитан Мак-Вир, напрягая голос.

— Нет, сэр. Конечно, нет. Мы идем прямо против ветра. А вот идет волна с носа.

Судно нырнуло, приостановилось и дрогнуло, словно наткнулось на что-то твердое. На один момент все затихло, затем порыв ветра и высоко взлетевшие брызги хлестнули их по лицу.

— Держитесь все время этого курса! — крикнул капитан Мак-Вир.

Когда Джакс вытер с лица соленую воду, все звезды на небе уже исчезли.

3

Джакс был расторопным человеком; на море можно встретить таких молодых смышленых помощников. Хотя злобное бешенство первого шквала немного сбило его с толку, он сейчас же взял себя в руки, кликнул матросов и бросился вместе с ними закрывать те отверстия на палубе, которые не были закрыты раньше.

— Берись, ребята, помогай! — кричал он своим зычным голосом, руководя работой и в то же время думая: «Как раз этого-то я и ждал».

Но тут он начал сознавать, что буря превзошла его ожидания. С первым же дуновением, коснувшимся его щек, ветер, казалось, понесся со стремительностью лавины. Тяжелые брызги окутывали «Нянь-Шань» с носа до кормы; равномерная качка прекратилась; судно, словно обезумев от ужаса, стало метаться и нырять.

Джакс подумал: «Дело нешуточное». Пока он перекрикивался со своим капитаном, внезапно спустилась тьма и упала перед их глазами, как что-то осязаемое. Казалось, все светила вселенной погасли. Джакс, не разбираясь в своих чувствах, был рад, что его капитан тут, под рукой. Присутствие капитана его успокаивало, словно этот человек, выйдя на палубу, принял на свои плечи всю тяжесть бури. В этом — престиж, привилегия и бремя командования.

Никто не мог помочь капитану Мак-Виру нести его бремя. Удел того, кто командует, — одиночество. Он впился глазами во тьму, пытаясь что-нибудь в ней разглядеть, с тем напряженным вниманием моряка, который смотрит прямо навстречу ветру, словно в глаза противника, пытаясь проникнуть в скрытые намерения, угадать цель и силу нападения. Сильный ветер налетал на него из необъятной тьмы; под ногами он чувствовал свое растерявшееся судно и не мог различить даже тень его контуров. Он хотел, чтобы положение изменилось, и ждал, неподвижный, чувствуя себя беспомощным слепцом. В темноте да и при свете солнца ему свойственно было молчать.

Джакс, стоявший подле, заорал между порывами ветра:

— Должно быть, мы сразу попали в самую кашу, сэр!

Затрепетала слабая молния; казалось, она вспыхнула в глубине пещеры, в темном тайнике моря, где вместо пола громоздились пенящиеся гребни.

На один зловещий, ускользающий миг она осветила рваную массу низко нависших облаков, очертания накренившегося судна, черные фигуры людей, застигнутых на мостике; они стояли с вытянутыми шеями, словно приготовлялись боднуть, и в этот момент окаменели. Затем спустилась трепещущая тьма, и наконец-то пришло настоящее.

Это было нечто грозное и стремительное, как внезапно разбившийся сосуд гнева. Казалось, все взрывалось вокруг судна, потрясая его до основания, заливая волнами, словно на воздух взлетела гигантская дамба. В одну секунду люди потеряли друг друга. Такова разъединяющая сила ветра: он изолирует человека. Землетрясение, оползень, лавина настигают человека случайно — как бы бесстрастно. А яростный шторм атакует его, как личного врага, старается скрутить его члены, обрушивается на его мозг, хочет вырвать у него душу.

Джакс был оторван от своего капитана. Ему казалось, что он закружился в воздухе. Исчезло все; на секунду он потерял даже способность думать; затем рука его нащупала один из столбиков поручней. Он склонен был не верить в реальность происходящего, но отчаяние его от этого не уменьшилось. Несмотря на свою молодость, он уже видывал бури и никогда не сомневался в своей способности вообразить самое худшее, но это настолько превосходило силу его фантазии, что казалось совершенно несовместимым с существованием какого бы то ни было судна. Быть может, он усомнился бы и в себе самом, если бы в данный момент не был всецело поглощен борьбой с неведомой силой, пытавшейся оторвать его от поручней. Кроме того, в нем было убеждение — он не совсем еще уничтожен, ибо чувствует, что полузадушен, разбит и тонет.

Ему казалось, что долгое-долгое время он оставался один у столбика. Дождь лил на него потоками, обрушивался на него, топил… Он ловил ртом воздух, и вода, которую он глотал, была то пресной, то соленой. Большей частью он оставался с закрытыми глазами, словно боялся потерять зрение в этой сумятице стихий. Когда ему удавалось быстро моргнуть, он испытывал некоторое облегчение, видя с правого борта зеленоватый огонек, слабо освещающий брызги дождя и пены. Он смотрел как раз на него, когда свет упал на вздымающийся вал, погасивший огонь. Он видел, как гребень волны с грохотом перекинулся за борт, и этот грохот слился с оглушительным ревом вокруг, и в ту же секунду столбик вырвало из его рук. Он грохнулся на спину, потом почувствовал, как волна подхватила его и понесла вверх. Первой его мыслью было — все Китайское море обрушилось на мостик. Затем, рассуждая более здраво, он вывел заключение, что очутился за бортом. И пока волна трепала его, крутила и швыряла, он мысленно повторял: «Боже мой, боже мой, боже мой, боже мой!»

Вдруг, с бешенством отчаяния, он принял безумное решение выбраться отсюда. И он стал колотить руками и ногами. Но, едва начав эту мучительную борьбу, он обнаружил, что тут, подле него, находится чье-то лицо, непромокаемое пальто и сапоги. Он яростно за них уцепился, потерял их, снова нашел, еще раз потерял и наконец почувствовал, что его крепко обхватила пара толстых рук. И в свою очередь он крепко обнял толстое, сильное тело. Он нашел своего капитана.

Они барахтались, сжимая друг друга в объятиях. Вдруг вода схлынула, отбросив их к стенке рулевой рубки; задыхающиеся и избитые, они поднялись на ноги и уцепились за что попало.

Джакс был потрясен, словно избежал невероятного оскорбления, направленного лично против него. Его вера в себя ослабела. Он стал кричать бесцельно тому, кого ощущал подле себя в этой зловещей темноте: «Это вы, сэр? Это вы, сэр?» — пока виски у него не заболели. И в ответ он услышал голос, с досадой выкрикнувший ему, словно издалека, одно слово: «Да!» Снова волны хлынули на мостик. Он, беззащитный, принял их прямо на свою непокрытую голову, цепляясь за что-то обеими «руками.

Движения судна были нелепы. Накренялось оно с какой-то устрашающей беспомощностью: ныряя, оно словно летело в пустоту, а затем всякий раз наталкивалось на стену. Стремительно ложась на бок, оно снова выпрямлялось под таким невероятным ударом, что Джакс чувствовал, как оно начинает вертеться, точно человек, оглушенный дубинкой и теряющий сознание. Ветер выл и неистовствовал во тьме, и казалось — весь мир превратился в черную пропасть. Бывали минуты, когда струя воздуха, словно всасываемая тоннелем, ударяла о судно с такой силой, что оно как будто поднималось над водой и висело в воздухе, трепеща всем корпусом. Затем снова начинало метаться, брошенное в кипящий котел. Джакс силился собраться с мыслями и хладнокровно обсудить положение.

Море под тяжелым натиском ветра вздымалось и обдавало нос и корму «Нянь-Шаня» снежными брызгами пены, растекающейся в темноте по обеим сторонам судна. И на этом ослепительном покрове, растянутом под черными облаками и испускающем синеватый блеск, капитан Мак-Вир замечал изредка несколько крохотных пятнышек, черных, как эбеновое дерево, — верхушки люков и лебедок, подножие мачты, стену рубки. Вот все, что он мог видеть на своем корабле. Средняя же часть, скрытая мостиком, на котором находились он сам и его помощник, закрытая рулевая рубка, где стоял рулевой, охваченный страхом, как бы его вместе со всей постройкой не снесло за борт, — средняя часть походила на полузатопленную скалу на берегу. Она походила на скалу, упавшую в кипящую воду, которая заливала ее, бурлила и с нее низвергалась, — на скалу во время прибоя, за которую цепляются потерпевшие крушение люди; только эта скала поднималась, погружалась, раскачивалась без отдыха и срока, словно, чудесным образом оторвавшись от берега, шествовала, переваливаясь, по поверхности моря.

Сокрушающий шторм с бессмысленной яростью разрушителя ограбил «Нянь-Шань»: трисели были сорваны с линьков, накрепко привязанный тент тоже сорван, брезент разорвался, поручни согнулись, мостик смело, и снесло две шлюпки. Никто не видел и не слышал, как они исчезли, — словно растаяли под ударами и натиском волн. Уже позднее, на фоне белой пены высокой волны, низвергающейся на середину судна, Джакс мельком увидел две пары черных шлюпбалок, но без шлюпок, вынырнувших из плотной черноты, развевающийся конец каната и окованный железом блок, прыгающий в воздухе; тут только узнал он о том, что произошло за его спиной, на расстоянии каких-нибудь трех ярдов.

Он вытянул шею, разыскивая ухо своего капитана. Он нашел его, коснувшись губами, — большое, мясистое, очень мокрое. И взволнованно крикнул:

— Унесло наши шлюпки, сэр!

И снова он услышал этот голос, напряженный и слабый, но совершенно спокойный в хаосе шумов, словно доносившийся откуда-то из тихого далека, за пределами черных просторов, где бушевала буря; снова он услышал голос человека — хрупкий и неукротимый звук, который может передавать беспредельность мысли, намерений и решений, — звук, который донесет уверенные слова в тот последний день, когда обрушатся небеса и свершится суд, — снова он услышал его; этот голос кричал ему откуда-то издалека:

— Хорошо!

Он подумал, что его не расслышали:

— Наши шлюпки… я говорю, шлюпки… шлюпки, сэр! Две снесло!

Тот же голос, на расстоянии фута от него, — и такой далекий, прокричал резонно:

— Ничего не поделаешь!

Капитан Мак-Вир не повернул лица, но Джакс расслышал еще несколько слов, подхваченных ветром:

— Чего можно ждать… когда пробираешься… в таком… Приходится… что-нибудь… оставить… позади… разумеется…

Джакс напряженно прислушивался. Больше он ничего не услышал. Капитан Мак-Вир сказал все, что хотел сказать; а Джакс, не видя, представил себе широкую, плотную спину, повернутую к нему. Непроницаемая тьма давила на призрачный блеск моря. Джакса охватила тупая уверенность, что делать больше нечего.

Если рулевые приводы выдержат; если огромные массы воды не проломят палубы и не разобьют люков; если машины не сдадут; если удастся вести судно против этого ужасного ветра и оно не будет погребено одной из этих чудовищных волн — Джакс время от времени видел только зловещие белые гребни, вздымающиеся высоко над бортом, — тогда есть шанс выбраться благополучно. Казалось, что-то в нем перевернулось, и он особенно остро понял, что «Нянь-Шань» погиб.

«Пришел ему конец», — сказал он себе и вдруг почувствовал волнение, словно в этих словах открылся какой-то новый, неожиданный смысл. Что-нибудь да случится. Теперь ничего нельзя сделать, ничем нельзя помочь. От людей на борту помощи не будет, и судно долго не продержится. Эта буря чудовищна!

Джакс почувствовал, как чья-то рука тяжело обхватила его плечи, и на это ответил очень разумно — крепко обнял за талию своего капитана.

Так стояли они, обнявшись, в слепой ночи, поддерживая друг друга в борьбе с ветром, щека к щеке, а губы к уху, — на манер двух старых негодных кораблей, связанных корма с носом.

И Джакс услыхал голос своего командира, звучавший едва ли громче, чем раньше, но ближе, словно он пошел наперерез чудовищному натиску урагана; в нем было все то же странное спокойствие, как бы мирное сияние нимба.

— Вы не знаете, где команда? — спросил этот голос, мощный и в то же время угасающий, как будто сила ветра одолевала его и сейчас же относила прочь от Джакса.

Джакс не знал. Все матросы были наверху, когда ураган обрушился на судно. Он понятия не имел, куда они забрались. В данном случае их все равно что нигде не было, так как пользы от них быть не могло. Почему-то вопрос капитана расстроил Джакса.

— Вам нужны матросы, сэр? — боязливо крикнул он.

— Должен знать! — крикнул в ответ капитан Мак-Вир. — Держитесь крепко.

Они держались. С неукротимым бешенством злобный напор ветра остановил судно; в течение одной зловещей напряженной секунды оно только качалось быстро и легко, как детская люлька, а воздух — казалось, вся атмосфера яростно проносился мимо, с ревом отрываясь прочь от мрачной земли.

Ветер душил их, и, закрыв глаза, они крепче сжали друг друга в объятиях. Судя по силе удара, столб воды, скользивший вертикально в темноте, налетел на судно, переломился и рухнул на мостик, погребая его под своей губительной тяжестью. Столб, при падении разбившийся на струи, окутал их с головы до ног вихрем пены; соленая вода наполнила им уши, рот, ноздри. Она ударила их по ногам, рванула второпях за руки, быстро забурлила под подбородком. Открыв глаза, они увидели громоздящуюся массу пены, бушующую вокруг того, что походило на обломки судна. Да, оно вынуждено было сдаться; и двое задыхающихся людей тоже были побеждены сокрушающим ударом. И вдруг судно рванулось вперед, чтобы снова отчаянно вынырнуть, точно пытаясь выбраться из-под развалин.

Валы набегали в темноте со всех сторон, чтобы отогнать судно назад, где оно должно было погибнуть. Злобны были нападавшие на него удары. Судно напоминало живое существо, отданное на растерзание толпе: его жестоко толкали, били, подкидывали, бросали вниз, топтали. Капитан Мак-Вир и Джакс держались друг за друга, оглушенные шумом, полузадушенные ветром; а великое смятение, терзавшее их тела, словно необузданный взрыв страсти, вызывало в душе глубокую тревогу. Один из тех диких и зловещих воплей, какие таинственно прорезают иногда рев урагана, как на крыльях, налетел на судно, а Джакс постарался его перекричать:

— Выдержит ли судно?

Этот крик вырвался из его груди. Он был так же не преднамерен, как рождение мысли в голове, и Джакс сам его не слышал. Он сразу угас, исчезли и мысль, и намерение, и усилие, и неслышные вибрации этого крика слились с воздушными волнами.

Джакс ничего не ждал в ответ. Решительно ничего. Да и какой ответ можно было дать? Но спустя некоторое время он с изумлением расслышал хрупкий голос, звук-карлик, не побежденный в чудовищной сумятице:

— Может выдержать!

То был глухой вой, а уловить его было труднее, чем еле слышный шепот. И снова раздался голос, полузатопленный треском и гулом, словно судно, сражающееся с волнами океана.

— Будем надеяться! — крикнул голос, маленький, одинокий и непоколебимый, как будто не ведающий ни надежды, ни страха; и замелькали бессвязные слова: — Судно… это… никогда… как-нибудь… к лучшему.

Джакс уже не пытался расслышать.

Тогда голос, словно внезапно напав на единственный предмет, способный противостоять силе шторма, окреп и твердо выкрикнул последние отрывистые слова:

— Оно пробивается… строили его… хорошие люди… есть шансы… машины… Раут… хороший парень.

Капитан Мак-Вир снял руку с плеч Джакса, и было так темно, что он сразу перестал существовать для своего помощника. Джакс после крайнего напряжения дал отдых своим мускулам, сразу ослабел. Гложущая тоска уживалась с невероятной сонливостью, словно его избили и измучили до того, что нагнали на него дремоту. Ветер завладел его головой и пытался сорвать ее с плеч; одежда, насквозь промокшая, была тяжела, как свинец; холодная и мокрая, она походила на броню из тающего льда; он дрожал; это продолжалось долго: крепко держась руками, он медленно погружался в бездну телесных страданий; он сосредоточился лениво и бесцельно на самом себе; а когда что-то сзади ударилось слегка о его ноги, он чуть не подпрыгнул.

Качнувшись вперед, он натолкнулся на спину капитана Мак-Вира; тот не пошевельнулся. Потом чья-то рука схватила Джакса за бедро. Наступило затишье, грозное затишье, словно шторм затаил дыхание. А Джакс чувствовал, как кто-то ощупывает его всего. Это был боцман. Джакс узнал эти руки, такие толстые и огромные, что казалось — они принадлежат человеку какой-то новой породы.

Боцман поднялся на мостик и полз на четвереньках против ветра. Тут он ткнулся головой в ноги старшего помощника, немедленно присел и стал исследовать особу Джакса, осторожно ощупывая его руками, словно извиняясь за свою смелость.

Это был некрасивый малорослый грубый моряк, лет пятидесяти, коротконогий, с жесткими волосами, длиннорукий, похожий на старую обезьяну. Силы он был непомерной; в его больших неуклюжих лапах, напоминавших коричневые боксерские перчатки, самые тяжелые предметы казались игрушечными. Не считая седоватых волос на груди, хриплого голоса и грозного вида, он был лишен всех классических атрибутов боцмана. Его добродушие доходило почти до глупости: матросы делали с ним, что хотели, инициативы у него не было ни на грош, и человек он был покладистый и разговорчивый. По этой причине Джакс его недолюбливал; но капитан Мак-Вир как будто считал его первоклассным боцманом, вызывая этим презрительное неодобрение Джакса.

Он ухватился за плащ Джакса и подтянулся, чтобы встать на ноги; такое свободное обращение, да и то с величайшей осторожностью, он позволил себе лишь потому, что его вынуждал к этому ураган.

— В чем дело, боцман, в чем дело? — нетерпеливо заревел Джакс. — Что нужно здесь, на мостике, этому плуту боцману?

Тайфун действовал Джаксу на нервы. Хриплый рев боцмана, казалось, выражал величайшее удовлетворение, но слов нельзя было разобрать. Да, несомненно, старый дурак чему-то обрадовался.

Свободная рука боцмана нашла чье-то другое тело, потому что изменившимся голосом он стал спрашивать:

— Это вы, сэр? Это вы, сэр?

Ветер заглушал его вопли.

— Да! — крикнул капитан Мак-Вир.

4

Напрягая голос, боцман добился лишь того, что капитан Мак-Вир расслышал странное сообщение:

— Всех китайцев меж палуб швыряет, сэр.

Джакс, стоявший с подветренной стороны, слышал, как эти двое кричали на расстоянии шести дюймов от него, словно их разделяло полмили; казалось, в тихую ночь два человека перекликаются через поле. Он слышал отчаянный крик капитана Мак-Вира: «Что? Что?..» — и напряженный, хриплый голос боцмана: «Всей кучей… сам их видел… Ужасное зрелище, сэр… Думал… сказать вам».

Джакс оставался равнодушным, словно сила урагана сделала его безответным, уничтожив всякую мысль о действии. Кроме того, он был очень молод; его всецело поглощало одно занятие: закалить сердце в ожидании самого худшего, и всякая иная форма деятельности вызывала непреодолимое отвращение. Он не был испуган: он это знал, ибо, твердо веря в то, что ему не видать завтрашнего дня, оставался спокоен.

Бывают такие моменты пассивного героизма, им поддаются даже храбрые люди. Многие моряки, несомненно, могут припомнить случай из своей жизни, когда подобное состояние каталептического стоицизма внезапно овладевало всем экипажем. Джакс же мало был знаком с людьми или штормами. Он сознавал свое спокойствие, неумолимое спокойствие; в действительности же это был страх, — правда, не тот гнусный страх, который заставляет человека порядочного испытывать отвращение к себе самому.

Скорее это было вынужденное духовное отупение. Оно вызывается длительным напряжением во время бури, предчувствием надвигающейся катастрофы; тут играет роль и физическая усталость: человек устает цепляться за жизнь среди этого хаоса. Усталость, пронизывающая и предательская, которая проникает глубоко в сердце человека и заставляет это сердце сжиматься, — сердце неисправимое, выбирающее из всех даров земли, включая и жизнь, только покой.

Джакс был оглушен гораздо сильнее, чем предполагал. Он крепко держался, весь мокрый, замерзший, оцепеневший. В быстрой смене видений мелькнули воспоминания, никакого отношения не имеющие к его настоящему положению (говорят, перед утопающим проносится таким образом вся его жизнь). Он вспомнил своего отца: после деловой катастрофы этот достойный человек спокойно улегся в постель и тотчас же, покорный, умер. Этих обстоятельств Джакс, конечно, не вспомнил, но, оставаясь совершенно безучастным, он отчетливо увидел лицо несчастного человека. Вспомнилось, как, еще мальчишкой, он, Джакс, играл в карты на борту корабля, в Тэйбл Бай, — этот корабль погиб потом со всем экипажем; вспомнились густые брови своего первого шкипера; и мать он вспомнил без всякого волнения, — с таким же спокойствием он, бывало, входил в ее комнату и заставал ее за книгой. Мать его тоже умерла; решительная женщина, оставшись без всяких средств, очень энергично занималась его воспитанием.

Это продолжалось не больше секунды, быть может — меньше. Тяжелая рука легла на его плечи; капитан Мак-Вир кричал ему в ухо:

— Джакс! Джакс!

Он уловил в голосе озабоченную нотку. Ветер всею тяжестью навалился на судно, стараясь пригвоздить его среди волн. А волны образовали брешь над ним, словно оно было полузатонувшим бревном; чудовищные пенистые валы грозили ему издали. Валы вылетали из тьмы, а гребни их светились призрачным светом — светом морской пены; в злобных вскипающих бледных вспышках видна была каждая волна, надвигающаяся, падающая и бешено терзающая хрупкое тело судна. Ни на одну секунду оно не могло освободиться от воды. Окаменевший Джакс заметил в движении судна зловещие признаки метанья наобум. Оно уже не боролось разумно; это было начало конца; и озабоченная нотка в голосе капитана Мак-Вира подействовала болезненно на Джакса, словно проявление слепого и гибельного безумия.

Чары шторма овладели Джаксом, проникли в него, поглотили; он был опутан ими, застыл в немом внимании. Капитан Мак-Вир настойчиво кричал, но ветер разъединял их, как прочный клин. Капитан повис на шее Джакса, словно тяжелый жернов, и вдруг головы их столкнулись.

— Джакс! Мистер Джакс! Слышите!..

Он вынужден был ответить на этот голос, который не хотел умолкнуть. Он ответил привычными словами:

— Да, сэр!

И тотчас же сердце его, покоренное штормом, который порождает тягу к покою, восстало против тирании дисциплины и командования.

Капитан Мак-Вир крепко зажал согнутой в локте рукой голову своего помощника и заорал ему в ухо. Изредка Джакс прерывал его, поспешно предостерегая: «Осторожно, сэр!» — или капитан Мак-Вир выкрикивал заклятье: «Держитесь крепче!» И черная вселенная, казалось, начинала кружиться вместе с судном. Они умолкали. Судно еще держалось. И капитан Мак-Вир снова выкрикивал:

— …Он говорит… все китайцы… швыряет… Нужно разузнать… в чем дело.

Как только ураган обрушился на судно, на палубе нельзя было оставаться, и матросы, ошеломленные и перепуганные, приютились в левом проходе под мостиком. Дверь на корму они заперли. В проходе было очень темно, холодно и страшно. При каждом тяжелом толчке судна они стонали в темноте, а снаружи ударяли тонны воды, словно пытаясь проникнуть к ним сверху. Боцман обратился к матросам с суровой речью, но, как говорил он впоследствии, таких неразумных людей ему еще никогда не приходилось встречать. Там им было не так уж плохо, от непогоды они были укрыты, и никакой работы от них не требовалось; и все же они только и делали, что ворчали да жаловались, как малые ребята. Наконец один из них сказал, что дело обстояло бы не так плохо, будь здесь хоть какой-нибудь свет, чтобы можно было видеть дальше своего носа. Он заявил, что сойдет с ума, если будет лежать здесь в темноте и ждать, когда проклятая калоша пойдет ко дну.

— Чего же ты не выйдешь наружу и не покончишь с этим раз и навсегда? накинулся на него боцман.

Это вызвало бурю проклятий. На боцмана со всех сторон посыпались упреки. Они как будто обижались на то, что им не преподносят сию же минуту лампы. Они хныкали, требовали лампу: если уж умирать, так при свете. И хотя нелепость их ругани была очевидна, раз не было надежды добраться до помещения, где хранились лампы, — оно находилось на носу, — все-таки боцман сильно расстроился. Он считал, что они зря придираются к нему. Так он им сказал, чем вызвал взрыв возмущения. Поэтому он искал прибежища в молчании, исполненном горечи. Их воркотня, вздохи и ругань очень ему надоели, но тут он вспомнил, что в межпалубном пространстве находятся шесть круглых ламп, и кули нисколько не пострадают, если забрать у них одну лампу.

На «Нянь-Шане» была угольная яма, расположенная поперек судна; иногда туда помещали груз, но в данный момент она была пуста. С передним межпалубным пространством она сообщалась железной дверью, а ее люк выходил в пароход под мостиком. Таким образом, боцман мог проникнуть в межпалубное пространство, не выходя на палубу; но, к величайшему своему изумлению, он обнаружил, что никто не желает помочь ему снять крышку с люка. Он все-таки стал нащупывать ее, но один из матросов, лежавший у него на дороге, отказался сдвинуться с места.

— Да ведь я же хочу раздобыть вам проклятый свет, сами же просили! чуть ли не умоляюще воскликнул он.

Кто-то посоветовал ему убираться и засунуть голову в мешок. Боцман пожалел, что не узнал голоса и в темноте не мог разглядеть, кто это крикнул, иначе — потонет судно или нет, а уж он бы свернул шею этому негодяю. Тем не менее он решил доказать им, что может достать свет, хотя бы ему пришлось из-за этого умереть.

Качка была настолько сильна, что всякое движение было сопряжено с опасностью. Даже лежать ничком было делом нелегким. Он едва не сломал себе шею, прыгая в угольную яму. Он упал на спину и стал беспомощно кататься из стороны в сторону в опасной компании с тяжелым железным ломом, — быть может, с ломиком кочегара, — кем-то здесь оставленным. Лом действовал ему на нервы, словно это был дикий зверь; он не мог его видеть, так как в яме, осыпанной угольной пылью, была непроглядная тьма; но он слышал, как лом скользит и звякает, ударяясь то здесь, то там, и всегда по соседству с его головой. Казалось, он производил необычайный шум и ударял с такой силой, словно был величиной с хорошую балку моста. На это обратил внимание боцман, пока его швыряло от правого борта к левому и обратно, а он отчаянно цеплялся за гладкие стены, стараясь удержаться. Дверь в межпалубное пространство была неплотно пригнана, и внизу он увидел нить тусклого света.

Был он моряк и человек еще энергичный — и вскоре улучил удобный момент и поднялся на ноги; на свое счастье, он, поднимаясь, опустил руку на железный ломик и подхватил его. В противном случае ему пришлось бы все время опасаться, как бы эта штука не сломала ему ног или не повалила его снова на пол. Поднявшись, он сначала стоял неподвижно. Ему было не по себе; в кромешной тьме качка казалась совсем необычной, неожиданной, трудно было к ней приспособиться. На секунду он так растерялся, что не смел двинуться с места, боясь «новой атаки». Ему вовсе не хотелось разбиться вдребезги в этой угольной яме.

Два раза он ударился головой и слегка одурел. В ушах его еще звенели удары и звяканье железного ломика, и он крепче сжал кулак, желая себе доказать, что он тут, в его руке. Он смутно подивился, с какой ясностью слышны здесь, внизу, завывания бури. Казалось, в этой пустой яме что-то человеческое слышится в вое и визге, человеческое бешенство и страдание; звуки были пронзительные. Когда судно накренялось, раздавались удары, глухие тяжеловесные удары, словно какой-то громоздкий предмет, весом в пять тонн, метался по трюму. Но никаких громоздких предметов в трюме не было. Что-нибудь на палубе? — не может быть. Или за бортом? — Невозможно.

Все это он обдумал быстро, отчетливо и точно, как моряк, и в конце концов все-таки недоумевал. Этот заглушенный шум доносился снаружи вместе с плеском воды, лившейся на палубу над его головой. Был ли то ветер? Должно быть. Но сюда, вниз, шум ветра доносился, как рев обезумевшей толпы. И боцман вдруг тоже почувствовал странное желание увидеть свет хотя бы утонуть при свете! — и тревожное стремление выбраться из этой ямы.

Он откинул болт; тяжелая железная доска повернулась на петлях, и казалось — он распахнул дверь навстречу буре. Хриплый вой оглушил его: это был не ветер, а шум воды над головой, который придушили горловые пронзительные крики, сливавшиеся в отчаянный вопль. Он расставил ноги во всю ширину двери и вытянул шею. И прежде всего он увидел то, за чем пришел: шесть маленьких желтых язычков пламени, раскачивающихся в тусклом полумраке.

Помещение было устроено, как рудничная шахта: посредине стояли подпирающие потолок столбы, над головой тянулись поперечные бимсы, уходящие во мрак, в бесконечность. С левой стороны смутно виднелась какая-то огромная глыба, напоминающая склеп. Все помещение, и предметы, и тени двигались, двигались непрерывно. Боцман вытаращил глаза: судно накренилось на правый борт, и неясная глыба — не то склеп, не то куча обвалившейся земли — испустила громкий вой.

Мимо со свистом пронеслись куски дерева. «Доски», — подумал он, несказанно испуганный, и втянул голову в плечи. У его ног, скользя на спине, пролетел человек; глаза его были широко раскрыты, он простирал руки в пустоту. Приблизился другой, подскакивая, словно сорвавшийся камень; голова его была зажата между ногами, руки стиснуты. Коса взметнулась вверх; человек попытался ухватить за колени боцмана, и из разжавшейся руки выпал и покатился к ногам боцмана белый диск. Он разглядел серебряный доллар и заорал от удивления. Шарканье босых ног, гортанные крики — и гора извивающихся тел, нагроможденных у левого борта, понеслась, инертная, скользящая, к правому борту и с глухим стуком ударилась об него. Крики смолкли. Над ревом и свистом ветра пронесся протяжный стон, и взору боцмана предстала одна сплошная масса, состоящая из голов и плеч, из голых ступней, дрыгающих в воздухе, поднятых кулаков и согнутых спин, из ног, кос и лиц.

— О, бог ты мой! — крикнул он в ужасе и захлопнул железную дверь, спасаясь от этого зрелища.

Вот с каким докладом явился он на мостик. Он не мог держать это при себе, а на борту корабля есть только один человек, с которым стоит поделиться своей заботой. Когда он вернулся в проход, матросы обругали его дураком. Почему он не принес этой лампы? Какое, черт подери, им дело до кули? А когда он вышел на палубу, все происходящее внутри судна показалось ему ничтожным по сравнению с опасностью, грозящей пароходу.

Сначала он подумал, что пароход начал идти ко дну в тот самый момент, как он вышел. Трапы, ведущие на мостик, были смыты; но огромная волна, залившая ют, подняла его наверх. После этого ему пришлось некоторое время пролежать на животе, держась за рым-болт; изредка он вбирал воздух в легкие и глотал соленую воду. Дальше он пополз на четвереньках, слишком перепуганный и потрясенный, чтобы возвращаться назад. Так он добрался до заднего отделения рулевой рубки. В этом сравнительно защищенном местечке он нашел второго помощника. Боцман был приятно удивлен, — у него создалось впечатление, будто все, находившиеся на палубе, давным-давно смыты за борт. Он с волнением спросил, где капитан.

Второй помощник лежал ничком, как злобный зверек под забором.

— Капитан? Отправился за борт, после того как Мы по его вине попали в эту кашу. — И до первого помощника ему никакого дела не было… Еще один дурак. Никакого значения не имеет. Все равно рано или поздно очутится за бортом.

Боцман снова выполз наружу; по его словам, он почти не надеялся кого-нибудь найти, но ему хотелось поскорее убраться от «того человека». Он полз вперед, как изгнанник навстречу безжалостному миру. Вот почему он так обрадовался, найдя Джакса и капитана. Но то, что происходило в межпалубном пространстве, казалось ему теперь делом маловажным. Да и трудно было добиться того, чтобы тебя услышали. Все-таки он ухитрился сообщить, что китайцы катаются по полу вместе со своими сундучками, а он, боцман, поднялся наверх, чтобы донести об этом. Что же касается команды, то все в порядке. Затем, успокоенный, он уселся, обвив руками и ногами стойку телеграфа машинного отделения — чугунный толстый столб. Если этот столб смоет, тогда, размышлял он, и ему самому придет конец. О кули он больше не думал.

Капитан Мак-Вир дал понять Джаксу, чтобы он пошел вниз — посмотреть.

— Что же я должен делать, сэр?

Джакс промок и дрожал всем телом, а потому голос его звучал как блеяние.

— Раньше посмотрите… Боцман… говорит…

— Боцман — проклятый дурак! — заревел трясущийся Джакс.

Нелепость отданного приказания возмутила Джакса. Ему так не хотелось идти, словно судно должно было потонуть в тот момент, когда он оставит палубу.

— Я должен знать… не могу… уйти…

— Они успокоятся, сэр.

— Дерутся… Боцман говорит, они дерутся… Почему?.. Не могу… допустить… чтобы дрались… на борту судна… Хотел бы… чтобы вы оставались здесь… на случай… если меня снесет… за борт… Посмотрите и скажите мне… в рупор машинного отделения… Не хочу, чтобы вы… поднимались сюда… слишком часто… Опасно… ходить… по палубе…

Джакс, голову которого сжимал капитан, с ужасом прислушивался к этим словам.

— Не хочу… чтобы вы погибли… пока судно… держится… Раут… надежный парень. Судно может еще… пробиться…

И вдруг Джакс понял, что должен идти.

— Вы думаете, оно выдержит? — воскликнул он.

Но ветер поглотил ответ, и Джакс уловил одно только слово, произнесенное с величайшей энергией:

— Всегда…

Капитан Мак-Вир освободил голову Джакса и, наклонившись к боцману, крикнул:

— Ступайте назад с помощником!

Джакс почувствовал только, что рука упала с его плеч. Его отпустили, отдав приказание… сделать — что? Он был в таком отчаянии, что неосмотрительно разжал руки, цеплявшиеся за поручни, и в ту же секунду ветер подхватил его. Ему казалось, что никакая сила не может его остановить и он полетит прямо за корму. Он поспешно лег ничком, а боцман, следовавший по пятам, упал на него.

— Не поднимайтесь пока, сэр! — крикнул боцман. — Не торопитесь!

Волна пронеслась над ними. Джакс разобрал слова захлебывающегося боцмана: трапы были снесены.

— Я спущу вас вниз за руки, сэр! — крикнул он; затем сообщил что-то о дымовой трубе, которая, по всем вероятиям, также может отправиться за борт.

Джакс считал это вполне возможным и представил себе, что огонь в топках погас, судно беспомощно…

Боцман продолжал орать над самым его ухом.

— Что? Что такое? — отчаянно крикнул Джакс.

А тот повторил:

— Что бы сказала моя старуха, если б видела меня сейчас?

В проходе, куда пробилась и плескалась в темноте вода, люди лежали неподвижно, как трупы. Джакс споткнулся об одного и злобно выругал его за то, что валяется на дороге. Тогда два-три слабых голоса взволнованно спросили:

— Есть надежда, сэр?

— Что с вами, дурачье? — грубо сказал он.

Он чувствовал, что готов броситься на пол подле них и больше не двигаться. Но они как будто ободрились. Услужливо повторяя: «Осторожнее! Не забудьте — здесь крышка лаза, сэр!» — они спустили его в угольную яму. Боцман прыгнул вслед за ними и, едва поднявшись на ноги, произнес:

— Она бы сказала: «Поделом тебе, старый дуралей! Зачем совался в море?»

У боцмана были кое-какие средства, и он любил частенько упоминать об этом. Его жена — толстая женщина — и две взрослые дочери держали зеленную лавку в Лондоне в Ист-Энде.

В темноте Джакс, нетвердо держась на ногах, прислушивался к частым гулким ударам. Заглушенный визг раздавался как будто у самого уха, а сверху давил на эти близкие звуки более громкий рев шторма. Голова у него кружилась. И ему также в этой угольной яме качка показалась чем-то новым и грозным, подрывающим его мужество, как будто он впервые находился на море.

Он почти готов был выбраться отсюда, но слова капитана Мак-Вира делали отступление невозможным. Ему был дан приказ — пойти и посмотреть. Хотел бы он знать, кому это нужно! Взбешенный, он говорил себе, что, конечно, пойдет и посмотрит. Но боцман, неуклюже шатаясь, предостерегал, чтобы он осторожно открывал дверь: там идет отчаянная драка. Джакс, словно испытывая невыносимую физическую боль, раздраженно осведомился, какого черта они там дерутся.

— Доллары! Доллары, сэр!.. Все их гнилые сундуки разбились. Проклятые деньги рассыпались по всему полу, а они ловят их, катаются кубарем, дерутся и кусаются. Сущий ад!

Джакс рванул дверь. Коротышка-боцман выглядывал из-под его руки.

Одна из ламп погасла, быть может, разбилась. Злые гортанные крики вырвались навстречу и какое-то странное хрипение — напряженное дыхание всех этих людей. Что-то сильно ударило о борт судна; вода с оглушительным шумом обрушилась сверху, и в красноватой полутьме, где воздух был спертый, Джакс увидел голову, бившуюся об пол, увидел две задранные толстые ноги, обхватившие чье-то голое тело, показалось и исчезло желтое лицо с дико выпученными глазами. Пустой сундук с грохотом перекатывался с боку на бок; какой-то человек, подпрыгнув, упал головой вниз, словно его лягнули сзади; а дальше, в полутьме, неслись другие люди, как груда камней, скатывающихся по склону. Трап, ведущий к люку, был унизан кули, копошившимися, как пчелы на ветке. Они висели на ступеньках волнующейся гроздью, яростно колотя кулаками снизу по задраенному люку, а сверху в промежутках между их воплями доносился яростный рев волн. Судно накренилось сильнее, и они стали падать; сначала упал один, потом двое, наконец, с воем сорвались и все остальные.

Джакс был ошеломлен. Боцман с грубоватой заботливостью умолял его:

— Не входите туда, сэр.

Казалось, здесь все извивалось, каталось и корчилось, а когда судно взлетело на гребень вала, Джаксу почудилось, что эти люди всей своей массой налетят на него. Он отступил назад, захлопнул дверь и дрожащими руками задвинул болт…

Как только ушел помощник, капитан Мак-Вир, оставшийся один на мостике, шатаясь под напором ветра, боком добрался до рулевой рубки. Дверь рубки открывалась наружу, и чтобы проникнуть туда, ему пришлось вступить в борьбу с ветром; когда же наконец он ухитрился войти, дверь моментально с треском захлопнулась, словно капитан Мак-Вир пулей прошел сквозь дерево. Он остановился, держась за ручку.

Рулевая машина пропускала пары, и в тесном помещении стекло нактоуза поблескивало мерцающим овалом в редком белом тумане. Ветер выл, гудел, свистел, порывисто сотрясал двери и ставни, злобно обдавая их брызгами. Две бухты лотлиня и маленький брезентовый мешок, подвешенные на длинном талрепе, раскачивались и снова как бы прилипали к переборке. Деревянная решетка под ногами почти плавала в воде; с каждым ударом волны вода яростно пробивалась во все щели двери. Рулевой снял фуражку, куртку и остался в одном полосатом бумажном тельнике, открытом на груди; он стоял, прислонившись спиной к кожуху рулевой передачи. Маленький медный штурвал в его руках казался блестящей хрупкой игрушкой. Жилы на шее его вытянулись и напряглись; в ямке у горла виднелось темное пятно; лицо было неподвижно, осунувшееся, как у мертвеца.

Капитан Мак-Вир вытер глаза. Волна, едва не смывшая его за борт, унесла, к величайшей его досаде, зюйдвестку с его лысой головы. Пушистые белокурые волосы, мокрые и потемневшие, походили на моток бумажных ниток, фестонами облепивших голый череп. Его лицо, блестевшее от соленой воды, побагровело от ветра и колючих брызг. У него был такой вид, словно он только что отошел, обливаясь потом, от раскаленной печи.

— Вы здесь? — пробормотал он.

Второй помощник незадолго до этого пробрался в рулевую рубку. Он забился в угол, согнув колени и сжимая кулаками виски; эта поза свидетельствовала о его бешенстве, отчаянии, покорности и какой-то сосредоточенной мстительности. Он сказал горестно и вызывающе:

— А я сейчас свободен от вахты!

Рулевая машина стучала, останавливалась, снова стучала. У штурвального лицо было голодное, глаза вытаращены, как будто картушка компаса за стеклом нактоуза казалась ему куском мяса. Одному богу известно, сколько времени простоял он здесь у штурвала, словно забытый своими товарищами. Склянок не отбивали; позабыли и о смене; заведенного судового порядка и в помине не было; и все-таки он пытался держать курс на северо-северо-восток. Откуда он мог знать, цел ли руль? Быть может, руль снесен, огонь в топках погас, машины поломаны и судно готово опрокинуться, как труп. Он боялся, как бы ему не сбиться с толку и не потерять направления, ибо картушка компаса раскачивалась, вертелась и иногда, казалось, совершала полный оборот. Рулевой страдал от душевного напряжения. Он очень боялся, как бы не снесло рулевую рубку. Водяные горы непрестанно на нее обрушивались. Когда судно ныряло в бездну, уголки его рта подергивались.

Капитан Мак-Вир посмотрел на часы в рулевой рубке. Они были привинчены к переборке: на белом циферблате черные стрелки, казалось, стояли совершенно неподвижно. Было половина второго утра.

— Близок день, — пробормотал он.

Второй помощник расслышал эти слова и поднял голову: у него было лицо человека, горюющего на развалинах.

— Вы не увидите рассвета! — воскликнул он; руки его и колени заметно дрожали. — Нет, клянусь небом! Не увидите!

Он снова сжал голову кулаками.

Тело рулевого слегка пошевельнулось, но голова оставалась неподвижной, словно каменная голова, насаженная на колонну. Судно накренилось так сильно, что капитан Мак-Вир еле устоял на ногах; раскачиваясь, чтобы не упасть, он сурово сказал:

— Не обращайте внимания на слова этого парня.

Затем, неуловимо изменив тон, он очень серьезно прибавил:

— Он не на вахте…

Матрос ничего не ответил.

Ураган ревел, потрясая маленькую рубку, казавшуюся непроницаемой для воздуха. Огонь в нактоузе все время трепетал.

— Тебя не сменили, — продолжал капитан Мак-Вир, не поднимая глаз. Все-таки я хочу, чтобы ты стоял у штурвала, пока хватит сил. Ты приноровился к ходу. Если на твое место встанет другой, может случиться беда. Это не годится. Не детская игра. А у матросов, должно быть, хватает работы внизу… Как ты думаешь, сможешь выдержать?

Рулевая машина отрывисто звякнула и тут же остановилась, окутавшись паром, как залитый костер; а неподвижный человек с остановившимся взглядом страстно проговорил, словно вся жизнь его сосредоточилась в губах:

— Ей-богу, сэр, я могу стоять у штурвала хоть вечность, если никто не будет со мной говорить.

— О да! Хорошо!

Капитан впервые поднял глаза на этого человека: Хэкет.

И, казалось, он тотчас же перестал об этом думать. Наклонившись к рупору в машинное отделение, он крикнул в него, а затем опустил голову. Мистер Раут снизу ответил, и капитан приблизил к рупору губы.

Вокруг ревела буря, а капитан прикладывал к рупору попеременно то губы, то ухо. Снизу поднимался к нему голос механика; он говорил резко, словно оторвался от горячей работы: один из кочегаров вышел из строя, остальные сплоховали; второй механик и старший кочегар поддерживали огонь под котлами; третий механик стоял у штурвалов ручного управления машиной.

— Каково там наверху?

— Довольно скверно. Почти все зависит от вас, — сказал капитан Мак-Вир. — Заходил ли туда помощник?.. Нет? Ну, так он скоро придет. Пусть мистер Раут скажет ему, чтобы он подошел к рупору… к рупору, выходящему на капитанский мостик, так как он, капитан, сейчас снова туда выйдет. Китайцы подняли возню. Дрались как будто. Он никоим образом не может допустить драку…

Мистер Раут отошел, а капитан Мак-Вир, прижимавший ухо к рупору, чувствовал пульсацию машин, словно биение сердца судна. Голос мистера Раута что-то отчетливо выкрикивал там, внизу. Судно зарылось носом, и со свистящим шумом пульсация машин приостановилась. Лицо капитана Мак-Вира оставалось бесстрастным, глаза рассеянно уставились на скорченную фигуру второго помощника. Снова раздался из глубины голос мистера Раута, и пульсирующие удары возобновились — сначала медленно, затем все ускоряясь.

Мистер Раут вернулся к рупору.

— Не имеет значения, что они там делают, — быстро сказал он и раздраженно прибавил: — Судно ныряет так, словно и не собирается вынырнуть.

— Ужасная волна! — крикнул в ответ капитан.

— Не дайте мне загнать судно ко дну, — рявкнул в рупор Соломон Раут.

— Темень и дождь! Впереди ничего не видно! — кричал капитан. — Нужно… не… останавливаться, сохранить ход… чтобы можно было… управлять… а там увидим, — раздельно выговорил он.

— Я делаю все, что можно.

— Нас здесь… здорово… швыряет, — коротко проговорил голос капитана. — Все-таки справляемся недурно. Конечно, если рулевую рубку снесет…

Мистер Раут, наклонивший ухо к рупору, ворчливо пробормотал что-то сквозь зубы.

Но твердый голос сверху бодро спросил:

— Что, Джакса еще нет?

Затем, после короткой выжидательной паузы, прибавил:

— Хочу, чтобы он здесь помог. Пусть поскорей покончит с этим делом и поднимется сюда, наверх, в случае, если что-нибудь… Смотреть за судном. Я совсем один. Второй помощник для нас потерян…

— Что? — крикнул мистер Раут в машинное отделение; затем заорал в рупор: — Смыт за борт? — и сейчас же прижался к рупору ухом.

— Потерял рассудок от страха, — продолжал деловым тоном голос сверху. Чертовски не вовремя.

Мистер Раут, прислушиваясь, опустил голову, вытаращил глаза. Сверху донеслось к нему отрывистое восклицание и какой-то шум, напоминающий драку. Он напрягал слух; все это время Биль, третий механик, стоял с поднятыми руками, держа между ладонями обод маленького черного колеса, выступающего сбоку большой медной трубы. Казалось, он взвешивал его над своей головой, примериваясь к какой-то игре.

Чтобы удержаться на ногах, он прижимался плечом к белой переборке. Одно колено было согнуто, заткнутая за пояс тряпка свешивалась на бедро. Его гладкие щеки разгорелись и были запачканы сажей; угольная пыль на веках, словно подведенных черным карандашом, подчеркивала блеск белков, придавая юношескому лицу что-то женственное, экзотическое и чарующее. Когда судно ныряло, он, поспешно перебирая руками, туго завинчивал маленькое колесо.

— С ума сошел! — раздался вдруг в рупор голос капитана. — Набросился на меня… Только что. Пришлось сбить его с ног… Вот сию минуту. Вы слыхали, мистер Раут?

— Ах, черт! — пробормотал мистер Раут. — Осторожно, Биль!

Его крик прозвучал в железных стенах машинного отделения как предупреждающий трубный сигнал. Покатые стены были окрашены белой краской и в тусклом свете палубного иллюминатора уходили вверх; все высокое помещение напоминало внутренность какого-то монумента, разделенного на этажи железными решетками. Свет мерцал на различных уровнях, а посредине, между станинами работающих машин, под неподвижными вздутиями цилиндров, сгустился мрак. В спертом теплом воздухе бешено резонировали все шумы урагана. Пахло горячим металлом и маслом; в воздухе висела легкая дымка пара. Удары волн, казалось, проходили из конца в конец, потрясая все помещение.

Отблески, словно длинные бледные языки пламени, дрожали на полированном металле. Снизу из-под настила поднимались, блестя медью и сталью, огромные вращающиеся мотыли и снова опускались; шатуны, похожие на руки и ноги огромного скелета, казалось, сталкивали их вниз и снова вытягивали с неумолимой точностью; а внизу, в полутьме, другие шатуны и штоки размеренно качались взад и вперед; кивали крейцкопфы; металлические диски терлись друг о друга медленно и нежно, в смешении теней и отблесков.

Иногда все эти мощные и точные движения вдруг замедлялись, словно то были функции живого организма, внезапно пораженного гибельной слабостью; и тогда длинное лицо мистера Раута желтело, а глаза казались темнее. Он вел эту битву, обутый в пару ковровых туфель. Короткая лоснящаяся куртка едва доходила ему до бедер, узкие рукава не закрывали белых кистей рук; казалось, в этот критический момент он вырос, руки вытянулись, бледность усилилась и глаза запали.

Он двигался с неутомимой энергией, лазил наверх, исчезал где-то внизу; а когда стоял неподвижно, держась за поручни перед пусковым механизмом, то все время глядел направо, на манометр, на водомер, прибитые к белой стене и освещенные раскачивающейся лампой. Раструбы двух рупоров нелепо зияли у его локтя, а циферблат машинного телеграфа походил на часы большого диаметра, с короткими словами команд вместо цифр. Буквы, резко черневшие вокруг оси индикатора, группировались в подчеркнуто символические восклицания: «Вперед! Задний ход! Тихий! Приготовиться! Стоп!» — а жирная стрелка указывала вниз, на «Полный ход», — и эти слова, таким образом выделенные, притягивали глаз, подобно тому как пронзительный крик привлекает внимание.

Громоздкий цилиндр низкого давления в деревянном футляре величественно поглядывал сверху, испуская слабый свист при каждом толчке; за исключением этого тихого свиста стальные члены машины работали быстро или медленно, с немой и точной плавностью. И все это — и белые переборки, и стальные машины, и листы настила под ногами Соломона Раута, и железные решетки над его головой, тени и отсветы — все это непрерывно и дружно поднималось и опускалось под суровыми ударами волн о борт судна. Высокое сооружение, гулко отзываясь на могучий голос ветра, раскачивалось вверху, как дерево, и накренялось то в одну, то в другую сторону под чудовищным натиском.

— Вам нужно спешить наверх! — крикнул мистер Раут, как только увидел Джакса в дверях кочегарки.

Глаза Джакса блуждали, как у пьяного, лицо опухло, словно он слишком долго спал. Ему пришлось совершить трудный путь, и он проделал этот путь с невероятной быстротой, так как его возбуждение отразилось и на движениях всего тела. Стремглав выскочив из угольной ямы, он споткнулся в темном проходе о кучку недоумевающих людей; когда он наступил на них, со всех сторон послышался испуганный шепот: «Как наверху, сэр?» Он сбежал в кочегарку, второпях перескакивая через железные перекладины трапа, спустился в черный глубокий колодезь, раскачивающийся, как детские качели. Вода в междудонном пространстве громыхала при каждом нырянии судна, а куски угля, подпрыгивая, носились из конца в конец, грохоча, как лавина камней, скатывающаяся по железному склону.

Кто-то стонал от боли; видно было, как человек ползком перелезал через чье-то распростертое тело, быть может, труп; кто-то громко ругался; отблеск пламени под каждой топочной дверцей походил на лужу крови, пылающей в бархатной черноте.

Порыв ветра ударил Джакса по затылку, а через секунду он почувствовал, как ветер струится вокруг его мокрых лодыжек. Вентиляторы жужжали; перед шестью топками две обнаженные по пояс фигуры, пошатываясь и наклоняясь, возились с двумя лопатами.

— Здорово! Вот теперь тяга так тяга! — тотчас же заревел второй механик, словно он все это время поджидал Джакса.

Старший кочегар — проворный малый с ослепительно белой кожей и крохотными рыжеватыми усиками — работал в немом исступлении. Они держали полное давление пара, и глубокий гуд — словно пустой мебельный фургон проезжал по мосту — присоединялся сдержанной басовой нотой ко всем остальным звукам.

— Все поддувает! — продолжал орать второй механик.

Вдруг отверстие вентилятора выплюнуло на его плечо поток соленой воды с таким шумом, как будто опустошили сотню кастрюль; механик разразился ругательствами, проклиная все на свете, включая и свою собственную душу, бесновался и неистовствовал и ни на секунду не забывал своего дела. Звякнула отрывисто металлическая дверца, жгучий ослепительный блеск огня упал на его круглую голову, осветил брызжущие слюной губы и дерзкое лицо, снова звяканье, и дверца захлопнулась, словно мигнул раскаленный добела железный глаз.

— Где обретается проклятое судно? Можете вы мне сказать? Черт бы побрал мою душу! Под водой — или где? Сюда она вливается тоннами. Верно, трубы вентиляторов отправились в преисподнюю? А? А знаете вы что-нибудь или нет, такой-сякой, беспутный моряк?

Джакс на секунду был сбит с толку; судно накренилось, и это помогло Джаксу пронестись дальше; как только он очутился в машинном отделении, где было сравнительно светло и спокойно, судно глубоко погрузилось кормой в воду, и Джакс пулей полетел вниз головой на мистера Раута.

Старший механик вытянул длинную, как щупальце, руку, словно выпрямившуюся на пружине, и, поймав Джакса, удержал его и повернул к рупорам. При этом мистер Раут серьезно твердил:

— Вам нужно поспешить наверх во что бы то ни стало.

Джакс заревел в рупор:

— Вы здесь, сэр? — и стал прислушиваться.

Ничего.

Вдруг вой ветра ударил ему прямо в ухо, затем слабый голос спокойно пробился сквозь ревущий ураган:

— Вы, Джакс? Ну как?

Джакс не прочь был поговорить, но время для разговоров как будто было неподходящее. Довольно легко было дать отчет во всем. Он мог себе представить, как кули, загнанные в вонючий трюм, лежали испуганные, страдая от морской болезни, между рядами сундуков. Потом один из сундуков — а может быть, сразу несколько — сорвался во время качки и разбил другие; расщепились стенки, крышки отскочили, и китайцы бросились подбирать свое добро. После этого всякий раз, как судно накренялось, всех их швыряло из стороны в сторону в вихре кружащихся долларов, разбитых досок, рваной одежды. Раз начав борьбу, они уже не могли остановиться. Только силой можно было их удержать. Это была катастрофа. Он сам ее видел, и это все, что он может сказать. Он предполагал, что среди них должны быть и мертвые. Остальные все еще дерутся…

Слова срывались с его губ, перескакивали друг через друга, забивая узкую трубу. Наверху их встречало молчание, словно там, на мостике, находился наедине со штормом человек, которому все понятно. А Джакс хотел, чтобы его освободили, не заставляли принимать участие в этой мучительной сцене, разыгравшейся в минуты великой опасности.

5

Он ждал. Машины вращались перед ним с медлительным напряжением и в момент, предшествующий бешеному прыжку, останавливались при крике мистера Раута: «Внимание, Биль!» Они застывали в разумной неподвижности, приостановленные на ходу, и тяжелый коленчатый вал прекращал свое вращение, как будто сознавая опасность и бег времени. Затем старший механик кричал: «Теперь пускай!» — раздавался свистящий звук, словно дыхание сквозь стиснутые зубы, и машины снова принимались за прерванную работу.

В их движениях были осторожная, мудрая прозорливость и осмысленная огромная сила. Да, то была их работа — это терпеливое движение обезумевшего судна среди разъяренных волн, прямо навстречу ветру. Иногда мистер Раут опускал подбородок на грудь и, сдвинув брови, погруженный в размышления, следил за машинами.

Голос, отгонявший вой урагана от уха Джакса, заговорил:

— Возьмите с собой матросов… — и неожиданно оборвался.

— Что я могу с ними сделать, сэр?

Внезапно раздался резкий, отрывистый, требовательный звон. Три пары глаз обратились к циферблату телеграфа: стрелка прыгнула от «Полный ход» к «Стоп», словно повернутая дьявольской рукой. И тогда три человека в машинном отделении почувствовали, что судно остановилось, странно осело, как будто готовясь к отчаянному прыжку.

— Остановить! — заревел мистер Раут.

Один только капитан Мак-Вир на мостике видел белую полосу пены, движущейся на такой высоте, что он не мог поверить своим глазам; но никому не суждено было знать высоту этой волны и страшную глубину пропасти, вырытой ураганом позади надвигающейся водной стены.

Она ринулась навстречу судну, и «Нянь-Шань», приостановившись, поднял нос и прыгнул. Пламя во всех лампах уменьшилось; в машинном отделении потемнело; одна лампа погасла. С раздирающим треском и яростным ревом тонны воды обрушились на палубу, как будто судно проносилось у подножия водопада.

Там, внизу, люди, ошеломленные, посмотрели друг на друга.

— Все смыто из конца в конец! — крикнул Джакс.

Судно нырнуло вниз, в бездну, словно бросаясь за пределы вселенной. Машинное отделение угрожающе наклонилось вперед, как внутреннее помещение башни, покачнувшейся при землетрясении. Страшный грохот падающих железных предметов донесся из топки. Судно довольно долго висело на этом жутком откосе. Биль упал на колени и пополз, точно намеревался на четвереньках вылететь из машинного отделения, а мистер Раут медленно повернул голову с остановившимися, запавшими глазами и отвисшей челюстью. Джакс закрыл глаза, и на секунду его лицо стало безнадежно спокойным и кротким, как лицо слепого.

Наконец судно медленно поднялось, шатаясь, словно ему приходилось тащить на себе гору.

Мистер Раут закрыл рот, Джакс моргнул, а маленький Биль поспешно поднялся на ноги.

— Еще одна такая волна — и судну конец! — крикнул старший механик.

Он и Джакс посмотрели друг на друга, и одна и та же мысль мелькнула у них: капитан! Должно быть, все снесено за борт: рулевая рубка смыта; судно — как бревно. Сейчас все будет кончено.

— Бегите! — хрипло крикнул мистер Раут, глядя на Джакса широко раскрытыми, испуганными глазами.

Тот ответил ему нерешительным взглядом.

Звук сигнального гонга тотчас же их успокоил. Черная стрелка перепрыгнула со «Стоп» на «Полный ход».

— Теперь пускай, Биль! — крикнул мистер Раут.

Тихо зашипел пар. Штоки поршней опускались и поднимались. Джакс приложил ухо к рупору. Голос ждал его. Он сказал:

— Подберите все деньги. Сделайте это сейчас. Вы мне нужны здесь, наверху.

Это было все.

— Сэр! — позвал Джакс.

Ответа не было.

Шатаясь, он пошел, как человек, потерпевший поражение на поле битвы. Каким-то образом он рассек себе лоб над левой бровью, рассек до кости. Об этом он и понятия не имел: волны Китайского моря — из них каждая могла сломать ему шею — прошли над его головой, очистили, промыли и просолили рану. Она не кровоточила, а только разевала красный зев; эта рана над глазом, растрепанные волосы, беспорядок в одежде придавали ему вид человека, побывавшего в кулачном бою.

— Должен идти собирать доллары, — жалобно улыбаясь, сообщил он мистеру Рауту.

— Это еще что такое? — раздраженно спросил мистер Раут. — Собирать?.. Мне нет дела!..

Потом, дрожа всем телом, он заговорил подчеркнуто отеческим тоном:

— Ради бога, убирайтесь теперь отсюда. Вы — палубная публика — сведете меня с ума! Там этот второй помощник накинулся на старика… Вы не знали? Вы, ребята, сбиваетесь с толку, потому что вам делать нечего…

При этих словах Джакс обнаружил в себе первые признаки гнева. Делать нечего? Как бы не так!.. Пылая злобой на старшего механика, он повернулся, чтобы уйти тою же дорогой, какой пришел. В кочегарке толстый машинист вспомогательной машины безмолвно, словно у него вырезали язык, возился со своей лопатой, но второй механик держал себя, как шумный неустрашимый маньяк, сохранивший способность поддерживать огонь под котлами.

— Здорово, блуждающий помощник! Эй!.. Помогите мне избавиться от этой золы! Она меня здесь совсем придушила. Черт бы ее побрал! Эй, помните устав: «Матросы и кочегары должны помогать друг другу»! Эй! Вы слышите?

Джакс бешено карабкался наверх, а механик, подняв голову, орал ему вслед:

— Говорить разучились? Чего вы суете сюда нос? Что вам нужно?..

Джакс был взбешен. К тому времени, как он вернулся к матросам в темный проход, злоба его дошла до таких пределов, что он готов был свернуть шею всякому, кто откажется идти за ним. Одна мысль об этом приводила его в отчаяние. Он отказываться не мог. И они не должны.

Стремительность, с какой он ворвался к ним, произвела на них впечатление. Их уже раньше взволновало и испугало его появление и исчезновение, его порывистые, злобные движения. Они, пожалуй, не видели его, а лишь чувствовали его присутствие, и он казался им внушительным, занятым делами, не терпящими отлагательств, — вопросом жизни и смерти. По первому же его слову они послушно полезли один за другим в угольную яму, тяжело падая вниз.

Они не уяснили себе, что нужно делать.

— Что такое? Что такое? — спрашивали они друг друга.

Боцман попробовал объяснить. Шум в трюме удивил их, а мощные удары, гулко отдающиеся в черной яме, напомнили о грозившей им опасности. Когда боцман распахнул дверь, казалось, вихрь урагана, прокравшись сквозь железные бока судна, закрутил, как пыль, все эти тела; навстречу рванулись неясный рев, замирающие вопли и топот ног, все это сливалось с грохотом моря.

Секунду они толпились в дверях и с изумлением таращили глаза. Джакс грубо растолкал их. Он ничего не сказал, а просто ринулся вперед.

Кучка кули на трапе, пытавшаяся пробраться с опасностью для жизни через задраенный люк на затопленную палубу, сорвалась, как и в первый раз, и Джакс исчез под ними, словно застигнутый обвалом.

Боцман отчаянно заорал:

— Сюда! Помогите вытащить помощника. Его растопчут! Сюда!

Они бросились вперед, наступая на лица, на животы, на пальцы, путаясь ногами в куче тряпья, спотыкаясь о поломанные доски; но раньше чем они успели до него добраться, Джакс вынырнул, скрытый до пояса множеством цепляющихся рук.

— Оставьте меня в покое, черт бы вас побрал! Я целехонек! — взвизгнул Джакс. — Гоните их вперед! Пользуйтесь моментом, когда судно накреняется! Вперед! Гоните их к переборке. Напирайте!

Матросы заполнили кишевшее людьми межпалубное пространство. Казалось, в кипящий котел плеснули холодной воды. Смятение на секунду затихло.

Китайцы смешались в сплоченную массу, матросы, сцепившись руками и воспользовавшись креном судна, отбросили ее вперед, словно сплошную твердую глыбу. А за спинами матросов отдельные тела и маленькие группы китайцев перекатывались из стороны в сторону.

Боцман обнаружил чудовищную силу. Раскинув длинные руки и уцепившись огромными лапами за столбы, он остановил натиск семи переплетенных китайцев, катившихся, как валун. Суставы его затрещали; он сказал: «Ха!» и китайцы разлетелись в разные стороны. Но плотник проявил больше сообразительности. Никому не сказав ни слова, он вышел в проход и принес оттуда цепи и веревку, из которых изготовлялись поручни.

Никакого сопротивления они, в сущности, не встретили. Борьба, с чего бы она ни началась, превратилась в свалку, вызванную паническим страхом. Кули бросились подбирать свои рассыпавшиеся доллары, но потом дрались только за то, чтобы устоять на ногах. Они хватали друг друга за горло, чтобы их самих не свалили с ног. Тот, кому удалось за что-нибудь ухватиться, брыкался, отбиваясь от людей, цеплявшихся за его ноги, пока набежавший вал, ударивший о судно, не швырял их всех вместе на пол.

Появление белых дьяволов вызвало ужас. Они пришли, чтобы убить? Оторванный от толпы человек словно обмякал в руках матросов. Иные, которых оттащили в сторону за ноги, лежали, как мертвецы, широко раскрыв остановившиеся глаза. То здесь, то там какой-нибудь кули падал на колени, словно моля о пощаде; многие только из страха становились непокорными, их били крепкими кулаками по переносице, и они съеживались; пострадавшие легко уступали грубым рукам; не жалуясь, они только быстро моргали. Кровь струилась по лицам; с бритых голов была содрана кожа, виднелись ссадины, синяки, рваные раны, порезы. В них повинен был главным образом битый фарфор из сундучков. То здесь, то там китаец с обезумевшими глазами и расплетенной косой поглаживал окровавленную подошву.

Их согнали в тесные ряды, а сначала задали встряску, чтобы привести к повиновению, угостили для успокоения чувств несколькими затрещинами, подбодрили грубоватыми словами, которые звучали, как злые посулы. Они сидели рядами, жалкие, обмякшие, а плотник с двумя матросами сновал взад и вперед, натягивая и укрепляя спасательные веревки.

Боцман, обхватив рукой и ногой столб, прижимал к груди лампу, стараясь ее разжечь, и все время ворчал, как усердная горилла. Матросы то и дело наклонялись, словно подбирая колосья, и все добро было выброшено в угольную яму: одежда, разбитые доски, осколки фарфора и доллары, рассованные по карманам. То один, то другой матрос, шатаясь, тащился к дверям с охапкой всякого хлама, а страдальческие косые глаза следили за его движениями.

Когда судно ныряло, длинные ряды сидящих небожителей наклонялись вперед, а при каждом сильном крене бритые головы их стукались одна о другую. Когда на секунду замер на палубе шум стекающей воды, Джаксу, еще дрожавшему после физического напряжения, почудилось, что здесь, внизу, в этой безумной схватке, он каким-то образом поборол ветер: молчание опустилось на судно, и в этом молчании слышались оглушительные удары волн.

Межпалубное пространство было очищено от всех «обломков крушения», как говорили матросы. Они стояли, выпрямившись и покачиваясь над рядом поникших голов. То тут, то там какой-нибудь кули, всхлипывая, ловил ртом воздух. Когда падал на них свет, Джакс видел выпяченные ребра одного, желтое серьезное лицо другого, согнутые шеи; или встречал тусклый взгляд, остановившийся на его лице. Его удивило, что не оказалось трупов; но эти люди как будто находились при последнем издыхании, и он жалел их сильнее, чем если бы все они были мертвы.

Вдруг один из кули заговорил. По временам свет падал на его худое, напряженное лицо; он вскинул голову вверх, словно лающая гончая. Из угольной ямы доносились стук и звяканье рассыпавшихся долларов. Китаец вытянул руку, зияла черная дыра рта, а непонятные гортанные с присвистом звуки странно взволновали Джакса.

Еще двое заговорили. Джаксу казалось, что они злобно угрожают; остальные зашевелились, охая и ворча. Он приказал матросам выйти немедленно из трюма. Сам он вышел последним, пятясь к двери, а ворчанье перешло в громкий ропот, и руки простирались ему вслед, словно указывая на злодея. Боцман задвинул болт и нерешительно заметил:

— Как будто ветер стих, сэр.

Матросы рады были вернуться в проход. Втайне каждый из них думал, что в последнюю минуту может выбежать на палубу, и находил в этом утешение. Есть что-то страшное в мысли о том, что придется утонуть в закрытом помещении. Теперь, управившись с китайцами, они снова вспомнили о положении судна.

Джакс, выйдя из прохода, погрузился по шею в бурлящую воду. Он добрался до мостика и тут обнаружил, что может разглядеть неясные очертания предметов, как будто зрение его неестественно обострилось. Он видел слабые контуры. Они не вызывали в памяти знакомых очертаний «Нянь-Шаня»; он вспомнил нечто иное — старый расснащенный пароход, гниющий на глинистой отмели; он видел его несколько лет назад. «Нянь-Шань» походил на эту развалину.

Не было ни малейшего ветра, кроме слабого течения воздуха, вызванного нырянием судна. Дым, вылетавший из трубы, опускался на палубу, Джакс дышал им, пробираясь вперед. Он чувствовал осмысленную пульсацию машин, слышал слабые звуки, словно пережившие великий рев бури: стучали поломанные снасти, на мостике быстро перекатывался какой-то обломок. Он смутно различил коренастую фигуру своего капитана, раскачивающуюся на одном месте, как будто пригвожденную к доскам. Капитан держался за погнутые поручни. Неожиданное затишье угнетающе подействовало на Джакса.

— Мы покончили с этим, сэр, — задыхаясь, выговорил он.

— Я думал, что вы справитесь, — сказал капитан Мак-Вир.

— Думали? — буркнул Джакс.

— Ветер вдруг спал, — продолжал капитан.

Джакс взорвался:

— Если вы думаете, что это было легко…

Но капитан, уцепившись за поручни, пропустил его слова мимо ушей.

— Судя по книгам, самое скверное еще впереди…

— Среди них большинство были полумертвые от страха и морской болезни, иначе ни один из нас не выбрался бы оттуда живым, — сказал Джакс.

— Должен был поступить с ними по справедливости, — флегматично пробормотал Мак-Вир. — В книгах вы не все найдете…

— Я думаю, они набросились бы на нас, если бы я не приказал матросам поскорей убраться! — с жаром продолжал Джакс.

Раньше они надрывались от крика, но этот крик был не громче шепота: теперь же, в неподвижном воздухе, голоса их звучали очень громко и отчетливо. Им казалось, что они разговаривают в темной и гулкой пещере.

Через рваное отверстие в куполе облаков свет звезд падал в черное море, вздымающееся и опускающееся. Иногда верхушка водяного конуса рушилась на судно, смешиваясь с крутящейся пеной на затопленной палубе, а «Нянь-Шань» тяжело переваливался на дне круглой цистерны из облаков. Это кольцо густых паров, бешено вращающееся вокруг спокойного центра, окружало судно, подобно неподвижной сплошной стене, пугающей своим зловещим видом. В этом кольце море, казалось, сотрясалось изнутри, вздымалось остроконечными валами, которые наскакивали друг на друга и тяжело ударяли о борта судна; и тихий стонущий звук, бесконечная жалоба взбешенного шторма, слышался за пределами этого грозно притихшего круга. Капитан Мак-Вир молчал, и чуткое ухо Джакса уловило слабый протяжный рев какого-то огромного невидимого вала, набегающего под покровом густой тьмы, зловеще ограничивающей его кругозор.

— Конечно, — начал он злобно, — они подумали, что мы пользуемся случаем их ограбить. Ну еще бы! Вы сказали — соберите деньги. Легче сказать, чем сделать. Откуда они могли знать, что мы замышляем? Мы вошли, ворвались прямо в самую гущу их. Пришлось брать их натиском.

— Раз дело сделано… — пробормотал капитан, не пытаясь взглянуть на Джакса. — Я должен был поступить по справедливости.

— Нам еще придется чертовски расплачиваться, — сказал Джакс, чувствуя себя глубоко обиженным. — Дайте им только оправиться, а тогда увидите. Они вцепятся нам в горло. Не забывайте, сэр, что теперь мы не на британском судне. Им это хорошо известно. Сиамский флаг.

— Тем не менее мы находимся на борту, — заметил капитан Мак-Вир.

— Опасность еще не миновала, — пророчески изрек Джакс, покачнувшись и хватаясь за поручни. — Судно разбито, — прибавил он слабым голосом.

— Опасность еще не миновала, — вполголоса подтвердил капитан Мак-Вир. Присмотрите минутку за судном.

— Вы уходите с мостика, сэр? — быстро спросил Джакс, словно шторм, несомненно, должен был атаковать его, едва он останется один на мостике.

Он следил, как судно, избитое и одинокое, тяжело пробиралось среди диких декораций — черных водяных гор, освещенных блеском далеких миров. Оно двигалось медленно, выдыхая в самое сердце урагана избыток своей силы — белое облако пара — с глухим вибрирующим звуком; казалось, будто живое существо, стремясь возобновить поединок, посылало вызывающий трубный сигнал. Внезапно он смолк. В неподвижном воздухе поднялся стон. Над головой Джакса несколько звезд бросали лучи в колодезь черных паров. Чернильный край облачного диска, хмурясь, навис над судном, пробирающимся под клочком сияющего неба. И звезды пристально глядели на судно, словно в последний раз, и их блестящая гроздь казалась диадемой на хмуром челе.

Капитан Мак-Вир отправился в штурманскую рубку. Света там не было, но он почувствовал беспорядок в комнате, где привык жить. Его кресло было опрокинуто. Книги рассыпались по полу; под ноги попал кусок стекла. Он ощупью полез за спичками и нашел коробку на полке с высокой закраиной. Зажег спичку и, прищурив глаза, поднес огонек к барометру, все время кивавшему своей блестящей верхушкой из стекла и металла.

Барометр стоял низко, невероятно низко, так низко, что капитан Мак-Вир заворчал. Спичка потухла, и толстыми окоченевшими пальцами он поспешно достал другую.

Снова маленький огонек вспыхнул перед кивающей верхушкой барометра. Глаза капитана Мак-Вира сузились, внимательно вглядываясь в прибор, словно ожидая неуловимого сигнала. Физиономия его была серьезна; он походил на обутого в сапоги безобразного язычника, курящего фимиам перед капищем своего идола. Ошибки не было. Никогда, во всю свою жизнь, он не видел, чтобы барометр стоял так низко.

Капитан Мак-Вир тихонько свистнул. Он погрузился в размышления; огонек съежился в синюю искру, обжег его пальцы и погас. Может быть, барометр испортился!

Над диваном был привинчен анероид. Он повернулся к нему и снова зажег спичку: белый диск другого прибора многозначительно глянул на него с переборки, с видом, не допускающим возражений, словно равнодушие материи сделало непогрешимой мудрость людей. Теперь сомнениям не было места. Капитан Мак-Вир недовольно фыркнул и бросил спичку.

Значит худшее еще впереди, и если верить книгам, то это худшее окажется очень скверным. Испытания последних шести часов расширили его представление о том, какова может быть непогода. «Будет что-то ужасное», мысленно произнес он. Зажигая спичку, он глядел только на барометр, но тем не менее увидел, что его графин и два стакана вылетели из своих подставок. Казалось, благодаря этому он глубже уяснил себе, какую качку вынесло судно. «Я бы этому не поверил», — подумал он. И письменный стол его был очищен: линейки, карандаши, чернильница — все вещи, имевшие свое определенное и надежное место, скатились, как будто чья-то злобная рука хватала их одну за другой и швыряла на мокрый пол. Ураган проник в его аккуратно прибранное жилище. Раньше этого никогда не случалось, и, несмотря на все свое хладнокровие, он почувствовал страх. А худшее еще впереди! Он был рад, что вовремя обнаружил беспорядки в межпалубном пространстве. Если судну все-таки суждено затонуть, оно пойдет ко дну, но на нем не будет людей, сражающихся между собой зубами и когтями. Это было бы отвратительно! И в этом чувстве капитана Мак-Вира было что-то человеческое и смутное понимание того, чему надлежит быть.

Эти мимолетные мысли были, однако, по существу своему тяжеловесны и медлительны, соответственно характеру этого человека. Он вытянул руку, чтобы положить коробку спичек в угол на полку. Там всегда лежали спички по его приказанию. Это было давным-давно внушено стюарду: «Коробка — вот здесь, видите? Не в глубине… Чтобы я мог достать рукой. Может спешно понадобиться свет. На борту судна нельзя предугадать, что тебе может понадобиться. Вы это запомните».

И, конечно, сам он никогда не забывал класть коробку на прежнее место. Так поступил он и сейчас, но не успел отнять руку, как ему пришло в голову, что, быть может, не представится больше случай воспользоваться этой коробкой. Очень отчетливая мысль остановила его, и на бесконечно малую долю секунды его пальцы снова сжали коробку, как будто она являлась символом тех маленьких привычек, какие приковывают нас к утомительному колесу жизни. Наконец он выпустил ее из рук и, усевшись на диван, стал прислушиваться, не поднимается ли ветер.

Нет еще. Он слышал только шум воды, тяжелый плеск, глухие удары волн, со всех сторон беспорядочно осаждающих судно. Оно никогда не освободится от воды, заливающей палубу.

Но спокойствие в воздухе казалось напряженным и ненадежным, словно над головой капитана Мак-Вира висел на тонком волоске меч. И во время этой зловещей паузы шторм проник сквозь броню этого человека и разомкнул его уста. Один в непроглядно черной каюте, он заговорил, как бы обращаясь к другому существу, пробудившемуся в его груди.

— Я бы не хотел потерять судно, — сказал он вполголоса.

Он сидел, никем не видимый, отделенный от моря, от судна, изолированный, как бы оторванный от течения своей собственной жизни, где, конечно, не было места такой прихоти, как разговор с самим собой. Ладони его лежали на коленях, он пригнул короткую шею. Он тяжело дышал, поддаваясь странной усталости: он не подозревал, что эта усталость являлась результатом сильного душевного напряжения.

Со своего диванчика он мог дотянуться до дверцы умывального шкафа. Там должно быть полотенце. Да, хорошо… Он вынул его, обтер лицо и начал тереть мокрую голову. Он энергично вытирался в темноте; потом застыл, неподвижный, с полотенцем на коленях. На секунду спустилась глубокая тишина; никто не заподозрил бы, что в этой каюте сидит человек. Затем послышался шепот:

— Оно еще может выпутаться…

Когда капитан Мак-Вир порывисто поднялся, словно вдруг поняв, что отсутствовал слишком долго, и вышел на палубу, затишье продолжалось уже более пятнадцати минут — даже на него оно подействовало удручающе. Джакс, неподвижно стоявший на переднем конце мостика, сразу заговорил. Его голос, тусклый и напряженный, словно он говорил сквозь стиснутые зубы, растекался в темноте, снова сгустившейся над морем.

— Я сменил рулевого. Хэкет начал жаловаться, что ему пришел конец. Он улегся там, у рулевых приводов, и похож: на покойника. Сначала я никого не мог вытащить снизу, чтобы сменить беднягу. Я всегда говорил, что от боцмана никакого толку нет. Думал, мне придется идти самому и притащить за шиворот одного из них.

— А… Хорошо, — пробормотал капитан; он стоял, настороженный, подле Джакса.

— Второй помощник тоже там, в рулевой рубке. Держится за голову. Он разбился, сэр?

— Нет, рехнулся, — кратко сказал капитан Мак-Вир.

— А похоже, будто он ударился.

— Мне пришлось дать ему пинка, — объяснил капитан.

Джакс нетерпеливо вздохнул.

— Это налетит внезапно, — сказал капитан Мак-Вир, — вон оттуда, я думаю. Хотя все это одному богу известно. Книги годятся лишь на то, чтобы забивать вам голову и действовать на нервы. Будет скверно, вот и все. Если бы нам только удалось вовремя повернуть судно навстречу…

Прошла минута. Несколько звезд быстро мигнули и скрылись.

— А они там в безопасности? — неожиданно заговорил капитан, как будто молчание стало невыносимым.

— Вы говорите об этих кули, сэр? Я протянул там поперек веревку.

— Да? Хорошо придумано, мистер Джакс.

— Я… я не знал, что… вас интересует… — сказал Джакс; крен судна прерывал его речь, как будто кто-то дергал его, пока он говорил, — как я… справился с ними. Мы это сделали. А в конце концов, может быть, все это ни к чему.

— Я должен был поступить с ними по справедливости. Пусть у них будет столько же шансов, сколько у нас, черт возьми! Судно еще не затонуло. И без того скверно сидеть запертыми внизу во время шторма…

— Я тоже так думал, когда вы приказали мне, сэр, — мрачно сказал Джакс.

— И вдобавок они были бы искалечены! — продолжал с жаром капитан Мак-Вир. — Я не мог допустить этого на моем судне, даже если бы знал, что оно и пяти минут не продержится. Не мог допустить, мистер Джакс!

Глухой шум, словно крик, прокатившийся в скалистом ущелье, приблизился к судну и снова отступил. Последняя звезда, вспыхнув, увеличилась, как бы превращаясь в огненный туман, из которого образовалась; она боролась с глубокой, необъятной чернотой, нависшей над судном… и погасла.

— Сейчас начнется, — пробормотал капитан Мак-Вир. — Мистер Джакс!

— Здесь, сэр!

Они оба с трудом могли разглядеть друг друга.

— Судно должно пройти сквозь это и выйти с другой стороны. Просто и ясно. Сейчас не время заниматься стратегией штормов капитана Уилсона.

— Да, сэр!

— Его снова в течение нескольких часов будет заливать и трепать, бормотал капитан. — Что еще с палубы может снести вода?.. Разве что вас или меня…

— Обоих, сэр, — задыхаясь, прошептал Джакс.

— Вы всегда торопитесь навстречу беде, Джакс, — попрекнул капитан Мак-Вир. — Хотя, конечно, второй помощник никуда не годится. Слышите, мистер Джакс? Вы останетесь один, если…

Капитан Мак-Вир оборвал фразу, а Джакс, озираясь по сторонам, молчал.

— Не давайте сбить себя с толку, — торопливо продолжал капитан. Ведите судно навстречу. Пусть говорят все, что им угодно, но самые высокие волны идут по ветру. Навстречу, всегда навстречу, — вот единственный способ пробиться! Вы — молодой моряк. Ведите его навстречу. Вот все, что должен знать каждый моряк. Не теряйте хладнокровия.

— Да, сэр, — с замирающим сердцем прошептал Джакс.

В течение следующих нескольких секунд капитан говорил в рупор с машинным отделением и получил ответ.

Джакс почему-то почувствовал прилив уверенности, словно к нему донеслось теплое дуновение и придало ему сил встретить любую опасность. Отдаленный ропот, шедший из тьмы, коснулся его слуха. Джакс, полный неожиданной веры в себя, отметил его спокойно, как встречает человек, облаченный в надежную кольчугу, острие меча.

Судно упорно пробиралось среди черных холмов воды, расплачиваясь за жизнь этой жестокой качкой. Из недр его вырвался гул; белые клочья пара вылетели в ночь; а мысль Джакса кружилась, как птица, в машинном отделении, где мистер Раут, надежный парень, стоял наготове. Когда гул замер, ему показалось, что смолкли все звуки, спустилась мертвая тишина, и голос капитана Мак-Вира заставил его вздрогнуть.

— Что такое? Ветерок? — голос звучал громче, чем Джакс когда-либо слышал. — Это хорошо. Оно может еще выбраться.

Рев ветра приближался. Сначала можно было различить сонную жалобную песню, а вдали нарастал и ширился многоголосый вопль. Слышался бой многих барабанов, в нем звучала злобная вызывающая нота и что-то похожее на гимн марширующих толп.

Джакс уже не мог отчетливо видеть своего капитана. Тьма буквально громоздилась на судно. Он только угадывал его движения, заметил расставленные локти, вскинутую голову.

Капитан Мак-Вир пытался с непривычной торопливостью застегнуть верхнюю пуговицу своего непромокаемого пальто. Ураган, имеющий власть приводить в бешенство моря, топить суда, с корнем вырывать деревья, рушить крепкие стены и даже птиц прибивать к земле, настиг и этого молчаливого человека и ухитрился вырвать у него несколько слов. Раньше чем ветер с новой яростью устремился на судно, капитан Мак-Вир заявил раздраженным тоном:

— Мне бы не хотелось его потерять!

От этой неприятности он был избавлен.

6

В яркий солнечный день «Нянь-Шань» вошел в Фучжоу; легкий бриз относил далеко вперед дым из трубы. Его прибытие было тотчас же замечено на берегу:

— Смотрите! Видите этот пароход? Что это такое? Под сиамским флагом, кажется? Вы только посмотрите на него!

Действительно, пароход, казалось, был использован как плавучая мишень для батарей крейсера. Град мелкокалиберных снарядов не мог бы сильнее разбить, изодрать и опустошить его надводную часть; он казался изношенным и усталым, как будто побывал на краю света. И в самом деле, несмотря на короткий рейс, судно пришло издалека: поистине оно видело берега той великой страны, откуда не возвращается ни один корабль, чтобы предать земле свой экипаж. Оно было инкрустировано серой солью до самых клотов мачт и верхушки трубы, словно (как заявил один веселый моряк) «экипаж выудил его откуда-то со дна моря и привел сюда, чтобы получить вознаграждение». И, в восторге от своей шутки, он предложил за судно «в том виде, как оно есть» пять фунтов.

«Нянь-Шань» и часа не простоял в гавани, как из сампана вышел на набережную Иностранной концессии тощий человек с покрасневшим кончиком носа; лицо его было искажено злобной гримасой; он повернулся и погрозил кулаком в сторону судна.

Рослый человек, с ногами слишком тонкими для его круглого живота и с водянистыми глазами, подойдя к нему, заметил:

— Только что с парохода? Быстро сработано.

На тонкогрудом был запачканный костюм из синей фланели и пара грязных ботинок для игры в крокет; грязно-серые усы свисали над губой, а между полями и тульей его шляпы в двух местах проглядывал дневной свет.

— А, здорово! Что вы тут делаете? — спросил бывший второй помощник с «Нянь-Шаня», торопливо пожимая руку.

— Подыскиваю работу… Мне намекнули, чтобы я уходил, — объявил человек в рваной шляпе, апатично засопев.

Второй помощник снова погрозил кулаком в сторону «Нянь-Шаня».

— Этот парень, вон там, не может командовать и шаландой, — объявил он, дрожа от злобы.

Его собеседник равнодушно посматривал по сторонам.

— Вот как!

Но тут он заметил на набережной тяжелый морской сундук, завернутый в парусину и перевязанный новой манильской веревкой. Он поглядел на него с пробудившимся интересом.

— Я мог бы устроить скандал, не будь этого проклятого сиамского флага. Не к кому пойти, а то бы я ему показал! Негодяй! Объявил своему старшему механику, — тоже мошенник первостатейный, — что я струсил. Самые невежественные дураки, какие когда-либо плавали по морю! Нет! Вы не можете себе представить…

— Деньги свои получили? — внезапно осведомился его потрепанный собеседник.

— Да. Рассчитался со мной на борту! — бесновался второй помощник. «Можете, — говорит, — позавтракать на суше».

— Подлый хорек! — туманно высказал свое мнение рослый человек, проводя языком по губам. — Что вы скажете насчет того, чтобы выпить?

— Он меня ударил, — прошипел второй помощник.

— Что вы говорите?! Ударил? — сочувственно засуетился человек в синем костюме. — Здесь невозможно разговаривать. Я хочу расспросить подробно. Ударил, а?.. Наймите какого-нибудь парня, пусть тащит ваш сундук. Я знаю спокойное местечко, где есть пиво в бутылках…

Мистер Джакс, изучавший в бинокль берег, сообщил затем старшему механику, что «наш второй помощник не замедлил найти себе друга. Парень ужасно смахивает на бродягу. Я видел, как они вместе ушли с набережной».

На судне производили необходимый ремонт, но стук и удары молотка не мешали капитану Мак-Виру. Он писал письмо в аккуратно прибранной штурманской рубке, и в этом письме стюард нашел столь интересные местечки, что дважды едва не попался. Но миссис Мак-Вир в гостиной сорокафунтового дома подавила зевок — должно быть, из уважения к себе самой, так как она была одна в комнате.

Она откинулась на спинку стоявшей у изразцового камина позолоченной кушетки с обитой плюшем подножкой. Каминная доска была украшена японскими веерами, а за решеткой пылали угли. Она лениво пробегала письмо, выхватывая то тут, то там отдельные фразы. Не ее вина, что эти письма были так прозаичны, так удивительно неинтересны — от «дорогая жена» в начале и до «твой любящий супруг» в конце. Не могла же она в самом деле интересоваться всеми морскими делами? Конечно, она была рада услышать о нем, но никогда не задавала себе вопроса, почему именно.

«…Их называют тайфунами. Помощнику как будто это не понравилось… Нет в книгах… Не мог допустить, чтобы это продолжалось…»

Бумага громко зашелестела… «…затишье, продолжавшееся около двадцати минут», — рассеянно читала она. Затем ей попалась фраза в начале следующей страницы: «…увидеть еще раз тебя и детей…» Она сделала нетерпеливое движение. Вечно он думает о том, чтобы вернуться домой. Никогда еще он не получал такого хорошего жалованья. В чем дело?

Ей не пришло в голову посмотреть предыдущую страницу. Она нашла бы там объяснение; между четырьмя и шестью полуночи 25 декабря капитан Мак-Вир думал, что судно его не продержится и часа в такой шторм и ему не суждено больше увидеть жену и детей. Этого никто не узнал, — его письма всегда так быстро терялись, — никто, кроме стюарда. На стюарда же это открытие произвело сильное впечатление. Такое сильное, что он попробовал поделиться своим открытием с коком, торжественно заявив, что «все мы едва выпутались. Сам старик чертовски мало надеялся на наше спасение».

— Откуда ты знаешь? — презрительно спросил кок, старый солдат. — Уж не он ли тебе сказал?

— Пожалуй, что он мне намекнул, — дерзко выпалил стюард.

— Проваливай! В следующий раз он сообщит мне, — ухмыльнулся старик кок.

Миссис Мак-Вир поспешно пробегала страницы: «…Поступить справедливо… Жалкие создания… Только у троих сломаны ноги, а один… Подумал, что лучше не разрешать… Надеюсь, поступил справедливо…»

Она опустила письмо. Нет, больше не было ни одного намека на возвращение домой. Должно быть, хотел лишь высказать благочестивое пожелание. Миссис Мак-Вир успокоилась. Скромно, украдкой тикали черные мраморные часы, оцененные местными ювелирами в три фунта восемнадцать шиллингов и шесть пенсов.

Дверь распахнулась, и в комнату влетела девочка — в том возрасте, когда коротенькая юбка не скрывает длинных ног. Бесцветные, довольно жидкие волосы рассыпались у нее по плечам. Увидев мать, она остановилась и с любопытством впилась своими светлыми глазами в письмо.

— От отца, — прошептала миссис Мак-Вир. — Куда ты дела свою ленту?

Девочка подняла руки к голове и надулась.

— Он здоров, — томно продолжала Мак-Вир. — По крайней мере я так думаю. Об этом он никогда не пишет.

Она усмехнулась.

Девочка слушала с рассеянным, равнодушным видом, а миссис Мак-Вир смотрела на нее с гордостью и любовью.

— Ступай надень шляпу, — сказала она, помолчав. — Я иду за покупками. У Линома распродажа.

— Ах, как чудно! — воскликнула девчонка неожиданно серьезным вибрирующим голосом и вприпрыжку выбежала из комнаты.

Был теплый день, небо было серо, а тротуары сухи.

Перед мануфактурным магазином миссис Мак-Вир любезно улыбнулась грузной женщине в черной мантилье, черном янтарном ожерелье; в ее волосах, над желтым немолодым лицом, цвели искусственные цветы. Обе защебетали, обмениваясь приветствиями и восклицаниями, с такой быстротой, словно мостовая готова была разверзнуться и поглотить их раньше, чем они успеют выразить друг другу свою радость.

За их спиной вращались высокие стеклянные двери. Пройти было невозможно, и мужчины, отойдя в сторону, терпеливо ждали, а Лидия была поглощена тем, что просовывала конец своего зонта между каменными плитами. Миссис Мак-Вир говорила быстро:

— Очень вам благодарна. Он еще не возвращается. Конечно, грустно, что он не с нами. Но какое утешение знать, что он чувствует себя хороша Миссис Мак-Вир перевела дыхание. — Климат очень ему подходит! — радостно прибавила она, как будто бедняга Мак-Вир плавал в китайских морях для поправления своего здоровья.

Старший механик также не собирался домой. Мистер Раут слишком хорошо знал цену своему месту.

— Соломон говорит, что чудесам никогда не бывает конца! — весело крикнула миссис Раут старой леди, сидевшей в своем кресле у камина.

Мать мистера Раута слегка пошевельнулась; ее сморщенные руки в черных митенках покоились на коленях.

Глаза жены механика жадно пробегали письмо.

— Соломон говорит, что капитан его судна — глуповатый человек, вы помните, мама? — сделал что-то умное.

— Да, милая, — покорно сказала старуха; ее голова с серебряными волосами была опущена; она казалась невозмутимо спокойной, как очень старые люди, которые как будто следят за последними вспышками жизни. Кажется, помню.

Соломон Раут, Старый Сол, Отец Сол, старший механик, «Раут хороший парень» — мистер Раут, снисходительный друг Джакса, был младшим из всех ее многочисленных детей, к тому времени умерших. И лучше всего она помнила его десятилетним мальчиком, задолго до того, как он отправился на север работать где-то механиком. С тех пор она так редко его видела и прожила столько долгих лет, что ей приходилось теперь возвращаться в далекое прошлое, чтобы разглядеть сына сквозь дымку времени. Иногда ей казалось, что ее невестка говорит о каком-то постороннем человеке.

Миссис Раут-младшая была разочарована.

— Гм… Гм… — Она перевернула страницу. — Какая досада! Он не объясняет, что это такое. Говорит, что мне не понять, как это умно. Ну подумайте! Что бы это могло быть? Как ему не стыдно не сказать нам!

Она продолжала читать без дальнейших замечаний, а потом стала глядеть в камин. Старший механик написал о тайфуне всего два-три слова, но что-то побудило его сообщить жизнерадостной женщине, что он чувствует все усиливающуюся потребность в ее обществе. «Не будь матери, за которой нужно ухаживать, я сегодня же выслал бы тебе денег на дорогу. Ты могла бы поселиться здесь в маленьком домике. А я время от времени навещал бы тебя. Ведь мы не молодеем…»

— Он здоров, мама, — вздохнула, приходя в себя, миссис Раут.

— Он всегда был крепким, здоровым мальчиком, — спокойно отозвалась старуха.

Но мистер Джакс дал отчет действительно очень полный и живой. Его друг, плававший в Атлантическом океане, поделился полученными им сведениями с другими помощниками на своем пароходе:

— Один приятель описывает необычайный случай, происшедший на борту его судна во время тайфуна. Помните, мы читали об этом тайфуне в газетах два месяца назад. Любопытная вещь! Да вот посмотрите сами, что он пишет. Я вам покажу его письмо.

Там были фразы, рассчитанные на то, чтобы свидетельствовать о необузданной смелости и решимости. Джакс не лукавил: в момент написания письма он чувствовал именно так. Мрачными красками изобразил он сцену в межпалубном пространстве:

«…мне пришло в голову, что несчастные китайцы не могли знать, грабители мы или нет. Не очень-то легко отнять деньги у китайца, если он сильнее тебя. Правда, чтобы идти на грабеж в такую бурю, нам следовало быть отчаянными людьми, но что знали о нас эти бедняки? И вот, не тратя времени на размышления, я поторопился увести своих ребят. Свое дело мы сделали — на этом настаивал наш старик. Мы убрались восвояси, не потрудившись разузнать, как они себя чувствуют. Я уверен, что если бы они не были так ужасно избиты и запуганы — все до единого не могли стоять на ногах, — нас разорвали бы в клочья. Ох, дело было жаркое, уж: поверьте мне, а вы можете мотаться из края в край по своему пруду [так шутливо моряки, главным образом американские, называют Атлантический океан] до конца веков, прежде чем свалится на вас такая работа».

Далее он делал несколько профессиональных замечаний о повреждениях, причиненных судну, а затем продолжал:

«Когда шторм миновал, положение чертовски обострилось. Нам было отнюдь не легче оттого, что недавно мы перешли под сиамский флаг, хотя шкипер никакой разницы уловить не может, «раз мы находимся на борту». Есть чувства, которых этот человек понять не в силах, — и конец делу. С таким же успехом вы это можете растолковать столбу. Кроме того, судно, плавающее в китайских морях, чертовски одиноко, если у него нет консула, нет где-нибудь своей канонерки или какой-либо корпорации, куда в случае беды можно обратиться.

Я был того мнения, что нужно держать китайцев под замком еще пятнадцать часов или около того: нам до Фучжоу оставалось часов пятнадцать пути. Там мы, вероятно, нашли бы какое-нибудь военное судно и под защитой его орудий чувствовали бы себя в безопасности. Конечно, капитан любого военного судна — английского, французского или голландского — помог бы справиться с дракой на борту. Мы могли отделаться от китайцев вместе с их деньгами позднее, сдав их мандарину, или тао-таи, или… как там они называют этих парней в темных очках, — парней, которых таскают в портшезах.

Старик почему-то не мог это уразуметь. Он не хотел поднимать шум. А раз он вбил себе в голову эту мысль — и паровой лебедкой ее не вытянешь. Ему хотелось поменьше шуму и в интересах судна, и в интересах судовладельцев, и в «интересах всех заинтересованных лиц», сказал он, пристально глядя на меня. Я разозлился. Конечно, такого дела не скроешь; но сундуки были укреплены как следует и выдержали бы любую бурю, а на нас обрушился поистине адский шторм, о котором ты даже представления иметь не можешь.

Между тем я едва держался на ногах. Все мы почти тридцать часов не знали ни минуты отдыха, а тут этот старик сидит и трет себе подбородок, трет макушку и так озабочен, что даже высокие сапоги позабыл стянуть.

«Надеюсь, сэр, — говорю я, — вы их не выпустите на палубу, пока мы так или иначе не подготовимся к встрече».

Заметьте, я не очень-то был уверен, что мы справимся с этими несчастными, если они вздумают напасть. Возня с грузом китайцев — дело нешуточное. К тому же я чертовски устал.

«Вот если бы вы мне разрешили, — сказал я, — швырнуть им вниз все эти доллары, и пусть они дерутся между собой, а мы пока отдохнем».

«Чепуху вы говорите, Джакс! — говорит он и медленно поднимает глаза, а от этого вам почему-то становится совсем скверно. — Мы должны придумать выход, чтобы поступить справедливо по отношению ко всем».

Работы у меня было по горло, как ты легко можешь себе представить, поэтому я отдал распоряжения матросам, а сам решил немножко отдохнуть. Я не проспал и десяти минут в своей койке, как в каюту врывается стюард и начинает меня дергать за ногу.

«Ради бога, мистер Джакс, идите скорей! Идите на палубу, сэр! Да идите же!»

Парень совсем сбил меня с толку. Я не знал, что случилось: опять ураган — или что? Но никакого ветра я не слышал.

«Капитан их выпустил! Ох, он их выпустил! Бегите на палубу, сэр, и спасайте нас! Старший механик только что побежал вниз, за своим револьвером…»

Вот что я понял из слов этого дурака, хотя, к слову сказать. Отец Раут клянется и божится, что пошел вниз всего-навсего за чистым носовым платком. Как бы там ни было, а я в одну секунду натянул штаны и вылетел на палубу, на корму.

На мостике действительно слышался шум. Четверо матросов с боцманом работали на корме. Я передал им ружья — на каждом судне, плавающем у берегов Китая, имеются ружья — и повел на мостик. По дороге налетел на старину Раута; он сосал незажженную сигару, и вид у него был удивленный.

«Бежим!» — крикнул я ему.

Мы влетели, все семеро, в штурманскую рубку. Там уже все было кончено. Старик по-прежнему был в морских сапогах, закрывающих ему бедра, и в рубахе, — видно, вспотел от своих размышлений. Франтоватый клерк фирмы Бен-Хин стоял подле него, грязный, как трубочист; лицо у него все еще было зеленое. Я сразу понял, что сейчас мне влетит.

«Что это за идиотские штуки, мистер Джакс?» — спрашивает старик самым своим сердитым тоном.

По правде сказать, у меня язык отнялся.

«Ради бога, мистер Джакс, говорит он, — отберите у людей ружья. Кто-нибудь непременно себя изувечит, если вы этого не сделаете. Черт возьми, на этом судне хуже, чем в сумасшедшем доме! А теперь слушайте внимательно. Я хочу, чтобы вы помогли здесь мне и китайцу от Бен-Хина пересчитать эти деньги. Может быть, и вы не откажетесь помочь, мистер Раут, раз уж вы здесь? Чем больше нас будет, тем лучше».

Все это он успел обдумать, пока я спал. Будь мы английским судном или отвози мы наших кули в какой-нибудь английский порт, вроде, например, Гонконга, — тогда конца бы не было расследованиям, неприятностям, искам о возмещении убытков и так далее. Но эти китайцы знают своих чиновников лучше, чем мы.

Люки были уже открыты, и все они вылезли на палубу — после целых суток, проведенных внизу. Становилось как-то не по себе при виде этих исхудалых, несчастных физиономий. Бедняги глядели на небо, на море, на судно, словно думали, что все это давным-давно разлетелось вдребезги. Да и неудивительно! Они перенесли столько, что белый человек испустил бы дух… Был там один парень, из наиболее пострадавших, которому едва не вышибли глаз. Глаз вылезал у него из орбиты, и был величиной с половину куриного яйца. Белый провалялся бы после такой штуки месяц на спине, а этот парень расталкивал людей и разговаривал с соседями, как ни в чем не бывало. Они здорово галдели, а всякий раз, как старик высовывал на мостик свою лысую голову, они замолкали и глазели на него снизу.

Видимо, старик, поразмыслив, заставил этого парня от Бен-Хин спуститься вниз и разъяснить им, каким образом они могут получить свои деньги. Потом он мне все объяснил: так как все кули работали в одном и том же месте и в одно и то же время, он решил, что самым справедливым делом будет разделить между ними поровну все деньги, какие мы подобрали. Доллары одного ничем не отличаются от долларов другого, — сказал он мне, — и если допрашивать каждого, сколько денег он принес с собой на борт, может случиться, что они солгут, и тогда он ничего не добьется.

Он мог бы передать деньги какому-нибудь китайскому чиновнику, которого удалось бы откопать в Фучжоу, но он сказал, что с таким же успехом может положить эти деньги сразу себе в карман, — все равно кули их не увидят. Полагаю, они думали то же самое.

Мы закончили раздачу денег до темноты. Это было любопытное зрелище: на море — волнение, судно — развалина, и китайцы, один за другим, шатаясь, поднимаются на мостик, чтобы получить свою долю; а старик, все еще в сапогах и в рубахе, обливаясь потом, раздает деньги, стоя в дверях штурманской рубки, и время от времени накидывается на меня или на старину Раута, если ему что-нибудь приходилось не по вкусу. Долю тех, кто был изувечен, он отнес сам к люку N 2. Оставалось еще три доллара — их отдали трем наиболее пострадавшим кули — по доллару каждому. Затем мы вытащили на палубу кучу мокрых лохмотьев, какие-то обломки и прочий хлам и предоставили им самим разыскивать владельцев.

Конечно, это был наилучший способ не поднимать шума и удовлетворить всех заинтересованных лиц. А каково твое мнение, избалованный щеголь с почтового парохода? Старший механик говорит, что несомненно — это был единственный выход. Шкипер сказал мне как-то: «Есть вещи, которых вы не найдете в книгах». Если принять во внимание его ограниченность, — думаю, он прекрасно выпутался из этого дела».

 

 

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Когда этот роман впервые вышел отдельной книгой, стали поговаривать о том, что я переступил границу мною задуманного. Некоторые критики утверждали, будто произведение, начатое как новелла, ускользнуло из-под контроля автора. Один или двое считали это очевидным и как будто этим забавлялись. Они заявляли: повествовательная форма имеет свои законы. Они утверждали, что ни один человек не может говорить так долго, а остальные не могут так долго слушать. Это, говорили они, маловероятно.

Поразмыслив в течение приблизительно шестнадцати лет, я не так уже в этом уверен. Известно, что люди – как под тропиками, так и в умеренном климате – просиживали полночи, «рассказывая друг другу сказки». Здесь мы имеем лишь одну сказку, но рассказчик говорил с перерывами, дававшими некоторое облегчение; что же касается выносливости слушателей, то следует принять постулат: история была интересна. Это необходимая предпосылка. Если бы я не верил в то, что она интересна, – я бы никогда не начал ее писать. Что же касается физической выносливости, все мы знаем – иные речи в парламенте произносились в течение шести, а не трех часов, тогда как ту часть книги, в какой дан рассказ Марлоу, можно прочесть вслух меньше чем за три часа. Кроме того, – хотя я выключил все незначительные детали, – мы можем предположить, что в тот вечер подавались прохладительные напитки – стакан минеральной воды или что-нибудь в этом роде, – помогавшие рассказчику продолжать повествование.

Сознаюсь, я задумал написать рассказ, посвященный эпизоду с паломническим судном, – и только. Такова была концепция. Написав несколько страниц, я остался чем-то недоволен и отложил на время исписанные листы. Я не вынимал их из ящика до тех пор, пока покойный мистер Уильям Блеквуд не намекнул, что я должен снова что-нибудь дать в его журнал.

Тогда только я понял, что, отталкиваясь от эпизода с паломническим судном, можно развернуть широкую повесть. Понял я также, что этот эпизод может придать «чувству бытия» колорит простой и яркий. Но все эти настроения и побуждения были в то время довольно туманны и не кажутся мне яснее теперь, по истечении стольких лет.

Те немногие страницы, какие я отложил в сторону, – до известной степени повлияли на выбор темы. Но весь эпизод я умышленно переделал заново. Принимаясь за работу, я знал – книга выйдет длинная, хотя и не предвидел, что она растянется на тринадцать номеров журнала.

Иногда мне задавали вопрос, не люблю ли я эту книгу больше всех остальных, мной написанных. Я – великий враг фаворитизма и в общественной жизни и в частной, и даже в тех случаях, когда речь заходит об отношении автора к своим произведениям. Принципиально я не хочу иметь фаворитов; однако не буду утверждать, будто чувствую неудовольствие и досаду, зная, что иные оказывают предпочтение моему Лорду Джиму. Не буду даже говорить, что «я отказываюсь понять»… Нет! Но однажды случилось так, что я был удивлен и сбит с толку.

Один из моих друзей вернулся из Италии, где беседовал с дамой, которой эта книга не нравилась. Об этом я пожалел, конечно, но удивило меня основание такой неприязни. «Вы знаете, – сказала она, – все это так болезненно».

Приговор заставил меня провести час в тревожных размышлениях. Наконец я пришел к тому заключению, что эта дама ни в коем случае не была итальянкой, хотя я допускаю, что тема до известной степени чужда нормально восприимчивым женщинам. Я сомневаюсь даже в том, была ли она жительницей континента. Во всяком случае, ни один человек, в чьих жилах течет романская кровь, не усмотрел бы ничего болезненного в той остроте, с какой человек реагирует на потерю чести. Подобная реакция либо ошибочна, либо правильна; быть может, ее осудят как искусственную, – и, возможно, мой Джим – тип, встречающийся нечасто. Но я могу заверить своих читателей, что он не является плодом холодного извращенного мышления. И он – не дитя Северных Туманов. Солнечным утром, в повседневной обстановке одного из рейдов на Восток видел я, как он прошел мимо – умоляющий, выразительный, в тени облака, безмолвный. Таким он и должен быть. И мне подобало со всем сочувствием, на какое я был способен, найти нужные слова, чтобы о нем рассказать. Он был одним из нас.

Джозеф Конрад, июнь 1917

 

1

Ростом он был шесть футов, – пожалуй, на один-два дюйма меньше, сложения крепкого, и он шел прямо на вас, слегка сгорбившись, опустив голову и пристально глядя исподлобья, что наводило на мысль о быке, бросающемся в атаку. Голос у него был низкий, громкий, а держался он так, словно упрямо настаивал на признании своих прав, хотя ничего враждебного в этом не было; казалось, это требование признания вызвано необходимостью и, видимо, относится в равной мере и к нему самому, и ко всем остальным. Он всегда был одет безукоризненно, с ног до головы – в белом, и пользовался большой популярностью в различных восточных портах, где зарабатывал себе на жизнь, служа морским клерком у судовых поставщиков.

Морскому клерку не нужно сдавать никаких экзаменов, но предполагается, что он должен отличаться сноровкой и проявляет ее на практике. Его работа заключается в том, чтобы под парусом, на паровом катере или на веслах обгонять других морских клерков, первым подплыть к судну, готовому бросить якорь, и радушно приветствовать капитана, вручая ему проспект судового поставщика; когда же капитан сходит на берег, морской клерк должен уверенно, но не назойливо направить его к большой, похожей на пещеру, лавке, где можно найти большой выбор напитков и съестных припасов, необходимых на судне. Там имеется решительно все, чтобы сделать судно красивым и пригодным к плаванию, начиная с крюков для цепи и кончая листовым золотом для украшения кормы, и поставщик встречает там, словно родного брата, любого капитана, которого никогда раньше не видел. Там вы найдете и прохладную гостиную с креслами, бутылками, сигарами, письменными принадлежностями и экземпляром портовых правил, и радушный прием, который растворяет соль, за три месяца плавания накопившуюся в сердце моряка. Знакомство, таким образом завязанное, поддерживается благодаря ежедневным визитам морского клерка до тех пор, пока судно остается в порту. К капитану клерк относится как верный друг и внимательный сын, проявляет терпение Иова и беззаветную преданность женщины и держит себя как веселый и добрый малый. Позже посылается счет. Прекрасное и гуманное занятие! Вот почему хорошие морские клерки встречаются редко. Если морской клерк, наделенный сноровкой, вдобавок еще и знаком с морем, хозяин платит ему большие деньги и дает кое-какие поблажки. Джим всегда получал хорошее жалованье и пользовался такими поблажками, какие завоевали бы верность врага. Тем не менее с черной неблагодарностью он внезапно бросал работу и уезжал. Объяснения, какие он давал своим хозяевам, были явно несостоятельны. «Проклятый болван!» – говорили хозяева, как только он поворачивался к ним спиной. Таково было их мнение об его утонченной чувствительности.

Белые, жившие на побережье, и капитаны судов знали его просто как Джима – и только. Была у него, конечно, и фамилия, но он был заинтересован в том, чтобы ее не называли. Его инкогнито, дырявое как решето, имело целью скрывать не личность, но факт. Когда же факт пробивался сквозь инкогнито, Джим внезапно покидал порт, где в тот момент находился, и отправлялся в другой порт – обычно дальше на восток. Он держался морских портов, ибо был моряком в изгнании – моряком, оторванным от моря, и отличался той сноровкой, какая хороша лишь для работы морского клерка. Он отступал в строгом боевом порядке в ту сторону, где восходит солнце, а факт следовал за ним, прорываясь случайно, но неизбежно. И вот – по мере того как шли годы – о Джиме узнавали в Бомбее, Калькутте, Рангуне, Пенанге, Батавии, – и в каждом из этих портов его знали просто как Джима, морского клерка. Впоследствии, когда острая реакция на то, что невыносимо, окончательно оторвала его от морских портов и белых людей и увлекла в девственные леса, малайцы лесного поселка, где он пожелал скрыть свой прискорбный дар, прибавили словечко к односложному его инкогнито. Они называли его Тюан Джим, – иначе говоря – Лорд Джим.

Он вышел из пасторской семьи. Из этого приюта благочестия и мира выходят многие капитаны торговых судов. Отец Джима обладал тем ограниченным знанием непознаваемого, какое необходимо для праведной жизни обитателей коттеджей и не нарушает спокойствия духа тех, кому непогрешимое провидение разрешает жить в богатых особняках. Маленькая церковь на холме виднелась, словно мшистая серая скала, сквозь рваную завесу листвы. Здесь стояла она столетия, но деревья вокруг помнят, должно быть, как был положен первый камень. Внизу – у подножия холма – мягкими тонами отсвечивал красный фасад пасторского дома, окруженного лужайками, клумбами и соснами; позади дома находился фруктовый сад, налево – мощеный скотный двор, а к кирпичной стене лепилась покатая стеклянная крыша оранжереи. Здесь семья жила в течение нескольких поколений; но Джим был одним из пяти сыновей, и когда, начитавшись легкой беллетристики, он обнаружил свое призвание моряка, его немедленно отправили на «учебное судно для офицеров торгового флота».

Там он познакомился с тригонометрией и научился лазить по брам-реям. Все его любили. По навигации он занимал третье место и был гребцом на первом катере. Здоровый, не подверженный головокружениям, он проворно и ловко взбирался на верхушки мачт. Его пост был на фор-марсе, и, с презрением человека, которому суждено жить среди опасностей, частенько смотрел он оттуда вниз на мирное скопление крыш, перерезанное надвое темными волнами потока; разбросанные по окраинам фабричные трубы вздымались перпендикулярно грязному небу, – трубы тонкие, как карандаш, и, как вулкан, изрыгающие дым. Он видел, как отчаливали большие корабли, вечно двигались широкие паромы и плавали лодки там, внизу, под ним, – а вдали мерцали туманный блеск моря и надежда на волнующую жизнь в мире приключений.

На нижней палубе, под гул двухсот голосов, он забывался и заранее мысленно переживал жизнь на море, о которой знал из беллетристических книг. Он видел себя: то он спасает людей с тонущих судов, то в ураган срубает мачты, или с веревкой плывет по волнам прибоя, или, потерпев крушение, одиноко бродит, босой и полуголый, по не покрытым водой рифам, в поисках ракушек, которые отсрочили бы голодную смерть. Он сражался с дикарями под тропиками, усмирял мятеж, вспыхнувший во время бури, и на маленькой лодке, затерянной в океане, поддерживал мужество в отчаявшихся людях – всегда преданный своему долгу и непоколебимый, как герой из книжки.

– Что-то неладно, все сюда!

Он вскочил на ноги. Мальчики взбегали по трапам. Сверху доносились крики, топот. Выбравшись из люка, он застыл на месте, ошеломленный.

Были сумерки зимнего дня. С полудня ветер стал свежеть, приостановив движение на реке, и теперь дул с силой урагана; его прерывистый гул походил на залпы огромных орудий, бьющих через океан. Дождь был косой, ниспадала хлещущая сплошная завеса; изредка перед глазами Джима вставали грозно надвигающиеся волны, маленькое суденышко металось у берега; неподвижные строения вырисовывались в плавучем тумане; тяжело раскачивались широкие паромы на якоре, поднимались и опускались огромные пристани, задушенные брызгами. Следующий порыв ветра, казалось, все это начисто смел. Воздух словно состоял из одних брызг. Было в этом шторме какое-то злобное упорство, яростная настойчивость в визге ветра, в диком смятении земли и неба, – ярость, как будто направленная против него, и в страхе он затаил дыхание. Он стоял неподвижно. А ему казалось, что его подхватил вихрь.

Его толкали. – Спустить катер! – Мальчики пробежали мимо него. Каботажное судно, шедшее к пристани, врезалось в стоявшую на якоре шхуну, и один из инструкторов учебного судна был свидетелем этого происшествия. Мальчики облепили поручни, сгрудились у шлюпбалок. – Авария! Как раз перед нами. Мистер Симонс видел. – Его отпихнули к бизань-мачте, и он ухватился за снасти. Старое ошвартованное учебное судно дрожало всем корпусом, опуская нос под ударами ветра, а снасти низким басом тянули песню о днях его юности на море. – Спускайте! – Джим видел, как шлюпка быстро опустилась за борт, и бросился к поручням. Раздался плеск. – Отдать концы! – Он перегнулся через поручни. Вода у борта кипела и пенилась. В темноте виден был катер, весь во власти ветра и волн, которые на секунду прижали его борт о борт к судну. Слабо донесся чей-то голос с катера: – Гребите сильней, ребята, если хотите кого-нибудь спасти! Гребите сильней! – И вдруг катер, подбросив высоко нос, – весла были подняты, – перескочил через волну и разорвал чары, наложенные на него волнами и ветром.

Джим почувствовал, как кто-то схватил его за плечо.

– Опоздал, мальчуган!

Капитан учебного судна опустил руку на плечо мальчика, как будто собиравшегося прыгнуть за борт, и Джим, мучительно сознавая свое поражение, поднял на него глаза. Капитан сочувственно улыбнулся.

– В следующий раз тебе повезет. Это тебя научит быть расторопным.

Громкими радостными криками приветствовали катер. Наполовину залитый водой, он вернулся, танцуя на волнах, а на дне его копошились в воде два измученных человека. Грозный шум ветра и волн казался Джиму не стоящим внимания – тем сильнее сожалел он о том, что испугался их бессильной угрозы. Теперь он знал, как нужно к ней относиться, и думал, что шторм ему нипочем. Он сумеет встретить и более серьезную опасность. Лучше, чем кто бы то ни было другой. От страха не осталось и следа. Тем не менее в тот вечер он мрачно держался в стороне, а носовой гребец катера – мальчик с девичьим лицом и большими серыми глазами – был героем нижней палубы. Его обступили, с любопытством расспрашивали. Он рассказывал:

– Я увидел его голову на волнах и опустил багор в воду. Крючок зацепился за его штаны, а я чуть не упал за борт; я думал, что упаду, но тут старик Симонс выпустил румпель и схватил меня за ноги – лодка едва не опрокинулась. Старик Симонс – молодчина. Не велика беда, что он на нас ворчит. Он все время ругался, пока держал меня за ногу, но этим он только хотел дать мне понять, чтобы я не выпускал багор. Старик Симонс ужасно вспыльчивый, правда? Нет, я поймал не того маленького белокурого, а другого – большого, с бородой. Когда мы его вытащили, он простонал: «Ох, моя нога! моя нога!» – и закатил глаза. Подумайте только – такой здоровый парень – и падает в обморок, как девчонка. Разве мы с вами потеряли бы сознание из-за какой-то царапины багром? Я бы не потерял! Крюк вошел ему в ногу вот настолько. – Он показал багор, принесенный для этой цели вниз, и вызвал сенсацию. – Нет, глупости! В теле крюк, конечно, не удержался бы, но штаны не подвели. Кровь так и хлестала.

Джим решил, что это было суетное тщеславие, достойное сожаления. Буря пробудила героизм столь же фальшивый, как фальшива была и самая угроза шквала. Он сердился на дикое смятение земли и неба, заставшее его врасплох и постыдно задушившее благородную готовность встретить опасность. Отчасти он был рад, что не попал на катер, ибо достиг большего, оставаясь на борту. Знания его стали шире, чем у тех, кто участвовал в деле. Если все утратят мужество, он один – в этом был он уверен – сумеет встретить фальшивую угрозу ветра и волн. Он знал, чего она стоит. Ему – беспристрастному зрителю – она казалась достойной презрения. Он сам не ощущал ни малейшего волнения, и потрясающее событие закончилось тем, что, отделившись незаметно от шумной толпы мальчиков, Джим ликовал, вновь убедившись в своей жажде приключений и многогранном своем мужестве.

2

После двух лет учения он ушел в плавание, и жизнь на море, которую он так ярко себе представлял, оказалась странно лишенной приключений. Он сделал много рейсов. Познал магию монотонного существования между небом и землей; ему приходилось выносить порицания людей, взыскательность моря и прозаически суровый повседневный труд ради куска хлеба, – единственной наградой за него является безграничная любовь к своему делу. Эта награда ускользнула от Джима. Однако вернуться он не мог, ибо нет ничего более заманчивого, разочаровывающего и порабощающего, чем жизнь на море. Кроме того, у него были виды на будущее. Он был благовоспитан, уравновешен, послушен и в совершенстве знал свои обязанности; вскоре, совсем еще молодым, он был назначен старшим помощником на прекрасное судно, не успев столкнуться с теми испытаниями моря, какие обнаруживают, чего стоит человек, из какого материала он скроен и каков его нрав; эти испытания вскрывают силу сопротивляемости и истинные мотивы его стремлений не только другим, но и ему самому.

Лишь однажды за все это время он снова мельком увидел подлинную ярость моря. А ярость эта проявляется не так часто, как принято думать. Есть много оттенков в опасности приключений и бурь, и только изредка лик событий затягивается мрачной пеленой зловещего умысла: вскрывается неуловимое нечто, и в мозг и в сердце человека закрадывается уверенность в том, что это сплетение событий или бешенство стихий надвигается с целью недоброй, с силой, не поддающейся контролю, с жестокостью необузданной, замышляющей вырвать у человека надежду и возбудить в нем страх, мучительную усталость и стремление к покою… раздавить, уничтожить, стереть все, что он видел, знал, любил, ненавидел, – и насущно необходимое и ненужное – солнечный свет, воспоминания, будущее, – надвигается с жестокостью, замышляющей смести весь мир, просто и безжалостно отняв у человека жизнь.

На Джима упал брус, и он вышел из строя в самом начале той недели, о которой шотландец-капитан впоследствии говорил: «Дружище! Я считаю чудом, что судно выдержало!» Много дней Джим пролежал на спине, оглушенный, разбитый, измученный, потерявший надежду, словно обретался в бездне непокоя. Его не интересовало, каков будет конец, и в минуты просветления он переоценивал свое равнодушие. Опасность, когда ее не видишь, отличается несовершенством и расплывчатостью человеческой мысли. Страх становится слабее, ничем не подстрекаемое воображение – враг людей, отец всех ужасов – тонет в тупой усталости. Джим видел только свою каюту, приведенную в беспорядок качкой. Он лежал, словно замурованный; перед ним была картина опустошения в миниатюре, и втайне он радовался, что ему не нужно идти на палубу. Но изредка непобедимая тревога схватывала в тиски его тело, заставляя задыхаться и корчиться под одеялами, и тогда тупая животная жажда жить, сопутствующая физической агонии, вызывала в нем отчаянное желание спастись во что бы то ни стало. Потом буря миновала, и Джим больше о ней не вспоминал.

Однако он все еще хромал, а когда судно прибыло в один восточный порт, Джиму пришлось лечь в госпиталь. Он поправлялся медленно, и судно ушло без него.

Кроме Джима, в палате для белых было всего лишь два больных: баталер с канонерки, который сломал себе ногу, свалившись в люк, и железнодорожный поставщик из соседней провинции, пораженный какой-то таинственной тропической болезнью. Доктора он считал ослом и втайне злоупотреблял патентованным лекарством, которое приносил ему контрабандой его неутомимый и преданный слуга тамил. Больные рассказывали друг другу случаи о своей жизни, играли в карты или, в пижамах, валялись по целым дням в кресле, зевали и не обменивались ни единым словом. Госпиталь стоял на холме, и легкий ветерок, врываясь в окна, всегда раскрытые настежь, приносил в комнату с голыми стенами мягкий аромат неба, томный запах земли, чарующее дыхание восточных морей. Эти запахи словно говорили о вечном отдыхе, о нескончаемых грезах. Каждый день Джим глядел на изгороди садов, крыши домов, кроны пальм, окаймляющих берег, и дальше – туда, на рейд – путь на Восток, – на рейд, усеянный гирляндами островков, залитый праздничным солнечным светом, на корабли, маленькие, словно игрушечные, на суету сверкающего рейда, – эта суета напоминала шумный языческий праздник, – а вечно ясное восточное небо и улыбающееся мирное море тянулось вдаль и вширь до самого горизонта.

Как только Джим стал ходить без палки, он спустился в город разузнать о возможности вернуться на родину. В то время благоприятного случая не представлялось, и, выжидая, он, естественно, сошелся в порту с людьми своей профессии. Они были двух сортов. Одни – их было очень мало, и в порту их видели редко – жили жизнью таинственной; то были люди с неугасимой энергией, темпераментом пиратов и глазами мечтателей. Казалось, они блуждали в лабиринте безумных планов, надежд, опасностей, предприятий, в стороне от цивилизации, в неведомых уголках моря; в их фантастическом существовании смерть была единственным событием, казавшимся разумно законченным. Большинство же состояло из людей, которые, попав сюда, подобно самому Джиму, случайно, вошли в командный состав местных судов. Теперь они с ужасом смотрели на службу в родном флоте, где дисциплина была строже, долг – священен, а суда обречены на штормы. Они настроились на вечный покой восточного неба и моря. Полюбили короткие рейсы, удобные кресла на палубе, многочисленную туземную команду и преимущество быть белым. Они содрогались при мысли о тяжелой работе и, полагаясь на случай, жили беззаботно, получая то отставку, то новое назначение, служа китайцам, арабам, полукровкам… они готовы были служить самому дьяволу, если бы тот предоставил им эту возможность. Неустанно говорили они о случайных удачах: как такой-то получил командование судном, плававшим у берегов Китая – легкая работа; как одному досталось прекрасное место где-то в Японии, а другой преуспевает в сиамском флоте; на всем, что бы они ни говорили, – на всех их поступках, взглядах, манерах, – было пятно – знак гниения – решимость пройти свой путь в спокойствии и безопасности.

Джиму эта толпа разглагольствующих моряков казалась сначала менее реальной, чем тени. Но под конец он начал находить очарование в этих людях, якобы преуспевающих, на чью долю выпадало так мало опасностей и труда. И презрение мало-помалу вытеснялось иным чувством. Внезапно отказавшись от мысли вернуться на родину, он поступил штурманом на «Патну».

«Патна» была местным пароходом, таким же старым, как холмы, тощим, как борзая, и изъеденным ржавчиной хуже, чем никуда не годный чан для воды. Владельцем ее был китаец, фрахтовщиком – араб, а капитаном – ренегат, немец из Нового Южного Уэльса, который на людях неустанно проклинал свою родину, но, – видимо, подражая успешной политике Бисмарка, – тиранил всех тех, кого не боялся, и разгуливал с видом свирепым-и железно-непоколебимым, да в придачу имел рыжие усы и багровый нос. После того как «Патну» окрасили снаружи и побелили внутри, около восьмисот паломников были пригнаны на борт судна, разводившего пары у деревянной пристани.

По трем сходням тремя потоками поднимались они на борт, подстрекаемые верой и надеждой на рай, поднимались, топая и шаркая босыми ногами, не обмениваясь ни одним словом, не озираясь назад; отойдя от поручней, растеклись по всей палубе, двинулись на нос и на корму, спустились в зияющие люки, заполнили все уголки судна, как вода, наполняющая цистерну, как вода, проникающая в выбоины и трещины, как вода, бесшумно поднимающаяся к краям сосуда. Восемьсот мужчин и женщин – каждый со своими надеждами, верой, привязанностями, воспоминаниями – пришли сюда с севера и юга и с далекого востока. Они пробирались по тропинкам в джунглях, спускались по течению рек, плыли в прау вдоль отмелей, перебирались в маленьких каноэ с острова на остров, терпели тяжелые лишения, видели незнакомые места, испытали неведомый доселе страх, влекомые единым желанием. Они пришли из одиноких хижин в лесной глуши, из многолюдных поселков, из приморских деревень. Словно по зову, покинули они свои леса, свои просеки, своих защитников-вождей, свои богатства и свою нищету, друзей юности и могилы отцов. Пришли, покрытые пылью и потом, в грязи, в лохмотьях, – сильные мужчины во главе своих семей; тощие старики, идущие вперед, не надеясь на возвращение; юноши с бесстрашными глазами, с любопытством озирающиеся по сторонам; пугливые девочки со спутанными длинными волосами; робкие женщины, закутанные в покрывала и прижимающие к груди младенцев, обернутых в концы грязных головных покрывал, – спящих младенцев, бессознательных паломников взыскательной веры.

– Посмотрите-ка на этот скот, – сказал немец-шкипер новому своему штурману.

Араб – вождь этих благочестивых странников – явился последним. На борт он поднялся медленно, – красивый, серьезный, в белом одеянии и большом тюрбане. За ним следовала вереница слуг, тащивших его пожитки. «Патна» отчалила от пристани.

Она проскользнула между двумя островками и наискось пересекла стоянку парусных судов, прорезала полукруглую тень холма, потом близко подошла к гряде покрытых пеной рифов. Араб, стоя на корме, вслух читал молитву плавающих и путешествующих. Он призывал милость всевышнего на это путешествие, молил благословить труд людей и тайные их стремления. В сумерках пароход разбил спокойные воды пролива, а далеко за кормой паломнического судна маяк, поставленный неверными на предательской мели, казалось, подмигивал пламенным глазом, словно насмехаясь над благочестивым паломничеством.

«Патна» вышла из пролива, пересекла залив и продолжала путь по проходу «Один градус». Она шла к Красному морю под ясным небом, под небом палящим и безоблачным, окутанным в солнечное сияние, которое убивает все мысли, давит на сердце, иссушает всякую энергию и силу. А под зловещим сверканием неба море, синее и глубокое, оставалось неподвижным, даже рябь не морщила его поверхности, – море клейкое, стоячее, мертвое. «Патна» с легким шипением прошла по этой лучезарной и гладкой равнине, развернула по небу черную ленту дыма, оставляя за собой на воде белую ленту пены, которая тотчас же исчезла, словно призрачный след, начертанный на безжизненном море призрачным кораблем.

Каждое утро солнце, словно приноравливаясь на путях своих к продвижению паломников, поднималось, молчаливо извергая свет всегда на одном и том же расстоянии от кормы судна, нагоняло его в полдень, изливая сгущенный огонь своих лучей на благочестивые стремления путников, стремилось дальше, на запад, и таинственно погружалось в море – каждый вечер на одном и том же расстоянии от носа «Патны». Пять белых на борту жили на середине судна, изолированные от человеческого груза. Тент белой крышей протянулся над палубой с носа до кормы, и только слабое жужжанье – тихий шепот грустных голосов – обнаруживало присутствие толпы людей на ослепительной глади океана. Так проходили дни, безмолвные, горячие, тяжелые, исчезая один за другим в прошлом, словно падая в пропасть, вечно зияющую в кильватере судна; а «Патна», одинокая под облачком дыма, упорно шла вперед, черная и дымящаяся в лучезарном пространстве, как будто опаленная пламенем, безжалостно хлеставшим ее с неба.

Ночи спускались на нее как благословение.

3

Чудесная тишина объяла мир, и звезды, казалось, посылали на землю вместе с ясными своими лучами заверение в вечной безопасности; Молодой месяц, изогнутый, сияющий низко на западе, походил на тонкую стружку, оторвавшуюся от золотого слитка, а Аравийское море, ровное и казавшееся холодным словно ледяная гладь, простиралось до темного горизонта. Винт вертелся безостановочно, как будто удары его являлись частью схемы какой-то надежной вселенной; а по обе стороны «Патны» две глубокие складки воды, неподвижные и мрачные, протянулись на мерцающей глади; между этими прямыми расходящимися гребнями виднелось несколько белых завитков пены, вскипающей с тихим шипением, легкая рябь, зыбь и маленькие волны, которые, оставшись позади, за кормой, еще секунду шевелили поверхность моря, потом с мягким плеском успокаивались, умиротворенные тишиной воды и неба, а черное пятно – движущееся судно – по-прежнему оставалось в самом центре тишины.

Джим, стоявший на мостике, был проникнут великой уверенностью в безграничной безопасности и спокойствии, запечатленных на безмолвном лике природы, как любовь запечатлевается на кротком и неясном лице матери. Под тентом, отдавшись мудрости белых людей и их мужеству, доверяя могуществу их неверия и железной скорлупе их огненного корабля, – паломники взыскательной веры спали на циновках, на одеялах, на голых досках, на всех палубах, во всех темных углах – спали, завернутые в окрашенные ткани, закутанные в грязные лохмотья, а головы их покоились на маленьких узелках, и лица были прикрыты согнутыми руками; спали мужчины, женщины, дети, старые вместе с молодыми, дряхлые вместе с сильными – все равные перед лицом сна, брата смерти.

Струя воздуха, навеваемая с носа благодаря быстрому ходу судна, прорезала темное пространство между высокими бульварками, проносилась над рядами распростертых тел; тускло горели круглые лампы, подвешенные к перекладинам, и в мутных кругах света, отбрасываемого вниз и слегка трепещущего в ответ на непрекращающуюся вибрацию судна, виднелись задранный вверх подбородок, сомкнутые веки, темная рука с серебряными кольцами, худая нога под рваным одеялом, голова, откинутая назад, голая ступня, шея, обнаженная и вытянутая, словно подставленная под нож. Люди зажиточные устроили для своих семей уголки, огородившись тяжелыми ящиками и пыльными циновками; бедные лежали бок о бок, а все свое имущество, завязанное в узел, засунули себе под голову; одинокие старики спали, подогнув колени, на ковриках, расстилаемых для молитвы, раздвинув локти, прикрывая руками уши; какой-то мужчина, втянув голову в плечи и уткнувшись лбом в колени, грустно дремал подле растрепанного мальчика, который спал на спине, повелительно вытянув руку; одна женщина, прикрытая с головы до ног, словно покойница, белой простыней, держала в каждой руке по голому ребенку; имущество араба, сложенное на корме, громоздилось тяжелой глыбой с ломаными очертаниями, а лампа, спускавшаяся сверху, тускло освещала груду наваленных вещей: виднелись пузатые медные горшки, подножка стула, клинки копий, прямые ножны старого меча, прислоненные к куче подушек, нос жестяного кофейника. Патентованный лаг на поручнях кормы ритмически выбивал раздельные звенящие удары, отмечая каждую милю, пройденную паломниками. Время от времени над телами спящих всплывал слабый и терпеливый вздох – испарения тревожного сна; из недр судна внезапно вырывался короткий металлический стук, слышно было, как жестко скребла лопата, с шумом захлопывалась дверца печи, словно люди, священнодействующие над чем-то таинственным там, внизу, были исполнены ярости и гнева; а стройный, высокий корпус парохода мерно продвигался вперед, неподвижно застыли голые мачты, а нос упорно разрезал великий покой вод, спящих под недоступным и ясным небом.

Джим ходил взад и вперед, и в необъятном молчании шаги его раздавались громко, словно настороженные звезды отзывались на них эхом. Глаза его, блуждая вдоль линии горизонта, как будто жадно вглядывались в недосягаемое и не видели тени надвигающегося события. Единственной тенью на море была тень от черного дыма, тяжело выбрасывающего из трубы широкий флаг, конец которого растворялся в воздухе. Два малайца, молчаливые и неподвижные, стоя по обе стороны штурвала, управляли рулем; медный обод колеса поблескивал в овальном пятне света, отбрасываемого лампой в нактоузе. Время от времени рука с черными пальцами, то отпуская, то снова сжимая вращающиеся спицы, показывалась на светлом пятне; звенья рулевых цепей тяжело скрежетали в пазах вала. Джим посматривал на компас, окидывал взглядом недосягаемый горизонт, потягивался так, что суставы трещали, лениво изгибался всем телом, охваченный сознанием собственного благополучия; нерушимое спокойствие словно придало ему мужества, и он чувствовал – ему все равно, что бы ни случилось с ним до конца его дней. Изредка он лениво взглядывал на карту, прикрепленную четырьмя кнопками к низкому трехногому столу, стоявшему позади штурвала. При свете фонаря, подвешенного к пиллерсу, лист бумаги, отображающий глубины моря, слегка отсвечивал; дно, изображенное на нем, было такое же гладкое, как мерцающая поверхность вод. На карте лежали линейка для проведения параллелей и циркуль; положение судна в полдень было отмечено черным крестиком, а твердая прямая линия, проведенная карандашом до перима, обозначала курс судна – тропу душ к святому месту, к обетованному спасению, к вечной жизни; карандаш, касаясь острием берега Сомали, лежал круглый и неподвижный, словно голая мачта, всплывшая в заводи защищенного дока.

«Как ровно идет судно», – с удивлением подумал Джим, с какою-то благодарностью воспринимая великий покой моря и неба. В такие минуты мысли его вращались в кругу доблестных подвигов, он любил эти мечты и успех своих воображаемых достижений. То было лучшее в жизни, тайная ее истина, скрытая ее реальность. В этих мечтах была великолепная мужественность, очарование неуловимого, они проходили перед ним героической процессией, они увлекали его душу и опьяняли ее божественным напитком – безграничной верой в самое себя. Не было ничего, чему бы он не смог противостоять. Эта мысль так ему понравилась, что он улыбнулся, беспечно глядя вперед; оглянувшись, он увидел белую полосу кильватера, проведенную по морю килем судна, – полосу такую же прямую, как черная линия, проведенная карандашом на карте.

Ведра с золой ударялись о вентиляторы кочегарки, и этот металлический стук напомнил ему, что близится конец его вахты. Он вздохнул с удовольствием, но в то же время пожалел, что приходится расставаться с этим невозмутимым спокойствием, поощряющим свободные дерзания его мыслей. Ему немножко хотелось спать, он ощущал приятную усталость во всем теле, словно вся кровь его превратилась в теплое молоко. Шкипер бесшумно поднялся на мостик; он был в пижаме, и широко распахнутая куртка открывала голую грудь. Он еще не совсем проснулся; лицо у него было красное, левый глаз полузакрыт, правый, мутный, тупо вытаращен; свесив свою большую голову над картой, он сонно чесал себе бок. Было что-то непристойное в этом голом теле. Грудь его, мягкая и сильная, лоснилась, словно он вспотел во сне, и из пор выступил жир. Он сделал какое-то профессиональное замечание голосом хриплым и безжизненным, напоминающим скрежет пилы, врезающейся в доску; складка его двойного подбородка свисала, как мешок, подвязанный к челюсти; Джим вздрогнул и ответил очень почтительно; но отвратительная мясистая фигура, словно увиденная впервые в минуту просветления, навсегда запечатлелась в его памяти как воплощение всего порочного и подлого, что таится в мире, нами любимом: оно таится в наших сердцах, которым мы вверяем наше спасение; в людях, нас окружающих; в картинах, какие раскрываются перед нашими глазами; в звуках, касающихся нашего слуха; в воздухе, наполняющем наши легкие. Тонкая золотая стружка месяца, медленно опускаясь, погрузилась в потемневшую воду, и вечность словно придвинулась к земле, ярче замерцали звезды, интенсивнее стал блеск полупрозрачного купола, нависшего над плоским диском темного моря. Судно скользило так ровно, что не ощущалось никакого движения вперед, как будто «Патна» была планетой, несущейся сквозь темные пространства эфира, за роем солнц, в устрашающей и спокойной пустыне, ожидающей дыхания новых творений.

– Мало сказать, жарко – там, внизу, – раздался чей-то голос.

Джим, не оборачиваясь, улыбнулся. Шкипер, невозмутимый, стоял, повернувшись к нему широкой спиной; в обычае ренегата было не замечать сначала вашего присутствия, а затем, пожирая вас глазами, разразиться, с пеной у рта, потоком брани, вырывающимся словно из водосточной трубы. Сейчас он только угрюмо что-то проворчал; второй механик поднялся на мостик и, вытирая влажные ладони грязной тряпкой, нимало не смущаясь, продолжал жаловаться. Морякам хорошо здесь, наверху, и хотел бы он знать, какой от них толк? Бедные механики должны вести судно, и они прекрасно справились бы и со всем остальным; ей-богу, они…

– Замолчите! – флегматично проворчал немец.

– Ну конечно! Замолчать! А как что неладно, вы сейчас же бежите к нам, верно? – продолжал тот. Он уже наполовину изжарился там, внизу. Во всяком случае, теперь ему все равно, как бы он ни нагрешил: за последние три дня он получил прекрасное представление о том местечке, куда отправляются после смерти дрянные людишки… ей-богу, получил… и вдобавок оглох от адского шума там, внизу. Проклятая гнилая развалина грохочет и тарахтит, словно старая лебедка, даже еще громче; и какого черта ему рисковать своею жизнью дни и ночи среди всей этой рухляди, будто на кладбище для кораблей, он понятия не имеет! Должно быть, он от рождения такой легкомысленный. Он…

– Где вы напились? – осведомился немец; он был взбешен, но стоял совершенно неподвижно, освещенный лампой нактоуза, похожий на грубую статую человека, вырезанную из глыбы жира. Джим по-прежнему улыбался, глядя на отступающий горизонт; исполненный благородных стремлений, он упивался сознанием своего превосходства.

– Напился! – презрительно повторил механик; обеими руками он держался за поручни – темная фигура с подгибающимися коленями. – Да уж не вы меня напоили, капитан. Слишком вы скаредны, ей-богу. Скорее уморите парня, чем предложите ему капельку шнапса. Вот что у вас, немцев, называется экономией. На пенни ума, на фунт глупости.

Он расчувствовался. Около десяти часов старший механик дал ему одну рюмочку… – всего-навсего одну, ей-богу! добрый старикашка; но теперь старого мошенника не стащишь с койки – пятитонным краном не поднять его. – Э, нет! Во всяком случае, не сегодня! Он спит сладким сном, словно младенец, а под подушкой у него бутылка с первоклассным бренди. – С уст командира «Патны» сорвалась хриплая ругань, и слово «schwein» запорхало, как капризное перышко, подхваченное ветерком. Он и старший механик были знакомы много лет – вместе служили веселому, хитрому старику китайцу, носившему очки в роговой оправе и вплетавшему красные шелковые тесемочки в свою почтенную седую косу. В родном порту «Патны» жители побережья придерживались того мнения, что эти двое – шкипер и механик – по части наглых хищений друг другу не уступают. Внешне они гармонировали плохо: один – с мутными глазами, злобный и мясистый; другой – тощий, с головой длинной и костлявой, словно голова старой клячи, с ввалившимися глазами и остекленевшим взором. Старшего механика прибило к берегу где-то на Востоке – в Кантоне, Шанхае или, быть может, в Иокогаме; он и сам, должно быть, не помнил, где именно произошло крушение и чем оно было вызвано. Двадцать лет назад его, из сострадания к его молодости, спокойно выпихнули с судна, а могло быть и куда хуже для него, так что, вспоминая об этом эпизоде, он не испытывал и тени сожаления. В то время в восточных морях стало развиваться пароходство, а так как людей его профессии поначалу было мало, то он «сделал карьеру». Всем приезжим он неуклонно сообщал грустным шепотом, что он «здешний старожил». Когда он двигался, казалось – скелет болтается в его платье. Походка у него была раскачивающаяся, и так, раскачиваясь, бродил он вокруг застекленного люка машинного отделения, курил без всякой любви к куренью, набивал табаком медную чашечку, приделанную к четырехфутовому мундштуку из вишневого дерева, и держался с глупо-торжественным видом мыслителя, развивающего философскую систему из туманных проблесков истины. Обычно он скупился и оберегал свой личный запас спирта, но в эту ночь отказался от своих принципов, а потому второй механик – у юнца из Уэппинга голова была слабая – от неожиданного угощения крепким напитком стал очень весел, дерзок и болтлив.

Немец из Нового Южного Уэльса бесновался и пыхтел, как выхлопная труба, а Джим, забавляясь этим зрелищем, с нетерпением ждал, когда можно будет спуститься вниз: последние десять минут вахты раздражали, как дающее осечку ружье. Этим людям не было места в мире героических приключений, хотя они, в сущности, были неплохими парнями. Даже сам шкипер… Но тут Джим почувствовал отвращение при виде этой пыхтящей массы жира, испускающей булькающее бормотанье – темный поток грязных ругательств; однако приятная усталость мешала ему почувствовать активную неприязнь к кому бы то ни было. Ему не было дела до этих людей; он работал с ними плечо к плечу, но коснуться его они не могли; он дышал с ними одним воздухом, но он был иным человеком… Набросится ли шкипер на механика?.. Жизнь была легка, а он был слишком в себе уверен – слишком уверен, чтобы… Черта, отделявшая его размышления от дремоты, стала тоньше паутинки.

Второй механик незаметно переходил к рассуждениям о своих финансах и своем мужестве.

– Кто пьян? Я? Э, нет, капитан! Дело не в этом. Пора бы вам знать, что наш старший не слишком щедр и даже воробья допьяна не напоит, ей-богу! На меня алкоголь никогда не действовал; не выдумано еще такое зелье, от которого бы я опьянел. Я готов пить с вами на пари – вы пейте виски, а я жидкий огонь, и, ей-богу, я останусь свежим, как огурчик. Если б я думал, что пьян, я бы прыгнул за борт… покончил бы с собой, ей-богу! Покончил бы! Сию же минуту! А с мостика я не уйду. Где вы прикажете мне подышать свежим воздухом в такую ночь, как сегодня? Там, внизу, на палубе, со всяким сбродом? И не подумаю! Чего мне вас бояться?

Немец воздел тяжелые кулаки к небу и безмолвно потряс ими.

– Я не знаю, что такое страх, – продолжал механик с неподдельным энтузиазмом. – Я не боюсь чертовой работы на этом гнилом судне. Счастье для вас, что существуют на свете такие люди, которые не дрожат за свою жизнь… иначе – что бы вы без нас делали – вы и эта старая посудина с обшивкой из оберточной бумаги… ей-богу, из оберточной бумаги! Вам хорошо, вы из нее вытягиваете монету, – а мне что прикажете делать? Сколько я получаю? Жалкие сто пятьдесят долларов в месяц! Почтительно спрашиваю вас – почтительно, заметьте, – кто не откажется от такой гнусной работы? И дело это опасное! Но я – один из тех бесстрашных парней…

Он выпустил поручни и стал размахивать руками, словно желая нагляднее продемонстрировать свое мужество; его тонкий голос пронзительно взлетал над морем; он приподнялся на цыпочки, чтобы ярче подчеркнуть фразу, и вдруг упал ничком, как будто его сзади подбили палкой. Падая, он крикнул: – Проклятье! – За этим воплем последовало минутное молчание. Джим и шкипер оба пошатнулись, но удержались на ногах и, выпрямившись, с изумлением поглядели на невозмутимую гладь моря. Потом взглянули вверх, на звезды.

Что случилось? По-прежнему раздавалось заглушенное биение машин. Быть может, земля приостановилась на пути своем? Они ничего не понимали; и внезапно спокойное море, безоблачное небо показались жутко ненадежными в своей неподвижности, словно застыли у края гибели. Механик поднялся, выпрямившись во весь рост, и снова съежился в неясный комок. Комок заговорил заглушенным обиженным голосом:

– Что это такое?

Тихий шум, будто бесконечно далекие раскаты грома, слабый звук, – едва ли не вибрация воздуха, – и судно задрожало в ответ, как будто гром грохотал глубоко под водой. Два малайца у штурвала, блеснув глазами, поглядели на белых людей, но темные руки по-прежнему сжимали спицы. Острый корпус судна, стремясь вперед, казалось, постепенно – от носа до кормы – приподнялся на несколько дюймов, словно стал складным, потом снова опустился и по-прежнему неуклонно делал свое дело, разрезая гладкую поверхность моря. Он перестал дрожать, и сразу стихли слабые раскаты грома, как будто судно оставило за собой узкую полосу вибрирующей воды и гудящего воздуха.

4

Месяц спустя, когда Джим, в ответ на прямые вопросы, пытался честно рассказать о происшедшем, он заметил, говоря о судне:

– Оно прошло через что-то так же легко, как переползает змея через палку.

Сравнение было хорошее. Допрос клонился к освещению фактической стороны дела, разбиравшегося в полицейском суде одного восточного порта. С пылающими щеками Джим стоял на возвышении для свидетелей в прохладной высокой комнате; большие пунки тихонько вращались вверху над его головой, а снизу смотрели на него глаза, в его сторону повернуты были лица – темные, белые, красные, – лица внимательные, застывшие, словно все эти люди, сидевшие на узких, рядами поставленных скамьях, были порабощены чарами его голоса. А голос его звучал громко, и Джиму он казался страшным – то был единственный звук, слышимый во всей вселенной, ибо отчетливые вопросы, исторгавшие у него ответ, как будто складывались в его груди, – тревожные, болезненные, острые и безмолвные, как грозные вопросы совести. Снаружи пылало солнце, а здесь вызывал дрожь ветер, нагнетаемый большими пунками, бросало в жар от стыда, кололи острые, внимательные глаза. Лицо председателя суда, гладко выбритое, бесстрастное, казалось мертвенно-бледным рядом с красными лицами двух морских асессоров. Свет из широкого окна под потолком падал сверху на головы и плечи этих трех человек, и они отчетливо выделялись в полумраке большой комнаты, где аудитория словно состояла из теней с остановившимися расширенными глазами. Им нужны были факты. Факты! Они требовали от него фактов, как будто факты могут объяснить все!

– Придя к заключению, что вы натолкнулись на что-то – скажем, на обломок судна, наполовину погруженный в воду, – ваш капитан приказал вам идти на нос разузнать, не получены ли какие-нибудь повреждения. Считали ли вы это вероятным, принимая во внимание силу удара? – спросил асессор, сидевший слева.

У него была жидкая бородка в форме подковы и выдающиеся вперед скулы; опираясь локтями о стол, он сжимал свои грубые руки и глядел на Джима задумчивыми голубыми глазами. Второй асессор, грузный мужчина с презрительной физиономией, сидел, откинувшись на спинку стула, и, вытянув левую руку, тихонько барабанил пальцами по блокноту. Посредине председатель в широком кресле склонил слегка голову на плечо и скрестил на груди руки; рядом с его чернильницей стояла стеклянная вазочка с цветами.

– Нет, не считал, – сказал Джим. – Мне велено было никого не звать и не шуметь, чтобы избежать паники. Эту предосторожность я нашел разумной. Я взял один из фонарей, висевших под тентом, и отправился на нос. Открыв люк в носовое отделение переднего трюма, я услыхал плеск. Тогда я спустил фонарь, насколько позволяла веревка, и увидел, что носовое отделение наполовину залито водой. Тут я понял, что где-то ниже ватерлинии образовалась большая пробоина. – Он приостановился.

– Так… – сказал грузный асессор, с мечтательной улыбкой глядя на блокнот; он все время барабанил пальцами, бесшумно прикасаясь к бумаге.

– В тот момент я не думал об опасности. Должно быть, я был немного взволнован: все это произошло так спокойно и так неожиданно. Я знал, что на судне нет другой переборки, кроме предохранительной, отделяющей носовую часть от переднего трюма. Я пошел назад доложить капитану. У трапа я столкнулся со вторым механиком; он как будто был оглушен и сообщил мне, что, кажется, сломал себе левую руку. Спускаясь вниз, он поскользнулся на верхней ступеньке и упал в то время, как я был на носу. Он воскликнул: «Боже мой! Эта гнилая переборка через минуту рухнет, и проклятая посудина вместе с нами пойдет ко дну, словно глыба свинца».

Он оттолкнул меня правой рукой и, опередив, взбежал по трапу, крича на бегу. Я следовал за ним и видел, как капитан на него набросился и повалил на спину. Бить его он не стал, а наклонился к нему и стал сердито, но очень тихо что-то ему говорить. Думаю, капитан его спрашивал, почему он, черт возьми, не пойдет и не остановит машины, вместо того чтобы поднимать шум. Я слышал, как он сказал: «Вставайте! Бегите живей!» – и выругался. Механик спустился с мостика и обогнул застекленный люк, направляясь к трапу машинного отделения на левом борту. На бегу он стонал…

Джим говорил медленно; воспоминания возникали удивительно отчетливо; для сведения этих людей, требующих фактов, он мог бы, как эхо, воспроизвести даже стоны механика. Когда улеглось вспыхнувшее было возмущение, он пришел к тому выводу, что лишь дотошная точность рассказа может объяснить подлинный ужас, скрывавшийся за жутким ликом событий. Факты, которые так сильно хотелось узнать этим людям, были видимы, осязаемы, ощутимы, занимали свое место во времени и пространстве – для их существования требовались двадцать семь минут и пароход водоизмещением в тысячу четыреста тонн; они составляли нечто целое, с определенными чертами, оттенками, сложным аспектом, который улавливала зрительная память, но, помимо этого, было и что-то иное, невидимое, – дух, ведущий к гибели, – словно злобная душа в отвратительном теле. И это ему хотелось установить. Это происшествие не входило в рубрику обычных дел, всякая мелочь имела огромное значение, и, к счастью, он помнил все. Он хотел говорить во имя истины, – быть может, только ради себя самого; речь его текла спокойно, а мысль металась в тесном кругу фактов, обступивших его, чтобы отрезать от всех остальных людей; он походил на животное, которое, очутившись за изгородью из высоких кольев, бегает по кругу, обезумев в ночи, ищет незагороженное местечко, какую-нибудь щель, дыру, куда можно пролезть и спастись. Эта напряженная работа мысли заставляла его по временам запинаться…

– Капитан по-прежнему ходил взад и вперед по мостику; на вид он был спокоен, но несколько раз споткнулся, а когда я с ним заговорил, он налетел на меня, словно был совершенно слеп. Ничего определенного он мне не ответил. Он что-то бормотал про себя, я разобрал несколько слов – «проклятый пар!» и «дьявольский пар!» – что-то о паре. Я подумал…

Джим уклонился в сторону; вопрос, возвращающий к сути дела, оборвал его речь, словно судорога боли, и его охватили безграничное уныние и усталость. Он приближался к этому… приближался… и теперь, грубо оборванный, должен был отвечать – да или нет. Он ответил правдиво и кратко: «Да». Красивый, высокий, с юношескими мрачными глазами, он стоял, выпрямившись на возвышении, а душа его корчилась от боли. Ему пришлось ответить еще на один вопрос, по существу на вопрос ненужный, и снова он ждал. Во рту у него пересохло, словно он наглотался пыли, затем он ощутил горько-соленый вкус, как после глотка морской воды. Он вытер влажный лоб, провел языком по пересохшим губам, почувствовал, как дрожь пробежала у него по спине. Грузный асессор опустил веки; рассеянный и грустный, он беззвучно барабанил по блокноту; глаза второго асессора, переплетавшего загорелые пальцы, казалось, излучали доброту; председатель слегка наклонился вперед; бледное лицо его приблизилось к цветам, потом, облокотившись о ручку кресла, он подпер голову рукой. Ветер пунки обвевал темнолицых туземцев, закутанных в широкие одеяния, распаренных европейцев, сидевших рядом на скамьях, держа на коленях круглые пробковые шлемы, – костюмы из тика облегали их тела плотно, как кожа. Вдоль стен скользили босоногие туземцы-полицейские, затянутые в длинные белые мундиры; в красных поясах и красных тюрбанах, они бегали взад и вперед, бесшумные, как призраки, и проворные, как гончие.

Глаза Джима, блуждая в паузах между ответами, остановились на белом человеке, сидевшем в стороне, лицо у него было усталое и задумчивое, но спокойные глаза смотрели прямо, живые и ясные. Джим ответил на следующий вопрос и почувствовал искушение крикнуть: – Что толку в этом? Что толку? – Он тихонько топнул ногой, закусил губу и посмотрел в сторону повернутых к нему голов. Он встретил взгляд белого человека. Глаза последнего не походили на остановившиеся, словно завороженные глаза остальных. В этом взгляде была разумная воля. Джим между двумя вопросами забылся до того, что нашел время думать. «Этот парень, – мелькнула у него мысль, – глядит на меня так, словно видит кого-то или что-то за моим плечом». Где-то он видел этого человека – быть может, на улице. Но был уверен, что никогда с ним не говорил. В течение многих дней он не говорил ни с кем, – лишь с самим собой вел молчаливый, бессвязный и нескончаемый разговор, словно узник в камере или путник, заблудившийся в пустыне. Сейчас он отвечал на вопросы, которые значения не имели, хотя и преследовали определенную цель, и размышлял о том, будет ли он еще когда-нибудь в своей жизни говорить. Звук его собственных правдивых слов подтверждал его убеждение, что дар речи больше ему не нужен. Тот человек как будто понимал его безнадежное затруднение. Джим взглянул на него, потом решительно отвернулся, словно навеки распрощавшись с ним.

А впоследствии, в далеких уголках земли, Марлоу не раз с охотой вспоминал о Джиме, вспоминал подробно и вслух.

Это случалось после обеда, на веранде, задрапированной неподвижной листвой и увенчанной цветами, в глубоких сумерках, испещренных огненными точками сигар. На тростниковых стульях ютились молчаливые слушатели. Изредка маленький красный огонек поднимался и, разгораясь, освещал пальцы вялой руки, часть невозмутимо-спокойного лица, или вспыхивал красноватым отблеском в задумчивых глазах, озаряя кусочек гладкого лба. И, едва произнеся первое слово, Марлоу удобно вытягивался в кресле и сидел совершенно неподвижно, словно окрыленный дух его возвращался в пропасть времени, и прошлое говорило его устами.

5

– О да! Я был на судебном следствии, – говорил он, – и по сей день не перестаю удивляться, зачем я пошел. Я готов поверить, что каждый из нас имеет своего ангела-хранителя, но в таком случае и вы должны согласиться со мной – к каждому из нас приставлен черт. Я требую, чтобы вы это признали, ибо не хочу быть исключением, а я знаю, что он у меня есть – я имею в виду черта. Конечно, я его не видел, но косвенные улики у меня имеются. Он при мне состоит, а так как по природе своей он зол, то и втягивает меня в подобные истории. Какие истории, спрашиваете вы? Ну, скажем, – следствие, история с желтой собакой… Вы считаете невероятным, чтобы шелудивой туземной собаке разрешили подвертываться людям под ноги на веранде того дома, в котором находится суд? Вот какими путями – извилистыми, неожиданными, поистине дьявольскими – заставляет он меня наталкиваться на людей с уязвимыми и неуязвимыми местечками, со скрытыми пятнами проказы. Клянусь богом, при виде меня языки развязываются и начинаются признания: словно мне самому не в чем себе признаться, словно у меня – да поможет мне бог! – не найдется таких признаний, над которыми я могу терзаться до конца дней моих. Хотел бы я знать, чем я заслужил такую милость. Довожу до вашего сведения, что у меня забот не меньше, чем у всякого другого, а воспоминаний столько же, сколько у рядового паломника в этой долине. Как видите, я не особенно пригоден для выслушивания признаний. Так в чем же дело? Не могу сказать… быть может, это нужно лишь для того, чтобы провести время после обеда, Чарли, дорогой мой, ваш обед был чересчур хорош, и, в результате, этим господам спокойный роббер кажется утомительным и шумным занятием. Они развалились в ваших удобных креслах и думают: «К черту всякое усилие! Пусть Марлоу рассказывает».

Рассказывать! Да будет так. И довольно легко говорить о мистере Джиме после хорошего обеда, находясь на высоте двухсот футов над уровнем моря, имея под рукой ящик с приличными сигарами, в тихий прохладный вечер, при звездном свете. Это может заставить даже лучших из нас позабыть о том, что здесь мы находимся лишь на испытании и должны пробивать себе дорогу под перекрестным огнем, следя за каждой драгоценной минутой, за каждым непоправимым шагом, веря, что в конце концов нам все-таки удастся выпутаться прилично. Однако подлинной уверенности в этом нет, и чертовски мало помощи могут нам оказать те, с кем мы сталкиваемся! Конечно, повсюду встречаются люди, для которых вся жизнь похожа на послеобеденный час с сигарой – легкий, приятный, пустой, – быть может, оживленный какой-нибудь небылицей о борьбе; о ней забываешь раньше, чем рассказан конец… если только конец у нее имеется.

Впервые я встретился с ним взглядом на этом судебном следствии. Вам следует знать, что все, в какой-либо мере связанные с морем, находились там – в суде, ибо уже очень давно вокруг этого дела поднялся шум – с того самого дня, как пришла таинственная телеграмма из Адена, заставившая всех нас раскудахтаться. Я говорю таинственная, так как до известной степени она была таковой, хотя и преподносила всего лишь голый факт – такой голый и безобразный, каким могут быть только факты. Все побережье ни о чем ином не говорило. Прежде всего, одеваясь утром в своей каюте, я услыхал через переборку, как мой парс Дубаш, получив разрешение выпить чашку чая в буфетной, лопотал со стюардом о «Патне». Не успел я сойти на берег, как уже встретил знакомых, и вот что я прежде всего услышал:

– Слыхали вы когда о чем-нибудь более поразительном?

…В зависимости от натуры, они цинично улыбались, принимали грустный вид или разражались ругательствами. Люди совершенно незнакомые фамильярно заговаривали для того только, чтобы выложить свои соображения по этому вопросу; бродяга являлся на набережную в надежде, что его угостят рюмочкой за разговором об этом деле; те же речи вы слышали и в Управлении порта, и от каждого судового маклера, от вашего агента, от белых, от туземцев, от полукровок, даже от полуголых лодочников, на корточках сидящих на каменных ступенях мола. Да, небом клянусь! Иные негодовали, многие шутили, и все без конца обсуждали вопрос, что могло с ними случиться. Так продолжалось недели две, если не больше, и все стали склоняться к тому мнению, что все таинственное в этом деле обернется трагической стороной. И тут, в одно прекрасное утро, стоя в тени у ступеней Управления порта, я заметил четверых человек, шедших мне навстречу по набережной. Я подивился, откуда взялась такая странная компания, и вдруг – если можно так выразиться – заорал мысленно: «Да ведь это они!»

Да, действительно, это были они – трое рослых мужчин, а один такой толстый, каким человеку быть не подобает; после сытного завтрака они только что высадились с идущего за границу парохода Северной линии, который вошел в гавань час спустя после восхода солнца. Ошибки быть не могло; с первого же взгляда я узнал веселого шкипера «Патны» – самого толстого человека на тропиках, поясом обвивающих нашу добрую старушку землю. Кроме того, месяцев девять назад я повстречался с ним в Самаранге. Пароход его грузился на рейде, а он ругал тиранические учреждения германской империи и по целым дням накачивался пивом в задней комнате при лавке Де Джонга; наконец Де Джонг, который, и глазом не моргнув, сдирал гульден за бутылку, отозвал меня в сторону и, сморщив свое маленькое личико, туго обтянутое кожей, конфиденциально объявил:

– Торговля торговлей, капитан, но от этого человека меня тошнит. Тьфу!

Стоя в тени, я смотрел на него. Он слегка опередил своих спутников, и солнечный свет, ударяя прямо в него, особенно резко подчеркивал его толщину. Он напомнил мне дрессированного слоненка, разгуливающего на задних ногах. Костюм его был экстравагантно красочный: запачканная пижама с ярко-зелеными и густо-оранжевыми полосами, рваные соломенные туфли на босу ногу и чей-то очень грязный и выброшенный за ненадобностью пробковый шлем; шлем был ему на два номера меньше, чем следовало, и удерживался на большой его голове с помощью манильской веревки. Вы понимаете, что такому человеку не посчастливится, если дело дойдет до переодевания в чужое платье. Отлично. Итак, он стремительно несся вперед, не глядя ни направо, ни налево, прошел в трех шагах от меня и, в неведении своем, штурмом взял лестницу, ведущую в Управление порта, чтобы сделать свой доклад или донесение – называйте, как хотите.

Видимо, он прежде всего обратился к главному инспектору по найму судовых команд. Арчи Рутвел только что явился в Управление и, как он впоследствии рассказывал, готов был начать свой трудовой день с нагоняя главному своему клерку. Кое-кто из вас должен знать этого клерка – услужливого маленького португальца-полукровку с жалкой тощей шеей, вечно старающегося выудить у шкиперов что-нибудь по части съедобного – кусок солонины, мешок сухарей, картофеля или что другое. Помню, один раз я подарил ему живую овцу, оставшуюся от судовых моих запасов; не то чтобы я ждал от него услуги, – как вам известно, он ничего не мог сделать, – но меня растрогала его детская вера в священное право на побочные доходы. По силе своей это чувство было едва ли не прекрасно. Черта расовая – дух рас, пожалуй, – да и климат… Однако это к делу не относится. Во всяком случае, я знаю, где мне искать истинного друга.

Итак, Рутвел говорит, что читал ему суровую лекцию, – полагаю, на тему о морали должностных лиц, – когда услышал за своей спиной какие-то заглушенные шаги и, повернув голову, увидел что-то круглое и огромное, похожее на сахарную голову, завернутую в полосатую фланель и возвышающуюся посередине просторной канцелярии. Рутвел был до такой степени ошеломлен, что очень долго не мог сообразить – живое ли перед ним существо, и дивился, для чего и каким образом этот предмет очутился перед его письменным столом. За аркой, в передней, толпились слуги, приводившие в движение пунку, метельщики, туземцы-полицейские, боцман и команда парового катера гавани – все они вытягивали шеи и готовы были лезть друг другу на спину. Сущее столпотворение! Тем временем толстяк ухитрился сорвать с головы шлем и с легким поклоном приблизился к Рутвелу, на которого это зрелище так подействовало, что он слушал и долго не мог понять, чего хочет это привидение. Оно вещало голосом хриплым и замогильным, но держалось неустрашимо, и мало-помалу Арчи стал понимать, что дело о «Патне» вступает в новую фазу. Как только он сообразил, кто перед ним стоит, ему сделалось не по себе: Арчи такой чувствительный – его легко сбить с толку, – но он взял себя в руки и крикнул:

– Довольно! Я не могу вас выслушать. Вы должны идти к моему помощнику. Я не могу… Капитана Эллиота – вот кого вам нужно. Сюда, сюда!

Он вскочил, обежал вокруг длинной конторки и стал подталкивать толстяка; тот, удивленный, сначала повиновался, и только у двери кабинета какой-то животный инстинкт заставил его упереться и зафыркать, словно испуганного быка:

– Послушайте! В чем дело? Пустите меня! Послушайте!

Арчи без стука распахнул дверь.

– Капитан «Патны», сэр! – крикнул он. – Входите, капитан.

Он видел, как старик, что-то писавший, так резко поднял голову, что пенсне его упало; Арчи захлопнул дверь и бросился к своему столу, где его ждали бумаги, принесенные на подпись. Но, по его словам, шум, поднявшийся за дверью, был столь ужасен, что он не мог прийти в себя и вспомнить, как пишется его собственное имя. Арчи – самый чувствительный инспектор по найму судовых команд в обоих полушариях. Он утверждает, что чувствовал себя так, словно впихнул человека в логовище голодного льва. Несомненно, шум поднялся страшный. Крики я слышал внизу и не сомневаюсь, что они были слышны на другом конце эспланады, у эстрады для оркестра. Старый папаша Эллиот имел богатый запас слов, умел кричать – и не думал о том, на кого кричит. Он стал бы кричать и на самого вице-короля. Частенько он мне говаривал:

– Более высокий пост я занять не могу. Пенсия мне обеспечена. Кое-что я отложил, и если им не нравится мое понятие о долге, я охотно уеду на родину. Я – старик, и всю свою жизнь я говорил все, что было у меня на уме. Теперь я хочу только одного: чтобы дочери мои вышли замуж, пока я жив.

Он был слегка помешан на этом пункте. Три его дочери были очень хорошенькие, хотя удивительно походили на него. Иногда, проснувшись утром, он приходил к безнадежным выводам относительно их замужества, и вся канцелярия, по глазам угадав его мрачные мысли, трепетала, ибо, по словам служащих, в такие дни он непременно требовал себе кого-нибудь на завтрак. Однако в то утро он не съел ренегата, но – если разрешите мне продолжить метафору – разжевал его основательно и… выплюнул.

Через несколько минут я увидел, как чудовищный толстяк торопливо спустился по лестнице и остановился на ступенях подъезда – остановился подле меня, погруженный в глубокие размышления; его толстые пурпурные щеки дрожали. Он кусал большой палец, вскоре заметил меня и искоса бросил раздраженный взгляд. Остальные трое, высадившиеся вместе с ним на берег, ждали поодаль. У одного из них – желтолицего, вульгарного человечка, рука была на перевязи, другой – долговязый, в синем фланелевом пиджаке, с седыми свисающими вниз усами, сухой, как щепка, и худой, как палка, озирался по сторонам с видом самодовольно-глупым. Третий – стройный, широкоплечий юноша – засунул руки в карманы и повернулся спиной к двум другим, которые серьезно о чем-то разговаривали. Он смотрел на пустынную эспланаду. Ветхая запыленная гхарри с деревянными жалюзи остановилась как раз против этой группы; извозчик, положив правую ногу на колено, критически разглядывал на ней пальцы. Молодой человек, не двигаясь, даже не поворачивая головы, смотрел прямо перед собой на озаренную солнцем эспланаду. Так я впервые увидел Джима. Он выглядел таким равнодушным и неприступным, какими бывают только юноши. Стройный, чистенький, он твердо стоял на ногах – один из самых многообещающих мальчиков, каких мне когда-либо приходилось видеть; и, глядя на него, зная все, что знал он, и еще кое-что ему неизвестное, я почувствовал злобу, словно он притворялся, чтобы этим притворством чего-то от меня добиться. Он не имел права выглядеть таким чистым и честным! Мысленно я сказал себе: что же, если и такие мальчики могут сбиться с пути, тогда… от обиды я готов был швырнуть свою шляпу и растоптать ее, как поступил однажды на моих глазах шкипер итальянского барка, когда его болван помощник запутался с якорями, собираясь швартоваться на рейде, где стояло много судов. Я спрашивал себя, видя его таким спокойным: глуп он, что ли? или груб до бесчувствия? Казалось, он вот-вот начнет насвистывать. И заметьте – меня нимало не занимало поведение двух других. Они как-то соответствовали рассказу, который сделался достоянием всех и должен был лечь в основу официального следствия.

– Этот старый негодяй там, наверху, назвал меня подлецом, – сказал капитан «Патны». Не могу сказать, узнал ли он меня – думаю, что да; во всяком случае, взгляды наши встретились. Он сверкал глазами – я улыбался; «подлец» был самым мягким эпитетом, какой, вылетев в открытое окно, коснулся моего слуха.

– Неужели? – сказал я, почему-то не сумев удержать язык за зубами. Он кивнул, снова укусил себя за палец и вполголоса выругался; потом, подняв голову, посмотрел на меня с угрюмым бесстыдством и воскликнул:

– Ба! Тихий океан велик, мой друг. Вы, проклятые англичане, поступайте, как вам угодно. Я знаю, где есть место такому человеку, как я; меня хорошо знают в Апиа, в Гонолулу, в…

Он приумолк, размышляя; а я без труда мог себе представить, какие люди знают его в тех местах. Скрывать не стану – я сам был знаком с этой породой. Бывает время, когда человек должен поступать так, словно жизнь равно приятна во всякой компании. Я это пережил и теперь не намерен с гримасой вспоминать об этой необходимости. Многие из той дурной компании – за неимением ли моральных… моральных… как бы это сказать?.. моральных устоев или по иным, не менее веским причинам – вдвое поучительнее и в двадцать раз занимательнее, чем те обычные респектабельные коммерческие воры, которых вы, господа, сажаете за свой стол, хотя подлинной необходимости так поступать у вас нет: вами руководит привычка, трусость, добродушие и сотня других скрытых и мелких побуждений.

– Вы, англичане, все – негодяи, – продолжал патриот-австралиец из Фленсборга или Штеттина. Право, сейчас я не припомню, какой приличный маленький порт у берегов Балтики осквернил себя, сделавшись гнездом этой редкой птицы. – Чего вы кричите? А? Скажите мне? Ничуть вы не лучше других народов, а этот старый плут, черт знаете как на меня разорался.

Вся его туша тряслась, а ноги походили на две колонны, он трясся с головы до пят.

– Вот так вы, англичане, всегда поступаете! Поднимаете шум из-за всякого пустяка, потому только, что я не родился в вашей проклятой стране. Забирайте мое свидетельство! Берите его! Не нужно мне свидетельства. Такой человек, как я, не нуждается в вашем проклятом свидетельстве. Плевать мне на него!

Он плюнул.

– Я приму американское подданство! – крикнул он с пеной у рта, беснуясь и шаркая ногами, словно пытался высвободить свои лодыжки из каких-то невидимых и таинственных тисков, которые не позволяли ему сойти с места.

Он так разгорячился, что макушка его круглой головы буквально дымилась. Не какие-либо таинственные силы мешали мне уйти – меня удерживало любопытство, самое понятное из всех чувств. Я хотел знать, как примет новость тот молодой человек, который, засунув руки в карманы и повернувшись спиной к тротуару, глядел поверх зеленых клумб эспланады на желтый портал отеля «Малабар», – глядел с видом человека, собравшегося на прогулку, как только его друг к нему присоединится. Вот какой он имел вид, и это было отвратительно. Я ждал, я думал, что он будет ошеломлен, потрясен, уничтожен, будет корчиться, как насаженный на булавку жук… И в то же время я почти боялся это увидеть… Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать. Нет ничего ужаснее, как следить за человеком, уличенным не в преступлении, но в слабости более чем преступной. Сила духа, самая обычная, препятствует вам совершать уголовные преступления; но от слабости неведомой, а быть может, лишь подозреваемой – так в иных уголках земли вы на каждом шагу подозреваете присутствие ядовитой змеи, – от слабости скрытой, за которой следишь или не следишь, вооружаешься против нее или мужественно ее презираешь, подавляешь ее или не ведаешь о ней чуть ли не в течение доброй половины жизни, – от этой слабости ни у кого из нас нет защиты. Нас втягивают в западню, и мы совершаем поступки, за которые нас ругают, поступки, за которые нас вешают, и, однако, дух может выжить – пережить осуждение и, клянусь небом, пережить петлю! А бывают поступки, – иной раз они кажутся совсем незначительными, – которые кое-кого из нас губят окончательно.

Я следил за этим юношей; мне нравилась его внешность; таких, как он, я знал; устои у него были хорошие, он был одним из нас. Он как бы являлся представителем всех сродных ему людей – мужчин и женщин, о которых не скажешь, что они умны или занимательны, но вся жизнь их основана на честной вере и инстинктивном мужестве. Я имею в виду не военное, гражданское или какое-либо особое мужество; я говорю о врожденной способности смело смотреть в лицо искушению – о готовности отнюдь не рассудочной и не искусственной – о силе сопротивляемости, неизящной, если хотите, но ценной, – о безумном и блаженном упорстве перед ужасами в самом себе и наступающими извне, перед властью природы и соблазнительным развратом людей… Такое упорство зиждется на вере, которой не сокрушат ни факты, ни дурной пример, ни натиск идей. К черту идеи! Это – бродяги, которые стучатся в заднюю дверь вашей души, и каждая идея уносит с собой частичку вас самих, крупицу той веры в немногие простые истины, какой вы должны держаться, если хотите жить пристойно и умереть легко!

Все это прямого отношения к Джиму не имеет; но внешность его была так типична для тех добрых глуповатых малых, бок о бок с которыми чувствуешь себя приятно, – людей, не волнуемых причудами ума и, скажем, развращенностью нервов. Такому парню вы по одному его виду доверили бы палубу – говорю образно и как профессионал. Я бы доверил, а кому это знать, как не мне! Разве я в свое время не обучал юношей уловкам моря, – уловкам, весь секрет которых можно выразить в одной короткой фразе, и, однако, каждый день нужно заново внедрять его в молодые головы, пока он не сделается составной частью всякой мысли наяву – пока не будут им окрашены все их юношеские сновидения! Море было великодушно ко мне, но когда я вспоминаю всех этих мальчиков, прошедших через мои руки, – иные теперь уже взрослые, иные утонули, но все они были добрыми моряками, – тогда мне кажется, что и я не остался в долгу у моря. Вернись я завтра на родину, – ручаюсь, что и двух дней не пройдет, как какой-нибудь загорелый молодой штурман поймает меня в воротах дока и свежий, низкий голос прозвучит над моей головой:

– Помните меня, сэр? Как! Да ведь я – такой-то. Был юнцом на таком-то судне. То было первое мое плавание.

И я вспомню ошеломленного юнца, ростом не выше спинки этого стула; мать и, быть может, старшая сестра стоят на пристани, стоят тихие, но слишком удрученные, чтобы помахать платком вслед судну, плавно скользящему к выходу из дока, или же отец средних лет раненько пришел проводить своего мальчика, остается здесь все утро, так как его, по-видимому, заинтересовало устройство брашпиля, мешкает слишком долго и в самую последнюю минуту сходит на берег, когда уже нет времени попрощаться. Боцман с кормы кричит мне протяжно:

– Подождите секунду, мистер помощник. Тут один джентльмен хочет сойти на берег… Пожалуйте, сэр. Чуть было не отправились в Талькагуано. Пора уходить; потихоньку… Отлично. Эй, отдавайте канаты!

Буксирные пароходы, дымя, словно адские трубы, завладевают судном и сбивают в пену старую реку; джентльмен на берегу смахивает с колен пыль; сострадательный стюард швырнул ему его зонтик. Все в порядке. Он принес свою маленькую жертву морю и теперь может отправляться домой, притворяясь, что нимало об этом не думает. А не пройдет и суток, как маленькая добровольная жертва будет жестоко страдать от морской болезни. Со временем, когда мальчик выучит все маленькие тайны и познает один великий секрет мастерства, он сумеет жить или умереть – в зависимости от того, что повелит ему море; а человек, который принял участие в этой безумной игре, – в игре, где всегда выигрывает море, – почувствует удовольствие, когда тяжелая молодая рука хлопнет его по спине и беззаботный голос юного моряка скажет:

– Помните меня, сэр? Я такой-то. Был юнцом…

Уверяю вас, приятно это испытать. Вы чувствуете, что хоть однажды в жизни правильно подошли к работе. Да, меня хлопали по спине, и я морщился, ибо рука была тяжелая, и целый день у меня было легко на душе и спать я ложился, чувствуя себя менее одиноким благодаря этому дружескому удару по спине. Помню ли я юнца такого-то! Говорю вам, мне полагается распознавать людей по виду. Раз взглянув на того юношу, я доверил бы ему палубу и заснул бы сладким сном. А оказывается, это было бы не безопасно. Жутко становилось от этой мысли. Он так же внушал доверие, как новенький соверен; однако в его металле была какая-то адская лигатура. Сколько же? Совсем чуть-чуть, крохотная капелька чего-то редкого и проклятого – крохотная капелька! Однако, когда он стоял там с видом «на все наплевать!» – вы начинали думать, уж не вылит ли он весь из меди.

Я не мог этому поверить. Говорю вам, я хотел видеть, как он будет корчиться, – ведь есть же профессиональная честь! Двое других – не идущие в счет парни – заметили своего капитана и начали медленно к нему приближаться. Они переговаривались на ходу, а я их не замечал, словно они были невидимы невооруженному глазу. Они усмехались, – быть может, обменивались шутками. Я убедился, что у одного из них сломана рука, другой – долговязый субъект с седыми усами – был старший механик, личность во многих отношениях замечательная. Для меня они были ничто. Они приблизились. Шкипер тупо уставился в землю; казалось, от какой-то страшной болезни, таинственного действия неведомого яда он распух, принял неестественные размеры. Он поднял голову, увидел этих двоих, остановившихся перед ним, и, презрительно скривив свое раздутое лицо, открыл рот, – должно быть, чтобы с ними заговорить. Но тут какая-то мысль пришла ему в голову. Толстые лиловатые губы беззвучно сжались, решительно зашагал он, переваливаясь, к гхарри и начал дергать дверную ручку с таким зверским нетерпением, что, казалось, все сооружение вместе с пони повалится набок. Извозчик, оторванный от исследования своей ступни, проявил все признаки крайнего ужаса и, уцепившись обеими руками за козлы, обернулся и стал смотреть, как огромная туша влезала в его повозку. Маленькая гхарри с шумом раскачивалась и тряслась, а розовая складка на опущенной шее, огромные напрягшиеся ляжки, широченная полосатая спина, оранжевая и зеленая, и мучительные усилия этой пестрой отвратительной туши производили впечатление чего-то нереального, смешного и жуткого, как те гротескные и яркие видения, которые пугают и дурманят во время лихорадки. Он исчез. Я ждал, что крыша расколется надвое, маленький ящик на колесах лопнет, словно коробка хлопка, но он только осел, зазвенели приплюснутые пружины, и внезапно опустились жалюзи. Показались плечи шкипера, протиснутые в маленькое отверстие, голова его пролезла наружу, огромная, раскачивающаяся, словно шар на привязи, – потная, злобная, фыркающая. Он замахнулся на возницу толстым кулаком, красным, как кусок сырого мяса. Он заревел на него, приказывая ехать, трогаться в путь. Куда? В Тихий океан?

Извозчик ударил хлыстом; пони захрапел, поднялся было на дыбы, затем галопом понесся вперед. Куда? В Апиа? В Гонолулу? Шкипер мог располагать шестью тысячами миль тропического пояса, а точного адреса я не слыхал. Храпящий пони в одно мгновение унес его в «вечность», и больше я его не видал. Этого мало: я не встречал никого, кто бы видел его с тех пор, как он исчез из поля моего зрения, сидя в ветхой маленькой гхарри, которая завернула за угол, подняв белое облако пыли. Он уехал, исчез, испарился; и нелепым казалось то, что он словно прихватил с собой и гхарри, ибо ни разу не встречал я с тех пор гнедого пони с разорванным ухом и томного извозчика тамила, разглядывающего свою больную ступню. Тихий океан и в самом деле велик; но нашел ли шкипер арену для развития своих талантов, или нет, – факт остается фактом: он унесся в пространство, словно ведьма на помеле. Маленький человечек, с рукой на перевязи, бросился было за экипажем, блея на бегу:

– Капитан! Послушайте, капитан! Послушайте! – но, пробежав несколько шагов, остановился, понурил голову и медленно побрел назад. Когда задребезжали колеса, молодой человек круто повернулся. Больше никаких движений и жестов он не делал и снова застыл на месте, глядя вслед исчезнувшей гхарри.

Все это произошло значительно быстрее, чем я рассказываю, так как я пытаюсь медлительными словами передать вам мгновенные зрительные впечатления. Через секунду на сцене появился клерк-полукровка, посланный Арчи присмотреть за бедными моряками с потерпевшей крушение «Патны». Преисполненный рвения, он выбежал с непокрытой головой, озираясь направо и налево, горя желанием исполнить свою мысль. Она была обречена на неудачу, поскольку дело касалось главной заинтересованной особы; однако он суетливо приблизился к оставшимся и почти тотчас же впутался в словопрение с парнем, у которого рука была на перевязи; оказывается, этот субъект горел желанием затеять ссору. Он заявил, что не намерен выслушивать приказания, – э, нет черт возьми! Его не запугаешь враками, какие преподносит этот дерзкий писака-полукровка. Он не потерпит грубости от «подобной личности», даже если тот и не врет. Твердое его решение – лечь в постель.

– Если вы бы не были проклятым португальцем, – услышал я его рев, – вы бы поняли, что госпиталь – единственное подходящее для меня место.

Он поднес здоровый кулак к носу своего собеседника; начала собираться толпа; клерк растерялся, но, делая все возможное, чтобы поддержать свое достоинство, пытался объяснить свои намерения. Я ушел, не дожидаясь конца.

Случилось так, что в то время в госпитале лежал один из моих матросов; зайдя проведать его, за день до начала следствия, я увидел в палате для белых того самого маленького человечка; он метался, бредил, и рука его была в лубке. К величайшему моему изумлению, долговязый субъект с обвислыми усами также пробрался в госпиталь. Помню, я обратил внимание, как он улизнул во время ссоры – ушел, не то волоча ноги, не то подпрыгивая и стараясь не казаться испуганным. Видимо, он не был новичком в порту и, в своем отчаянии, направил стопы прямехонько в бильярдную и распивочную Мариани, находившуюся неподалеку от базара. Этот не поддающийся описанию бродяга Мариани был знаком с долговязым субъектом и где-то в другом порту имел случай потворствовать его порочным наклонностям; теперь он встретил его раболепно и, снабдив запасом бутылок, запер в верхней комнате своего гнусного вертепа. По-видимому, долговязый субъект опасался преследования и желал спрятаться. Много времени спустя Мариани, явившись как-то на борт моего судна, чтобы получить со стюарда деньги за сигары, сообщил мне, что для этого человека готов был сделать и большее, ни о чем не расспрашивая, в благодарность за какую-то гнусную услугу, давным-давно оказанную ему долговязым субъектом, – по крайней мере так я его понял. Он дважды ударил себя кулаком в смуглую грудь, выкатил огромные черные глаза – в них блеснули слезы – и воскликнул:

– Антонио никогда не забудет. Антонио никогда не забудет!

Что это была за грязная услуга, я так в точности и не узнал. Как бы то ни было, но он предоставил ему возможность обретаться под замком в комнате, где стоял стол, стул, на полу лежал матрац, в углу куча обвалившейся штукатурки; долговязый субъект, отдавшийся безрассудному страху, мог поддерживать свой дух теми напитками, какими располагал Мариани. Так продолжалось до тех пор, пока к вечеру третьего дня субъект, испустив несколько отчаянных воплей, не почувствовал необходимости обратиться в бегство от легиона сороконожек. Он взломал дверь, одним прыжком слетел с шаткой маленькой лестницы, упал прямо на живот Мариани, затем вскочил и, как кролик, метнулся на улицу. Рано поутру полиция подобрала его на куче мусора. Сначала ему взбрело в голову, что его тащат на виселицу, и он геройски сражался за свою жизнь; когда же я присел к его кровати, он лежал очень спокойно, и в таком состоянии пребывал уже два дня. Его худое бронзовое лицо с белыми усами выглядело красивым и спокойным на фоне подушки; оно походило на лицо истомленного воина с детской душой, если бы не странная тревога, светившаяся в его как будто стеклянных блестящих глазах, словно чудовище, молчаливо притаившееся за застекленной рамой. Он был так удивительно спокоен, что у меня родилась нелепая надежда услышать от него какое-нибудь объяснение этого нашумевшего дела.

Не могу сказать, почему мне так хотелось разбираться в позорных деталях происшествия, которое в конце концов касалось меня лишь как члена известной корпорации; членов ее связывает лишь бесславный труд да кое-какие нормы поведения. Называйте это, если хотите, нездоровым любопытством; как бы то ни было, я, несомненно, хотел что-то разузнать. Быть может, подсознательно я надеялся найти какую-то тайную искупающую причину, благодетельное объяснение, хотя бы тень смягчающих обстоятельств. Теперь я понимаю, что надежда моя была несбыточна, ибо я надеялся одолеть самого стойкого призрака, созданного человеком, – гнетущее сомнение, обволакивающее, как туман, скрытое и гложущее, словно червь, более жуткое, чем неизбежность смерти, – сомнение в верховной власти твердо установленных норм. С ним тяжело бывает сталкиваться; оно-то и порождает панику или толкает на маленькие подлости; в нем кроется погибель. Верил ли я в чудо? И почему я так страстно его желал? Быть может, ради самого себя я искал хотя бы тени оправдания для этого молодого человека, которого никогда раньше не видал, но одна его внешность придавала особую окраску моим мыслям, – теперь, когда я знал об его слабости, и эта слабость казалась мне таинственной и ужасной, словно свидетельствовала о судьбе-разрушительнице, подстерегающей всех нас, – тех, кто в молодости был похож на него.

Боюсь, что таков был тайный мотив моего выслеживания. Да, несомненно, я ждал чуда. Единственное, что кажется мне теперь, по прошествии многих лет, чудесным, это – безграничная моя глупость. Я действительно ждал от этого пришибленного и подозрительного инвалида какого-то заклятия против духа сомнений. И, должно быть, я был на грани отчаяния, если, не теряя времени, после нескольких дружелюбных фраз, на которые тот отвечал с вялой готовностью, как и подобает всякому порядочному больному, я произнес слово «Патна», облачив его в деликатный вопрос, – словно опутав шелком. Деликатным я был умышленно: я не хотел его испугать. До него мне не было дела; к нему я не чувствовал ни злобы, ни жалости: его переживания не имели на малейшего значения, его искупление меня не касалось. Он построил свою жизнь на мелких подлостях и больше уже не мог внушать ни отвращения, ни жалости. Он повторил вопросительно: – «Патна»? – затем, казалось, напряг память и сказал:

– Правильно. Я здесь старожил. Я видел, как она пошла ко дну.

Услыхав такую нелепую ложь, я готов был дать исход своему негодованию, но тут он спокойно добавил:

– Она кишела пресмыкающимися.

Я призадумался. Что он хотел этим сказать? В стеклянных его глазах, устрашающе серьезно смотревших в мои глаза, казалось, застыл ужас.

– Они подняли меня с койки в среднюю вахту посмотреть, как она тонет, – продолжал он задумчивым тоном.

Голос его вдруг устрашающе окреп. Я раскаивался в своей глупости. Не видно было в палате белоснежного чепца сиделки; передо мной тянулся длинный ряд незанятых железных кроватей; лишь на одной из них сидел тощий и смуглый человек с белой повязкой на лбу, – жертва несчастного случая, происшедшего где-то на рейде. Вдруг мой занятный больной протянул руку, тонкую, как щупальце, и вцепился в мое плечо.

– Я один мог разглядеть. Все знают, какой у меня зоркий глаз. Вот, должно быть, зачем они меня позвали. Никто из них не видал, как она тонула, но они видели, как она скрылась под водой, а тогда все заорали… вот так…

Дикий вопль заставил меня содрогнуться.

– Ох, да заткните ему глотку! – раздраженно завизжала жертва несчастного случая.

– Должно быть, вы мне не верите, – продолжал тот с безграничным высокомерием. – Говорю вам, по эту сторону Персидского залива не найдется ни одного человека с таким зрением, как у меня. Посмотрите под кровать.

Конечно, я тотчас же наклонился. Хотел бы я знать, кто бы этого не сделал!

– Что вы там видите? – спросил он.

– Ничего, – сказал я, ужасно пристыженный.

Он смотрел на меня уничтожающим, презрительным взглядом.

– Вот именно, – сказал он. – А если бы поглядел я – я бы увидел. Говорю вам, ни у кого нет таких глаз, как у меня.

Снова он вцепился в мое плечо и притянул меня к себе, желая сделать какое-то конфиденциальное сообщение.

– Миллионы розовых жаб. Ни у кого нет таких глаз, как у меня. Это хуже, чем смотреть на тонущее судно. Миллионы розовых жаб. Я могу смотреть на тонущие суда и целый день курить трубку. Почему мне не отдают моей трубки? Я бы курил и следил за этими жабами. Судно кишело ими. Знаете ли, за ними нужно следить.

Он шутливо подмигнул. Пот капал у меня со лба; тиковая тужурка прилипла к мокрой спине; вечерний ветерок стремительно проносился над рядом незанятых кроватей, жесткие складки занавесей шевелились, стуча кольцами о медные прутья, одеяла на кроватях развевались, бесшумно приподнимаясь над полом, а я продрог до мозга костей. Мягкий ветерок тропиков играл в пустынной палате, как зимний ветер, разгуливающий по старой риге на моей родине.

– Не давайте ему орать, мистер! – крикнула издали жертва несчастного случая; этот отчаянный сердитый крик пронесся по палате, словно трепетный зов в туннеле. Цепкая рука тянула меня за плечо; он многозначительно подмигнул.

– Знаете ли, судно так и кишело ими, и нам пришлось убраться потихоньку, – быстро залепетал он. – Все розовые. Розовые – и огромные, как мастифы. На лбу один глаз, а вокруг пасти отвратительные когти. Уф! Уф!

Он задергался, словно через него пропустили гальванический ток, под одеялом обрисовались худые ноги; потом он выпустил мое плечо и стал ловить что-то в воздухе; тело его трепетало, как ненатянутая струна арфы. И вдруг ужас, таившийся в стеклянных глазах, прорвался наружу. Его лицо – спокойное, благородное лицо старого вояки – исказилось на моих глазах: оно сделалось отвратительно хитрым, настороженным, безумно испуганным. Он сдержал вопль.

– Шш… Что они там сейчас делают? – спросил он, украдкой указывая на пол и из предосторожности понижая голос. Я понял значение этого жеста, и мне стала противна моя собственная проницательность.

– Они все спят, – ответил я, приглядываясь к нему. Правильно. Этого-то он и ждал; именно эти слова и могли его успокоить.

Он перевел дыхание.

– Шш… Тише, тише. Я здесь старожил. Знаю этих тварей. Надо размозжить голову первой, которая пошевелится. Слишком их много, и судно не продержится дольше десяти минут.

Он снова заохал.

– Живей! – закричал он вдруг, и крик его перешел в протяжный вопль. – Они все проснулись… их миллионы! Ползут по мне! Подождите! Подождите! Я их буду давить, как мух! Да подождите же меня! На помощь! На по-о-омощь!

Несмолкающий вой завершил мое поражение. Я видел, как жертва несчастного случая в отчаянии воздела обе руки к забинтованной голове; фельдшер в халате, доходившем ему до подбородка, появился в дальнем конце палаты – маленькая фигурка, словно видимая в телескоп. Я признал себя побежденным и, не теряя времени, выскочил в одну из застекленных дверей на галерею. Вой преследовал меня, словно мщение. Я очутился на пустынной площадке, и вдруг все вокруг затихло; я спустился по блестящим, не покрытым ковровой дорожкой ступеням в тишине, давшей мне возможность собраться с мыслями. Внизу я встретил одного из врачей госпиталя; он шел по двору и остановил меня.

– Зашли проведать своего матроса, капитан? Думаю, мы можем завтра его выписать, хотя эти молодцы понятия не имеют о том, что следует беречь здоровье. Знаете ли, к нам попал старший механик с того паломнического судна. Любопытный случай. Один из худших видов delirium tremens. Три дня он пил запоем в трактире этого грека или итальянца. Результаты налицо. Говорят, в день он выпивал по четыре бутылки бренди. Изумительно, если это только правда. Можно подумать, что внутренности его выстланы листовым железом. Ну, голова-то, конечно, не выдержала, но любопытнее всего то, что в бреду его замечается некая система. Я пытаюсь выяснить. Необычное явление – нить логики при delirium tremens. По традиции, ему следовало бы видеть змей, но он их не видит. В наше время добрые, старые традиции не в почете. Его преследуют видения… э… лягушечьи… Ха-ха-ха! Нет, серьезно, я еще не встречал такого интересного субъекта среди запойных пьяниц. Видите ли, после такого возлияния ему полагается умереть. О, это здоровенный парень. А ведь двадцать четыре года прожил под тропиками. Право же, вам следует взглянуть на него. И вид у этого старого пьянчужки благородный. Самый замечательный человек, какого я когда-либо встречал… конечно, с медицинской точки зрения. Хотите посмотреть?

Я слушал его, проявляя из вежливости надлежащий интерес, но потом с сожалением прошептал, что у меня нет времени, и поспешил пожать ему руку.

– Послушайте, – крикнул он мне вслед, – он не может явиться на суд. Как вы думаете, его показание было бы существенно важно?

– Нисколько, – отозвался я, подходя к воротам.

6

Власти придерживались, видимо, того же мнения. Судебного следствия не отложили. Оно состоялось в назначенный день, чтобы удовлетворить правосудие, и собрало большую аудиторию, ибо привлекло всеобщее внимание. Не было никаких сомнений относительно фактов, – одного существенного факта, хочу я сказать. Каким образом «Патна» получила повреждения, установить было невозможно; суд не рассчитывал это установить, и во всем зале не было ни одного человека, которого бы интересовал этот вопрос. Однако, как я уже сказал, все моряки порта были налицо, так же как и представители деловых кругов, связанных с морем. Знали они о том или нет, но сюда их привлек интерес чисто психологический; они ждали какого-то важного разоблачения, которое вскрыло бы силу, могущество, ужас человеческих эмоций. Естественно, такого разоблачения быть не могло. Допрос единственного человека, способного и желающего отвечать, тщетно вертелся вокруг хорошо известного факта, а вопросы были столь же поучительны, как постукивание молотком по железному ящику, с целью узнать, что лежит внутри. Однако официальное следствие и не могло быть иным. Оно поставило себе целью добиться ответа не на основной вопрос «почему?», а на несущественный «как?».

Молодой человек мог бы им ответить, но, хотя именно это и интересовало всю аудиторию, вопросы по необходимости отвлекали от того, что для меня, например, являлось той единственной правдой, какую стоило узнать. Не можете же вы ждать, чтобы должностные лица исследовали душевное состояние человека, задаваясь вопросами: не виновата ли во всем только его печень? Их дело было разбираться в последствиях, и, по правде сказать, чиновник магистратуры и два морских асессора не пригодны для чего-либо иного. Я не говорю, что эти парни были глупы. Председатель был очень терпелив. Один из асессоров был шкипер парусного судна – человек с рыжеватой бородкой и благочестиво настроенный. Другим асессором был Брайерли. Великий Брайерли! Кое-кто из вас слыхал, должно быть, о великом Брайерли – капитане всем известного судна, принадлежащего пароходству «Голубая звезда». Он-то и был асессором.

Казалось, он чрезвычайно тяготился оказанной ему честью. За всю свою жизнь он не сделал ни одной ошибки, не знал несчастных случаев и неудач, в его карьере не бывало заминок. Он был как будто одним из тех счастливчиков, которым неведомы колебания и еще того менее – неуверенность в себе. В тридцать два года он командовал одним из лучших судов Восточного торгового флота; мало того – он считал свое судно исключительным. Второго такого судна не было во всем мире; думаю, если спросить его напрямик, он признался бы, что и такого командира нигде не сыщешь. Выбор пал на достойного. Остальные люди, не командовавшие стальным пароходом «Осса», который всегда делал шестнадцать узлов, были довольно-таки жалкими созданиями. Он спасал тонущих людей на море, спасал суда, потерпевшие аварию, имел золотой хронометр, поднесенный ему по подписке, бинокль с подобающей надписью, который был получен им за вышеупомянутые заслуги от какого-то иностранного правительства. Он хорошо знал цену своим заслугам и своим наградам. Пожалуй, он мне нравился, хотя я знаю, что иные – к тому же люди скромные и дружелюбные – попросту его не выносили. Я нимало не сомневаюсь, что на меня он смотрел свысока, – будь бы владыкой Востока и Запада; в его присутствии вы чувствовали бы себя существом низшим! Однако я на него по-настоящему не обижался. Видите ли, он презирал меня не за какие-либо мои личные качества, не за то, что я собой представлял. Я был величиной, в счет не идущей, ибо не удостоился быть единственным человеком на земле, – я не был Монтегю Брайерли, капитаном «Оссы», владельцем золотого хронометра, поднесенного по подписке, и бинокля в серебряной оправе, свидетельствующих об искусстве в мореплавании и неукротимой отваге; я не обладал острым сознанием своих достоинств и своих наград, не говоря уже о том, что у меня не было такой черной охотничьей собаки, как у Брайерли, а эта собака была исключительной, и ни один пес не относился к человеку с такой любовью и преданностью, как он. Несомненно, когда все это ставится вам на вид, вы испытываете некоторое раздражение. Однако так же фатально, как и мне, не повезло еще миллиарду двумстам миллионам человек, и, поразмыслив, я пришел к заключению, что могу примириться с его добродушной и презрительной жалостью, ибо что-то в этом человеке влекло меня к нему. Это влечение я так и не уяснил себе, но бывали минуты, когда я ему завидовал. Уколы жизни задевали его самодовольную душу не глубже, чем царапает булавка гладкую поверхность скалы. Этому можно было позавидовать. Когда он сидел подле непритязательного бледного судьи, его самодовольство казалось мне и всему миру твердым, как гранит. Вскоре после этого он покончил с собой.

Не удивительно, что он тяготился делом Джима, и, в то время как я едва ли не со страхом размышлял о безграничном его презрении к молодому человеку, он, вероятно, молчаливо расследовал свое собственное дело. Должно быть, приговор был обвинительный, а тайну показаний он унес с собой, бросившись в море. Если я понимаю что-нибудь в людях, дело это было крайней важности – один из тех пустяков, что пробуждают мысль; мысль вторгается в жизнь, и человек, не имея привычки к такому обществу, считает невозможным жить. У меня есть данные, я знаю, что тут дело было не в деньгах, не в пьянстве и не в женщине. Он прыгнул за борт через неделю после окончания следствия и меньше чем через три дня после того, как ушел в плавание, – словно там, в определенном месте, он увидел внезапно в волнах врата иного мира, распахнувшиеся, чтобы его принять. Однако это не было внезапным импульсом. Его седовласый помощник, первоклассный моряк – славный старик, но по отношению к своему командиру самый грубый штурман, какого я когда-либо видел, – со слезами на глазах рассказывал эту историю. По словам помощника, когда он утром вышел на палубу, Брайерли находился в штурманской рубке и что-то писал.

– Было без десяти минут четыре, – так рассказывал помощник, – и среднюю вахту, конечно, еще не сменили. На мостике я заговорил со вторым помощником, а капитан услышал мой голос и позвал меня. Сказать вам правду, капитан Марлоу, мне здорово не хотелось идти, – со стыдом признаюсь, я терпеть не мог капитана Брайерли. Никогда мы не можем распознать человека. Его назначили, обойдя очень многих, не говоря уже обо мне, а к тому же он чертовски умел вас унизить: «с добрым утром» он говорил так, что вы чувствовали свое ничтожество. Я никогда не разговаривал с ним, сэр, иначе, как по долгу службы, да и то мог только принудить себя быть вежливым.

(Он польстил себе. Я частенько удивлялся, как может Брайерли терпеть такое обращение.)

– У меня жена и дети, – продолжал он. – Десять лет я служил Компании и, по глупости своей, все ждал командования. Вот он и говорит мне: «Пожалуйте сюда, мистер Джонс», – этаким высокомерным тоном: «Пожалуйте сюда, мистер Джонс». Я вошел.

«Отметим положение судна», – говорит он, наклоняясь над картой, а в руке у него циркуль. По правилам, помощник должен это сделать по окончании своей вахты. Однако я ничего не сказал и смотрел, как он отмечал крохотным крестиком положение судна и писал дату и час. Вот и сейчас вижу, как он выводит аккуратные цифры; семнадцать, восемь, четыре до полудня. А год был написан красными чернилами наверху карты. Больше года капитан Брайерли никогда не пользовался одной и той же картой. Та карта теперь у меня. Написав, он встал, поглядел на карту, улыбнулся, потом посмотрел на меня и говорит:

«Тридцать две мили держитесь этого курса, и все будет в порядке, а потом можете повернуть на двадцать градусов к югу».

В тот рейс мы проходили к северу от Гектор-Бэнк. Я сказал: «Да, сэр!» – и подивился, чего он так хлопочет: ведь все равно я должен был вызвать его перед тем, как изменить курс. Тут пробило восемь склянок; мы вышли на мостик, и второй помощник, прежде чем уйти, доложил, по обыкновению:

«Семьдесят один по лагу».

Капитан Брайерли взглянул на компас, потом поглядел вокруг. Небо было темное и чистое, а звезды сверкали ярко, как в морозную ночь в высоких широтах. Вдруг он говорит со вздохом:

«Я пойду на корму и сам поставлю для вас лаг на нуль, чтобы не вышло ошибки. Еще тридцать две мили держитесь этого курса, и тогда вы будете в безопасности. Ну, скажем, поправка к лагу – процентов шесть. Значит, еще тридцать миль этим курсом, а затем возьмете лево руля сразу на двадцать градусов. Не стоит идти лишних две мили. Не так ли?»

Никогда я не слыхал, чтобы он так много говорил, – и бесцельно, как мне казалось. Я ничего не ответил. Он спустился по трапу, а собака, которая – куда бы он ни шел – днем и ночью следовала за ним по пятам, тоже побежала вниз. Я слышал, как стучали его каблуки по палубе; потом он остановился и заговорил с собакой:

«Назад, Ровер! На мостик, дружище! Ступай, ступай!»

Потом крикнул мне из темноты:

«Пожалуйста, заприте собаку в рубке, мистер Джонс».

В последний раз я слышал его голос, капитан Марлоу. То были последние слова, какие он произнес в присутствии живого существа, сэр.

Тут голос старика дрогнул.

– Видите ли, он боялся, как бы бедный пес не прыгнул вслед за ним, – продолжал он, заикаясь. – Да, капитан Марлоу, он установил для меня лаг; он – поверите ли? – даже смазал его капелькой масла: лейка для масла стояла вблизи, – там, где он ее оставил. В половине шестого помощник боцмана пошел со шлангом на корму мыть палубу; вдруг он бросает работу и бежит на мостик.

«Не пройдете ли вы, – говорит, – на корму, мистер Джонс? Странную я тут нашел штуку. Мне бы не хотелось к ней притрагиваться».

То был золотой хронометр капитана Брайерли, старательно подвешенный за цепочку к поручням.

Как только я его увидел, что-то меня словно ударило, сэр. Ноги мои подкосились. И я понял, я точно своими глазами видел, как он прыгнул за борт; я бы мог даже сказать, где он остался. Лаг показывал восемнадцать и три четверти мили; у грот-мачты не хватало четырех железных кофель-нагелей. Должно быть, он рассовал их по карманам, чтобы легче пойти ко дну. Но, боже мой, что значат четыре железных кофель-нагеля для такого сильного человека, как капитан Брайерли? Быть может, его самоуверенность поколебалась чуточку в самый последний момент. Думаю, то был единственный раз в его жизни, когда он проявил слабость. Но я готов за него поручиться: раз прыгнув за борт, он уже не пытался плыть; а упади он за борт случайно, у него хватило бы мужества целый день продержаться на воде. Да, сэр. Второго такого не найти – я слыхал однажды, как он сам это сказал. Во время средней вахты он написал два письма – одно Компании, другое мне. Он мне давал всякие инструкции относительно плавания, – а ведь я уже служил во флоте, когда он еще на свет не родился, – и разные советы, как мне держать себя в Шанхае, чтобы получить командование «Оссой». Капитан Марлоу, он мне писал, словно отец своему любимому сыну, а ведь я был на двадцать пять лет старше его и отведал соленой воды, когда он еще не носил штанишек. В своем письме судовладельцам – оно было не запечатано, чтобы я мог прочесть, – он говорил, что всегда исполнял свой долг – вплоть до этого момента, – и даже теперь не обманывает их доверия, так как оставляет судно самому компетентному моряку, какого только можно найти. Это меня он имел в виду, сэр, – меня! Дальше он писал, что, если этот последний шаг не лишит его их доверия, они примут во внимание мою верную службу и его горячую рекомендацию, когда будут искать ему заместителя. И много еще в таком роде, сэр. Я не верил своим глазам. У меня в голове помутилось, – продолжал старик в страшном волнении и вытер уголок глаза концом большого пальца, широкого, как шпатель.

– Можно было подумать, сэр, что он прыгнул за борт единственно для того, чтобы дать бедному человеку возможность продвинуться. И так он это стремительно проделал, что я целую неделю не мог опомниться… к тому же еще я считал, что моя карьера обеспечена. Но не тут-то было! Капитан «Палиона» был переведен на «Оссу» – явился на борт в Шанхае. Маленький франтик, сэр, в сером клетчатом костюме, и пробор по середине головы.

«Э… я… э… я ваш новый капитан, мистер… мистер… э… Джонс».

Капитан Марлоу, он словно выкупался в духах – так и несло от него. Должно быть, он подметил мой взгляд и потому-то и начал заикаться. Он забормотал о том, что я, естественно, должен быть разочарован… но тем не менее мне следует знать: его старший помощник назначен командиром «Палиона»… он лично тут ни при чем… Компания лучше нас знает… ему очень жаль…

«Не обращайте внимания на старого Джонса, сэр, – говорю я, – он к этому привык, черт бы побрал его душу».

Я сразу понял, что оскорбил его нежный слух; а когда мы в первый раз уселись вместе завтракать, он начал препротивно критиковать то да другое на судне. Голос у него был, как у Панча и Джуди[1]. Я стиснул зубы, уставился в свою тарелку и терпел, пока хватало сил. Наконец не выдержал и что-то сказал; так он вскочил на цыпочки, взъерошил все свои красивые перышки, словно бойцовый петушок.

«Вы скоро узнаете, что имеете дело не с таким человеком, как покойный капитан Брайерли».

«Это мне уже известно», – говорю я очень мрачно и делаю вид, будто занят своей котлетой.

«Вы – старый грубиян, мистер… э… Джонс, и Компания вас и считает таким!» – взвизгнул он.

А слуги стоят кругом и слушают, растянув рот до ушей.

«Может, я и крепкий орешек, – отвечаю, – а все-таки мне невтерпеж видеть, что вы сидите в кресле капитана Брайерли».

И кладу нож и вилку.

«Вам самому хотелось бы сидеть в этом кресле – вот где собака зарыта!» – огрызнулся он.

Я вышел из кают-компании, собрал пожитки и, раньше чем явились портовые грузчики, очутился со всем своим скарбом на набережной. Да-с. Выброшен на берег… после десяти лет службы… а за шесть тысяч миль отсюда бедная жена и четверо детей только и держатся моим половинным жалованьем. Да, сэр! Но я не мог терпеть, чтобы оскорбляли капитана Брайерли, и готов был идти на все. Он мне оставил бинокль – вот он; и поручил мне свою собаку – вот она. Эй, Ровер! бедняга! Ровер, где капитан?

Собака тоскливо посмотрела на нас своими желтыми глазами, уныло тявкнула и забилась под стол.

Разговор происходил года через два после этого на борту старой развалины «Файр-Куин», которой командовал Джонс. Командование он получил благодаря забавному случаю – после Матерсона, сумасшедшего Матерсона, как его обычно называли; того самого, что, бывало, болтался в Хайфоне до оккупации.

Старик снова загнусавил:

– Да, сэр, здесь-то, во всяком случае, будут помнить капитана Брайерли. Я подробно написал его отцу и ни слова не получил в ответ – ни «благодарю вас», ни «убирайтесь к черту» – ничего! Может быть, они вовсе не хотели о нем слышать.

Вид этого старого Джонса с водянистыми глазами, вытирающего лысую голову красным бумажным платком, тоскливое тявканье собаки, грязная, засиженная мухами каюта – ковчег воспоминаний об умершем – все это набрасывало вуаль невыразимо жалкого пафоса на памятную фигуру Брайерли: посмертное мщение судьбы за эту веру в его собственное великолепие – веру, которая почти обманула жизнь со всеми ее неизбежными ужасами. Почти! А может быть – и совсем. Кто знает, с какой лестной для него точки зрения рассматривал он собственное свое самоубийство?

– Капитан Марлоу, как вы думаете, почему он покончил с собой? – спросил Джонс, сжимая ладони. – Почему? Это превосходит мое понимание. Почему?

Он хлопнул себя по низкому морщинистому лбу.

– Если бы он был беден, стар, увяз в долгах… неудачник… или сошел с ума… Но он был не из тех, что сходят с ума; э, нет, можете мне поверить! Чего помощник не знает о своем шкипере, того и знать не стоит. Молодой, здоровый, обеспеченный, никаких забот… Вот я сижу здесь иногда и думаю, думаю, пока в голове у меня не загудит. Ведь была же какая-то причина.

– Можете не сомневаться, капитан Джонс, – сказал я, – причина была не из тех, что могут потревожить нас с вами.

И тут словно свет озарил затемненный рассудок бедного Джонса: напоследок старик произнес слова, поражающие своей глубиной. Он высморкался и скорбно закивал головой:

– Да, да! Ни вы, ни я, сэр, никогда не были о себе такого высокого мнения.

Конечно, воспоминания о последнем моем разговоре с Брайерли окрашены тем, что я знаю о его самоубийстве, происшедшем так скоро после этого разговора. В последний раз я говорил с ним в то время, когда шло судебное следствие. После первого заседания мы вместе вышли на улицу. Он был раздражен, что я отметил с удивлением: снисходя до беседы, он всегда бывал совершенно хладнокровен и относился к своему собеседнику с какой-то веселой терпимостью, словно самый факт его существования считал забавной шуткой.

– Они заставили меня принять участие в разборе дела, – начал он, а затем стал жаловаться на неудобство ходить каждый день в суд. – Одному богу известно, сколько времени это протянется. Дня три, я думаю.

Я слушал его молча. По моему мнению, это был лучший способ держаться в стороне.

– Что толку? Это – глупейшее дело, какое только можно себе представить, – продолжал он с жаром.

Я заметил, что другого выхода не было. Он перебил меня с каким-то сдержанным бешенством:

– Все время я чувствую себя дураком.

Я поднял на него глаза. Это было уже слишком – для Брайерли, говорящего о самом себе. Он остановился, ухватил меня за лацкан пиджака и тихонько его дернул.

– Зачем мы терзаем этого молодого человека? – спросил он.

Этот вопрос был так созвучен с похоронным звоном моих мыслей, что я отвечал тотчас же, мысленно представив себе улизнувшего ренегата:

– Пусть меня повесят, если я знаю, но он сам идет на это.

Я был изумлен, когда он ответил мне в тон и произнес фразу, которая до известной степени могла показаться загадочной.

– Ну да. Разве он не понимает, что его негодяй шкипер улизнул? Чего же он ждет? Его ничто не спасет. С ним кончено.

Несколько шагов мы прошли молча.

– Зачем жрать всю эту грязь? – воскликнул он, употребляя энергичное восточное выражение – пожалуй, единственное проявление энергии к востоку от пятидесятого меридиана.

Я подивился ходу его мыслей, но теперь считаю это вполне естественным: бедняга Брайерли думал, должно быть, о самом себе. Я заметил ему, что, как известно, шкипер «Патны» устлал свое гнездышко пухом и мог всюду раздобыть денег, чтобы удрать. С Джимом дело обстояло иначе: власти временно поместили его в Доме моряка, и, по всей вероятности, у него в кармане не было ни единого пенни. Нужно иметь некоторую сумму денег, чтобы удрать.

– Нужно ли? Не всегда, – сказал он с горьким смехом. Я сделал еще какое-то замечание, а он ответил:

– Ну так пускай он зароется на двадцать футов в землю и там и остается! Клянусь небом, я бы это сделал!

Почему-то его тон задел меня, и я сказал:

– Есть своего рода мужество в том, чтобы выдержать это до конца, как делает он, а ведь ему хорошо известно, что никто не потрудится его преследовать, если он удерет.

– К черту мужество! – проворчал Брайерли. – Такое мужество не поможет человеку держаться прямого пути, и я его в грош не ставлю. Вам следовало бы сказать, что это своего рода трусость, дряблость. Вот что я вам предлагаю: я дам двести рупий, если вы приложите еще сотню и уговорите парня убраться завтра поутру. Он производит впечатление порядочного человека – он поймет. Должен понять! Слишком отвратительна эта огласка: можно сгореть со стыда, когда серанги, ласкары, рулевые дают показания. Омерзительно! Неужели вы, Марлоу, не чувствуете, как это омерзительно? Вы, моряк? Если он скроется, все это сразу прекратится.

Брайерли произнес эти слова с необычным жаром и уже полез за бумажником. Я остановил его и холодно сказал, что, на мой взгляд, трусость этих четверых не имеет такого большого значения.

– А еще называете себя моряком! – гневно воскликнул он.

Я сказал, что действительно называю себя моряком, и – смею надеяться – не ошибаюсь. Он выслушал и сделал рукой жест, который словно лишал меня моей индивидуальности, смешивал с толпой.

– Хуже всего то, – объявил он, – что у вас, ребята, нет чувства собственного достоинства. Вы мало думаете о том, что должны собой представлять.

Все это время мы медленно шли вперед и теперь остановились против Управления порта, неподалеку от того места, где необъятный капитан «Патны» исчез, как крохотное перышко, подхваченное ураганом. Я улыбнулся. Брайерли продолжал:

– Это позор. Конечно, в нашу среду попадают всякие, среди нас бывают и отъявленные негодяи. Но должны же мы, черт возьми, сохранять профессиональное достоинство, если не хотим превратиться в бродячих лудильщиков! Нам доверяют. Понимаете – доверяют! По правде сказать, мне нет дела до всех этих азиатов-паломников, но порядочный человек не поступил бы так, даже если бы судно было нагружено тюками лохмотьев. Только притязание на такого рода порядочность связывает нас друг с другом, а больше ничто… Подобные поступки подрывают доверие. Человек может прожить всю свою жизнь на море и не встретиться с опасностью, которая требует величайшей выдержки. Но если опасность встретишь… Да!.. Если бы я… – Он оборвал фразу и заговорил другим тоном: – Я вам дам двести рупий, Марлоу, а вы поговорите с этим парнем. Черт бы его побрал! Хотел бы я, чтобы он никогда сюда не являлся. Дело в том, что мои родные, кажется, знают его семью. Его отец – приходский священник. Помню, я встретил его в прошлом году, когда жил у своего двоюродного брата в Эссексе. Если не ошибаюсь, старик был без ума от своего сына моряка. Ужасно! Я не могу сделать это сам, но вы…

Таким образом, благодаря Джиму я на секунду увидел подлинное лицо Брайерли за несколько дней до того, как он доверил морю и себя самого и свою личину. Конечно, я уклонился от вмешательства. Тон, каким были сказаны эти последние слова «но вы…» (у бедняги Брайерли это сорвалось бессознательно), казалось, намекал на то, что я достоин не большего внимания, чем какая-нибудь букашка, а в результате я с негодованием отнесся к его предложению и окончательно убедился в том, что судебное следствие является суровым наказанием для Джима, и, подвергаясь ему – в сущности добровольно, – он как бы искупает до известной степени свое отвратительное преступление, Раньше я не был в этом так уверен. Брайерли ушел рассерженный. В то время его настроение казалось мне более загадочным, чем кажется теперь.

На следующий день, поздно явившись в суд, я сидел один. Конечно, я не забыл об этом разговоре с Брайерли, а теперь они оба сидели передо мной. Поведение одного казалось угрюмо наглым, физиономия другого выражала презрительную скуку; однако первое могло быть не менее ошибочным, чем второе, а я знал, что физиономия Брайерли лжет: Брайерли не скучал – он был раздражен; следовательно, и Джим, быть может, вовсе не был наглым. Это согласовалось с моей теорией. Я считал, что он потерял всякую надежду. Вот тогда-то я и встретился с ним глазами. Взгляд, какой он мне бросил, мог уничтожить всякое желание с ним заговорить. Принимая любую гипотезу – то ли он нагл, то ли в отчаянии, – я чувствовал, что ничем не могу ему помочь. То был второй день разбора дела. Вскоре после того, как мы обменялись взглядами, допрос был снова отложен на следующий день. Белые начали пробираться к выходу. Джиму еще раньше велели сойти с возвышения, и он мог выйти одним из первых. Я видел его широкие плечи и голову на светлом фоне открытой двери. Пока я медленно шел к выходу, разговаривая с кем-то, – какой-то незнакомый человек случайно ко мне обратился, – я мог видеть его из зала суда; облокотившись на балюстраду веранды, он стоял спиной к потоку людей, спускающемуся по ступеням. Слышались тихие голоса и шарканье ног.

Теперь должно было разбираться дело об избиении какого-то ростовщика. Обвиняемый – почтенный крестьянин с прямой белой бородой – сидел на циновке как раз за дверью; вокруг него сидели на корточках или стояли его сыновья, дочери, зятья, жены, – думаю, добрая половина деревни собралась здесь. Стройная темнокожая женщина с полуобнаженной спиной, голым черным плечом и с тонким золотым кольцом, продетым в нос, вдруг заговорила пронзительным, крикливым голосом. Человек, шедший со мной, невольно поднял на нас глаза. Мы уже вышли и очутились как раз за могучей спиной Джима.

Не знаю, эти ли крестьяне привели с собой желтую собаку. Как бы то ни было, но собака была налицо и, как всякая туземная собака, украдкой шныряла между ногами проходящих; мой спутник споткнулся об нее. Она, не взвизгнув, отскочила в сторону, а незнакомец, слегка повысив голос, сказал с тихим смехом.

– Посмотрите на эту трусливую тварь!

Поток людей разъединил нас. Меня на секунду приперли к стене, а незнакомец спустился по ступеням и исчез. Я видел, как Джим круто повернулся. Он шагнул вперед и преградил мне дорогу. Мы были одни; он посмотрел на меня с видом упрямым и решительным. Я чувствовал себя так, словно меня остановили в дремучем лесу. Веранда к тому времени опустела; шум затих в зале суда; там, в доме, спустилось великое молчание, и только откуда-то издалека донесся жалобный восточный голос. Собака, не успевшая проскользнуть в дверь, уселась и начала ловить блох.

– Вы заговорили со мной? – тихо спросил Джим, наклоняясь вперед, но не ко мне, а словно наступая на меня. – Не знаю, понятно ли вам, что я хочу сказать?

Я тотчас же ответил:

– Нет.

Что-то в звуке этого спокойного голоса подсказало мне, что следует быть настороже. Я следил за ним. Это очень походило на встречу в лесу, только нельзя было предугадать исход, раз он не мог потребовать ни моих денег, ни моей жизни – ничего, что бы я попросту отдал или стал защищать с чистой совестью.

– Вы говорите – нет, – сказал он, очень мрачный, – но я слышал.

– Какое-то недоразумение, – возразил я, ничего не понимая, но не сводя глаз с его лица. Я следил, как оно потемнело, словно небо перед грозой: тени незаметно набегали на него и таинственно сгущались в тишине перед назревающей вспышкой.

– Насколько мне известно, я не открывал рта в вашем присутствии, – заявил я, что соответствовало действительности. Нелепая стычка начинала меня злить. Теперь я понимаю, что в тот момент мне грозила расправа – настоящая кулачная расправа. Думаю, я смутно чувствовал эту возможность. Не то чтобы он по-настоящему мне угрожал. Наоборот – он был страшно пассивен, но он нахмурился и хотя не производил впечатления человека исключительной силы, но, казалось, свободно мог прошибить стену. Однако я подметил и благоприятный симптом: Джим как будто глубоко задумался и стал колебаться; я это принял как дань моему неподдельно искреннему тону и манерам. Мы стояли друг против друга. В зале суда разбиралось дело о нападении и избиении. Я уловил слова: «Буйвол… палка… в великом страхе…»

– Почему вы все утро на меня смотрели? – сказал наконец Джим. Он поднял глаза, потом снова уставился в пол.

– Вы думали, что все будут сидеть с опущенными глазами, щадя ваши чувства? – отрезал я, не желая принимать покорно его нелепые выпады. Он снова поднял глаза и на этот раз прямо посмотрел мне в лицо.

– Нет. Так оно и должно быть, – произнес он, словно взвешивая истину этого положения. – Так оно и должно быть. На это я иду. Но только, – тут он заговорил быстрее, – я никому не позволю оскорблять меня за стенами суда. С вами был какой-то человек. Вы говорили с ним… о да, я знаю, все это прекрасно. Вы говорили с ним, но так, чтобы я слышал…

Я заверил его, что он жестоко заблуждается. Я понятия не имел, как это могло произойти.

– Вы думали, что я побоюсь ответить на оскорбление, – сказал он с легкой горечью. Я был настолько заинтересован, что подмечал малейшие оттенки и выражения, но по-прежнему ничего не понимал. Однако что-то в этих словах – или, быть может, интонация этой фразы – побудило меня отнестись к нему снисходительно. Неожиданная стычка перестала меня раздражать. Он заблуждался, произошло какое-то недоразумение, и я предчувствовал, что по характеру своему оно было отвратительно и прискорбно. Мне не терпелось поскорей и возможно приличнее закончить эту сцену, как не терпится человеку оборвать непрошеное и омерзительное признание. Забавнее всего было то, что, предаваясь всем этим соображениям высшего порядка, я тем не менее ощущал некий трепет при мысли о возможной – весьма возможной – постыдной драке, для которой не подыщешь объяснений и которая сделает меня смешным. Я не стремился к тому, чтобы прославиться на три дня, как человек, получивший синяк под глазом или что-либо в этом роде от штурмана с «Патны». Он же, по всем вероятиям, не задумывался над своими поступками и, во всяком случае, был бы оправдан в своих собственных глазах. Несмотря на его спокойствие и, я бы сказал, оцепенение, каждый, не будучи волшебником, заметил бы, что он чрезвычайно чем-то рассержен. Не отрицаю, мне очень хотелось умиротворить его во что бы то ни стало, если бы я только знал, как за это взяться. Но, как вы легко можете себе представить, я не знал. То был мрак, без единого проблеска света. Молча стояли мы друг перед другом. Секунд пятнадцать он выжидал, затем шагнул вперед, а я приготовился отразить удар, хотя, кажется, ни один мускул у меня не дрогнул.

– Будь вы вдвое больше и вшестеро сильнее, – заговорил он очень тихо, – я бы вам сказал, что я о вас думаю. Вы…

– Стойте! – воскликнул я.

Это заставило его на секунду замолкнуть.

– Раньше чем сказать, что вы обо мне думаете, – быстро продолжал я, – будьте любезны сообщить мне, что я такое сказал или сделал.

Последовала пауза. Он смотрел на меня с негодованием, а я мучительно напрягал память, но мне мешал восточный голос из зала суда, бесстрастно и многословно возражавший против обвинения во лжи. Потом мы заговорили почти одновременно.

– Я вам докажу, что вы ошибаетесь на мой счет, – сказал он тоном, предвещающим развязку.

– Понятия не имею, – серьезно заявил я в тот же момент.

Он старался меня уничтожить презрительным взглядом.

– Теперь, когда вы видите, что я не боюсь, вы пытаетесь увернуться, – сказал он. – Ну, кто из нас трусливая тварь?

Тут только я понял.

Он всматривался в мое лицо, словно выискивая местечко, куда бы опустить кулак.

– Я никому не позволю… – забормотал он угрожающе.

Да, действительно, это было страшное недоразумение; он выдал себя с головой. Не могу вам передать, как я был потрясен. Должно быть, мне не удалось скрыть свои чувства, так как выражение его лица слегка изменилось.

– Боже мой! – пролепетал я. – Не думаете же вы, что я…

– Но я уверен, что не ослышался, – настаивал он и, впервые с начала этой горестной сцены, повысил голос. Потом с оттенком презрения добавил: – Значит, это были не вы? Отлично; я разыщу того, другого.

– Не глупите, – в отчаянии крикнул я, – это было совсем не то.

– Я слышал, – повторил он с непоколебимым и мрачным упорством.

Быть может, найдутся люди, которым покажется смешным такое упрямство. Но я не смеялся. О нет! Никогда не встречал я человека, который бы выдал себя так безжалостно, поддавшись вполне естественному побуждению. Одно-единственное слово лишило его сдержанности – той сдержанности, которая для пристойности нашего внутреннего «я» более необходима, чем одежда для нашего тела.

– Не глупите, – повторил я.

– Но вы не отрицаете, что тот, другой, это сказал? – произнес он внятно и не мигая глядел мне в лицо.

– Нет, не отрицаю, – сказал я, выдерживая его взгляд.

Наконец он опустил глаза и посмотрел туда, куда я указывал ему пальцем. Сначала он как будто не понял, потом остолбенел, наконец на лице его отразилось изумление и испуг, словно собака была чудовищем, а он впервые увидел собаку.

– Ни у кого и в мыслях не было оскорблять вас, – сказал я.

Он смотрел на жалкое животное, сидевшее неподвижно, как изваяние; насторожив уши, собака повернула острую мордочку к двери и вдруг, как автомат, щелкнула зубами, целясь на пролетавшую муху.

Я посмотрел на него. Румянец на его загорелых, покрытых пушком щеках внезапно потемнел и залил лоб до самых корней вьющихся волос. Уши покраснели, и даже ясные голубые глаза стали гораздо темнее от прилива крови к голове. Губы слегка оттопырились и задрожали, словно он вот-вот разразится слезами. Я понял, что он не в силах выговорить ни единого слова, подавленный своим унижением. И разочарованием – кто знает? Возможно, он хотел этой потасовки, которую намеревался мне навязать для своей реабилитации, для успокоения? Кто знает, какого облегчения он ждал от этой драки? Он был так наивен, что мог ждать чего угодно; но в данном случае он выдал себя с головой совершенно напрасно. Он был искренен с самим собой – не говоря уже обо мне – в безумной надежде добиться таким путем какого-то явного опровержения, а насмешливая судьба ему не благоприятствовала. Он издал нечленораздельный звук, как человек, полуоглушенный ударом по голове. Жалко было смотреть на него.

Я нагнал его далеко за воротами. Мне даже пришлось пуститься рысцой, но когда я, запыхавшись, поравнялся с ним и заговорил о бегстве, он сказал: – Никогда! – и тотчас же занял оборонительную позицию. Я объяснил, что отнюдь не хотел сказать, будто он бежит от меня.

– Ни от кого… ни от кого на свете, – заявил он упрямо.

Я удержался и не сказал ему об одном-единственном исключении из этого правила – исключении, приемлемом для самых храбрых из нас. Думалось, что он и сам скоро это поймет. Он терпеливо смотрел на меня, пока я придумывал, что бы ему сказать, но в тот момент мне ничего не приходило на ум, и он снова зашагал вперед. Я не отставал и, не желая отпускать его, торопливо заговорил о том, что мне бы не хотелось оставлять его под ложным впечатлением моего… моего… Я запнулся. Глупость этой фразы испугала меня, пока я пытался ее закончить, но могущество фраз ничего общего не имеет с их смыслом или с логикой их конструкций. Мой идиотский лепет, видимо, ему понравился. Он оборвал его, сказав с вежливым спокойствием, свидетельствовавшим о безграничном самообладании или же удивительной эластичности настроения:

– Всецело моя ошибка…

Я подивился этому выражению: казалось, он намекал на какой-то пустячный случай. Неужели он не понял его позорного значения?

– Вы должны простить меня, – продолжал он и хмуро добавил: – Все эти люди, таращившие на меня глаза там, в суде, казались такими дураками, что… что могло быть и так, как я предположил.

Эта фраза изумила меня. Он предстал в новом свете. Я посмотрел на него с любопытством и встретил его взгляд, непроницаемый и нимало не смущенный.

– С подобными выходками я не могу примириться, – сказал он очень просто, – и не хочу. В суде иное дело; там мне приходится это выносить – и я выношу.

Не могу сказать, чтобы я его понимал. То, что он мне показывал, походило на проблески света в прорывах густого тумана, через которые видишь яркие и ускользающие детали, не дающие полного представления о данной местности. Они питают любопытство человека, не удовлетворяя его; ориентироваться по ним нельзя. В общем он сбивал с толку. Вот к какому выводу я пришел, когда мы расстались поздно вечером. Я остановился на несколько дней в отеле «Малабар», и он принял мое настойчивое приглашение пообедать вместе.

7

В тот день отправлявшееся за границу почтовое судно прибыло в порт, и в большой столовой отеля добрая половина столиков была занята людьми с кругосветными билетами, ценой в сто фунтов, в карманах. Были тут супружеские пары, видимо уже привыкшие к семейной жизни и наскучившие друг другу за время путешествия, были и люди, путешествующие компанией, были и одинокие субъекты, торжественно обедающие или шумно пирующие, но все эти люди думали, разговаривали, шутили или хмурились точь-в-точь так, как привыкли это делать у себя дома; и к новым впечатлениям они были не более восприимчивы, чем их багаж наверху. Отныне они вместе со своим багажом будут отмечены ярлыком, как побывавшие в таких-то и таких-то странах. Они будут дрожать над этим своим отличием и сохранять приклеенные к чемоданам ярлыки, как документальное доказательство, как единственный неизгладимый след поездки с образовательной целью. Темнолицые слуги бесшумно скользили по натертому полу; изредка раздавался девичий смех, наивный и пустой, как сама девушка, или, когда затихал стук посуды, доносились слова, произнесенные в нос остряком, который расписывал ухмыляющимся сотрапезникам последний забавный скандал на борту судна. Две кочующие старые девы в сногсшибательных туалетах кисло просматривали меню и перешептывались, шевеля поблекшими губами; эксцентричные, с деревянными лицами, они походили на роскошно одетые вороньи пугала. Несколько глотков вина приоткрыли сердце Джима и развязали ему язык. Аппетит у него был хороший, это я заметил. Казалось, он похоронил где-то эпизод, положивший начало нашему знакомству, словно это было нечто такое, о чем никогда больше не будет речи. Все время я видел перед собой эти голубые мальчишеские глаза, прямо на меня смотревшие, это молодое лицо, могучие плечи, открытый бронзовый лоб с белой полоской у корней вьющихся белокурых волос; его вид пробуждал во мне симпатию – это открытое лицо, бесхитростная улыбка, юношеская серьезность. Он был порядочным человеком, – одним из нас. Он говорил рассудительно, с какой-то сдержанной откровенностью, и с тем спокойствием, какого можно достигнуть мужественным самообладанием или бесстыдством, бесчувственностью, безграничной наивностью или страшным самообманом. Кто знает? Судя по нашему тону, могло показаться, что мы рассуждаем о ком-то постороннем, о футбольном матче, о прошлогоднем снеге. Моя мысль тонула в море догадок, но тут разговор пошел по новому руслу, и мне удалось, не оскорбляя Джима, заметить, что следствие, несомненно, было для него мучительным. Он схватил меня за руку – моя рука лежала на скатерти, подле тарелки, – и впился в меня глазами. Я испугался.

– Должно быть, это ужасно неприятно, – пробормотал я, смущенный таким безмолвным проявлением чувств.

– Это – адская пытка! – воскликнул он заглушенным голосом.

Это движение и эти слова заставили двух франтоватых путешественников, сидевших за соседним столиком, тревожно оторваться от их замороженного пудинга. Я встал, и мы вышли на галерею, где нас ждало кофе и сигары.

На маленьких восьмиугольных столиках горели свечи под стеклянными колпаками; вокруг стояли удобные плетеные стулья; столики отделялись друг от друга какими-то растениями с жесткими листьями; между колонн, на которые падал красноватый отблеск света из высоких окон, ночь, мерцающая и мрачная, спустилась великолепным занавесом. Огни судов мигали вдали, словно заходящие звезды, а холмы по ту сторону рейда походили на округлые черные массы застывших грозовых туч.

– Я не мог удрать, – начал Джим. – Шкипер удрал, – так ему и полагалось сделать. А я не мог и не хотел… Все они выпутались так или иначе, но для меня это не годилось.

Я слушал с напряженным вниманием, не смея шелохнуться; я хотел знать – но и по сей день не знаю, я могу только догадываться. Он был доверчив и в то же время сдержан, словно убеждение в какой-то внутренней правоте мешало истине сорваться с уст. Прежде всего он заявил таким тоном, как будто признавался в своем бессилии перескочить через двадцатифутовую стену, что никогда не сможет вернуться домой; это заявление вызвало в моей памяти слова Брайерли: «Если не ошибаюсь, этот старик пастор в Эссексе без ума от своего сына моряка».

Не могу вам сказать, знал ли Джим о том, что был любимцем отца, но тон, каким он отзывался «о своем папе», был рассчитан на то, чтобы я представил себе старого деревенского пастора самым прекрасным человеком из всех, кто когда-либо, с сотворения мира, был обременен заботами о большой семье. Это хотя и не было сказано, но подразумевалось, не оставляя места сомнениям, а искренность Джима была очаровательна, подчеркивая, что вся история затрагивает и тех, кто живет там – очень далеко.

– Теперь он уже знает обо всем из газет там, на родине, – сказал Джим. – Я никогда не смогу встретиться с бедным стариком.

Я не смел поднять глаза, пока он не добавил:

– Я никогда не смогу объяснить. Он бы не понял.

Тогда я посмотрел на него. Он задумчиво курил, потом, немного погодя, встрепенулся и снова заговорил. Он выразил желание, чтобы я не смешивал его с сообщниками в… ну, скажем… в преступлении. Он не из их компании; он совсем из другого теста. Я не отрицал. Мне отнюдь не хотелось, во имя бесплодной истины, лишать его хотя бы малой частицы спасительной милости, выпавшей ему на долю. Я не знал, насколько он в это верит. Не знал, какую он ведет игру – если он вообще вел какую-нибудь игру; подозреваю, что и он этого не знал: я убежден, что ни один человек не может до конца понять собственные свои уловки, к каким прибегает, чтобы спастись от грозной тени самопознания. Я не произнес ни слова, пока он рассуждал о том, что ему делать, когда закончится «это дурацкое следствие».

Видимо, он разделял презрительное мнение Брайерли об этой процедуре, предписанной законом. Он не знал, куда деваться, и сообщил об этом, скорее размышляя вслух, чем разговаривая со мной. Свидетельство отберут, карьера кончена, нет денег, чтобы уехать, никакого места не предвидится. На родине, пожалуй, можно было бы что-нибудь получить, – иными словами, следовало обратиться к родным за помощью, а этого он не хотел. Ему ничего не оставалось, как поступить простым матросом; пожалуй, ему удалось бы получить место рулевого старшины на каком-нибудь пароходе. Он может быть рулевым.

– Думаете – могли бы? – безжалостно спросил я.

Он вскочил и, подойдя к каменной балюстраде, посмотрел в ночь. Через секунду вернулся и остановился передо мной; его юношеское лицо было еще омрачено болью, порожденной эмоцией, которую он задушил. Он прекрасно понимал, что я не сомневаюсь в его способности стоять у штурвала. Слегка дрожащим голосом он спросил меня – почему я это сказал? Я был «так добр» к нему. Я даже не посмеялся над ним, когда… тут он запнулся… «когда произошло это недоразумение… и я свалял такого дурака».

Я перебил его и с жаром заявил, что мне это недоразумение отнюдь не показалось смешным. Он сел и, задумчиво потягивая кофе, выпил маленькую чашечку до дна.

– Но я ни на секунду не допускаю мысли, что эта кличка мне подходит, – отчетливо сказал он.

– Да? – спросил я.

– Да, – подтвердил он спокойно и решительно. – А вы знаете, что сделали бы вы? Знаете? И ведь вы не считаете себя… – тут он что-то проглотил, – …не считаете себя трус… трусливой тварью?

И тут он – клянусь честью – вопросительно посмотрел на меня. Очевидно, то был вопрос – вопрос bona fide. Однако ответа он не ждал. Раньше чем я успел опомниться, он снова заговорил, глядя прямо перед собой, словно читая письмена, начертанные на лике ночи.

– Все дело в том, чтобы быть готовым. А я не был готов… тогда. Я не хочу оправдываться, но мне хотелось бы объяснить… чтобы кто-нибудь понял… кто-нибудь… хоть один человек! Вы! Почему бы не вы!

Это было торжественно и чуточку смешно: так бывает всегда, когда человек мучительно пытается спасти свое представление о том, каков должен быть его моральный облик. Это представление условно – одно из правил игры, не больше, – и, однако, оно имеет великое значение, ибо притязает на неограниченную власть над природными инстинктами и жестоко карает падение.

Он начал свой рассказ довольно спокойно. На борту парохода компании «Дейл Лайн», который подобрал этих четверых, плывших в шлюпке под мягкими лучами заходящего солнца, на них с первого же дня стали смотреть косо. Толстый шкипер рассказал какую-то историю, остальные молчали, и поначалу его версия была принята. Не станете же вы подвергать перекрестному допросу людей, потерпевших крушение, которых вам посчастливилось спасти если не от мучительной смерти, то, во всяком случае, от жестоких мучений. Потом, когда уже было время подумать, капитану и помощникам «Эвонделя», должно быть, пришло в голову, что в этой истории есть что-то неладное; но свои сомнения они, конечно, оставили при себе. Они подобрали капитана, штурмана и двух механиков с затонувшего парохода «Патна», и этого с них было достаточно. Я не спросил Джима, как он себя чувствовал в течение тех десяти дней, какие провел на борту «Эвонделя». Судя по тому, как он рассказывал, я свободно мог заключить, что он был ошеломлен сделанным открытием – открытием, лично его касавшимся, – и, несомненно, пытался его объяснить единственному человеку, который способен был оценить все потрясающее величие этого открытия. Вы должны понять, что он отнюдь не старался умалить его значение. В этом я уверен; и тут-то и коренится то, что отличало Джима от остальных. Что же касается эмоций, какие он испытал, когда сошел на берег и услыхал о непредвиденном завершении истории, в которой сыграл такую жалкую роль, – то о них он мне ничего не сказал, и это трудно себе представить.

Почувствовал ли он, что почва уходит у него из-под ног? Хотелось бы знать… Но, несомненно, ему скоро удалось найти себе новую опору. Он прожил на берегу целых две недели в Доме моряка; в то время там жили еще шесть или семь человек, и от них я кое-что слыхал о нем. Их мнение сводилось к тому, что, не говоря о прочих его недостатках, он был угрюмой скотиной. Целые дни он проводил на веранде, лежа на шезлонге и покидая свое убежище только в часы еды или поздно вечером, когда отправлялся бродить по набережной, в полном одиночестве, оторванный ото всех, нерешительный и молчаливый, словно бездомный призрак.

– Кажется, я за все это время ни единой живой душе не сказал и двух слов, – заметил он, и мне стало его очень жаль; тотчас же он добавил: – Один из тех парней непременно выпалил бы что-нибудь такое, с чем я бы не мог примириться, а ссоры я не хотел. Да! Тогда не хотел. Я был слишком… слишком… Мне было не до ссор.

– Значит, та переборка в трюме все-таки выдержала, – бодро сказал я.

– Да, – прошептал он, – выдержала. И, однако, я могу вам поклясться, что чувствовал, как она выпячивается под моей рукой.

– Удивительно, какой сильный напор может иногда выдержать старое железо, – сказал я.

Откинувшись на спинку стула, вытянув ноги и свесив руки, он несколько раз кивнул головой. Трудно представить себе более грустное зрелище. Вдруг он поднял голову, выпрямился, хлопнул себя по бедру.

– Ах, какой случай упущен! Боже мой! Какой случай упущен! – воскликнул он, и это последнее слово «упущен» прозвучало, словно крик, исторгнутый болью.

Он снова замолчал и уставился в пространство, жадно призывая этот упущенный случай отличиться; на секунду ноздри его раздулись, словно он втягивал пьянящий аромат этой неиспользованной возможности. Если вы думаете, что я был удивлен или шокирован, вы очень ко мне несправедливы. Ах, это был парень, наделенный фантазией! Его взгляд уходил в ночь, и по его глазам я видел, что он стремительно рвется вперед, туда, – в фантастическое царство безрассудного героизма. Ему некогда было сожалеть о том, что он потерял, – слишком он был озабочен тем, что ему не удалось получить. Он был очень далеко от меня, сидевшего на расстоянии трех футов. С каждой секундой он все глубже уходил в мир несбыточных романтических достижений. Наконец он проник в самое его сердце! Странное блаженство осветило его лицо, глаза сверкнули при свете свечи, горевшей между нами; он улыбнулся! Он проник в самое сердце – в самое сердце. То была улыбка экстаза, – мы с вами, друзья мои, никогда не будем так улыбаться. Я вернул его на землю словами:

– Если б вы не покинули судна… Вы это хотели сказать?

Он повернулся ко мне, и взгляд его был растерянный, полный муки, лицо недоуменное, испуганное, страдальческое, словно он упал со звезды. Ни вы, ни я ни на кого не будем так глядеть. Он сильно вздрогнул, как будто холодный палец коснулся его сердца. Потом вздохнул.

Я не был в милостивом настроении. Он провоцировал меня своими противоречивыми признаниями.

– Печально, что вы не знали раньше! – сказал я с недобрым намерением. Но вероломная стрела упала, не причинив вреда, – упала к его ногам, не достигнув цели, а он не подумал о том, чтобы ее поднять. Быть может, даже и не видал ее. Развалившись на стуле, он сказал:

– Черт возьми! Говорю вам, она выпячивалась. Я проводил фонарем вдоль паза, там, внизу, когда кусок ржавчины, величиной с мою ладонь, упал с переборки. – Он провел рукой по лбу. – Переборка дрожала и шаталась, словно что-то живое, когда я смотрел на нее.

– И тут вы почувствовали себя скверно, – заметил я вскользь.

– Неужели вы полагаете, – сказал он, – что я думал о себе, когда за моей спиной спали крепким сном сто шестьдесят человек – на носу, в межпалубном помещении? А на корме их было еще больше… и на палубе… спали, ни о чем не подозревая… людей было втрое больше, чем могло уместиться на шлюпках, даже если б и было время спустить их. Я ждал, что железная переборка на моих глазах прорвется, и поток воды зальет их, спящих… Что было мне делать, что?

Я легко могу представить себе, как он стоял во мраке, а свет круглого фонаря падал на часть переборки, которая выдерживала тяжесть всего океана, и слышалось дыхание спящих людей. Я видел, как он смотрел на железную стену, испуганный падающими кусками ржавчины, придавленный знамением неминуемой смерти. Это было, как я понял, тогда, когда его вторично послал на нос шкипер, желавший, вероятно, удалить его с мостика. Джим сказал мне, что первым его побуждением было крикнуть и, разбудив всех этих людей, сразу повергнуть их в ужас, но сознание своей беспомощности так его ошеломило, что он не в силах был издать ни единого звука. Вот что, должно быть, подразумевается под словами: «язык прилип к гортани».

«Во рту все пересохло», – так описал Джим это состояние. Молча выбрался он на палубу через люк номер первый. Виндзейль, свалившийся вниз, случайно задел его по лицу, и от легкого прикосновения парусины он едва не слетел с трапа.

Джим признался, что ноги у него подкашивались, когда он вышел на фордек и поглядел на спящую толпу. К тому времени остановили машины и стали выпускать пар. От этого глухого рокота ночь вибрировала, словно басовая струна. Судно отвечало дрожью.

Кое-где голова приподнималась с циновки, смутно вырисовывалась фигура сидящего человека, он сонно прислушивался, потом снова ложился среди нагроможденных ящиков, паровых воротов, вентиляторов. Джим знал: все эти люди были недостаточно осведомлены, чтобы понять значение странного шума. Железное судно, люди с белыми лицами, все предметы, все звуки – все на борту казалось этой невежественной и благочестивой толпе одинаково странным и столь же надежным, как и непонятным. Ему пришло в голову, что это обстоятельство можно назвать счастливым. Такая мысль была поистине ужасна.

Не забудьте: он верил, – как верил бы всякий на его месте, – что судно должно затонуть с минуты на минуту; выпятившаяся, изъеденная ржавчиной переборка, которая противостояла напору океана, должна была рухнуть, – внезапно, как минированная дамба, – и впустить поток воды. Он стоял неподвижно, глядя на эти распростертые тела, – обреченный человек, знающий свою судьбу и созерцающий молчаливое сборище мертвецов. Они были мертвы! Ничто не могло их спасти. В шлюпках едва ли разместилась бы половина, но и для этого не было времени. Не было времени! Бессмысленным казалось разжать губы, пошевельнуть рукой или ногой. Раньше, чем он успеет выкрикнуть три слова или сделать три шага, он уже будет барахтаться в море, которое покроется пеной от отчаянных усилий тонущих людей, огласится воплями о помощи. Помощи быть не могло. Он прекрасно представлял себе, что именно произойдет; он пережил это, неподвижно стоя с фонарем в руке возле люка, – пережил все, вплоть до самой последней мучительной детали. Думаю, он переживал это вторично, когда рассказывал мне то, о чем не мог говорить в суде.

– Я видел ясно – так же, как вижу сейчас вас, – что делать мне нечего. Жизнь как будто ушла от меня. Я мог бы стоять на месте и ждать. Я не думал, что у меня оставалось еще много секунд…

Вдруг пар перестал выходить. Шум, по словам Джима, тревожил, но эта внезапная тишина показалась невыносимо гнетущей.

– Я думал, что задохнусь раньше, чем утону, – сказал он. Потом добавил, что не думал о своем спасении. В его мозгу всплывала, исчезала и снова всплывала только одна отчетливая мысль: восемьсот человек и семь шлюпок… восемьсот человек и семь шлюпок.

– Словно чей-то голос нашептывал мне, – взволнованно проговорил он, – восемьсот человек и семь шлюпок… и нет времени! Вы только подумайте!

Он наклонился ко мне через маленький столик, а я попытался избежать его взгляда.

– Вы думаете, я боялся смерти? – спросил он голосом очень напряженным и тихим. Он ударил ладонью по столу, и от этого удара запрыгали кофейные чашки. – Я готов поклясться, что не боялся – нет… Клянусь богом, нет! – Он выпрямился и скрестил на груди руки; подбородок его опустился на грудь.

Через высокие окна слабо доносился до нас стук посуды. Раздались громкие голоса, и на галерею вышли несколько человек в прекраснейшем настроении. Они обменивались шутками, вспоминая катанье на ослах в Каире. Бледный, боязливый, мягко ступавший на длинных ногах юноша разговаривал с краснолицым чванным путешественником, который высмеивал его покупки, сделанные на базаре.

– Нет, вы в самом деле думаете, что я был так испуган? – осведомился Джим очень серьезно и решительно.

Компания, отойдя дальше, размещалась за столиками; вспыхивали спички, на секунду освещая невыразительные лица и тусклый блеск белых манишек; жужжание разговаривающих людей, разгоряченных после обеда, казалось мне нелепым и бесконечно далеким.

– Несколько человек из команды спали на люке номер первый, в двух шагах от меня, – снова заговорил Джим.

Заметьте, что на этом судне на вахте стояли калаши, команда спала всю ночь, и будили только тех, кто сменял дозорных. Джим почувствовал искушение схватить за плечо ближайшего матроса и растолкать его, но не сделал этого. Что-то удержало его руку. Он не боялся, – о нет! – просто он не мог – вот и все. Быть может, он не боялся смерти, но, говорю вам, его пугала паника. Его проклятая фантазия рисовала ужасное зрелище – панику, стремительное бегство, раздирающие вопли, перевернутые шлюпки, – все самые страшные картины катастрофы на море, о каких он когда-либо слышал. Примириться со смертью он мог, но подозреваю, что он хотел умереть, не видя кошмарных сцен, – умереть спокойно, как бы в трансе. Известная готовность умереть наблюдается довольно часто, но редко встретите вы человека, облеченного в стальную непроницаемую броню решимости, который будет вести безнадежную борьбу до последней минуты: тяга к покою усиливается по мере того, как тает надежда, и побеждает наконец даже желание жить. Кто из нас не наблюдал такого явления? Быть может, вы сами испытали нечто подобное этому чувству – крайнюю усталость, сознание тщеты всяких усилий, страстную жажду покоя. Это хорошо известно тем, кто борется с безрассудными силами: потерпевшим кораблекрушение и плывущим в шлюпках, путешественникам, заблудившимся в пустыне, людям, сражающимся с силами природы или тупым зверством толпы.

8

Сколько времени стоял он неподвижно у люка, ожидая с секунды на секунду, что судно опустится под его ногами, и поток воды ударит ему в спину и унесет, как щепку, – я не знаю. Не очень долго, – быть может, две минуты. Двое – он не мог их разглядеть – стали переговариваться сонными голосами, где-то послышалось шарканье ног. А над этими слабыми звуками нависла та страшная тишина, какая предшествует катастрофе, – тягостное затишье перед ударом. Тут ему пришло в голову, что, пожалуй, он успеет взбежать наверх и перерезать все талрепы, чтобы шлюпки не затонули, когда судно пойдет ко дну.

На «Патне» был длинный мостик, и все шлюпки находились наверху – четыре с одной стороны и три с другой, – самые маленькие на левом борту, против штурвала. Джим говорил с беспокойством, боясь, что я ему не поверю: больше всего он заботился о том, чтобы в нужный момент шлюпки были наготове. Свой долг он знал и в этом смысле, полагаю, был хорошим штурманом.

– Я всегда считал, что нужно быть готовым к худшему, – пояснил он, тревожно вглядываясь в мое лицо.

Я кивком одобрил этот здравый принцип и отвернулся, чтобы не встречаться взглядом с человеком, в котором чудилось мне что-то ненадежное.

Он бросился бегом, колени у него подгибались. Ему приходилось переступать через чьи-то ноги, обходить чьи-то головы. Вдруг кто-то схватил его снизу за куртку, подле него раздался измученный голос. Свет фонаря, который он держал в правой руке, упал на темное лицо, обращенное к нему, глаза молили так же, как и голос. Джим достаточно усвоил язык, чтобы понять слово «вода», это слово было сказано несколько раз тоном настойчивым, умоляющим – почти с отчаянием. Он рванулся, чтобы высвободиться, и почувствовал, как рука обхватила его ногу.

– Бедняга цеплялся за меня, словно утопающий, – выразительно сказал Джим. – Вода, вода! О какой воде он говорил? Что ему было известно? Стараясь говорить спокойно, я приказал ему отпустить меня. Он меня задерживал, время не ждало, люди кругом начинали шевелиться. Мне нужно было время – время, чтобы перерезать канаты шлюпок. Теперь он завладел моей рукой, и я чувствовал, что он вот-вот заорет. У меня мелькнула мысль, что этого будет достаточно, чтобы вызвать панику, и я размахнулся свободной рукой и ударил его фонарем по лицу. Стекло зазвенело, свет погас, но удар заставил его выпустить меня, и я пустился бежать – я хотел добраться до шлюпок… я хотел добраться до шлюпок. Он прыгнул на меня сзади. Я повернулся к нему. Нельзя было заткнуть ему глотку; он пытался кричать. Я чуть не задушил его раньше, чем понял, чего он хочет. Он просил воды – воды напиться; видите ли, они были на строгом рационе, а с ним был мальчик, которого я несколько раз видел. Ребенок был болен – хотел пить. Отец, заметив меня, когда я проходил мимо, попросил воды: вот и все. Мы находились под мостиком, в темноте. Он все цеплялся за мои руки, невозможно было от него отделаться. Я бросился в каюту, схватил свою бутылку с водой и сунул ему в руки. Он исчез. Тут только я понял, как мне самому хочется пить.

Он оперся на локоть и прикрыл глаза рукой.

Я почувствовал, как мурашки забегали у меня по спине; что-то странное было во всем этом. Пальцы его руки, прикрывавшей глаза, чуть-чуть дрожали. Он прервал короткое молчание.

– Такое случается лишь раз в жизни и… ну, ладно! Когда я добрался до мостика, негодяи спускали одну из шлюпок с блоков. Шлюпку! Когда я взбегал по трапу, кто-то тяжело ударил меня по плечу, едва не задев голову. Это меня не остановило, и старший механик – к тому времени они подняли его с койки – снова замахнулся упоркой для ног со шлюпки. Почему-то я был так настроен, что ничему не удивлялся. Все это казалось вполне естественным – и ужасным… ужасным. Я увернулся от несчастного маньяка и поднял его над палубой, словно он был малым ребенком, а он зашептал, пока я держал его на руках:

«Не надо! Не надо! Я вас принял за одного из этих чернокожих…»

Я отшвырнул его, он покатился по мостику и сбил с ног того маленького парнишку – второго механика. Шкипер, возившийся у шлюпки, оглянулся и направился ко мне, опустив голову и ворча, словно дикий зверь. Я не шевельнулся и стоял, как каменный. Я стоял так же неподвижно, как эта стена.

Он легонько ударил суставом пальца по стене у своего стула.

– Было так, словно все это я уже видел, слышал, пережил раз двадцать. Я их не боялся. Я оттянул назад кулак, а он остановился, бормоча:

«А, это вы! Помогите нам. Живее!»

Вот все, что он сказал. Живее! Словно можно было успеть!

«Вы хотите что-то сделать?» – спросил я.

«Да. Убраться отсюда», – огрызнулся он через плечо.

Кажется, тогда я не понял, что именно он имел в виду. К тому времени те двое поднялись на ноги и вместе бросились к шлюпке. Они топтались, пыхтели, толкали, проклинали шлюпку, судно, друг друга, проклинали меня. Вполголоса. Я не шевелился, молчал. Я смотрел, как накреняется судно. Оно лежало совершенно неподвижно, словно на блоках, в сухом доке, – но держалось-оно вот так.

Он поднял руку, ладонью вниз, и согнул пальцы.

– Вот так, – повторил он. – Я ясно видел перед собой линию горизонта, над верхушкой форштевня; я видел воду там, вдали, черную, и сверкающую, и неподвижную, словно в заводи; таким неподвижным море никогда еще не бывало, и я не мог это вынести. Видали ли вы когда-нибудь судно, плывущее с опущенным носом? Судно, которое держится на воде лишь благодаря листу старого железа, слишком ржавого, чтобы можно было его подпереть? Видали? О да, – подпереть! Я об этом подумал – я подумал решительно обо всем: но можете вы подпереть за пять минут переборку… или хотя бы за пятьдесят минут? Где мне было достать людей, которые согласились бы спуститься туда, вниз? А дерево… дерево! Хватило бы у вас мужества ударить хоть раз молотком, если бы вы видели эту переборку? Не говорите, что вы бы это сделали, – вы ее не видели; никто бы не сделал. Черт возьми! Чтобы сделать такую штуку, вы должны верить, что есть хоть один шанс на тысячу, хотя бы призрачный; а вы не могли бы поверить. Никто бы не поверил. Вы думаете, я трус, потому что стоял там, ничего не делая, но что сделали бы вы? Что? Вы не можете сказать, никто не может. Нужно иметь время, чтобы оглядеться. Что, по-вашему, я должен был делать? Что толку было пугать до смерти всех этих людей, которых я один не мог спасти, – которых ничто не могло спасти? Слушайте! Это так же верно, как то, что я сижу здесь перед вами…

После каждого слова он быстро переводил дыхание и взглядывал на меня, словно в тревоге своей не переставал наблюдать за моими впечатлениями. Не ко мне он обращался, – он лишь разговаривал в моем присутствии, вел диспут с невидимым лицом, враждебным и неразлучным спутником его жизни – совладельцем его души. То было следствие, которое не судьям вести! То был тонкий и важный спор об истинной сущности жизни, и присутствие судьи было излишне. Джим нуждался в союзнике, помощнике, соучастнике. Я почувствовал, какому риску себя подвергаю: он мог меня обойти, ослепить, обмануть, запугать, быть может, чтобы я сказал решающее слово в диспуте, где никакое решение невозможно, если хочешь быть честным по отношению ко всем призракам – как почтенным, имеющим свои права, так и постыдным, предъявляющим свои требования. Я не могу объяснить вам, не видавшим его и лишь слушающим его слова от третьего лица, – не могу объяснить смятение своих чувств. Казалось, меня вынуждали понять непостижимое, и я не знаю, с чем сравнить неловкость такого ощущения. Меня заставляли видеть условность всякой правды и искренность всякой лжи. Он апеллировал сразу к двум лицам – к лицу, которое всегда обращено к дневному свету, и к тому лицу, какое у всех нас – подобно другому полушарию луны – обращено к вечной тьме и лишь изредка видит пугающий пепельный свет. Он заставлял меня колебаться. Я признаюсь в этом, каюсь. Случай был незначительный, если хотите: погибший юноша, один из миллиона, – но ведь он был одним из нас; инцидент, лишенный всякого значения, подобно наводнению в муравейнике, и тем не менее тайна его поведения приковала меня, словно он был представителем своей породы, словно темная истина была настолько важной, что могла повлиять на представление человечества о самом себе…

Марлоу приостановился, чтобы разжечь потухающую сигару, и, казалось, позабыл о своем рассказе; потом неожиданно заговорил снова.

– Конечно, моя вина! Действительно, не мое дело было интересоваться. Это моя слабость. А его слабость была иного порядка. Моя же заключается в том, что я не вижу случайного, внешнего, – не признаю различия между мешком тряпичника и тонким бельем первого встречного. Первый встречный! Вот именно! Я видел стольких людей! – с грустью сказал он. – С иными я… ну, скажем, соприкасался – все равно, как с этим парнем, – и всякий раз я видел перед собой лишь человеческое существо. У меня проклятое демократическое зрение; быть может, оно лучше, чем полная слепота, но никакой выгоды от этого нет – могу вас уверить. Люди хотят, чтобы принимали во внимание их тонкое белье. Но я никогда не мог с восторгом относиться к таким вещам. О, это – ошибка; это – ошибка! А потом, в тихий вечер, когда компания слишком разленилась, чтобы играть в вист, приходит время и для рассказа…

Марлоу снова умолк, быть может, ожидая ободряющего замечания, но все молчали, только хозяин, как бы с неохотой выполняя долг, прошептал:

– Вы так утонченны, Марлоу.

– Кто? Я? – тихо сказал Марлоу. – О нет! Но он – Джим – был утончен; и как бы я ни старался получше рассказать эту историю, я все равно пропускаю множество оттенков – они так тонки, так трудно передать их бесцветными словами. А он осложнял дело еще и тем, что был так прост, бедняга!.. Ей-богу, он был удивительным парнем. Он говорил мне, – ничто бы его не испугало, «это так же верно, как и то, что он сидит передо мной». И ведь он в это верил! Говорю вам, это было чудовищно наивно… и… ошеломляло! Я наблюдал за ним исподтишка, словно заподозрил его в намерении меня взбесить. Он был уверен, что, по чести, – заметьте, «по чести»! – ничто не могло его испугать. Еще с тех пор как он был «вот таким», – «совсем мальчишкой», – он готовился ко всяким трудностям, с какими можно встретиться на суше и на море. Он с гордостью признавался в своей предусмотрительности. Он измышлял все возможные опасности и способы обороны, ожидая худшего, готовясь ко всему. Должно быть, он всегда пребывал в состоянии экзальтации. Можете вы это себе представить? Ряд приключений, столько славы, такое победное шествие! И каждый день своей жизни, венчал он глубоким сознанием собственной своей проницательности. Он забылся; глаза его сияли; и с каждым его словом мое сердце, опаленное его нелепостью, все сильнее сжималось. Мне было не до смеха, а чтобы не улыбнуться, я сидел с каменным лицом. Он стал проявлять все признаки раздражения.

– Всегда случается неожиданное, – сказал я примирительным тоном. Моя тупость вызвала у него презрительное восклицание: «Ха!» Полагаю, он хотел этим сказать, что неожиданное не могло его затронуть; одно непостижимое могло одержать верх над его подготовленностью. Он был застигнут врасплох и шепотом проклинал море и небо, судно и людей. «Все его предали!» Им овладела та высокомерная покорность, которая мешала ему пошевельнуть мизинцем, в то время как остальные трое, отчетливо уяснившие себе требования данной минуты, в отчаянии толкались и потели над шлюпкой. Что-то у них там не ладилось. Очевидно, второпях они как-то ухитрились защемить болт переднего блока шлюпки и, поняв, чем грозит им оплошность, окончательно лишились рассудка. Должно быть, славное это было зрелище: бешеные усилия этих негодяев, которые копошились на неподвижном судне, застывшем в молчании спящего мира, боролись за освобождение шлюпки, ползали на четвереньках, вскакивали в отчаянии, толкали, ядовито огрызались друг на друга – на грани убийства, на грани слез, готовы были вцепиться друг другу в горло, а удерживал их только страх смерти, которая молча стояла за ними, словно непоколебимый и хладнокровный надсмотрщик. О да! Зрелище было недурное. Он видел это все, мог говорить об этом с презрением и горечью; мельчайшие детали он воспринял каким-то шестым чувством, ибо клялся мне, что стоял в стороне и не смотрел ни на них, ни на шлюпку, – не бросил ни единого взгляда. И я ему верю. Думаю, он был слишком поглощен созерцанием грозно накренившегося судна, угрозой, возникшей в момент полной безопасности, – был зачарован мечом, висящим на волоске над его головой фантазера.

Весь мир застыл перед его глазами, и он легко мог себе представить, как взметнется вверх темная линия горизонта, поднимется внезапно широкая равнина моря – быстрый, спокойный подъем, зверский бросок, зияющая бездна, борьба без надежды, звездный свет, навеки смыкающийся над головой, как свод склепа, – как восстает против этого юность! – и… конец во тьме. Он мог это себе представить! Клянусь, всякий бы мог! И не забудьте, – он был законченным художником в этой области, одаренным способностью быстро вызывать видения, предшествующие событиям. И картина, какую он вызвал, превратила его в холодный камень; но в мозгу его мысли кружились в дикой пляске, пляске хромых, слепых, немых мыслей – вихрь страшных калек. Говорю вам, он исповедовался мне, словно я наделен был властью отпускать и вязать. Он забирался в глубь души, надеясь получить от меня отпущение, которое не принесло бы ему никакой пользы. То был один из тех случаев, когда самый святой обман не даст облегчения, ни один человек не может помочь и даже творец покидает грешника на произвол судьбы.

Он стоял на штирборте мостика, отойдя подальше от того места, где шла борьба за шлюпку. А борьбу вели с безумным возбуждением и втихомолку, словно заговорщики. Два малайца по-прежнему сжимали спицы штурвала. Вы только представьте себе действующих лиц в этом, слава богу, необычном эпизоде на море, – представьте себе этих четверых, обезумевших от яростных и тайных усилий, и тех троих, неподвижных зрителей; они стояли на мостике, над тентом, скрывающим глубокое неведение нескольких сотен усталых человеческих существ с их грезами и надеждами, задержанных невидимой рукой на грани гибели. Ибо я не сомневаюсь, что так оно и было: принимая во внимание состояние судна, нельзя себе представить большей опасности. Те негодяи у шлюпки недаром обезумели от страха. Откровенно говоря, будь я там, я бы не дал и фальшивого фартинга за то, что судно продержится до конца следующей секунды. И все-таки оно держалось на воде! Эти спящие паломники обречены были завершить свое паломничество и изведать горечь какого-то иного конца. Казалось, всемогущий, в чье милосердие они верили, нуждался в их смиренном свидетельстве на земле и, глянув вниз, повелел океану: «Не тронь их!» Это спасение я счел бы загадочным и необъяснимым явлением, если б не знал, как крепко может быть старое железо, – не менее крепко, чем дух иных людей, с какими нам иногда приходится встречаться, – людей, исхудавших, как тени, и несущих на своих плечах груз жизни. Не менее удивительно, на мой взгляд, и поведение двух рулевых в течение этих двадцати минут. Их привезли из Адена вместе с прочими туземцами дать показание на суде. Один из них, страшно застенчивый, с желтой веселой физиономией, был очень молод, а выглядел еще моложе. Помню, как Брайерли спросил его через переводчика, о чем он в то время думал, а переводчик, обменявшись с ним несколькими словами, внушительно заявил:

– Он говорит, что ни о чем не думал.

У другого были терпеливые мигающие глаза, а его косматую седую голову украшал красиво обернутый синий бумажный платок, полинявший от стирки; лицо у него было худое, с запавшими щеками; его коричневая кожа от сети морщин казалась еще темнее. Он объяснял, что подозревал о какой-то беде, постигшей судно, но никакого приказания не получал; он не помнит, чтобы ему отдавали какое-нибудь приказание; зачем же ему было бросать штурвал? Отвечая на следующие вопросы, он передернул тощими плечами и заявил: тогда ему и в голову не приходило, что белые собираются покинуть судно, боясь смерти. Он и теперь этому не верит. Могли быть какие-нибудь тайные причины. Он глубокомысленно замотал своей старой головой. Ага! Тайные причины. Он был человек с большим опытом и желал, чтобы этот белый тюан знал – тут он повернулся в сторону Брайерли, который не поднял головы, – знал, что он приобрел большие знания на службе у белых людей; много лет он служил на море. И вдруг, дрожа от возбуждения, он излил на нас – зачарованных слушателей – поток странно звучащих имен; то были имена давно умерших шкиперов, названия забытых местных судов, – звуки знакомые и искаженные, словно рука немого времени стирала их в течение нескольких веков. Наконец его прервали. Спустилось молчание – молчание, длившееся по крайней мере минуту и мягко перешедшее в тихий шепот. Этот эпизод явился сенсацией второго дня следствия, затронув всю аудиторию, затронув всех, кроме Джима, который угрюмо сидел с краю на первой скамье и даже не поднял головы, чтобы взглянуть на этого необыкновенного и пагубного свидетеля, казалось, овладевшего какой-то таинственной теорией защиты.

Итак, эти два матроса остались у штурвала судна, остановившегося на своем пути; здесь и настигла бы их смерть, если бы так было им суждено. Белые не подарили их ни единым взглядом, – быть может, забыли об их существовании. Во всяком случае, Джим о них не вспомнил. Он ничего не мог сделать теперь, когда был один. И делать было нечего; оставалось лишь затонуть вместе с судном. Не стоило поднимать из-за этого суматохи. Не так ли? Он ждал, выпрямившись, молчаливый; его поддерживала вера в героическую рассудительность. Старший механик осторожно перебежал мостик и дернул Джима за рукав.

– Помогите же! Ради бога, идите помогите!

Затем на цыпочках побежал к шлюпке, но тотчас же вернулся и снова уцепился за его рукав, умоляя и в то же время ругаясь.

– Кажется, он готов был целовать мне руки, – злобно сказал Джим, – а через секунду он зашептал с пеной у рта: «Будь у меня время, я бы с удовольствием проломил вам череп».

Я оттолкнул его. Вдруг он обхватил меня за шею. Черт бы его побрал! Я его ударил. Ударил, не глядя. Тогда он, всхлипывая, взмолился:

«Не хочешь, что ли, себя самого спасти, проклятый ты трус!»

Трус! Он меня назвал проклятым трусом! Ха-ха-ха! Он меня назвал… ха-ха-ха!..

Джим откинулся на спинку стула и весь трясся от смеха. Никогда я не слыхал такого горького смеха. Он упал, словно зловещий туман, на все эти веселые разговоры об ослах, пирамидах, базарах… Затихли голоса людей, беседовавших на длинной, тускло освещенной галерее, бледные пятна лиц одновременно повернулись в нашу сторону, наступило такое глубокое молчание, что звон чайной ложки, упавшей на мозаичный пол веранды, прозвучал тонким серебристым воплем.

– Нельзя так смеяться при всех этих людях, – упрекнул его я. – Это, знаете ли, не годится.

Он как будто меня не слышал, но потом поднял глаза и, пристально глядя мимо меня, словно всматриваясь в страшное видение, пробормотал небрежно:

– О, они подумают, что я пьян.

Затем он принял такой вид, как будто никогда больше не произнесет ни слова. Но не тут-то было! Он уже не мог остановиться, как не мог оборвать жизнь одним напряжением воли.

9

– Я говорил мысленно: «Тони же, проклятое! Ступай ко дну!»

Этими словами он продолжил свой рассказ. Он хотел, чтобы все было кончено. Он остался совершенно один и, проклиная, взывал в то же время к судну, – поскольку я могу судить, он наслаждался привилегией быть свидетелем жалкой комедии. Те все еще возились у болта. Шкипер отдал приказание:

– Подлезьте и постарайтесь поднять.

Остальные, естественно, противились. Вы понимаете, лежать, распластавшись под килем шлюпки, – положение не из приятных, если судно в эту минуту внезапно пойдет ко дну.

– Почему вы не лезете? Ведь вы самый сильный! – захныкал маленький механик.

– Проклятие! Я слишком толст, – в отчаянии буркнул шкипер.

Зрелище было такое забавное, что ангелы могли заплакать. Секунду они стояли растерянные, и вдруг старший механик снова обратился к Джиму:

– Помогите же, старина! С ума вы, что ли, сошли? Ведь это же единственный шанс на спасение! Помогите! Посмотрите, посмотрите туда!

И наконец Джим посмотрел в сторону кормы, куда с настойчивостью маньяка показывал механик. Он увидел грозную черную тучу, уже поглотившую одну треть неба. Вы знаете, как налетают такие шквалы в это время года. Сначала вы видите, как темнеет горизонт, – и только; потом поднимается облако, плотное, как стена. Прямой край облака, обрамленный слабыми беловатыми отблесками, надвигается с юго-запада, поглощая звезды – одно созвездие за другим; тень его плывет над водой, и море и небо обволакиваются мраком. И все тихо. Ни грома, ни ветра, ни звука, ни вспышки молнии. Затем во мраке вселенной встает сине-багровая арка; проходят одна-две волны – кажется, будто мрак вздымается валами, – и вдруг налетают ветер и дождь, ударяют с такой силой, словно прорвались через что-то твердое. Такая туча и надвинулась, пока они не смотрели на небо. Они только что ее заметили и сделали совершенно правильный вывод: если при полном затишье у судна есть кое-какие шансы продержаться еще несколько минут на воде, то малейшее волнение тотчас же приведет к концу. Первая встреча с волной, предшествующей шквалу, будет и последней; судно нырнет и будет опускаться все ниже, ниже, до самого дна. Вот чем объяснялись эти новые судороги страха, новые корчи, в которых выражали они свое крайнее отвращение к смерти.

– Было черным-черно, – продолжал Джим с угрюмым упорством. – Туча подползла к нам сзади. Проклятая! Должно быть, где-то еще копошилась во мне надежда. Не знаю. Но теперь с этим было покончено. Меня бесило, что я так попался. Я злился, словно меня поймали в западню. Да так оно и было! И ночь, помню, была жаркая. Ни малейшего ветерка.

Он помнил это так хорошо, что, сидя передо мной на стуле, казалось, задыхался и обливался потом. Несомненно, он был взбешен; то был новый удар для него, но этот удар напомнил ему о том важном деле, ради которого он бросился на мостик, чтобы тотчас же о нем позабыть. Он намеревался перерезать канаты, привязывавшие шлюпки к судну. Он выхватил нож и принялся за работу так, словно ничего не видел, ничего не слышал, никого не замечал. Они сочли его безнадежно помешанные но не осмелились шумно выражать протест против этой бесполезной траты времени. Покончу с этим делом, он вернулся на то самое место, где Стоял раньше. Старший механик тотчас же за Него ухватился и зашептал с такой злобой, словно хотел укусить его за ухо:

– Безмозглый идиот! Вы думаете, вам удастся спастись, когда вся эта орава очутится в воде? Да они вам голову прошибут и не подпустят к шлюпкам.

Он ломал руки, а Джим словно и не замечал его. Шкипер нервно топтался на одном месте и бормотал:

– Молоток! Молоток! Mein Gott! Принесите же молоток!

Маленький механик хныкал, как ребенок, но, хотя рука у него и была сломана, он оказался разумнее своих товарищей и, собравшись с духом, бросился в машинное отделение. По справедливости следует признать, что это было дело нешуточное. Джим сказал мне, что у механика вид был отчаянный, как у человека, загнанного в тупик; он тихонько завыл и ринулся вперед. Вернулся он тотчас же с молотком в руке и, не мешкая, бросился к болту. Остальные немедленно отступились от Джима и побежали ему помогать. Джим слышал, как постукивал молоток, слышал звук падающего болта. Шлюпка была готова к спуску. Только тогда посмотрел он в ту сторону – только тогда. Но он не двинулся с места – не двинулся с места. Он хотел втолковать мне, что он не двинулся с места, что ничего общего не было между ним и теми людьми… теми людьми с молотком. Ничего общего! Более чем вероятно, что он считал себя отделенным от них пространством, которого нельзя перейти, – препятствием непреодолимым, пропастью бездонной. Он стоял от них так далеко, как только было возможно, – на другом конце мостика.

Его ноги были прикованы к этому месту, а глаза – к этой группе людей, наклонявшихся и странно, словно в тумане, раскачивавшихся, объятых единым страхом. Ручной фонарь, подвешенный к пиллерсу над маленьким столиком на мостике, – на «Патне» не было рубки посредине, – освещал напрягавшиеся в усилии плечи, то сгибавшиеся, то разгибавшиеся спины. Они налегали на нос шлюпки; они выталкивали ее в ночь и больше уже не оглядывались в его сторону. Они отказались от него, словно он действительно был слишком далеко, безнадежно далеко от них, и не стоило бросать ему призыв, взгляд или знак. Им некогда было взирать на его пассивный героизм, почувствовать укор, таившийся в его сдержанности. Шлюпка была тяжелая; они налегали на нос, не тратя сил на подбадриванья; но ужас, развеявший их самообладание, как ветер раскидывает солому, превращал их отчаянные усилия в фарс, а их самих уподоблял кувыркающимся клоунам в цирке. Они толкали руками, головой, налегали всем телом, напрягали все свои силы, и едва им удалось столкнуть нос со шлюпбалки, как все они, как один человек, стали карабкаться в шлюпку. В результате она резко качнулась, оттолкнув их назад, беспомощных, натыкающихся друг на друга. Секунду они стояли ошеломленные, злобным шепотом обмениваясь всеми ругательствами, какие только приходили им на ум; затем снова принялись за дело. И так повторялось три раза. Джим описывал мне это угрюмо и задумчиво. Он не упустил ни единой детали комичного зрелища.

– Я проклинал их. Ненавидел. Я должен был смотреть на все это, – сказал он каким-то безразличным тоном, мрачно и пристально вглядываясь в меня. – Подвергался ли кто такому постыдному испытанию!

Он сжал голову руками, как человек, доведенный до безумия каким-то невероятным оскорблением. Было кое-что, чего он не мог объяснить суду – и даже мне; но я был бы недостоин принимать его признания, если бы не сумел понять паузы между словами. В этом натиске на его стойкость была насмешка злобная, порочная, мстительная; был элемент шутовской в его испытании – унизительные комичные гримасы перед лицом надвигающейся смерти или бесчестия.

Он излагал факты, которых я не забыл, но по прошествии стольких лет я не могу вспомнить подлинные его слова, – помню только, что он удивительно хорошо сумел окрасить мрачной своей ненавистью перечень голых фактов. Дважды, сказал он мне, он закрывал глаза, уверенный, что конец наступает, и дважды приходилось ему снова их открывать. Каждый раз он замечал, что тьма все сгущается. Тень немого облака упала с зенита на судно и словно задушила все звуки, выдававшие присутствие живых существ. Он уже не слышал больше голосов под тентом. По его словам, всякий раз, когда он закрывал глаза, вспышка мысли ярко освещала эту груду тел, распростертых у грани смерти. Открывая глаза, он смутно видел борьбу четверых, бешено сражавшихся с упрямой шлюпкой.

– Время от времени они падали навзничь, вскакивали, ругаясь, и вдруг снова кидались все вместе к шлюпке… Можно было хохотать до упаду, – добавил он, не поднимая глаз. Потом взглянул на меня с грустной улыбкой. – Меня ждет веселенькая жизнь! Ведь я еще много раз до самой смерти буду видеть это забавное зрелище.

Он снова опустил глаза.

– Видеть и слышать… видеть и слышать, – повторил он дважды, с большими паузами, глядя в пространство.

Он снова встрепенулся.

– Я решил не открывать глаза, – сказал он, – и не мог. Не мог, – и пусть все это знают – мне все равно! Пусть это испытают те, что вздумают осуждать меня. Пусть они найдут иной, лучший выход! Вторично глаза мои раскрылись – да и рот тоже. Я почувствовал, что судно движется. Оно чуть накренилось и поднялось тихонько – медленно, ужасно медленно! Этого не было в течение многих дней. Облако пронеслось над головой, и первый вал, казалось, пробежал по свинцовому морю. В этом движении не было жизни. Однако у меня в мозгу что-то перевернулось. Что бы вы сделали? Вы уверены в себе, не так ли? Что бы вы сделали, если бы почувствовали сейчас – сию минуту, – что этот дом чуть-чуть движется, пол качается под вашим стулом? Вы бы прыгнули. Клянусь небом, вы бы прыгнули с того места, где сидите, и очутились вон в тех кустах внизу.

Он вытянул руку в темноту за каменной балюстрадой. Я не пошевельнулся. Он смотрел на меня очень пристально, очень сурово. Двух мнений быть не могло: сейчас меня запугивали, и мне следовало сидеть неподвижно, безмолвно, чтобы не сделать рокового признания, как поступил бы я, а это признание имело бы отношение и к случаю с Джимом. Я не намерен был подвергать себя такому риску. Не забудьте – он сидел передо мной, и, право же, он слишком походил на нас, чтобы не быть опасным. Но, если хотите знать, я быстрым взглядом измерил пространство, отделявшее меня от пятна сгущенного мрака на лужайке перед верандой. Он преувеличил. Я не допрыгнул бы на несколько футов… только в этом я и был уверен.

Настал, как он думал, последний момент, но Джим не шевелился. Его ноги по-прежнему были словно пригвождены к палубе, но мысли кружились в голове. И в тот же момент он увидел, как один из тех, что толкались у шлюпки, внезапно попятился, взмахнул руками, словно ловя воздух, споткнулся и упал. Собственно, он не упал, а тихонько опустился, принял сидячее положение и сгорбился, прислонившись спиной к светлому люку машинного отделения.

– То был кочегар. Тощий, бледный парень с растрепанными усами. Исполнял обязанности третьего механика, – пояснил Джим.

– Умер, – сказал я. Об этом шла речь на судне.

– Так говорят, – произнес Джим с мрачным равнодушием. – Конечно, я этого не знал. Слабое сердце. Он уже несколько дней жаловался, что ему не по себе. Волнение. Чрезмерное напряжение. Черт его знает что. Ха-ха-ха! Нетрудно было заметить, что ему тоже не хотелось умирать. Забавно, правда? Пусть меня пристрелят, если он не был одурачен и не навлек на себя смерти. Одурачен, вот именно! клянусь небом, одурачен так же, как и я… Ах! Если б только он послал их к черту, когда они подняли его с койки, потому что судно тонуло. Если бы он засунул руки в карманы и обругал этих людей!

Он встал, потряс кулаком, взглянул на меня и снова сел.

– Упустил случай, да? – прошептал я.

– Почему вы не смеетесь? – сказал он. – Шутка, задуманная в преисподней. Слабое сердце!.. Иногда мне хочется, чтобы у меня было слабое сердце.

Это меня рассердило.

– Вам хочется? – воскликнул я с глубокой иронией.

– Да! Неужели вы не можете это понять? – крикнул он.

– Не знаю, зачем вам желать больше того, что у вас есть, – сердито сказал я.

Он посмотрел на меня, ничего не понимая. Эта стрела тоже пролетела мимо мишени, а он был не из тех, что задумываются над зря потраченными стрелами. Честное слово, он решительно ничего не подозревал, с ним нужно было себя вести по-иному. Я был рад, что моя стрела пролетела мимо, – рад был, что он даже не слыхал, как я отпустил тетиву.

Конечно, в то время он не мог знать, что кочегар умер. Следующая минута – последняя, которую он провел на борту, – была заполнена событиями и ощущениями, налетавшими на него, как волны на скалу. Я умышленно пользуюсь этим сравнением, ибо, веря его рассказу, склонен думать, что он все время сохранял странную иллюзию пассивности, словно сам он не действовал, а лишь отдавался на волю тех адских сил, которые его избрали жертвой своей шутки. Первое, что он услышал, был скрежещущий звук тяжелых шлюпбалок, которые, наконец, повернулись, – этот скрежет словно проник в его тело с палубы через подошвы ног и поднялся по спинному хребту к мозгу. Шквал был близок, и вторая, более высокая волна угрожающе подняла покорный кузов судна, а мозг и сердце Джима пронзили панические вопли:

«Спускайте! Ради бога, спускайте! Судно тонет!»

Вслед за этим канаты побежали по блокам, а под тентом раздались испуганные голоса.

– Они подняли такой крик, что могли разбудить мертвого, – сказал Джим.

Затем, когда шлюпка с плеском буквально упала наконец на воду, послышался глухой стук падающих в нее тел и нестройные крики:

– Отцепляйте! Отцепляйте! Оттолкнитесь! Шквал надвигается…

Он услыхал высоко над своей головой слабое бормотанье ветра; внизу, у его ног, прозвучал болезненный крик. Чей-то голос у борта стал проклинать гак у блока. На носу и корме судна раздалось жужжание, словно в потревоженном улье. Джим рассказывал очень спокойно – спокойны были его поза, лицо, голос, и так же спокойно он произнес без малейшего предупреждения:

– Я споткнулся об его ноги…

Вот как я впервые услышал о том, что он сдвинулся с места. Невольно я что-то проворчал от удивления. Наконец он сорвался с места, но о том, когда это произошло и что вывело его из оцепенения, он знал не больше, чем знает вырванное с корнем дерево о ветре, повергшем его на землю. Все это его ошеломило – звуки, тьма, ноги мертвого человека. Клянусь богом! Вся эта дьявольская история была навязана ему, но он не хотел согласиться с тем, что принял ее сознательно. Удивительно, как заразительно действовало на вас его заблуждение. Я слушал так, словно мне рассказывали о манипуляциях черной магии над трупом.

– Он перевернулся на бок, очень тихо, и это последнее, что я видел на борту, – продолжал Джим. – Мне не было дела до того, что с ним происходит. Похоже было – он поднимается. Конечно, я думал, что он встает. И ждал – он пробежит мимо меня к поручням и прыгнет в шлюпку вслед за остальными. Я слышал, как они возились там, внизу, и чей-то голос словно из глубины шахты крикнул: «Джордж!» Затем все трое принялись вопить. Я отчетливо различал три голоса: один блеял, другой визжал, третий выл… ух!..

Он слегка вздрогнул, и я заметил, что он медленно приподнимается, как будто чья-то сильная рука поднимала его за волосы со стула. Медленно он встал, и когда выпрямился во весь рост, рука словно его отпустила, и он пошатнулся. Жутко спокойным было его лицо, движения и даже голос, когда он сказал:

– Они кричали.

И невольно я насторожился, как будто пытался уловить этот призрачный крик под фальшивым покровом молчания.

– Восемьсот человек находились на борту этого судна, – сказал он, пригвождая меня к спинке стула страшным, невидящим своим взглядом. – Восемьсот живых людей, а они звали одного мертвого, хотели его спасти:

«Прыгай, Джордж! Прыгай! Да прыгай же!»

Я стоял, положив руку на шлюпбалку. Я был очень спокоен. Тьма спустилась непроглядная. Не видно было ни неба, ни моря. Я слышал, как шлюпка ударялась о борт, и больше ни одного звука не доносилось оттуда, снизу, но на судне подо мной стоял гул голосов.

«Mein Gott! Шквал! Шквал! Отталкивайте шлюпку!»

Когда раздался шум дождя и налетел первый порыв ветра, они подняли вой:

«Прыгай, Джордж! Мы тебя поймаем! Прыгай!»

Судно начало медленно опускаться на волне; водопадом обрушился ливень; фуражка слетела у меня с головы; дыхание сперлось. Я услышал издалека, словно стоял на высокой башне, еще один дикий вопль:

«Джо-о-ордж! Прыгай!»

Судно опускалось, опускалось под моими ногами, носом вниз…

Он задумчиво поднял руку и стал проводить пальцами по лицу, как будто снимая паутину; потом с полсекунды смотрел на свою ладонь и наконец отрывисто сказал:

– Я прыгнул… – Он запнулся. Отвел взгляд. – Кажется, прыгнул, – добавил он.

Его светлые голубые глаза смотрели на меня жалобно; глядя на него, стоящего передо мной, ошеломленного, как будто обиженного, – я испытывал странное ощущение: то была мудрая покорность и снисходительная, но глубокая жалость старика, беспомощного перед ребяческим горем.

– Похоже на то, – пробормотал я.

– Я не знал этого, пока не поднял глаз, – торопливо объяснил он.

Что ж, и это было возможно. Приходилось его слушать, как слушают маленького мальчика, попавшего в беду. Он не знал. Каким-то образом это произошло. И вторично произойти не могло. Он прыгнул на кого-то и упал поперек скамьи. Ему казалось, что все ребра у него с левой стороны поломаны; потом он перевернулся на спину и увидел смутно вырисовывающееся над ним судно, с которого он только что дезертировал. Красный огонь пылал в пелене дождя, словно костер на гребне холма, окутанного туманом.

– Судно казалось высоким, выше стены. Оно вздымалось, словно утес, над шлюпкой… Я хотел умереть, – воскликнул он. – Возврата не было. Казалось; я прыгнул в колодезь – в бездонную пропасть…

10

Он переплел пальцы и расцепил их. Да, то была правда: он действительно прыгнул в бездонную пропасть. Он упал с высоты, на которую больше уже не мог подняться. К тому времени шлюпка пронеслась вперед мимо борта. Было слишком темно, чтобы они могли разглядеть друг друга; кроме того, их слепил и захлестывал дождь. Он сказал мне, что их словно увлекал поток в черной пещере. Они повернулись спиной к шквалу; шкипер, видимо, опустил весло за корму, чтобы вести шлюпку перед шквалом, и в течение двух-трех минут казалось, что настал конец мира – потоп и непроглядная тьма. Море шипело, «словно двадцать тысяч котлов». Это его сравнение, – не мое. Думаю, после первого порыва ветер стих; Джим сам заявил на следствии, что большого волнения в ту ночь не было. Он съежился на носу шлюпки и украдкой бросил взгляд назад. Он увидел желтый огонек на верхушке мачты, мутный, как последняя угасающая звезда.

– Я ужаснулся, что огонь все еще там, – сказал он.

Это его подлинные слова. Его привела в ужас мысль, что судно еще не затонуло. Несомненно, он хотел, чтобы отвратительная катастрофа произошла возможно скорее. Люди в шлюпке молчали. В темноте казалось, что она летит вперед, но, конечно, ход ее не мог быть скорым. Ливень пронесся дальше, и страшное, волнующее шипение моря замерло вдали вместе с ливнем. Слышен был лишь тихий плеск у бортов шлюпки. Кто-то громко стучал зубами. Рука коснулась спины Джима. Слабый голос сказал:

«Вы тут?»

Другой дрожащий голос выкрикнул:

«Оно затонуло!»

Они все вскочили на ноги и поглядели назад. Огня они не увидели. Все было черно. Мелкий холодный дождь хлестал их по лицу. Шлюпка слегка накренялась. Кто-то стучал зубами и дважды пытался сдержать дрожь, чтобы заговорить; наконец ему удалось сказать:

«К-как раз в-вов-время… Брр!»

Джим узнал голос старшего механика, угрюмо сказавшего:

«Я видел, как оно затонуло. Случайно я оглянулся».

Ветер почти стих.

В темноте они прислушивались, повернувшись к корме, словно надеялись услышать крики. Сначала Джим был благодарен, что ночь сокрыла от него страшную сцену, а потом знать об этом и ничего не видеть и не слышать показалось ему величайшим несчастьем.

– Странно, не правда ли? – прошептал он, прерывая свой несвязный рассказ.

Мне это не казалось странным. Должно быть, он подсознательно был убежден в том, что реальность не могла быть такой потрясающей, ужасной и мстительной, как страшная картина, созданная его воображением. Думаю, в этот момент сердце его вместило все страдание, а душа познала страх, ужас и отчаяние восьмисот человек, застигнутых в ночи внезапной и жестокой смертью. Иначе – как объяснить его слова:

– Мне казалось, что я должен выпрыгнуть из этой проклятой шлюпки и плыть назад… полмили… еще дальше… плыть к тому самому месту…

Как объяснить такой импульс? Понимаете ли вы его значение? Зачем возвращаться к тому месту? Почему не утопиться тут же, у борта шлюпки – если он думал топиться? Зачем возвращаться туда? Он хотел увидеть… словно должен был усыпить свое воображение мыслью о том, что все кончено, и лишь после этого искать успокоения в смерти. Не верю, чтобы кто-нибудь из вас мог предложить другое объяснение. То было одно из тех странных, волнующих проблесков в тумане. То было необычайное разоблачение. Он сказал об этом так, как будто это была самая естественная вещь на свете. Он подавил этот импульс и тогда обратил внимание на тишину вокруг. Об этом он мне рассказал. Молчание моря и неба, необъятное, сомкнулось как смерть вокруг этих спасенных трепещущих жизней.

– Можно было услышать падение булавки, – сказал он; губы его странно подергивались, как у человека, который, рассказывая о каком-нибудь очень трогательном событии, старается овладеть собой. Молчание! Одному богу известно, как он это молчание воспринял в сердце своем.

– Я не думал, чтобы где-нибудь на земле могло быть так тихо, – произнес он. – Нельзя было отличить моря от неба; не на что было смотреть, нечего было слушать. Ни проблеска, ни тени, ни звука. Можно было подумать, что каждый клочок земли пошел ко дну и утонули все, кроме меня и этих негодяев в шлюпке.

Он склонился над столом и положил руку рядом с кофейными чашками, ликерными рюмками, окурками сигар.

– Кажется, я этому верил. Все погибло и… все было кончено… – Он глубоко вздохнул. – …для меня.

Марлоу внезапно выпрямился и энергичным жестом отбросил свою сигару. Она прочертила красный след, словно игрушечная ракета, прорезавшая завесу ползучих растений. Никто не шевельнулся.

– Ну что же вы об этом думаете? – воскликнул Марлоу, внезапно оживляясь. – Разве он не был честен с самим собой? Его спасенная жизнь была кончена, ибо почва ушла у него из-под ног, не на что было ему смотреть и нечего слушать. Уничтожение – да! А ведь это было только облачное небо, спокойное море, неподвижный воздух. Только ночь, только молчание.

Так продолжалось несколько минут; потом они почувствовали – внезапно и единодушно – потребность болтать о своем спасении.

«Я с самого начала знал, что оно затонет!»

«Еще минута, и мы…»

«Еле-еле успели, ей-богу!»

Джим ничего не сказал. Затихший было ветер начал снова усиливаться, и ропот моря вторил этой болтовне, последовавшей, как реакция, после минуты немого ужаса. Оно затонуло! Оно затонуло! Сомнений быть не могло. Ничем нельзя было помочь. Снова и снова они повторяли эти слова, как будто не могли остановиться. Они и не сомневались, что оно должно было затонуть. Огни исчезли. Ошибиться невозможно. Огни исчезли. Этого следовало ждать… Судно должно было затонуть… Джим заметил, что они говорили так, словно оставили позади только судно, без людей. Они решили, что затонуло оно быстро. Казалось, это доставило им какое-то удовольствие. Они уверяли друг друга, что на это потребовалось немного времени – «пошло ко дну, как лист железа». Старший механик заявил, что огонь на верхушке мачты упал «словно брошенная горящая спичка». Тут второй механик истерически захохотал: «Я р-рад. Я р-рад».

– Зубы его стучали, как трещотка, – сказал Джим, – и вдруг он захныкал. Он плакал и всхлипывал, как ребенок, захлебываясь и приговаривая: «О боже мой! О боже мой!» Он замолкал на секунду и вдруг снова начинал: «О моя бедная рука! О моя бедная рука!» Я чувствовал, что готов его прибить. Двое сидели на корме. Я едва мог различить их фигуры. Голоса доносились ко мне – бормотанье, ворчанье. Тяжело было это выносить. Мне было холодно. И я ничего не мог поделать. Мне казалось, что, если я пошевельнусь, мне придется отправиться за борт и…

Его рука что-то нащупывала, коснулась ликерной рюмки; он быстро ее отдернул, словно притронулся к раскаленному углю. Я слегка подвинул бутылку и спросил:

– Не хотите ли еще?

Он сердито посмотрел на меня.

– Вы думаете, я не смогу это рассказать, не взвинчивая себя? – спросил он.

Компания кругосветных путешественников отправилась спать. Мы были одни; только в тени виднелась неясная белая фигура; заметив, что на нее смотрят, она скользнула вперед, приостановилась, затем безмолвно скрылась. Час был поздний, но я не торопил своего гостя.

Сидя, растерянный, в шлюпке, он услышал, как его спутники начали вдруг кого-то ругать.

«Чего ты не прыгал, сумасшедший?» – сказал чей-то ворчливый голос.

Старший механик слез с кормы и стал пробираться к носу, словно подхлестываемый злобным намерением разделаться «с величайшим идиотом на свете». Шкипер, сидевший на веслах, хриплым голосом выкрикивал обидные эпитеты. Джим поднял голову и услышал имя «Джордж»; в то же время в темноте чья-то рука ударила его в грудь.

«Что ты можешь сказать в свое оправдание, дурак?» – осведомился кто-то в порыве справедливого негодования.

– Они напустились на меня, – сказал Джим, – они ругали меня… называя Джорджем.

Он взглянул на меня, попробовал улыбнуться, отвел глаза и продолжал:

– Этот маленький второй механик наклонился к самому моему носу: «Как, да ведь это проклятый штурман!»

«Что!» – заревел шкипер с другого конца шлюпки.

«Не может быть!» – взвизгнул старший механик. И тоже наклонился, чтобы заглянуть мне в лицо.

Ветер внезапно стих. Снова полил дождь, и мягкий таинственный шум, каким море отвечает на ливень, поднялся со всех сторон в ночи.

– Сначала они были слишком ошеломлены, чтобы тратить много слов, – стойко рассказывал Джим, – а что мне было им сказать? – Он запнулся, потом с усилием продолжал: – Они называли меня скверными именами…

Голос его, пониженный до шепота, вдруг зазвучал громко, окрепнув от презрения, словно речь шла о каких-то неслыханных мерзостях.

– Все равно, как бы они меня ни называли, – угрюмо сказал он. – Ненависть звучала в их голосах. Недурное дело! Они не могли простить мне, что я очутился в шлюпке. Эта мысль была им ненавистна. Они обезумели… – Он как-то странно рассмеялся… – Но это удержало меня от… Смотрите! Я сидел, скрестив руки, на носу, на планшире…

Он ловко уселся на край стола и скрестил руки…

– Вот так – понимаете? Достаточно было чуть-чуть откинуться назад, и я бы отправился… вслед за остальными. Чуть-чуть откинуться…

Он нахмурился и, коснувшись средним пальцем лба, многозначительно сказал:

– Эта мысль все время была у меня в голове. Все время… А дождь, холодный, как растаявший снег, – нет, еще холоднее – падал на мой тонкий бумажный костюм… Никогда мне не будет так холодно. И небо было черное, совсем черное. Ни единой звезды, ни проблеска света – ничего за пределами этой проклятой шлюпки и этих двоих, которые тявкали на меня, словно дворняжки на вора, загнанного на дерево. «Тяв! Тяв! Что ты тут делаешь? Хорош, нечего сказать! Здесь не место для такой особы, как ты! Что, ты уже не такой очумелый? Влез в шлюпку? Да? Тяв! Тяв!» Эти двое старались перекричать друг друга. Шкипер лаял с кормы; за завесой дождя его нельзя было разглядеть; он выкрикивал ругательства на своем грязном жаргоне. «Тяв! Тяв! Гау, гау, гау! тяв, тяв!» Приятно было их слушать. Уверяю вас, это меня возбуждало. Это спасло мне жизнь. А они все орали, словно хотели криком свалить меня за борт… «Как это ты набрался храбрости прыгнуть? Ты здесь не нужен. Если б я знал, кто здесь сидит, я б тебя швырнул за борт, проклятый хорек! Что ты сделал с механиком? Как это ты решился прыгнуть, трус? И почему бы нам троим не швырнуть тебя за борт?..»

Они задохлись от крика. Ливень прекратился. И снова тишина. Ни звука не слышно было вокруг шлюпки. Они хотели отправить меня за борт! Ну что ж, их желание исполнилось бы, если б только они сидели молча. Швырнуть за борт! Пошли бы они на это? «Попробуйте», – сказал я. «За два пенса я бы швырнул!»

«Не стоит пачкаться!» – взвизгнули они оба.

Было так темно, что я мог различить их только, когда они шевелились. А право, жаль, что они не попытались!

Я невольно воскликнул:

– Какое необычайное положение!

– Недурно, а? – сказал он, словно в оцепенении. – Они, кажется, думали, что я почему-то прикончил того кочегара. Зачем мне было это делать? И как я мог знать? Ведь попал же я каким-то образом в шлюпку. В шлюпку… я.

Мускулы вокруг его рта сократились, и гримаса прорезала маску, скрывавшую его лицо, – сильная, мимолетная судорога, словно вспышка молнии, освещающая на секунду тайные извивы облака.

– Я прыгнул. Несомненно, я сидел с ними в шлюпке, – не так ли? Не ужасно ли: что-то побудило человека сделать такую вещь, а потом на него ложится ответственность! Что я знал об их Джордже, из-за которого они подняли вой? Помню, я видел, как он лежал скорчившись на палубе.

«Убийца и трус!» – выкрикивал старший механик. Казалось, только эти два слова и приходили ему на память. Мне было все равно, но этот крик начал меня раздражать.

«Замолчи», – сказал я. Тут он собрался с силами и отчаянно завопил:

«Ты его убил! Ты его убил!»

«Нет, – крикнул я, – но тебя я сейчас убью!»

Я вскочил, он с грохотом упал назад через скамью. Я не знаю, как это произошло. Было слишком темно. Должно быть, он хотел попятиться. Я стоял неподвижно, повернувшись лицом к корме, а маленький второй механик захныкал: «Ведь ты же не ударишь человека со сломанной рукой… а еще называешь себя джентльменом».

Я услышал тяжелые шаги и хриплое ворчание. Вторая скотина шла на меня, ударяя веслом по корме. Я видел, как он надвигается, огромный-огромный, – такими нам представляются люди в тумане или во сне.

«Иди!» – крикнул я. Я швырнул бы его за борт, как узел с тряпьем. Он остановился, пробормотал что-то и повернул назад. Быть может, он услышал вой ветра. Я ничего не слыхал. То был последний рывок шквала. Шкипер вернулся на свое место. Мне было жаль. Я не прочь был попытаться…

Он разжал и снова сжал кулак: руки его злобно дрожали.

– Тише, тише, – прошептал я.

– А? Что? Я не волнуюсь, – возразил он, страшно разобиженный, и, судорожно двинув локтем, опрокинул бутылку коньяка. Я рванулся вперед, отодвигая стул. Он выскочил из-за стола, словно мина взорвалась за его спиной, и метнулся в сторону; я увидал испуганные глаза и побледневшее лицо. Потом на лице его отразилась досада.

– Ужасно неприятно! Какой я неловкий, – пробормотал он, очень расстроенный. Нас окутал острый запах пролитого алкоголя, и удушливая атмосфера питейного дома ворвалась в прохладный чистый мрак ночи. В зале ресторана потушили огни; наша свеча одиноко мерцала в длинной галерее, и колонны почернели от подножия до капителей. На фоне ярких звезд угол дома, где помещается Управление порта, вырисовывался отчетливо по ту сторону эспланады, словно мрачное здание придвинулось ближе, чтобы видеть и слышать.

Он принял равнодушный вид.

– Пожалуй, сейчас я не так спокоен, как тогда. Я был готов ко всему. Какое это имело значение?..

– Недурно вы провели время в этой шлюпке, – заметил я.

– Я был готов, – повторил он. – После того как исчезли огни судна, могло произойти все что угодно, – все, и мир об этом не узнал бы. Я это чувствовал и был доволен. И тьма была как раз кстати. Словно нас быстро замуровали в большом склепе. Безразлично было все, что бы ни происходило на земле. Некому высказывать свое мнение. Ни до чего нет дела…

В третий раз за время нашего разговора он хрипло засмеялся, но никого не было поблизости, чтобы заподозрить его в опьянении.

– Ни страха, ни закона, ни звуков, ни посторонних глаз… даже мы сами ничего не могли видеть… во всяком случае до восхода солнца.

Меня поразила правда, скрытая в этих словах. Что-то странное есть в маленькой шлюпке, затерянной на поверхности моря. Над жизнью, ускользнувшей из-под сени смерти, словно нависает тень безумия. Когда ваше судно вам изменяет, кажется, что изменил весь мир – мир, который вас создал, обуздывал, о вас заботился. Словно души людей плывут над пропастью, и – соприкасаясь с необъятным – вольны совершить поступок героический, нелепый или отвратительный. Конечно, если речь идет о вере, мысли, любви, ненависти, убеждениях или о видимом аспекте вещей материальных, крушение постигает всех людей, но в данном случае было что-то гнусное, и одиночество создалось полное, – в силу возмутительных обстоятельств эти люди были отрезаны от мира, от всех остальных людей, чей идеал поведения никогда не подвергался испытанию враждебной и страшной шуткой.

Они были взбешены, считая его трусливым пройдохой; он сосредоточил на них всю свою ненависть; он хотел бы отомстить им за то отвратительное искушение, какое встало по их вине на его пути. Шлюпка, затерянная в море… Дело не дошло до драки – вот еще одно проявление той шутовской низости, какой была окрашена эта катастрофа на море. Одни угрозы, одно притворство, фальшь от начала до конца, словно созданная чудовищным презрением тех темных сил, что торжествовали бы всегда, если бы не разбивались постоянно о стойкость людей.

Я спросил, подождав немного:

– Что же случилось?

Ненужный вопрос. Я слишком много знал, чтобы надеяться на единый возвышающий жест, на милость затаенного безумия и ужаса.

– Ничего, – сказал он. – Я думал, что это всерьез, а они хотели только пошуметь. Ничего не случилось.

И восходящее солнце застало его на том самом месте, куда он прыгнул, – на носу шлюпки. Какая настойчивая готовность ко всему! И всю ночь он держал в руке румпель. Они уронили руль за борт, когда пытались укрепить его, а румпель, должно быть, упал на нос, когда они метались в шлюпке, пытаясь делать все сразу, чтобы поскорей оттолкнуться от борта судна. Это был длинный и тяжелый деревянный брусок, и, очевидно, Джим в течение шести часов сжимал его в руках. Это ли не готовность! Вы представляете себе, как он, молчаливый, простоял полночи на ногах, повернувшись лицом навстречу хлещущему дождю, впиваясь глазами в темные фигуры, следя за малейшим движением, напрягая слух, чтобы уловить тихий шепот, изредка раздававшийся на корме? Стойкость мужества, или напряжение, вызванное страхом? Как вы думаете? И выносливость его нельзя отрицать. Около шести часов он простоял в оборонительной позе, настороженный, неподвижный; а шлюпка медленно плыла вперед или останавливалась, повинуясь капризам ветра; море, успокоенное, заснуло наконец; облака проносились над головой. Небо, сначала необъятное, тусклое и черное, превратилось в мрачный, сияющий свод, засверкало блеском созвездий, потускнело на востоке, побледнело в зените, и темные фигуры, заслонявшие низко стоящие звезды за кормой, приобрели очертания, стали рельефными, вырисовались плечи, головы, лица. Угрюмо они смотрели на Джима; волосы их были растрепаны, одежда изодрана; мигая красными веками, они встречали белый рассвет.

– У них был такой вид, словно они неделю валялись пьяные по канавам, – выразительно описывал Джим; потом он пробормотал что-то о восходе солнца, предвещавшем тихий день. Вам известна эта привычка моряка по всякому поводу упоминать о погоде. Этих нескольких отрывочных слов было достаточно, чтобы я увидел, как нижний край солнечного диска отделяется от линии горизонта, широкая рябь пробегает по всей видимой поверхности моря, словно воды содрогаются, рождая светящийся шар, а последнее дуновение ветра, как вздох облегчения, замирает в воздухе.

– Они сидели на корме, плечо к плечу, – шкипер посредине, – и таращили на меня глаза, словно три грязные совы, – заговорил он с ненавистью, растворившейся в этих простых словах, как капля яда растворяется в стакане воды; но мысль моя не могла оторваться от этого восхода солнца. Я видел под прозрачным куполом неба этих четырех человек, окруженных пустыней моря, видел одинокое солнце, равнодушное к этим живым точкам; оно поднималось по чистому своду неба, словно хотело с высоты взглянуть на свое великолепие, отраженное в неподвижных водах океана.

– Они окликнули меня с кормы, – сказал Джим, – как будто мы были друзья-приятели. Я их услышал. Они меня просили образумиться и бросить эту «проклятую деревяшку». Зачем мне так себя держать? Никакого вреда они мне не причинили, не так ли? Никакого вреда… Никакого вреда!

Лицо его покраснело, словно он не мог выдохнуть воздух, наполнявший его легкие.

– Никакого вреда! – вскричал он. – Я вам предоставляю судить. Вы можете понять. Не так ли? Вы это понимаете, да? Никакого вреда! О боже! Да разве можно было причинить еще больше вреда? Да, я прекрасно знаю – я прыгнул в лодку. Конечно. Я прыгнул! Я вам это сказал. Но слушайте, – разве хоть кто-нибудь мог перед ними устоять? Это было делом их рук, все равно как если бы они зацепили меня багром и стащили за борт. Неужели вы этого не понимаете? Послушайте, вы должны понять. Отвечайте же прямо!

Растерянно он впился в мои глаза, спрашивал, просил, требовал, умолял. Я не в силах был удержаться и прошептал:

– Вы подверглись тяжелому испытанию.

– Слишком тяжелому… Это было несправедливо, – быстро подхватил он. – У меня не было ни единого шанса… с такой бандой. А теперь они держали себя дружелюбно, – о, чертовски дружелюбно! Друзья, товарищи с одного судна. Все в одной шлюпке. Приходится примириться. Никакого зла они мне не желали. Им нет никакого дела до Джорджа. Джордж в последнюю минуту побежал за чем-то к своей койке и попался. Парень был отъявленный дурак. Очень жаль, конечно…

Они смотрели на меня; губы их шевелились; они кивали мне с другого конца шлюпки – все трое; они кивали мне. А почему бы и нет? Разве я не прыгнул? Я ничего не сказал. Нет слов для того, что я хотел сказать. Если бы я разжал тогда губы, я бы попросту завыл, как зверь. Я спрашивал себя – когда же я наконец проснусь. Они громко звали меня на корму выслушать спокойно, что скажет шкипер. Нас, конечно, должны подобрать до вечера; мы были на главном пути следования судов из Канала; на северо-западе уже виднелся дымок.

Я был ужасно потрясен, когда увидел это бледное-бледное облачко, эту низко протянувшуюся полосу коричневого дыма там, где Сливаются море и небо. Я крикнул им, что и со своего места могу слушать. Шкипер стал ругаться голосом хриплым, как у вороны. Он не намерен кричать во все горло ради моего удобства.

«Боишься, что тебя услышат на берегу?» – спросил я.

Он сверкнул глазами, словно хотел меня растерзать. Старший механик посоветовал ему не спорить со мной. Он сказал, что в голове у меня еще не все в порядке. Тогда шкипер встал на корме, точно толстая колонна из мяса, и начал говорить… говорить…

Джим задумался.

– Ну? – сказал я.

– Что мне было до того, какую историю они придумают? – смело воскликнул он. – Они могли выдумать все, что им было угодно. Это касалось только их. Я-то знал правду. Никакая их выдумка, которой поверили бы другие, ничего не могла изменить для меня. Я не мешал шкиперу разглагольствовать. Он говорил без конца. Вдруг я почувствовал, что ноги у меня подкашиваются. Я был болен, устал – устал смертельно. Я бросил румпель, повернулся к ним спиной и сел на переднюю скамью. Хватит с меня. Они окликнули меня, чтобы узнать, понял ли я. Спрашивали – разве не правдива вся эта история? Честное слово, с их точки зрения, она была правдива. Я не повернул головы. Я слышал, как они переговаривались:

«Глупый осел не желает отвечать».

«О, он прекрасно понял».

«Оставьте его в покое; он придет в себя».

«Что он может сделать?»

Что я мог сделать! Разве мы не сидели в одной шлюпке? Я старался ничего не слушать. Дымок на севере исчез. Был мертвый штиль. Они напились воды из бочонка; я тоже пил. Потом они стали возиться с парусом, натягивая его над планширом. Спросили, не возьму ли я пока на себя вахту. Они подлезли под навес, скрылись с моих глаз – к счастью! Я был утомлен, измучен вконец, как будто не спал со дня своего рождения. Солнце так сверкало, что я не мог смотреть на воду. Время от времени кто-нибудь из них вылезал, выпрямлялся во весь рост, чтобы осмотреться по сторонам, и снова прятался. Из-под паруса доносился храп. Кто-то мог спать. Во всяком случае, один из них. Я не мог. Везде был свет, свет, и шлюпка словно проваливалась сквозь этот свет. Иногда я с изумлением замечал, что сижу на скамье…

Джим стал ходить размеренными шагами взад и вперед перед моим стулом; он задумчиво опустил голову, засунул левую руку в карман, а правую изредка поднимал, словно отстраняя кого-то невидимого со своего пути.

– Должно быть, вы думаете, что я сходил с ума, – заговорил он, изменив тон. – Неудивительно – если вы вспомните, что я потерял фуражку. На своем пути с востока на запад солнце все выше поднималось над моей непокрытой головой, но, вероятно, в тот день ничто не могло причинить мне вреда. Солнце не могло свести меня с ума… – Правой рукой он словно отстранил мысль о безумии. – И не могло меня убить… – Снова рука его отстранила тень. – Этот выход у меня оставался.

– В самом деле? – сказал я, страшно удивленный этим оборотом; я взглянул на него с таким чувством, какое, несомненно, испытал бы, если бы увидел совсем новое лицо, когда он, повернувшись на каблуках, посмотрел на меня.

– Я не заболел воспалением мозга и не упал мертвым, – продолжал он. – Меня не тревожило солнце, палившее мне голову. Я размышлял так же хладнокровно, как если бы сидел в тени. Эта жирная скотина – шкипер – высунул из-под паруса свою огромную стриженую голову и уставился на меня рыбьими глазами.

«Donnerwetter! Ты умрешь», – проворчал он и как черепаха полез назад. Я его видел. Слышал. Он не помешал мне. Как раз в эту минуту я думал о том, что не умру.

Мимоходом он бросил на меня внимательный взгляд, пытаясь угадать мои мысли.

– Вы хотите сказать, что размышляли о том, умереть вам или нет? – спросил я, стараясь говорить бесстрастно. Он кивнул, продолжая шагать.

– Да, до этого дошло, пока я сидел там один, – сказал он.

Он сделал еще несколько шагов, а потом повернулся, словно дойдя до конца воображаемой клетки; теперь обе его руки были глубоко засунуты в карманы. Он остановился как вкопанный перед моим стулом и посмотрел на меня сверху вниз.

– Вы этому не верите? – осведомился он с напряженным любопытством.

Я не мог не заявить торжественно о своей готовности верить всему, что бы он ни счел нужным мне сообщить.

11

Он выслушал меня, склонив голову к плечу, а я еще раз увидел проблеск света сквозь туман, в котором он двигался и существовал. Тускло горевшая свеча трещала под стеклянным колпаком, то был единственный источник света, позволивший мне видеть Джима. За его спиной была темная ночь и яркие звезды; их блеск уводил взоры в еще более сгущенную темноту, однако какая-то таинственная вспышка, казалось, осветила для меня его мальчишескую голову, словно в этот момент юность его на секунду вспыхнула и угасла.

– Вы ужасно добры, что так меня слушаете, – сказал он. – Мне легче. Вы не знаете, что это для меня значит. Вы не знаете…

Казалось, ему не хватало слов. Я увидел его отчетливо на секунду. Он был одним из тех юношей, каких вам приятно видеть подле себя; таким вам хочется воображать самого себя в юности; одна его внешность пробуждает к жизни те иллюзии, которые вы считали забытыми, угасшими, холодными, но близость чужого пламени их оживляет – они трепещут где-то глубоко-глубоко, дают свет… тепло… Да, тогда я увидел его на секунду… и это было не в последний раз…

– Вы не знаете, что это значит для человека в моем положении, когда тебе верят, когда ты можешь говорить начистоту с тем, кто старше тебя. Так тяжело… так ужасно несправедливо… и так трудно понять.

Туман снова сгустился вокруг него. Я не знаю, каким старым я ему представлялся – и каким мудрым. А в ту минуту я себя чувствовал вдвое старше и таким бесполезно мудрым. Конечно, только у тех, кто связан с морем, кто уже пустился в плаванье, чтобы потонуть или выплыть, сердца так широко раскрываются навстречу юности, стоящей на грани, – юности, что взирает блестящими глазами на сверкающую гладь, которая является лишь отражением ее взгляда, полного огня. Какая великолепная неизвестность заложена в ожиданиях, которые каждого из нас влекли к морю, какая чудесная жажда приключений, и эти приключения – наша неотъемлемая и единственная награда. То, что мы получаем… ну, об этом мы не будем говорить, – но может ли хоть один из нас сдержать улыбку? Лишь на море иллюзия так далека от реальности, лишь здесь вначале все – иллюзия, и нигде разочарование не наступает так быстро, а подчинение не бывает более полным. Но все ли мы начинали, желая только одного, кончали, зная только об одном, и проносили сквозь ряд тусклых, отвратительных дней воспоминание о тех же чарах? Не чудо, что мы чувствуем связующие узы, когда тяжелый удар настигает одного из нас; и, помимо содружества на море, нас объединяет иное, более широкое чувство – чувство, которое привязывает взрослого человека к ребенку. Он сидел передо мной, веря, что возраст и мудрость могут найти лекарство против мучительной истины; он дал мне заглянуть в свою душу – в душу юноши, попавшего в беду, в дьявольскую переделку, услыхав о которой седобородые старики будут торжественно покачивать головами, скрывая улыбку. А он размышлял о смерти! Об этом приходилось ему размышлять, ибо он думал, что спас свою жизнь, когда все чары ее потонули в ту ночь вместе с судном. Что может быть более естественно? Трагично и забавно было вслух взывать к состраданию, – и чем я был лучше всех остальных, чтобы отказать ему в жалости?.. Пока я глядел на него, клубы тумана затянули просвет, и раздался его голос:

– Я был, знаете ли, так растерян. Такого положения никто не мог бы ожидать. Это не похоже было, например, на сражение.

– Не похоже, – согласился я.

Он как-то изменился, словно внезапно возмужал.

– Не было уверенности, – прошептал он.

– А, вы не были уверены, – сказал я. Слабый вздох, пролетевший между нами, как птица в ночи, умиротворил меня.

– Да, не был, – мужественно признался он. – Это как-то походило на ту проклятую историю, какую они выдумали: не ложь – и в то же время не правда. Это было что-то… Настоящую ложь сразу узнаешь. А в том деле ложь от правды отделяло что-то более тонкое, чем лист бумаги.

– А вам нужно было больше? – спросил я; но, кажется, я говорил так тихо, что он не уловил моих слов. Он выставил свой аргумент с таким видом, словно жизнь была сетью тропинок, разделенных пропастями. Голос его звучал рассудительно.

– Допустим, что я не… Я хочу сказать: допустим, я бы остался на борту судна. Отлично. Долго бы я там продержался? Скажем, полминуты – минуту. Послушайте, тогда очевидным казалось, что через тридцать секунд я буду за бортом; и вы думаете, я бы не завладел первым, что попалось бы мне под руку, – веслом, спасательным бакеном, решеткой, – чем угодно. Вы бы так не поступили?

– Чтобы спастись, – вставил я.

– И я хотел бы спастись! – воскликнул он. – А этого желания не было, когда я… – Он содрогнулся, словно готовясь проглотить какое-то тошнотворное лекарство. – …прыгнул, – произнес он с судорожным усилием, а я пошевельнулся на стуле, как будто его напряжение передалось и мне.

– Вы мне не верите? – вскричал он. – Клянусь!.. Черт возьми! Вы меня сюда позвали, чтобы я говорил, и… Вы должны! Вы сказали, что поверите.

– Конечно, верю, – возразил я деловым тоном, сразу его успокоившим.

– Простите, – сказал он. – Конечно, я бы не говорил об этом с вами, если бы вы не были порядочным человеком. Я должен был знать… Я… я тоже порядочный человек…

– Да, да, – поспешно проговорил я. Он посмотрел на меня внимательно из-под полуопущенных век, потом медленно отвел взгляд.

– Теперь вы понимаете, почему я в конце концов не… не покончил с собой. Тогда у меня и в мыслях не было, что я стану бояться своего поступка. Ведь если бы я и остался на судне, я приложил бы все силы, чтобы спастись. Бывало, люди держались на воде несколько часов – в открытом море, – и их подбирали целыми и невредимыми. Я мог продержаться дольше, чем многие другие. Сердце у меня здоровое.

Он вынул из кармана правую руку и ударил себя кулаком в грудь: удар прозвучал, как заглушенный выстрел в ночи.

– Да, – сказал я. Он задумался, слегка расставив ноги и опустив голову.

– Один волосок, – пробормотал он. – Один волосок отделял одно от другого. И в то время…

– В полночь нелегко разглядеть волосок, – вставил я, – боюсь, раздраженно. Вы понимаете, что я подразумеваю под солидарностью людей одной профессии? Я был против него озлоблен, словно он обманул меня – меня! – отнял у меня прекрасный случай укрепить иллюзию моей юности, лишил общую нашу жизнь последних ее чар. – И поэтому вы покинули судно – немедленно.

– Прыгнул, – резко поправил он меня. – Прыгнул, заметьте! – повторил он, придавая этому какое-то непонятное мне, особое значение. – Да! Быть может, тогда я не видел. Но в этой шлюпке времени у меня было достаточно, а света сколько угодно. И думать я мог. Никто бы не узнал, конечно, но от этого мне было не легче. Вы и этому должны поверить. Я не хотел этого разговора… Нет… Да… Не стану лгать… я хотел его; единственное, чего я хотел! Да. Вы думаете, что вы или кто-нибудь другой мог бы заставить меня говорить, если бы я… Я не боюсь слов. И думать я не боялся. Я смотрел правде в глаза. Я не собирался бежать. Сначала… ночью, если бы не эти люди, я, может быть… Нет, клянусь богом! Это удовольствие я не намерен был им доставить. И так они много навредили. Они сочинили целую историю и, пожалуй, в нее верили. Но я знал правду и должен был жить с нею… один… наедине с самим собой. Я не намеревался подчиниться такой проклятой несправедливости. В конце концов что это доказывало? Я был чертовски подавлен. Жизнь мне надоела, сказать вам по правде; но что толку было спасаться… таким образом? Не так следовало поступить. Я думаю… я думаю, что это не был бы конец…

Он ходил взад и вперед, но, произнеся это последнее слово, остановился передо мной.

– А как думаете вы? – спросил он пылко. Последовала пауза, и вдруг я почувствовал такую глубокую и безнадежную усталость, словно его голос пробудил меня от сна и вернул из странствий по бесконечной пустыне, необъятность которой истерзала мою душу и истомила тело.

– Не был бы конец, – упрямо пробормотал он, немного погодя. – Нет! Нужно было пережить это… наедине с собой… ждать другого случая… Найти…

12

Вокруг было тихо; ухо не улавливало никаких звуков. Туман его чувств проплывал между нами, как бы потревоженный его борьбой, и в прорывах этой нематериальной завесы я отчетливо видел перед собой его, взывающего ко мне, – видел, словно символическую фигуру на картине. Прохладный ночной воздух, казалось, давил мое тело, тяжелый, как мраморная плита.

– Понимаю, – прошептал я, чтобы доказать себе, что могу стряхнуть овладевшую мною немоту.

– «Эвондель» подобрал нас как раз перед заходом солнца, – угрюмо заметил он. – Шел прямо на нас. Нам оставалось только сидеть и ждать.

После долгой паузы он произнес:

– Они рассказали свою историю.

И снова спустилось гнетущее молчание.

– Тут только я понял, на что я решил пойти, – добавил он.

– Вы ничего не сказали, – прошептал я.

– Что мог я сказать? – спросил он так же тихо. – …Легкий толчок. Остановили судно. Удостоверились, что оно повреждено. Приняли меры, чтобы спустить шлюпки, не вызывая паники. Когда была спущена первая шлюпка, налетел шквал, и судно пошло ко дну… Как свинец… Что могло быть еще яснее… – Он опустил голову. – …и еще ужаснее.

Губы его задрожали; он смотрел мне прямо в глаза.

– Я прыгнул – не так ли? – спросил он уныло. – Вот что я должен был пережить. Та история не имела значения.

На секунду он сжал руки, поглядел направо и налево во мрак.

– Это было так, словно обманывали мертвых, – пробормотал он, заикаясь.

– А мертвых не было, – сказал я.

Тут он ушел от меня – только так я могу это описать. Я увидел, что он подошел вплотную к балюстраде. Несколько минут он стоял там, словно наслаждаясь чистотой и спокойствием ночи. От цветущего кустарника в саду поднимался в сыром воздухе сильный аромат. Он подошел ко мне быстрыми шагами.

– И это тоже не имело значения, – сказал он с непоколебимым упорством.

– Быть может, – согласился я, чувствуя, что мне его не понять. В конце концов что я знал?

– Умерли они или нет, но мне не было оправдания, – сказал он. – Я должен был жить, – не так ли?

– Да, пожалуй, если стать на вашу точку зрения, – промямлил я.

– Я был рад, конечно, – небрежно бросил он, словно думая о чем-то другом.

– Огласка, – произнес он медленно и поднял голову. – Знаете, какая была моя первая мысль, когда я услышал?.. Я почувствовал облегчение. Облегчение при мысли, что эти крики… Я вам говорил, что слышал крики? Нет? Ну, так я их слышал. Крики о помощи… они неслись вместе с моросящим дождем. Воображение, должно быть. И, однако, я едва могу… Как глупо… Остальные не слыхали. Я их спрашивал после. Они все сказали – нет. Нет? А я их слышал даже тогда! Мне следовало бы знать… но я не думал – я только слушал. Очень слабые крики… день за днем. Потом этот маленький полукровка подошел ко мне и заговорил: «Патна»… французская канонерка… привели на буксире в Аден… Расследование… Управление порта… Дом моряка… позаботились о помещении для вас…» Я шел с ним и наслаждался тишиной. Значит, никаких криков не было. Воображение. Я должен был ему верить. Больше я уже ничего не слышал. Интересно – долго бы я это выдержал? Ведь становилось все хуже… я хочу сказать – громче.

Он задумался.

– Значит, я ничего не слышал! Ну что ж, пусть будет так. Но огни! Огни исчезли! Мы их не видели. Их не было. Если б они были, я поплыл бы назад, вернулся бы и стал кричать… молить, чтобы они взяли меня на борт… У меня был бы шанс… Вы сомневаетесь? Откуда вы знаете, что я чувствовал… Какое право имеете сомневаться?.. Я и без огней едва этого не сделал… понимаете?

Голос его упал.

– Не было ни проблеска света, ни проблеска, – грустно продолжал он. – Разве вы не понимаете, что, если бы огонь был, вы бы меня здесь не видели? Вы меня видите – и сомневаетесь.

Я отрицательно покачал головой. Эти огни, скрывшиеся из виду, когда шлюпка отплыла не больше чем на четверть мили от судна, вызвали немало разговоров. Джим утверждал, что ничего не было видно, когда прекратился ливень, и остальные говорили то же капитану «Эвонделя». Конечно, все покачивали головой и улыбались. Один старый шкипер, сидевший подле меня в суде, защекотал мне ухо своей белой бородой и прошептал:

– Конечно, они лгут.

А в действительности не лгал никто – даже старший механик, утверждавший, что огонь на верхушке мачты упал, словно брошенная спичка. Во всяком случае, то была ложь несознательная. Человек с больной печенью, торопливо оглянувшись через плечо, легко мог увидеть уголком глаза падающую искру. Никакого света они не видели, хотя находились неподалеку от судна, и могли объяснить это явление лишь тем, что судно затонуло. Это было очевидно и действовало успокоительно. Предвиденная катастрофа, так быстро завершившаяся, оправдывала их спешку. Не чудо, что они не искали другого объяснения.

Однако истина была очень проста, и как только Брайерли намекнул о ней, суд перестал заниматься этим вопросом. Если вы помните, судно было остановлено и лежало на воде, повернувшись носом в ту сторону, куда держало курс; корма его была высоко поднята, а нос опущен, так как вода заполнила переднее отделение трюма. Когда шквал ударил в корму, судно вследствие неправильного положения на воде повернулось носом к ветру так круто, словно его держал якорь. В результате все огни были в одну секунду заслонены от шлюпки, находившейся с подветренной стороны. Очень возможно, что, не исчезни эти огни, они подействовали бы как немой призыв… их мерцание, затерянное в темноте нависшего облака, обладало бы таинственной силой человеческого взгляда, который может пробудить чувство раскаяния и жалости. Огни взывали бы: «Я еще здесь… здесь…» А большего не может сказать взгляд самого несчастного человеческого существа. Но судно от них отвернулось, словно презирая их судьбу; оно покатилось под ветер, чтобы упрямо глядеть в лицо новой опасности – открытого моря; этой опасности оно странно избежало для того, чтобы закончить свои дни на кладбище судов, как будто ему суждено было умереть под ударами молотков. Каков был конец, предназначенный паломникам, я не знаю, но мне известно, что ближайшее будущее привело к ним около девяти часов утра французскую канонерку, возвращавшуюся на родину от острова Рэунаон. Отчет ее командира стал общественным достоянием. Канонерка немного свернула с пути, чтобы выяснить, что случилось с пароходом, который, погрузив нос, застыл на неподвижной туманной поверхности моря. На гафеле развевался перевернутый флаг – серанг догадался выбросить на рассвете сигнал бедствия, – но коки как ни в чем не бывало готовили обед на носу. Палубы были запружены, словно загон для овец; люди сидели на поручнях, плотной стеной стояли на мостике: сотни глаз впивались в канонерку, и ни звука не было слышно, словно на устах всех этих людей лежала печать молчания.

Француз-капитан окликнул судно, не добился вразумительного ответа и, удостоверившись с помощью бинокля, что люди на палубе не похожи на зачумленных, решил послать шлюпку. Два помощника поднялись на борт, выслушали серанга, попытались расспросить араба и ничего не могли понять; но, конечно, характер катастрофы был очевиден. Они были очень удивлены, обнаружив мертвого белого человека, мирно лежавшего на мостике.

– Fort intrigues par ce cadavre[1], – как сообщил мне много лет спустя один пожилой французский лейтенант; я встретился с ним случайно в Сиднее в каком-то кафе, и он прекрасно помнил дело «Патны». Замечу мимоходом, что это дело удивительно умело противостоять забывчивости людей и все стирающему времени: казалось, оно было наделено какой-то жуткой жизненной силой, жило в памяти людей, и слова о нем срывались с языка. Я имел сомнительное удовольствие сталкиваться с воспоминанием об этом деле часто, – годы спустя, за тысячи миль от места происшествия, оно всплывало неожиданно в беседе, обнаруживалось в самых отдаленных намеках. Вот и сегодня вечером между нами речь зашла о нем. А ведь я здесь единственный моряк. Только у меня живы эти воспоминания. И все же это дело всплыло сегодня. Но если двое людей, друг с другом не знакомых, но знающих о «Патне», встретятся случайно в каком-нибудь уголке земного шара, между ними непременно завяжется разговор об этой катастрофе. Раньше я никогда не встречался с этим французом, а через час распрощался с ним навсегда, казалось, он был не особенно разговорчив – спокойный грузный парень в измятом кителе, сонно сидевший над бокалом с какой-то темной жидкостью. Погоны его слегка потускнели, гладко выбритые щеки были желты; он имел вид человека, который нюхает табак. Не знаю, занимался ли он этим, но такая привычка была бы ему к лицу. Началось с того, что он мне протянул через мраморный столик номер «Хом Ньюс», в котором я не нуждался. Я сказал – мерси. Мы обменялись несколькими невинными замечаниями, совершенно незаметно завязался разговор, и вдруг француз сообщил мне, как они были «заинтригованы этим трупом». Выяснилось, что он был одним из офицеров, поднявшихся на борт.

В кафе, где мы сидели, можно было получить самые разнообразные иностранные напитки, имевшиеся в запасе для заглядывающих сюда морских офицеров, француз потянул из бокала темную жидкость, похожую на лекарство, – по всем вероятиям, это был самый невинный cassis a l’eau, – и, глядя в стакан, слегка покачал головой.

– Impossible de comprendre… vous concevez, – сказал он как-то небрежно и в то же время задумчиво.

Я легко мог себе представить, как трудно было им понять. На канонерке никто не знал английского языка настолько, чтобы разобраться в истории, рассказанной серангом. Вокруг двух офицеров поднялся шум.

– Нас обступили. Толпа стояла вокруг этого мертвеца (autour de ce mort), – рассказывал он. – Приходилось заниматься самым неотложным. Эти люди начинали волноваться… Parbleu! Такая толпа…

Своему командиру он посоветовал не прикасаться к переборке – слишком ненадежной она казалась. Быстро (en toute hate) закрепили они два кабельтова и взяли «Патну» на буксир – вперед кормой к тому же. Принимая во внимание обстоятельства, это было не так глупо, ибо руль слишком поднимался над водой, чтобы можно было его использовать для управления, а этот маневр уменьшал давление на переборку, которая требовала, как выразился он, крайне осторожного обращения (exigeait les plus grands menagements). Я невольно подумал о том, что мой новый знакомый имел, должно быть, решающий голос в совещании о том, как поступить с «Патной». Хотя и не очень расторопный, он производил впечатление человека, на которого можно положиться; к тому же он был настоящим моряком. Но сейчас, сидя передо мной со сложенными на животе толстыми руками, он походил на одного из этих деревенских священников, которые спокойно нюхают табак и внимают повествованию крестьян о грехах, страданиях и раскаянии, а простодушное выражение лица скрывает, словно завеса, тайну боли и отчаяния. Ему бы следовало носить потертую черную сутану, застегнутую до самого подбородка, а не мундир с погонами и бронзовыми пуговицами. Его широкая грудь мерно поднималась и опускалась, пока он рассказывал мне, что то была чертовская работа, и я как моряк (en votre qualite de marin) легко могу это себе представить. Закончив фразу, он слегка наклонился всем корпусом в мою сторону и, выпятив бритые губы, с присвистом выдохнул воздух.

– К счастью, – продолжал он, – море было гладкое, как этот стол, и ветра было не больше, чем здесь…

Тут я заметил, что здесь действительно невыносимо душно и очень жарко. Лицо мое пылало, словно я был еще молод и умел смущаться и краснеть.

– Naturellement они направились в ближайший английский порт, где и сняли с себя ответственность, – Dieu merci!

Он раздул свои плоские щеки.

– Заметьте (notez bien), все время, пока мы буксировали, два матроса стояли с топорами у тросов, чтобы перерубить их в случае, если судно…

Он опустил тяжелые веки, поясняя смысл этих слов.

– Что вы хотите? Делаешь то, что можешь (on fait ce qu’on peut), – и на секунду он ухитрился выразить покорность на своем массивном неподвижном лице.

– Два матроса… тридцать часов они там стояли. Два! – Он приподнял правую руку и вытянул два пальца.

То был первый жест, сделанный им в моем присутствии. Это дало мне возможность заметить зарубцевавшийся шрам на руке – несомненно, след ружейной пули; а затем – словно зрение мое благодаря этому открытию обострилось – я увидел рубец старой раны, начинавшийся чуть-чуть ниже виска и прятавшийся под короткими седыми волосами на голове, – царапина, нанесенная копьем или саблей. Снова он сложил руки на животе.

– Я пробыл на борту этой, этой… память мне изменяет (s’en va. Ah! Patt-na! C’est bien ca. Patt-na. Merci.) Забавно, как все забывается. Я пробыл на борту этого судна тридцать часов…

– Вы! – воскликнул я.

По-прежнему глядя на свои руки, он слегка выпятил губы, но на этот раз не присвистнул.

– Сочли нужным, – сказал он, бесстрастно поднимая брови, – чтобы один из офицеров остался на борту и наблюдал (pour ouvrir l’oeil…), – он вяло вздохнул, – и сообщался посредством сигналов с буксирующим судном, – понимаете? Таково было и мое мнение. Мы приготовили свои шлюпки к спуску, и я на том судне также принял меры… Enfin! Сделали все возможное. Положение было затруднительное. Тридцать часов. Они мне дали чего-то поесть. Что же касается вина, то хоть шаром покати – нигде ни капли.

Каким-то удивительным образом, нимало не изменяя своей инертной позы и благодушного выражения лица, он ухитрился изобразить свое глубокое возмущение.

– Я, знаете ли, когда дело доходит до еды и нельзя получить стакан вина… я ни к черту не годен.

Я испугался, как бы он не распространился на эту тему, ибо, хотя он не пошевельнулся и глазом не моргнул, видно было, что это воспоминание сильно его раздражило. Но он, казалось, тотчас же позабыл об этом. Они сдали судно «властям порта», как он выразился. Его поразило то спокойствие, с каким судно было принято.

– Можно подумать, что такие забавные находки (drole de trouvaille) им доставляли каждый день. Удивительный вы народ, – заметил он, прислоняясь спиной к стене; вид у него был такой, словно он не более чем куль муки способен проявлять свои эмоции.

В то время в гавани случайно находились военное судно и индийский пароход, и он не скрыл своего восхищения тем, с какой быстротой шлюпки этих двух судов освободили «Патну» от ее пассажиров. Вид у него был тупо-равнодушный, и тем не менее он был наделен той таинственной, почти чудесной способностью добиваться эффекта, пользуясь неуловимыми средствами, – способностью, которая является последним словом искусства.

– Двадцать пять минут… по часам… двадцать пять, не больше…

Он разжал и снова переплел пальцы, не снимая рук с живота, и этот жест был гораздо внушительнее, чем если бы он изумленно воздел руки к небу.

– Всех этих людей (tout ce monde) высадили на берег… и пожитки свои они забрали… никого не осталось на борту, кроме отряда морской пехоты (niarin’s de l’Etat) и этого занятного трупа (cet interessant cadavre). За двадцать пять минут все было сделано…

Опустив глаза и склонив голову набок, он словно смаковал такую расторопность. Без лишних слов он дал понять, что его одобрение чрезвычайно ценно, а затем снова застыл в прежней позе и сообщил мне, что, следуя инструкции возможно скорее явиться в Тулон, они покинули порт через два часа…

– …и таким образом (de sorte que) многие детали этого эпизода моей жизни (dans cet episode de ma vie) остались невыясненными.

13

Произнеся эти слова и не меняя позы, он, если можно так выразиться, пассивно перешел в стадию молчания. Я составил ему компанию; и вдруг снова раздался его сдержанный хриплый голос, словно пробил час, когда ему полагалось нарушить молчание. Он сказал:

– Mon Dieu! Как время-то идет!

Ничто не могло быть банальнее этого замечания, но для меня оно совпало с моментом прозрения. Удивительно, как мы проходим сквозь жизнь с полузакрытыми глазами, притупленным слухом, дремлющими мыслями. Пожалуй, так оно и должно быть; и, пожалуй, именно это отупение делает жизнь для огромного большинства людей такой сносной и такой желанной. Однако лишь очень немногие из нас не ведали тех редких минут пробуждения, когда мы внезапно видим, слышим, понимаем многое – все, – пока снова не погрузимся в приятную дремоту. Я поднял глаза, когда он заговорил, и увидел его так, как не видел раньше. Увидел его подбородок, покоящийся на груди, складки неуклюжего мундира, руки, сложенные на животе, неподвижную позу, так странно и красноречиво говорившую о том, что его здесь попросту оставили и забыли. Время действительно проходило: оно нагнало его и ушло вперед. Оно его оставило безнадежно позади с несколькими жалкими дарами – седыми волосами, усталым загорелым лицом, двумя шрамами и парой потускневших погон. Это был один из тех стойких, надежных людей, которых хоронят без барабанов и труб, а жизнь их – словно фундамент монументальных памятников, знаменующих великие достижения.

– Сейчас я служу третьим помощником на «Victorieuse» (то было флагманское судно французской тихоокеанской эскадры), – представился он, отодвигаясь на несколько дюймов от стены.

Я слегка поклонился через стол и сообщил ему, что командую торговым судном, которое в настоящее время стоит на якоре в заливе Рашкеттер. Он его заметил – хорошенькое судно. Свое мнение он выразил бесстрастно и очень вежливо. Мне даже показалось, что он кивнул головой, повторяя свой комплимент:

– А, да! маленькое судно, окрашенное в черный цвет… очень хорошенькое… очень хорошенькое (tres coquet).

Немного погодя он повернулся всем корпусом к стеклянной двери направо от нас.

– Скучный город (triste ville), – заметил он, глядя на улицу.

Был ослепительный день, бесновался южный ветер, и мы видели, как прохожие – мужчины и женщины – боролись с ним на тротуарах; залитые солнцем фасады домов по ту сторону улицы закутались в облака пыли.

– Я сошел на берег, – сказал он, – чтобы немножко размять ноги, но…

Он не закончил фразы и погрузился в оцепенение.

– Пожалуйста, скажите мне, – начал он, словно пробудившись, – какова была подкладка этого дела – по существу (au juste)? Любопытно. Этот мертвец, например…

– Там были и живые, – заметил я, – это гораздо любопытнее.

– Несомненно, несомненно, – чуть слышно согласился он, а затем, как будто поразмыслив, прошептал: – Очевидно.

Я охотно сообщил ему то, что лично меня сильнее всего интересовало в этом деле. Казалось, он имел право знать: разве не пробыл он тридцать часов на борту «Патны», не являлся, так сказать, преемником, не сделал «все для него возможное». Он слушал меня, больше чем когда-либо походя на священника; глаза его были опущены, и, быть может, благодаря этому казалось, что он погружен в благочестивые размышления. Раза два он приподнял брови, не поднимая век, когда другой на его месте воскликнул бы: «Ах, черт!» Один раз он спокойно произнес: – Ah, bah! – а когда я замолчал, он решительно выпятил губы и печально свистнул.

У всякого другого это могло сойти за признак скуки или равнодушия; но он каким-то таинственным образом ухитрялся, несмотря на свою неподвижность, выглядеть глубоко заинтересованным и преисполненным ценных мыслей, как яйцо полно питательных веществ. Он ограничился двумя словами «очень интересно», произнесенными вежливо и почти шепотом. Не успел я справиться со своим разочарованием, как он добавил, словно разговаривая сам с собой: «Вот оно что. Так вот оно что».

Казалось, подбородок его еще ниже опустился на грудь, а тело огрузло на стуле. Я готов был его спросить, что он этим хотел сказать, когда все его тело слегка заколебалось как бы перед словоизвержением: так легкая рябь пробегает по стоячей воде раньше, чем почувствуешь дуновение ветра.

– Итак, этот бедный молодой человек удрал вместе с остальными, – сказал он с величавым спокойствием.

Не знаю, что вызвало у меня улыбку; то был единственный раз, когда я улыбнулся, вспоминая дело Джима. Почему-то эта простая фраза, подчеркивающая совершившийся факт, забавно звучала по-французски… – S’est enfui avec les autres, – сказал лейтенант. И вдруг я начал восхищаться проницательностью этого человека: он сразу уловил суть дела, обратил внимание только на то, что меня затрагивало. Я как будто выслушивал мнение профессионала об этом деле. С невозмутимым спокойствием эксперта он овладел фактами, всякие сбивающие с толку вопросы казались ему детской игрой.

– Ах, молодость, молодость! – снисходительно сказал он. – В конце концов от этого не умирают.

– От чего не умирают? – быстро спросил я.

– От страха, – пояснил он и принялся за свой напиток.

Я заметил, что три пальца на его руке не сгибались и могли двигаться только вместе; поэтому, поднимая бокал, он неуклюже захватывал его рукой.

– Человек всегда боится. Что бы там ни говорили, но… – Он неловко поставил бокал. – Страх, страх, знаете ли, всегда таится здесь…

Он коснулся пальцем груди около бронзовой пуговицы; в это самое место ударил себя Джим, когда уверял, что сердце у него здоровое. Должно быть, он заметил, что я с ним не согласен, и настойчиво повторил:

– Да! Да! Можно говорить, что угодно; все это прекрасно, но в конце концов приходится признать, что ты не умнее своего соседа – и храбрости у тебя не больше. Храбрость! Всюду ее видишь. Я таскался (roule ma bosse), – сказал он, с невозмутимой серьезностью употребляя вульгаризм, – по всему свету. Я видал храбрых людей… и знаменитых… Allez!..

Он небрежно отпил из бокала…

– Понимаете, на службе приходится быть храбрым. Ремесло этого требует (Ie metier veux ca). Не так ли? – рассудительно заметил он. – Eh bien! Любой человек – я говорю, любой, если только он честен, bien entendu, – признается, что у самого лучшего из нас бывают такие минутки, когда отступаешь (vous lachez tout). И с этим знанием вам приходится жить, – понимаете? При известном стечении обстоятельств страх неизбежно явится. Отвратительный страх! (un trac epouvantable.) И даже тот, кто в эту истину не верит, все же испытывает страх – страх перед самим собой. Это так. Поверьте мне. Да, да… В мои годы знаешь, о чем говоришь… que diable!..

Все это он выложил так невозмутимо, словно абстрактная мудрость вещала его устами; теперь это впечатление еще усилилось благодаря тому, что, переплетя руки, он стал медленно вертеть большими пальцами.

– Это очевидно. Parbleu! – продолжал он. – Ибо, как бы решительно вы ни были настроены, простой головной боли или расстройства желудка (un derangement d’estomac) достаточно, чтобы… Возьмем хотя бы меня… Я прошел через испытания. Eh bien! Я – тот самый, кого вы перед собой видите, – я однажды…

Он осушил свой бокал и снова стал вертеть большими пальцами.

– Нет, нет, от этого не умирают, – произнес он наконец, и, поняв, что он не намерен рассказывать о событии из своей личной жизни, я был сильно разочарован. Тем сильнее было мое разочарование, что неудобно было его расспрашивать. Я сидел молча, и он тоже, словно это доставляло ему величайшее удовольствие. Даже пальцы его неподвижно застыли. Вдруг губы начали шевелиться.

– Так оно и есть, – благодушно заговорил он, – человек рожден трусом (L’homme est ne pohron). В этом загвоздка, parbleu! Иначе жилось бы слишком легко. Но привычка… привычка, необходимость, видите ли, сознание, что на тебя смотрят… voila. Это помогает справиться с трусостью. А затем пример других, которые не лучше тебя, и, однако, держатся бодро…

Он умолк.

– Вы согласитесь, что у молодого человека не было ни одной из этих побудительных причин… в тот момент, во всяком случае, – заметил я.

Он снисходительно поднял брови.

– Я не возражаю, не возражаю. Быть может, у этого молодого человека были прекрасные наклонности, прекрасные наклонности, – повторил он, тихонько посапывая.

– Я рад, что вы подходите так снисходительно, – сказал я. – Он сам лелеял большие надежды и…

Шарканье ног под столом прервало меня. Он поднял тяжелые веки – поднял медленно и как-то задумчиво, – иначе не скажешь, – и тогда-то я понял, что он собой представляет. Я увидел два узких серых кружка, словно два крохотных стальных колечка вокруг черных зрачков. Этот острый взгляд грузного человека производил такое же впечатление, как боевая секира с лезвием бритвы.

– Простите, – церемонно сказал он.

Он поднял правую руку и слегка наклонился вперед.

– Разрешите мне… Я допускаю, что человек может преуспевать, хорошо зная, что храбрость его не явится сама собой (ne vient pas tout seui). Из-за этого волноваться не приходится. Еще одна истина, которая жизни не портит… Но честь, честь, monsieur!.. Честь… вот что реально! А чего стоит жизнь, если… – Он грузно и порывисто поднялся на ноги, словно испуганный бык, вылезающий из травы… – если честь потеряна?.. Ah, ca! par exemple – я не могу высказать свое мнение. Я не могу высказать свое мнение, monsieur, потому что об этом я ничего не знаю.

Я тоже встал; и, стараясь принять самые учтивые позы, мы молча стояли друг против друга, словно две фарфоровые собачки на каминной доске. Черт бы побрал этого парня! Он попал в самую точку. Проклятие бессмысленности, какое подстерегает все человеческие беседы, спустилось и на нашу беседу и превратило ее в пустословие.

– Отлично, – сказал я, смущенно улыбаясь, – но не сводится ли все дело к тому, чтобы не быть пойманным?

Казалось, возражение было у него наготове, но он передумал и сказал:

– Monsieur, для меня это слишком тонко… превосходит мое понимание… Я об этом не думаю.

Он тяжело склонился над своей фуражкой, которую держал за козырек большим и указательным пальцами раненой руки. Я тоже поклонился. Мы поклонились одновременно; мы церемонно расшаркались друг перед другом, а лакей смотрел на нас критически, словно уплатил за представление.

– Serviteur! – сказал француз.

Снова мы расшаркались.

– Monsieur…

– Monsieur…

Стеклянная дверь захлопнулась за его широкой спиной. Я видел, как подхватил его южный ветер и погнал вперед; он схватился рукой за голову и сгорбился, а полы мундира шлепали его по ляжкам.

Оставшись один, я снова сел, обескураженный… обескураженный делом Джима. Если вас удивляет, что спустя три года с лишним я продолжал этим интересоваться, то да будет вам известно, что Джима я видел совсем недавно. Я только что вернулся из Самаранга, где взял груз в Сидней: в высшей степени скучное дело, которое вы, Чарли, назовете одной из моих разумных сделок, – а в Самаранге я видел Джима. В то время он, по моей рекомендации, работал у Де Джонга. Служил морским клерком. «Мой представитель на море», – как называл его Де Джонг. Образ жизни, лишенный всякого очарования; пожалуй, с ним может сравниться только работа страхового агента. Маленький Боб Стэнтон – Чарли его знает – прошел через это испытание. Тот самый Стэнтон, который впоследствии утонул, пытаясь спасти горничную при аварии «Сефоры». Быть может, вы помните – в туманное утро произошло столкновение судов у испанского берега. Всех пассажиров своевременно усадили в шлюпки, и они уже отчалили от судна, когда Боб снова подплыл и вскарабкался на борт, чтобы забрать эту девушку. Непонятно, почему ее оставили; во всяком случае, она помешалась – не хотела покинуть судно, в отчаянии цеплялась за поручни. Со шлюпок ясно видели завязавшуюся борьбу; но бедняга Боб был самым маленьким старшим помощником во всем торговом флоте, а мне говорили, что девушка была ростом пять футов десять дюймов и сильна, как лошадь. Так шла борьба: он тянет ее, она – его; девушка все время визжала, а Боб орал, приказывая матросам своей шлюпки держаться подальше от судна. Один из матросов рассказывал мне, скрывая улыбку, вызванную этим воспоминанием:

– Похоже было на то, сэр, как капризный малыш сражается со своей мамашей.

Тот же парень сообщил следующее:

– Наконец мы увидели, что мистер Стэнтон оставил девушку в покое, стоит подле и смотрит на нее. Как мы решили после, он, видно, думал, что волна вскоре оторвет ее от поручней и даст ему возможность ее спасти. Мы не смели приблизиться к борту, а немного погодя старое судно сразу пошло ко дну: накренилось на правый борт и – хлоп! Ужасно быстро его затянуло. Так никто и не всплыл на поверхность – ни живой, ни мертвый.

Недолгая береговая жизнь бедного Боба, кажется, была вызвана каким-то осложнением в любовных делах. Он надеялся, что навсегда покончил с морем и овладел всеми благами земли, но потом все свелось к сбору страховых взносов. Какой-то родственник в Ливерпуле устроил его на это место.

Частенько он рассказывал нам о своих испытаниях. Мы хохотали до слез, а он, довольный эффектом, расхаживал на цыпочках, маленький и бородатый, как гном, и говорил:

– Хорошо вам, ребята, смеяться, но через неделю от такой работы моя бессмертная душа съежилась, как сухая горошина.

Не знаю, как приспособилась к новым условиям жизни душа Джима – слишком я был занят тем, чтобы раздобыть ему работу, которая давала возможность существовать, – но я уверен в одном: его жажда приключений не была удовлетворена, и он испытывал жестокие муки. Это новое занятие не давало его фантазии никакой пищи. Грустно было на него смотреть, но следует отдать ему должное, – свое дело он исполнял упорно и невозмутимо. Это жалкое усердие казалось мне карой за фантастический его героизм – искуплением его стремления к славе, которая была ему не по силам. Слишком нравилось ему воображать себя великолепной скаковой лошадью, а теперь он обречен был трудиться без славы, как осел уличного торговца. Он справлялся с этим прекрасно: замкнулся в себя, опустил голову, ни разу не пожаловался. Все было бы хорошо, если бы не бурные вспышки, происходившие всякий раз, когда всплывало на поверхность злосчастное дело «Патны». К сожалению, этот скандал восточных морей не забывался. Вот почему я все время чувствовал, что еще не покончил с Джимом.

Когда ушел французский лейтенант, я погрузился в размышления о Джиме; однако эти воспоминания не были вызваны последней нашей встречей в прохладной и мрачной конторе Де Джонга, где не так давно мы наспех обменялись рукопожатием, нет, я видел его таким, как несколько лет назад, когда мы были с ним вдвоем в длинной галерее отеля «Малабар»; тускло мерцала догоравшая свеча, а за его спиной стояла прохладная, темная ночь. Меч правосудия его родины навис над его головой. Завтра – или сегодня, ибо полночь давно миновала, – председатель с мраморным лицом покончит с делом о нападении и избиении, определит размер штрафов и сроки тюремного заключения, а затем поднимет страшное оружие и ударит по его склоненной шее. Наша беседа в ночи напоминала последнее бдение с осужденным человеком. И он был виновен. Я повторял себе, что он виновен, – виновный и погибший человек. Тем не менее мне хотелось избавить его от пустой детали формального наказания. Не стану объяснять причины, – не думаю, что я бы смог это сделать. Но если к этому времени вы не сумели понять причину, значит, рассказ мой был очень туманен, или вы слишком сонливы, чтобы вникнуть в смысл моих слов. Я не защищаю своих моральных устоев. Ничего морального не было в том импульсе, какой побудил меня открыть ему во всей примитивной простоте план бегства, задуманный Брайерли. И рупии имелись наготове – в моем кармане, и были к его услугам. О, заем, конечно, заем! И если понадобится рекомендательное письмо к одному человеку (в Рангуне), который может предоставить ему работу по специальности… о, я с величайшим удовольствием! В моей комнате, во втором этаже есть перо, чернила, бумага… И пока я это говорил, мне не терпелось начать письмо: день, месяц, год, 2 ч. 30 м. пополуночи… пользуясь правами старой дружбы, прошу вас предоставить какую-нибудь работу мистеру Джеймсу такому-то, в котором я… и так далее. Я даже готов был писать о нем в таком тоне. Если он и не завоевал моих симпатий, то он сделал больше, – он проник к самым истокам этого чувства, затронул тайные пружины моего эгоизма. Я ничего от вас не скрываю, ибо, вздумай я скрытничать, мой поступок показался бы возмутительно непонятным. А затем завтра же вы позабудете о моей откровенности, так же как забыли о других уроках прошлого. В этих переговорах, выражаясь грубо и точно, я был безупречно честным человеком; но мои тонкие безнравственные намерения разбились о моральное простодушие преступника. Несомненно, он тоже был эгоистичен, но его эгоизм был более высокой марки и преследовал более возвышенную цель. Я понял: что бы я ни говорил, он хочет вынести всю процедуру возмездия, и я не стал тратить много слов, так как почувствовал, что в этом споре его молодость грозно восстанет против меня: он верил, когда я перестал даже сомневаться. Было что-то прекрасное в безумии его неясной, едва брезжившей надежды.

– Бежать! Это немыслимо, – сказал он, покачав головой.

– Я делаю вам предложение и не прошу и не жду никакой благодарности, – проговорил я. – Вы уплатите деньги, когда вам будет удобно, и…

– Вы ужасно добры, – пробормотал он, не поднимая глаз.

Я внимательно к нему приглядывался: будущее должно было ему казаться страшным и туманным; но он не колебался, как будто и в самом деле с сердцем у него все обстояло благополучно. Я рассердился – не в первый раз за эту ночь.

– Мне кажется, – сказал я, – вся эта злосчастная история в достаточной мере неприятна для такого человека, как вы…

– Да, да… – прошептал он, уставившись в пол.

В этом было что-то душераздирающее. Он был освещен снизу, и я видел пушок на его щеке, горячую кровь, окрашивающую гладкую кожу лица. Хотите – верьте, хотите – не верьте, но это было душераздирающе. Я почувствовал озлобление.

– Да, – сказал я, – и разрешите мне признаться, что я отказываюсь понимать, какую выгоду надеетесь вы получить от этого барахтанья в навозе.

– Выгоду! – прошептал он.

– Черт бы меня побрал, если я понимаю! – воскликнул я, взбешенный.

– Я пытался вам объяснить, в чем тут дело, – медленно заговорил он, словно размышляя о чем-то, на что нет ответа. – Но в конце концов это моя забота.

Я открыл рот, чтобы возразить, и вдруг обнаружил, что лишился всей своей самоуверенности; как будто и он тоже от меня отказался, он забормотал, как бы размышляя вслух:

– Удрали… удрали в госпиталь… ни один из них не пошел на это… Они!..

Он сделал презрительный жест.

– Но мне приходится это выдержать, и я не должен отступать, или… Я не отступлю.

Он замолчал. Вид у него был такой, словно его преследуют призраки. На лице его отражались эмоции – презрение, отчаяние, решимость – отражались поочередно, как отражаются в магическом зеркале скользящие неземные образы. Он жил, окруженный обманчивыми призраками, суровыми тенями.

– О, вздор, дорогой мой! – начал я.

Он сделал нетерпеливое движение.

– Вы как будто не понимаете, – сказал он резко, потом посмотрел на меня в упор: – Я мог прыгнуть, но я не убегу.

– Я не хотел вас обидеть, – сказал я и глупо добавил: – Случалось, что люди получше вас считали нужным бежать.

Он густо покраснел, а я в смущении чуть не подавился собственным своим языком.

– Быть может, так, – сказал он наконец. – Я недостаточно хорош; я не могу это себе позволить. Я обречен бороться до конца, сейчас я веду борьбу.

Я встал со стула и почувствовал, что все тело у меня онемело. Молчание приводило в замешательство, и, желая положить ему конец, я ничего лучшего не придумал, как заметить небрежным тоном:

– Я и не подозревал, что так поздно…

– Ну что ж, хватит с вас, – сказал он отрывисто; сказать по правде, он озирался, разыскивая шляпу, – и с меня хватит.

Да, он отказался от этого предложения, единственного в своем роде. Он отстранил руку помощи; теперь он готов был уйти, а за балюстрадой ночь – неподвижная, как будто подстерегающая его, словно он был намеченной добычей. Я услышал его голос:

– А, вот она!

Он нашел свою шляпу. Несколько секунд мы молчали.

– Что вы будете делать после… после?.. – спросил я очень тихо.

– Вероятно, отправлюсь ко всем чертям, – угрюмо пробормотал он.

Рассудок ко мне вернулся, и я счел нужным не принимать его ответа всерьез.

– Пожалуйста, помните, – сказал я, – что мне бы очень хотелось еще раз увидеть вас до вашего отъезда.

– Не знаю, что может вам помешать. Эта проклятая история не сделает меня невидимым, – сказал он с горечью, – на это рассчитывать не приходится.

А потом, в момент расставания он начал бормотать, заикаться, нерешительно жестикулировать, явно колебаться. Да будет это прощено ему… Мне! Он вбил себе в голову, что я, пожалуй, не захочу пожать ему руку. Это было так ужасно, что я не находил слов. Кажется, я вдруг закричал на него, как кричат человеку, который на ваших глазах собирается шагнуть со скалы в пропасть. Помню наши повышенные голоса, жалкую улыбку на его лице, до боли крепкое рукопожатие, нервный смех. Свеча с шипением погасла; наконец закончилось наше свидание; снизу, из темноты донесся стон.

Джим ушел. Ночь поглотила его фигуру. Он был ужасный путаник. Ужасный! Я слышал, как песок скрипел под его ногами. Он бежал. Действительно бежал, хотя ему некуда было идти. И ему не было еще двадцати четырех лет.

14

Я спал мало, быстро покончил с завтраком и, после недолгих колебаний, отказался от утреннего посещения своего судна. Поступок предосудительный, ибо мой старший помощник – во всех отношениях человек прекрасный – был жертвой своего воображения и, не получая вовремя письма от жены, сходил с ума от ревности и злобы, забывал о работе, ссорился с матросами и плакал в своей каюте, или приходил в такое бешенство, что мог довести команду до мятежа. Такое поведение всегда казалось мне необъяснимым: они были женаты тринадцать лет; один раз я мельком ее видел и, по чести, не мог представить себе человека, который впал бы в грех ради столь непривлекательной особы. Не знаю, правильно ли я поступал, скрывая свои соображения от бедняги Селвина: парень устроил себе ад на земле, это отражалось и на мне – и я страдал, но какая-то, несомненно ложная, деликатность сковывала мне язык. Супружеские узы моряков являются интересной темой, и я бы мог привести вам примеры… Однако сейчас не время и не место, и мы заняты Джимом, который был холост. Если его чувствительная совесть или гордость, если все экстравагантные призраки и суровые тени – роковые спутники его юности – не позволяли ему бежать от плахи, то меня, которому, конечно, нельзя приписать таких спутников, непреодолимо влекло пойти и посмотреть, как покатится его голова.

Я отправился в суд. Я не ждал сильных впечатлений или ценных сведений, не думал, что буду заинтересован или испуган, хотя, пока жив человек, страх является дисциплиной спасительной, – но не ждал я и такого угнетенного состояния. Горечь его возмездия словно пропитала затхлый воздух в суде. Подлинный смысл преступления заключается в нарушении той веры, какой живет общество и человечество, и с этой точки зрения он не был низким предателем – казнь не была публичной. Не было ни высокого эшафота, ни алого сукна (имеется ли алое сукно на Тауэр-Хилл? Следовало бы его иметь!), ни пораженной ужасом толпы, которая возмущена его преступлением и тронута до слез его судьбой. Наказание не носило характера мрачного возмездия. Я шел в суд и видел яркий солнечный свет, блеск слишком яркий, чтобы он мог действовать успокоительно, на улицах смешение красок, словно в испорченном калейдоскопе: желтой, зеленой, синей, ослепительно белой; коричневое обнаженное плечо; повозка с красным навесом, запряженная волом; отряд туземной пехоты, марширующий по улице, – темные головы, пыльные зашнурованные ботинки; туземный полисмен в темном узком мундире, подпоясанный лакированным поясом; он посмотрел на меня своими восточными скорбными глазами, словно его переселяющаяся душа бесконечно страдала от непредвиденного… как это называется?.. аватар – воплощения. В тени одинокого дерева во дворе суда деревенские жители, призванные по делу о нападении, сидели живописной группой, напоминая хромолитографию лагеря в книге о путешествии по Востоку. Не хватало только неизбежных клубов дыма на переднем плане да вьючных животных, пасущихся поодаль. Сзади, нависая над деревом, поднималась желтая стена, отражая солнечный свет. В зале суда было темно и как будто более просторно. Высоко в тусклом свете под потолком вертелись пунки. Кое-где между рядами незанятых скамей виднелась задрапированная фигура человека, неподвижного, словно погруженного в благочестивые размышления, казавшегося карликом в этих голых стенах. Истец – тот, кого избили, – тучный, шоколадного цвета, с бритой головой и обнаженным жирным плечом, с ярко-желтым значком касты над переносицей, сидел напыщенный и неподвижный; только ноздри его раздувались, да глаза сверкали в полумраке. Брайерли тяжело опустился на стул; вид у него был изнуренный, как будто он провел ночь, бегая на корде. Благочестивый шкипер парусного судна, казалось, был возбужден и смущенно ерзал, словно сдерживая желание встать и пламенно призвать нас к молитве и раскаянию. Лицо председателя, бледное, – волосы были аккуратно зачесаны, – походило на лицо тяжелобольного, которого умыли, причесали и усадили на постели, подперев подушками. Он отодвинул вазу с цветами – пурпуровый букет, а над ним несколько длинных стеблей с розовыми цветками, – и, взяв обеими руками лист голубой бумаги, пробежал его глазами, оперся локтями о край стола и стал читать вслух ровным голосом, внятно и равнодушно.

Клянусь богом! Несмотря на мои глупые размышления об эшафоте и падающих головах, уверяю вас, это было несравненно хуже, чем гильотинирование. Нависло тяжелое предчувствие конца без надежды на отдых и покой, какого ждешь за взмахом топора. В этой процедуре была холодная мстительность смертного приговора и жестокость изгнания. Вот как смотрел я на нее в то утро, и даже теперь я нахожу достаточные основания для такой обостренной реакции на эту процедуру. Можете себе представить, как остро воспринимал я ее в то время. Быть может, потому-то я и не мог примириться с неизбежным концом. Об этом деле я никогда не забывал, всегда жадно о нем размышляя, словно оценка его еще не была дана – оценка отдельных людей и всего человечества! Этого француза, например. Приговор его страны был вынесен в бесстрастной и строго определенной фразе, какую могла бы произнести машина, если бы умела говорить. Лицо председателя было наполовину скрыто бумагой; виднелся его лоб, белый, как алебастр.

Перед судом стояло несколько вопросов. Прежде всего – было ли судно во всех отношениях пригодно к плаванию? На это суд ответил: нет. Помню следующий вопрос: управляли ли судном надлежащим образом до момента катастрофы? На это они ответили: да, – одному богу известно, почему, – а затем заявили, что нет данных точно установить причину аварии. Должно быть, оно наткнулось на плавучее разбитое судно. Помню, примерно в то время пропал без вести норвежский барк с грузом строевого леса; в шквал такого рода судно легко могло опрокинуться и в течение многих месяцев плавать верх килем, – нечто вроде морского вампира, во мраке подстерегающего суда. Такие скитающиеся трупы часто встречаются в северных водах Атлантического океана, где вас преследуют все чудища моря – туманы, ледяные горы, мертвые суда, одержимые злобными намерениями, и длительные, зловещие бури, которые цепляются за судно, как вампир, пока не иссякнут сила, мужество, даже надежда, и человек не почувствует себя опустошенным. Но там, в тех морях такое происшествие – редкость, и казалось, всю эту историю специально подстроило злостное провидение; дело это производило впечатление совершенно бессмысленной чертовщины, разве что провидение задалось целью убить кочегара и навлечь на Джима беду похуже смерти.

Эти мысли отвлекли мое внимание, и сначала я лишь смутно слышал голос председателя, но затем звуки стали складываться в отчетливые слова…

«…пренебрегли своим долгом», – читал он. Следующей фразы я не разобрал. «…покинули в минуту опасности доверенных им людей и имущество…» – продолжал он и замолк. Глаза под белым лбом бросили мрачный взгляд поверх листа бумаги. Я поспешно стал разыскивать Джима, словно ждал, что он исчезнет. Нет, он сидел на своем месте неподвижный. Он сидел, розовый, белокурый и очень внимательный.

«Поэтому…» – выразительно начал голос. Джим, приоткрыв рот, ловил слова человека, сидевшего за столом. Эти слова врывались в тишину, нарушаемую лишь вертящимися пунками, а я, следя за тем, какое они производят на него впечатление, улавливал только отрывочные фразы приговора.

«Суд… Густав такой-то, шкипер… немец по происхождению… Джеймс такой-то… штурман… свидетельства аннулированы».

Наступило молчание. Председатель положил бумагу, оперся о ручку кресла и спокойно стал разговаривать с Брайерли. Публика двинулась к выходу, я тоже направился к дверям. Выйдя за дверь, я остановился, и, когда Джим проходил мимо меня, я поймал его за рукав и удержал. Взгляд, какой он бросил, расстроил меня, словно на мне лежала ответственность за его состояние: он посмотрел на меня так, будто я был воплощением зла.

– Все кончено, – запинаясь, выговорил я.

– Да, – сказал он хрипло. – И теперь пусть ни один человек…

Он рванулся и высвободил руку. Я смотрел ему вслед. Улица была длинная, и я долго видел вдали его спину. Он шел медленно, широко расставляя ноги, словно ему трудно было идти по прямой линии. Перед тем как я потерял его из виду, мне показалось, что он пошатнулся.

– Человек за бортом! – раздался низкий голос за моей спиной. Оглянувшись, я увидел Честера из Западной Австралии, с которым был немного знаком. Он также смотрел вслед Джиму. Это был человек с необъятно широкой грудью, грубым, гладко выбритым лицом цвета красного дерева и двумя жесткими пучками серых, толстых, как проволока, волос на верхней губе. Он скупал жемчуг, приводил к берегу потерпевшие крушение суда, торговал, занимался, кажется, даже китобойным промыслом; по его словам, он испробовал все профессии, какие возможны на море, и не занимался только пиратством. Тихий океан на севере и на юге служил ему полем для охоты, но теперь он покинул свои владения в поисках дешевого парохода. Не так давно он, по его словам, открыл где-то остров с гуано, но доступ к нему был труден, а якорная стоянка, если таковая имелась, была отнюдь не безопасна.

– Дело богатое, не хуже золотой жилы! – восклицал он. – Как раз среди рифов Уолпол, а если и правда, что якорь можно бросить лишь на глубине сорока сажень, – то что за беда? Бывают там и ураганы. Но дело – первый сорт. Не хуже золотой жилы. Лучше! Однако ни один из этих дураков не хочет за него взяться. Я не могу найти ни шкипера, ни судовладельца, которые согласились бы отправиться туда. Вот я и решил сам развозить свой товар.

Для этого ему нужен был пароход, и я знаю, что в то время он с энтузиазмом торговался с одной парской[8]фирмой, продававшей старую, оснащенную как бриг, развалину в девяносто лошадиных сил. Мы несколько раз встречались и разговаривали. Он многозначительно посмотрел вслед Джиму.

– Принимает близко к сердцу? – презрительно спросил он.

– Очень близко, – сказал я.

– Значит, он никуда не годится, – высказал свое мнение Честер. – Стоит ли волноваться из-за такого пустяка? Разве это мужчина! Вы должны брать вещи такими, как они есть; если этого не делаете, лучше сразу сдавайтесь. Все равно вы никогда ничего путного в этом мире не добьетесь. Посмотрите на меня. Я взял себе за правило ничего не принимать близко к сердцу.

– Да, – сказал я, – вы видите вещи такими, как они есть.

– Хотел бы я встретить сейчас моего компаньона, – пробормотал он. – Знаете моего компаньона? Старый Робинсон. Да, тот самый Робинсон. Как, вы не знаете? Известный Робинсон. Человек, который провез контрабандой больше опиума и в свое время захватил больше котиков, чем кто бы то ни было из нынешних парней. Говорят, он абордировал шхуны, охотившиеся за котиками у берегов Аляски, когда туман был такой густой, что только господь бог мог отличить одного человека от другого. Страшный Робинсон. Вот он кто такой. Он – мой компаньон в этом деле с гуано. Такой блестящий случай впервые выпал ему в жизни.

Он зашептал мне на ухо:

– Каннибал? Да, так его прозвали много лет назад. Помните эту историю? Кораблекрушение у западного берега острова Стьюарта. Семь человек добрались до берега; кажется, они между собой не поладили. Иные люди бывают слишком привередливы… не видят лучшей стороны дела, не умеют брать вещи такими, как они есть… как они есть, приятель! А каковы результаты? Ясно. Неприятности, а может быть, и удар по голове; и это им на пользу. От таких людей больше проку, когда они мертвые. Рассказывают, что шлюпка с судна «Росомаха» нашла его стоящим на коленях среди водорослей; он был в чем мать родила и распевал какой-то псалом, а в то время падал снежок. Когда шлюпка подошла к берегу, он вскочил и убежал. Целый час гонялись они за ним по валунам, наконец один из матросов швырнул камень, который, по счастью, попал ему в голову за ухом, и парень упал без чувств. Один ли он был на острове? Конечно. Но это такое же темное дело, как и история со шхунами, занимавшимися охотой на котиков. Никому не известно, кто здесь прав, кто виноват. На катере расспросами не занимались. Они завернули его в брезент и поскорей отплыли, так как надвигалась ночь, погода была угрожающая, а судно через каждые пять минут давало сигналы из орудий.» Три недели спустя он был здоровехонек. Шум, поднятый по поводу этого дела, нимало его не расстроил; он только сжал губы и предоставил людям орать вволю. Достаточно скверно было потерять судно и все имущество, чтобы еще обращать внимание на ругательства, какими его осыпали. Вот это подходящий для меня человек.

Он поднял руку, подавая знак кому-то шедшему по улице.

– У него есть кое-какие средства; вот почему мне пришлось принять его в дело. Пришлось! Грешно было бы прозевать такую находку, а у меня в кармане было пусто. Меня это больно задело, но я беру вещи такими, как они есть, и, полагаю, если мне уже приходится с кем-то делиться, то подайте мне Робинсона. Я оставил его завтракать в отеле, а сам пошел в суд, так как мне пришло кое-что на ум… А, доброе утро, капитан Робинсон… Мой друг, капитан Робинсон.

Тощий патриарх – в белом тиковом костюме и в индийском, с зеленым ободком, шлеме на трясущейся от старости голове – рысцой, но волоча ноги, перебежал через улицу, подошел к нам и остановился, держась обеими руками за ручку зонтика. Белая борода, в которой запутались янтарные нити, спускалась до пояса. С недоуменным видом он, моргая, смотрел на меня из-под морщинистых век.

– Как поживаете? Как поживаете? – любезно пискнул он и пошатнулся.

– Глуховат немного, – бросил мне Честер.

– Неужели вы тащили его за шесть тысяч миль, чтобы заполучить дешевый пароход? – спросил я.

– Я бы готов был два раза объехать с ним вокруг света! – энергично воскликнул Честер. – Пароход поставит нас на ноги, приятель. Разве моя вина в том, что все шкиперы и судовладельцы на этих островах Австралазии оказались круглыми дураками? Как-то раз я три часа говорил с одним человеком в Окленде.

«Пошлите судно, – сказал я, – пошлите судно. Я отдам вам даром половину первого груза, только чтобы начало было положено».

А он говорит: «Я бы этого не сделал, даже если бы не было на свете другого местечка, куда можно послать судно».

Форменный осел, конечно. Скалы, течения, нет якорной стоянки, приходится лежать в дрейфе у крутого утеса… ни одно страховое общество не пойдет на такой риск… за три года не удастся погрузиться. Осел! Я готов был на колени перед ним упасть.

«Но посмотрите же на дело, как оно есть, – сказал я. – К черту скалы и ураганы! Разве не видите, что это за дело? Ведь там гуано! Говорю вам, в Куинсленде владельцы сахарных плантаций будут за него драться – драться на набережной…»

Но что поделаешь с таким дураком?

«Это, говорит, одна из ваших шуточек. Честер…»

Шуточка! Я чуть не заплакал. Вот спросите капитана Робинсона… Был еще один судовладелец в Уэллингтоне – жирный парень в белом жилете. Тот думал, кажется, что я хочу его надуть.

«Не знаю, какого дурака вы ищете, – сказал он, – но сейчас я слишком занят. До свиданья».

Мне хотелось схватить его обеими руками и вышвырнуть в окно его собственной конторы. Но я этого не сделал. Я был кроток, как священник.

«Подумайте об этом, – сказал я, – подумайте. Я зайду завтра».

Он проворчал, что его целый день не будет дома. На лестнице я готов был от досады биться головой об стенку. Вот капитан Робинсон может подтвердить. Ужасно было думать, что такое прекрасное гуано валяется зря, – ведь оно могло бы черт знает как поднять цены на сахарный тростник. Ведь это был бы расцвет Куинсленда! А в Брисбене, куда я отправился, чтобы сделать последнюю попытку, меня назвали сумасшедшим. Идиоты! Я нашел только одного разумного человека – извозчика, который меня возил-по городу. Думаю, он когда-то знал лучшие времена. Эй! Капитан Робинсон! Помните, я вам рассказывал об извозчике в Брисбене? Парень удивительно умел вникать в суть дела. В одну секунду все понял. Истинное удовольствие было с ним разговаривать. Как-то вечером, после чертовского дня, проведенного с судовладельцами, я почувствовал себя так скверно, что сказал:

«Я должен напиться. Идем! Я должен напиться, иначе я сойду с ума».

«Я с вами, – говорит он, – вперед!»

Не знаю, что бы я без него делал. Эй! Капитан Робинсон!

Он ткнул в бок своего компаньона.

– Хи-хи-хи! – засмеялся старец, тупо глядя вдоль улицы; потом недоверчиво посмотрел на меня своими печальными тусклыми глазами. – Хи-хи-хи!..

Он тяжело оперся о зонтик и уставился в землю. Я думаю, нечего вам говорить, что я несколько раз пытался уйти, но Честер всякую попытку обрекал на неудачу, попросту хватая меня за китель.

– Одну минуту. У меня есть кое-что на уме.

– Что еще там у вас на уме? – крикнул я наконец, не выдержав. – Если вы думаете, что я войду с вами в компанию…

– Нет, нет, приятель! Слишком поздно, даже если бы вы захотели. У нас есть пароход.

– У вас есть призрак парохода, – сказал я.

– Для начала и он будет хорош… Мы не занимаемся высокопарными бреднями. Этого у нас нет; что скажете, капитан Робинсон?

– Нет! Нет! Нет! – не поднимая глаз, прокаркал старик, и голова его старчески затряслась с какой-то свирепой решимостью.

– Кажется, вы знаете этого молодого человека, – сказал Честер, кивая в ту сторону, где давно уже скрылся из виду Джим. – Мне говорили, что вчера вечером он обедал с вами в «Малабаре».

Я отвечал, что это правда. Тогда он заявил, что и сам любит пожить на широкую ногу, со вкусом, но в настоящее время вынужден беречь каждый пенни…

– Деньги нужны для дела! Не так ли, капитан Робинсон? – сказал он, выпрямляясь и поглаживая свои щетинистые усы. А знаменитый Робинсон, покашливая, вцепился в ручку зонтика и, казалось, готов был рассыпаться в кучу старых костей.

– Видите ли, все деньги у старика, – конфиденциально шепнул Честер. – Я все просадил, стараясь организовать это проклятое дело. Но подождите, подождите. Скоро настанут хорошие времена…

Он как будто удивился, заметив, что я проявляю признаки нетерпения, и воскликнул:

– Ах, черт возьми! Я вам рассказываю о величайшем предприятии, какое когда-либо замышлялось, а вы…

– У меня деловое свидание с одним человеком, – кротко пояснил я.

– Ну так что ж? – спросил он с неподдельным изумлением. – Пусть подождет.

– Я и заставляю его ждать, – заметил я. – Вы лучше скажите, что вам от меня нужно.

– Купить двадцать таких отелей, – бормотал про себя Честер, – со всеми жильцами… двадцать и еще столько же…

Неожиданно он поднял голову.

– Мне нужен этот молодой человек.

– Не понимаю, – сказал я.

– Он никуда не годится, верно? – резко спросил Честер.

– Мне это неизвестно, – возразил я.

– Как… да ведь вы сами говорили, что он принимает это близко к сердцу, – пояснил Честер. – По моему мнению, парень, который… Во всяком случае, толку от него мало, но, видите ли, я как раз ищу сейчас человека, и у меня есть предложение, которое ему подойдет. Я ему дам работу на моем острове.

Он внушительно кивнул головой.

– Я собираюсь отправить туда сорок кули… хотя бы мне пришлось их украсть. Должен же кто-нибудь возиться с гуано! О, я решил устроить все как следует: деревянный сарай, крыши из рифленого железа… Я знаю одного человека в Хобарте, который согласится ждать шесть месяцев уплаты за материал. Я это сделаю, клянусь честью. А затем – снабжение водой. Нужно будет порыскать и поискать кого-нибудь, кто бы дал мне с полдюжины старых железных резервуаров. Собирать дождевую воду, а?.. Я готов дать ему место. Назначу его старшим надсмотрщиком над кули. Хорошая мысль, не правда ли? Что вы на это скажете?

– Да ведь на Уолполе по нескольку лет не бывает дождя, – сказал я, слишком изумленный, чтобы смеяться.

Он закусил губу и, казалось, был раздосадован.

– О, это вздор, я что-нибудь там для них придумаю… или буду доставлять воду. К черту! Не в этом дело.

Я молчал. Перед моими глазами неожиданно встало видение: Джим на залитом солнцем скалистом острове стоит по колена в гуано; пронзительные крики морских птиц; раскаленный добела шар солнца над головой; пустынное небо и пустынный океан, трепещущие, опаленные до самого горизонта.

– Я бы злейшему своему врагу не посоветовал… – начал я.

– Что с вами такое? – вскричал Честер. – Я думаю назначить ему хорошее жалованье… конечно, когда дело наладится. А работа пустяшная – попросту ничего не делать. Будет расхаживать с двумя шестизарядными револьверами у пояса… Имея при себе два револьвера, он может не бояться сорока кули: ведь он будет единственным вооруженным человеком. Дело значительно лучше, чем кажется. Я хочу, чтобы вы помогли мне его уговорить.

– Нет! – крикнул я.

Старый Робинсон уныло поднял на секунду свои тусклые глаза. Честер посмотрел на меня с бесконечным презрением.

– Значит, вы бы не стали ему советовать? – медленно проговорил он.

– Конечно, нет, – ответил я с негодованием, словно он просил моей помощи, чтобы убить кого-то. – Кроме того, я уверен, что он бы не согласился. Он очень подавлен, но, поскольку мне известно, – в своем уме.

– Ведь он действительно ни на что не годен, – вслух размышлял Честер. – Мне бы он как раз подошел. Если бы вы только могли брать вещи, как они есть, вы бы поняли, что это самое подходящее для него дело. Помимо этого… Как! Да ведь это единственный в своем роде случай!

Вдруг он рассердился.

– Мне нужен человек. Слышите!..

Он топнул ногой; на лице его появилась неприятная усмешка.

– Во всяком случае, я могу поручиться, что остров не затонет… а парень, кажется, на этот счет чувствителен.

– До свидания, – коротко сказал я.

Он посмотрел на меня так, словно я был круглым дураком.

– Пора нам в путь, капитан Робинсон! – заорал он вдруг в самое ухо старику. – Эти парсы нас ждут, чтобы заключить сделку.

Он решительно взял своего компаньона под руку, повернул его кругом, а затем неожиданно оглянулся на меня через плечо.

– Я хотел ему оказать услугу, – заявил он таким тоном, что я вскипел.

– Не благодарю вас – от его имени, – отозвался я.

– О, вы чертовски язвительны! – огрызнулся он. – Но вы такой же, как и все. Витаете в облаках. Посмотрим, что вы для него сделаете.

– Не знаю, есть ли у меня охота вообще что-нибудь для него делать.

– Не знаете? – захлебнулся он со злости. Седые усы его свирепо ощетинились, а подле него знаменитый Робинсон, опираясь на зонт, стоял, повернувшись ко мне спиной, терпеливый и неподвижный, словно заезженная извозчичья кляча.

– Я не нашел острова с гуано, – сказал я.

– Убежден, что вы бы его и не увидели, даже если бы вас подвели к нему за руку, – быстро парировал тот. – Здесь нужно сначала увидеть вещь, а потом ее использовать. Проникнуть в самую суть – вот что!

– И заставить других увидеть, – подсказал я, бросив взгляд на согбенную спину Робинсона.

Честер набросился на меня:

– Не беспокойтесь, у него глаза хорошие. Он – не щенок.

– О господи, конечно! – сказал я.

– Идемте, капитан Робинсон! – заорал он, с грубоватой почтительностью заглядывая старику под шляпу.

Страшный Робинсон покорно подпрыгнул. Их ждал призрак парохода и богатство на том прекрасном острове! То была любопытная пара аргонавтов. Честер шагал не спеша, с видом победителя, широкоплечий, представительный, а Робинсон, долговязый, худой, согбенный, уцепился за его руку и отчаянно торопился, волоча тощие ноги.

15

Я не отправился тотчас на поиски Джима потому только, что мне действительно было назначено свидание, которым я не мог пренебрегать. Затем злая судьба подстроила так, что в конторе моего агента я наткнулся на одного парня, только что вернувшегося с Мадагаскара и задумавшего какое-то удивительное предприятие. Оно имело отношение к скоту, патронам и принцу Равонало, но стержнем всего являлась тупость какого-то адмирала, – кажется, адмирала Пьера. Все вертелось вокруг этого, и парень не мог найти слова достаточно убедительные, чтобы выразить свою уверенность в успехе. У него были круглые глаза, выпученные и блестевшие, как у рыбы, и шишки на лбу; волосы, длинные, без пробора, были зачесаны назад. С торжествующим видом он повторял свою излюбленную фразу:

– Минимум риска и максимум прибыли – вот мой девиз. А, что?

Он довел меня до головной боли, испортил мне завтрак, но вытянул из меня все, что ему было нужно. Отделавшись от него, я немедленно отправился к морю.

На набережной я увидел Джима; он стоял, перегнувшись через парапет. Три лодочника-туземца, спорившие из-за пяти анна, страшно шумели у него под боком. Он не слышал, как я подошел, но круто повернулся, словно легкое прикосновение моего пальца вывело его из оцепенения.

– Я смотрел… – пробормотал он.

Не помню, что я ему сказал, – во всяком случае, мне не пришлось потратить много слов, чтобы уговорить его идти со мной в отель.

Он последовал за мной, податливый как маленький ребенок, послушно, отнюдь не протестуя, словно ждал, что я приду и уведу его. Мне бы не следовало так удивляться его сговорчивости. На всем земном шаре, который одним кажется таким большим, а другие считают его меньше горчичного семени, не было места, где бы он мог… как это сказать?.. где бы он мог уединиться. Вот именно! Уединиться – остаться со своим одиночеством. Он шел подле меня очень спокойный, поглядывая по сторонам, а один раз повернул голову, чтобы посмотреть на кочегара в короткой куртке и желтоватых штанах; черное лицо кочегара лоснилось и блестело, как кусок антрацита. Я сомневаюсь, однако, видел ли он что-нибудь и замечал ли мое присутствие, ибо если бы я не поворачивал его налево и не подталкивал направо, он, кажется, шел бы прямо вперед в любом направлении, пока не встала бы перед ним стена или какая-нибудь иная преграда. Я привел его в свою комнату и немедленно сел писать письма. Это был единственный уголок во всем мире (если не считать рифа Уолпол, но этого местечка не было под рукой), где Джим мог остаться наедине со своими мыслями, огражденный от остальной вселенной. Проклятая история – как он выразился – не сделала его невидимым, но я вел себя так, словно для меня он был невидим. Усевшись на стул, я тотчас же склонился над письменным столом, как средневековый писец, и сидел напряженно-неподвижный; только рука моя, сжимавшая перо, скользила по бумаге. Не могу сказать, что я был испуган; но я действительно притаился, словно в комнате находилось какое-то опасное существо, которое при первом моем движении готово на меня прыгнуть. Мебели в комнате было немного – вы знаете обстановку таких спален: что-то вроде кровати на четырех столбиках под сеткой от москитов, два-три стула, стол, за которым я писал; пол не был покрыт ковром. Стеклянная дверь выходила на верхнюю веранду; Джим стоял, повернувшись к ней лицом, и в одиночестве переживал тяжелые минуты.

Спустились сумерки; я зажег свечу, по возможности избегая лишних движений и делая это с такой осторожностью, словно то была запретная процедура. Несомненно, ему было тяжело; скверно было и мне – скверно до такой степени, что, признаюсь, я мысленно посылал его к черту или хотя бы на риф Уолпол. Раза два мне приходило в голову, что в конце концов Честер, быть может, лучше всех сумел бы подойти к человеку, потерпевшему такое крушение. Этот странный идеалист, тотчас же и не задумываясь, нашел для него практическое применение. Могло показаться, что он и в самом деле умеет видеть подлинное существо вещей, которые человеку, не наделенному таким воображением, представляются таинственными или совершенно безнадежными.

Я писал и писал; я написал всем, с кем поддерживал переписку, а затем стал писать людям, которые не имели ни малейшего основания ждать от меня многословного письма, посвященного пустякам. Изредка я украдкой на него поглядывал. Он стоял, как будто пригвожденный к полу, но судорожная дрожь пробегала у него по спине, а плечи тяжело поднимались. Он боролся, – но, казалось, почти все его усилия были направлены на то, чтобы ловить ртом воздух. Сгущенные тени, отбрасываемые в одну сторону прямым пламенем свечи, словно наделены были сумрачным сознанием; неподвижная мебель показалась мне настороженной. Не переставая усердно писать, я начал фантазировать; когда же на секунду перо мое приостанавливалось и в комнате воцарялась полная тишина, меня томило то смятение мыслей, какое вызывает сильный и грозный шум, – например, шторм. Кое-кто из вас поймет, быть может, что я имею в виду то смутное беспокойство, отчаяние и раздражение, тот нарастающий страх, в котором неприятно признаваться; но человек, справляющийся с такими чувствами, может похвастаться своею выносливостью. Я не вижу заслуги в том, что выдерживал напряжение эмоций Джима; я мог найти выход в писании писем; в случае необходимости я мог писать незнакомым людям.

Вдруг, доставая новый лист бумаги, я услышал слабый звук – первый, коснувшийся моего слуха в сумрачной тишине комнаты. Я застыл с опущенной головой. Те, кому приходилось бодрствовать у постели больного, слыхали такие слабые звуки в тишине ночи, – звуки, исторгнутые у истерзанного тела и истомленной души. Он толкнул стеклянную дверь с такой силой, что стекла зазвенели; он вышел на веранду, а я затаил дыхание, напрягая слух и не зная, чего, собственно, я жду. Он действительно принимал слишком близко к сердцу пустую формальность, которая строгому критику Честеру казалась недостойной внимания человека, умеющего брать вещи, как они есть. Пустая формальность: кусок пергамента! Так, так! Что же касается недосягаемого гуано, то тут совсем другое дело. Из-за этого и разумный человек может терзаться.

Слабый гул голосов, смешанный со звоном серебра и посуды, поднимался снизу из столовой; тусклый свет моей свечи падал в открытую дверь на его спину. Дальше был мрак, он стоял на грани необъятной тьмы, словно одинокая фигура на берегу хмурого и безнадежного океана. Правда, был еще риф Уолпол – пятнышко в темной пустоте, соломинка для утопающего. Мое сочувствие к нему выразилось в такой мысли: не хотелось бы, чтобы его родные видели его в этот момент. Мне самому было нелегко. Дрожь, вызванная вздохами, уже не пробегала больше по его спине; он стоял прямой, как стрела, неподвижный, слабо освещенный свечой; всем существом я проник в смысл этой неподвижности, и мне стало так тяжело, что на секунду я от всего сердца пожелал одного: чтобы мне пришлось заплатить за его похороны. Даже правосудие с ним покончило. Похоронить его – такая легкая услуга! Это соответствовало бы житейской мудрости, которая заключается в том, чтобы устранять все напоминания о нашем безумии, нашей слабости и смертности, – все, что ослабляет нашу силу, – воспоминания о наших неудачах, призрак ночного страха, тела наших умерших друзей. Быть может, он слишком близко принимал это к сердцу. А в таком случае предложение Честера… Тут я взял новый лист бумаги и решительно стал писать. Я один стоял между ним и темным океаном. Я чувствовал, что несу на себе ответственность. Если я заговорю – не прыгнет ли этот неподвижный, страдающий юноша во мрак… чтобы ухватиться за соломинку? Мне стало ясно, как трудно иной раз бывает заговорить. Есть какая-то жуткая сила в сказанном слове… А почему бы и нет, черт возьми! Настойчиво я задавал себе этот вопрос, продолжая писать. Вдруг на белом листе бумаги, у самого кончика пера, отчетливо начали вырисовываться две фигуры – Честера и его дряхлого компаньона; ясно видел я их походку и жесты, словно они появились под стеклом какого-то оптического инструмента.

Некоторое время я за ними следил. Нет! Слишком они были призрачны и нелепы, чтобы играть роль в чьей-то судьбе. А слово уводит далеко – очень далеко, несет разрушение, пронизывая время, как пуля пронизывает пространство. Я ничего не сказал, а он, повернувшись спиной к свету, стоял неподвижный и молчаливый, словно все невидимые враги человека связали его и зажали ему рот.

16

Близилось время, когда мне предстояло увидеть его окруженным любовью, доверием, восхищением; легенда складывалась вокруг его имени, наделяя его силой и доблестью, словно он был рожден героем. Это правда, уверяю вас; это так же верно, как и то, что я сижу здесь, бесцельно рассказывая вам о нем. А он отличался той способностью сразу улавливать лик своих желаний и своих грез, без которой земля не знала бы ни любовников, ни искателей приключений. Он завоевал почет и аркадское счастье – не говорю невинность – в лесах, и ему это давало столько же, сколько дает другому человеку почет и аркадское счастье города. Блаженство, блаженство… как бы это сказать?.. Блаженство пьют из золотой чаши под всеми широтами: аромат его с вами – только с вами, – и вы можете им опьяняться, как вам будет угодно. Он был из тех, кто пьет большими глотками, – об этом вы можете судить по предыдущему. Когда я его увидел, он был если и не опьянен, то, во всяком случае, разгорячен чудесным эликсиром. Не сразу он ему достался. Был, как вы знаете, период испытания среди проклятых судовых поставщиков: в этот период он страдал, а я беспокоился… беспокоился о своем подопечном… если можно так выразиться. Не знаю, окончательно ли я успокоился теперь, после того как созерцал его во всем блеске. Так видел я его в последний раз – при ярком свете, властвующего над окружающей его жизнью и в то же время в полной гармонии с ней – с жизнью лесов и с жизнью людей. Признаюсь, это произвело на меня впечатление, но должен сказать, что в конце концов впечатление не было длительным. Его защищало уединение: он был один, в близком общении с природой, которая при таких условиях не изменяет своим возлюбленным. Но в памяти я не могу закрепить его образ во дни его безопасности. Всегда я буду вспоминать его таким, каким видел в открытую дверь моей комнаты, когда он, быть может, слишком близко принимал к сердцу пустые последствия своей неудачи. Я рад, конечно, что мои страдания привели к кое-каким хорошим и даже блестящим результатам, но иногда мне кажется – лучше было бы для моего спокойствия духа, если бы я не встал между ним и чертовски великодушным предложением Честера. Интересно, что создала бы его буйная фантазия из этого островка Уолпол – безнадежно заброшенной крошки земли на лоне вод. Но вряд ли я бы что-нибудь о нем услышал, ибо должен вам сказать, что Честер, заглянув в какой-то австралийский порт для починки своей оснащенной как бриг развалины, отплыл затем в Тихий океан с командой в двадцать два человека, и единственной вестью, имевшей, быть может, отношение к его таинственной судьбе, была весть об урагане, пронесшемся месяц спустя над Уолполскими отмелями. И с тех пор никто не слыхал об аргонавтах, – ни звука не донеслось из пустыни. Finis! Тихий океан – самый скрытный из всех горячих, вспыльчивых океанов; холодный Антарктический океан тоже умеет хранить тайну, но его скрытность подобна молчанию могилы.

Такая скрытность рождает предчувствие желанного конца, который все мы более или менее искренно готовы допустить – ибо что, как не это, позволяет примириться с мыслью о смерти? Конец! Finis! Властное слово, которое изгоняет из дома живых грозную тень судьбы. Вот чего мне не хватает – несмотря на то, что я его видел собственными своими глазами и слышал его серьезное уверение, – не хватает, когда я оглядываюсь на успех Джима. Пока длится жизнь, не иссякает надежда; но живет и страх. Я не хочу этим сказать, что сожалею о своем поступке; не стану утверждать, будто не сплю по ночам. Но невольно преследует мысль, что он слишком близко принимал к сердцу свое унижение, тогда как значение имела только его вина. Он был мне не совсем понятен. И возникает подозрение, что он и сам себя не понимал. Приходилось считаться с его утонченной восприимчивостью, его утонченными чувствами – с чем-то вроде возвышенного и идеализированного эгоизма. Он был – если вы мне разрешите так выразиться – очень утонченным, очень утонченным и очень несчастным. Натура чуть-чуть погрубее не знала бы такого надрыва; она заключила бы с собой сделку, и этой сделке сопутствовал бы вздох, ворчание или даже хохот; натура еще более грубая осталась бы неуязвимо тупой и никого бы не интересовала.

Но он был слишком интересен или слишком несчастен, – его нельзя было послать к черту или хотя бы к Честеру. Я это почувствовал, пока сидел, склонившись над бумагой, а он в моей комнате вел жесткую молчаливую борьбу и задыхался, ловя воздух; я это чувствовал, когда он стремительно выбежал на веранду, словно хотел броситься вниз – и не бросился; и это чувство крепло во мне, пока он оставался там, слабо освещенный на фоне ночи, как будто стоял на берегу сумрачного и безнадежного моря.

Неожиданно раздался тяжелый грохот, и я поднял голову. Шум, казалось, унесся вдаль, и вдруг пронизывающий и ослепительный свет упал на слепой лик ночи. Сверкающие вспышки блестели непостижимо долго. Раскаты грома все усиливались, а я смотрел на черную фигуру Джима, твердо стоящего над морем света. После самой яркой вспышки с оглушительным треском спустилась тьма, и мои ослепленные глаза больше его не видели, словно он рассыпался на атомы. Пронесся шумный вздох; чьи-то злобные руки как будто ломали кустарник, потрясали верхушки деревьев, захлопывали двери, разбивали окна во всем доме.

Джим вошел в комнату и закрыл за собой дверь. Я склонился над столом: мысль о том, что он сейчас скажет, пробудила во мне беспокойство, близкое к страху.

– Можно мне закурить? – спросил он.

Не поднимая головы, я подвинул коробку с сигаретами.

– Мне… мне нужно курить, – пробормотал он.

Я вдруг очень оживился.

– Сию минуту я кончаю, – любезно бросил я ему.

Он прошелся по комнате.

– Гроза пронеслась, – услышал я его голос. С моря, словно сигнал бедствия, донесся отдаленный удар грома.

– Рано начинаются в этом году муссоны, – произнес он где-то за моей спиной. Этот спокойный тон меня ободрил, и, адресовав последний конверт, я поспешил обернуться. Он стоял посреди комнаты и жадно курил; хотя он и слышал, что я пошевельнулся, но сначала не поворачивался ко мне лицом.

– Ну что ж! Я выпутался недурно, – сказал он, круто повернувшись. – Кое-что уплачено, немного. Интересно, что теперь будет.

На его лице не заметно было никаких признаков волнения, но оно слегка потемнело и как будто опухло, словно он сдерживал дыхание. Я молча смотрел на него, а он принужденно улыбнулся и продолжал:

– Все-таки я вам очень благодарен… Когда находишься в угнетенном состоянии… ваша комната… здесь очень удобно…

В саду журчал и бушевал дождь; шум в водосточной трубе под окном (должно быть, она была продырявлена) казался пародией на бурное горе со всхлипываньем и слезливыми жалобами, прерывавшимися неожиданной спазмой.

– …какое-нибудь убежище, – пробормотал он и умолк.

Вспышка слабой молнии ворвалась в черные рамы окон и угасла бесшумно. Я размышлял о том, как мне к нему подступиться – не хотелось снова встретить отпор, – как вдруг он тихонько засмеялся.

– Теперь я не лучше бродяги… – кончик сигареты тлел между его пальцами. – …нет ни одного, ни одного… – медленно заговорил он, – и однако…

Он замолчал; дождь полил еще сильнее.

– Когда-нибудь придет же случай вернуть все. Должен прийти! – прошептал он внятно, уставившись на мои ботинки.

Я даже не знал, что именно он так сильно хотел вернуть, чего ему так не хватало. Быть может, не было слов, чтобы это выразить. Кусок шагреневой кожи, по мнению Честера… Он вопросительно взглянул на меня.

– Быть может… Если долго проживете, – с бессмысленной злобой пробормотал я сквозь зубы. – Не слишком на это рассчитывайте.

– Клянусь небом! Мне кажется, ничто уже меня не коснется, – сказал он с мрачной уверенностью. – Раз уже это дело не могло меня пристукнуть, нечего бояться, что не хватит времени выкарабкаться и…

Он посмотрел наверх.

Тут мне пришло в голову, что из таких, как он, вербуется великая армия покинутых и заблудших, – армия, которая марширует, опускаясь все ниже и ниже, заполняя все сточные канавы на земле. Как только Он выйдет из моей комнаты, покинет это «убежище», он займет свое место в рядах ее и начнет спуск в бездонную пропасть. У меня, во всяком случае, никаких иллюзий не было. Но в то же время я, я, который секунду назад был так уверен во власти слов, боялся теперь заговорить, – подобно тому, как человек, стоящий на льду, боится пошевельнуться из страха упасть. Лишь пытаясь помочь другому человеку, замечаем мы, как непонятны, расплывчаты и туманны эти существа, которые делят с нами сияние звезд и тепло солнца. Кажется, будто одиночество является суровым и непреложным условием бытия; оболочка из мяса и крови, на которую устремлены наши взоры, тает, когда мы простираем к ней руку, и остается лишь капризный, безутешный и ускользающий призрак; нам он невидим, и ничья рука не может его коснуться. Страх потерять его и заставлял меня молчать, ибо во мне с неодолимой силой родилось убеждение, что я никогда не прощу себе, если дам ему ускользнуть во тьму.

– Так… Благодарю вас еще раз. Вы были необычайно… гм… право же, у меня нет слов выразить… И я не знаю, чем объяснить такое отношение… Боюсь, что я еще недостаточно вам благодарен, вся эта история так зверски меня придавила… И в глубине души… вы, вы сами… – Он запнулся.

– Возможно, – вставил я. Он нахмурился.

– Во всяком случае, человек несет ответственность. – Он следил за мной, как ястреб.

– И это правда, – сказал я.

– Ну что ж! Я выдержал до конца, и теперь никому не позволю ставить мне на вид… безнаказанно… – Он сжал кулак.

– Вы сами будете это делать, – сказал я с улыбкой – совсем не веселой, – но он посмотрел на меня угрожающе.

– Это мое дело, – сказал он. Выражение непреклонной решимости появилось на его лице и мгновенно исчезло. Через секунду он снова был похож на славного мальчика, попавшего в беду. Он швырнул сигарету.

– Прощайте, – сказал он торопливо, словно человек, замешкавшийся, когда его ждет срочная работа; потом секунду он стоял не шевелясь.

Дождь лил тяжелыми потоками, и в этом непрерывном шуме чудилось какое-то неудержимое бешенство; возникали воспоминания о смытых мостах, о вырванных с корнем деревьях, обвалах в горах. Ни один человек не мог противиться этому стремительному потоку, казалось, ворвавшемуся в тусклую тишину, где мы кое-как приютились, словно на островке. Продырявленная труба противно шипела, захлебывалась, плевалась, плескалась, как будто передразнивая пловца, борющегося за жизнь.

– Дождь идет, – возразил я, – и я…

– Дождь или солнце… – начал он резко, потом оборвал фразу и подошел к окну.

– Настоящий потоп, – пробормотал он немного погодя, прижавшись лбом к стеклу. – И темно.

– Да, очень темно, – сказал я.

Он повернулся на каблуках, пересек комнату и открыл дверь, выходящую в коридор, раньше, чем я успел вскочить со стула.

– Подождите! – крикнул я. – Я хочу, чтобы вы…

– Я не могу обедать с вами сегодня, – бросил он мне, уже перешагнув через порог.

– Я и не собирался вас приглашать! – заорал я.

Тут он сделал шаг назад, но недоверчиво застыл на пороге. Не теряя времени, я серьезно попросил его не глупить, войти и закрыть дверь.

17

Наконец он вошел, но, кажется, причиной тому был дождь; в тот момент он лил с невероятной силой и постепенно стал затихать, пока мы разговаривали. Джим был очень спокоен, сдержан, как молчаливый от природы человек, одержимый какой-то идеей. Я же говорил о материальной стороне его положения, преследуя одну-единственную цель: спасти его от падения, гибели и отчаяния, подстерегающих одинокого, бездомного человека. Я просил его принять мою помощь, я приводил разумные доводы; и всякий раз, взглядывая на это задумчивое лицо, такое серьезное и юное, я с тревогой чувствовал, что не только ему не помогаю, но скорее мешаю какому-то таинственному, необъяснимому порыву его израненной души.

Помню, я говорил раздраженно:

– Вероятно, вы намереваетесь и есть, и пить, и спать под крышей, как все люди. Вы заявляете, что не притронетесь к деньгам, какие вам следуют…

Он сделал жест, выражающий чуть ли не ужас. (Ему как штурману «Патны» причиталось жалованье за три недели и пять дней.)

– Ну, во всяком случае, сумма слишком ничтожна, но что вы будете делать завтра? Куда вы пойдете? Должны же вы как-то жить…

– Не в этом дело, – вырвалось у него чуть слышно. Я не обратил внимания на его слова и продолжал сражаться с тем, что считал преувеличенной щепетильностью.

– Рассуждая здраво, – заключил я, – вы должны принять мою помощь.

– Вы не можете помочь, – сказал он очень просто и мягко, крепко цепляясь за какую-то идею; я ее не видел, я различал только ее мерцание, как мерцает в темноте пруд, и не надеялся к ней приблизиться настолько, чтобы в нее проникнуть. Я окинул взглядом его хорошо сложенную фигуру.

– Во всяком случае, – сказал я, – я могу помочь вам – такому, каким я вас вижу. На большее я и не претендую.

Не глядя на меня, он скептически покачал головой. Я разгорячился.

– Но я могу, – настаивал я. – Я могу сделать даже больше. И делаю. Я доверяю вам…

– Деньги… – начал он.

– Честное слово, вы заслуживаете, чтобы я послал вас к черту! – вскричал я, умышленно преувеличивая свое негодование.

Он вздрогнул, улыбнулся, а я продолжал вести наступление.

– Речь идет вовсе не о деньгах. Вы слишком поверхностны, – сказал я, думая в то же время: «Клюет! А может быть, он и в самом деле поверхностный человек». – Взгляните на это письмо. Я хочу, чтобы вы его взяли. Я пишу человеку, к которому никогда еще не обращался с просьбой, пишу о вас в таких выражениях, к каким прибегают, говоря о близком друге. Я всецело отвечаю за вас. Вот что я делаю. И право же, если вы только поразмыслите немного о том, что это значит…

Он поднял голову. Дождь прошел; только водосточная труба продолжала проливать слезы, нелепо булькая под окном. В комнате было очень тихо; тени сгустились в углах, подальше от свечи, которая горела ровным пламенем, похожим на клинок кинжала. Вдруг мне показалось, что мягкий свет залил его лицо, словно отблеск загоравшейся зари.

– Боже мой! – воскликнул он. – Как это благородно!

Если бы он вдруг показал мне в насмешку язык, я бы не мог почувствовать большее унижение. Я подумал: «Поделом! Нечего приставать…»

Глаза его ярко блеснули, но я заметил, что насмешки в них не было. Вдруг он стал порывисто двигаться, словно одна из тех плоских деревянных фигур, которые приводишь в движение, дергая за шнурок. Руки его поднялись и снова упали. Он показался мне совершенно другим человеком.

– А я ничего не замечал! – воскликнул он; потом вдруг закусил губы и нахмурился.

– Каким я был ослом… – произнес он очень медленно, благоговейным тоном; потом приглушенным голосом воскликнул: – Вы – молодчина!

Он схватил мою руку, словно в первый раз ее увидел, и сейчас же выпустил.

– Как! Да ведь это – то, чего я… вы… я… – забормотал он и вдруг по-старому, упрямо, я бы сказал – по-ослиному, произнес: – Я был бы теперь скотиной, если бы… – Тут голос его оборвался.

– Хорошо, хорошо, – сказал я, испуганный этим проявлением чувств, вскрывавшим странное возбуждение. Случайно я дернул за шнурок, не совсем понимая устройство игрушки.

– Теперь я должен идти, – сказал он. – Боже, как вы мне помогли! Не могу сидеть спокойно… То самое… – Он посмотрел на меня с недоуменным восхищением. – То самое…

Конечно, это было «то самое». Десять шансов против одного, что я его спас от голода – того голода, какому почти неизбежно сопутствует пьянство. Вот и все. На этот счет у меня не было иллюзий, но, глядя на него, я задумался над тем, какого, собственно, человека принял он в сердце свое за эти последние три минуты. Я дал ему возможность прилично продолжать серьезное дело жизни, получать пищу и кров, какими обычно пользуются люди, а его израненная душа, как птица с поломанным крылом, могла забиться в какую-нибудь щель, чтобы там спокойно умереть от истощения. Вот что я для него сделал – и в самом деле очень мало, и вдруг, если судить по тому, как он принял мои слова, это малое разрослось при тусклом свете свечи в огромную, расплывчатую, быть может опасную тень.

– Вы не сердитесь, что я ничего путного не могу сказать! – воскликнул он. – Нет слов, чтобы говорить об этом. Еще вчера вечером вы мне так помогли… Тем, что меня слушали. Честное слово, мне несколько раз казалось, что голова моя лопнет…

Он метался – буквально метался – по комнате, засунул руки в карманы, снова их вытащил, надел на голову фуражку. Я и не подозревал, что он может быть таким легкомысленно оживленным. Я думал о сухом листе, подхваченном ветром; какое-то таинственное предчувствие, тяжелое неопределенное сомнение приковывало меня к стулу. Вдруг он застыл на месте, словно пораженный каким-то открытием.

– Вы подарили мне свое доверие, – объявил он серьезно.

– Ох, ради бога, дорогой мой, не нужно, – взмолился я, как будто он меня обидел.

– Хорошо. Я буду молчать. Но ведь вы не можете запретить мне думать… Ничего… я еще покажу…

Он быстро направился к двери, остановился, опустил голову и вернулся, шагая решительно.

– Я всегда думал о том, что если бы человек мог начать сначала… А теперь вы… до известной степени… да… сначала…

Я махнул ему рукой, и он вышел, не оглядываясь; звук его шагов замирал постепенно за дверью – решительная поступь человека, идущего при ярком дневном свете.

Что же касается меня, то, оставшись один у стола с одной-единственной свечой, я почему-то не почувствовал себя просветленным. Я был уже не настолько молод, чтобы за каждым поворотом видеть сияние, какое маячит нам в добре и в зле. Я улыбнулся при мысли о том, что в конце концов из нас двоих сияние видел он. И мне стало грустно. Начать сначала, сказал он? Да разве начальное слово наших судеб не было высечено нестираемыми письменами на скале.

18

Шесть месяцев спустя мой друг – владелец рисовой фабрики, циничный пожилой холостяк, пользовавшийся репутацией сумасброда, – написал мне письмо и, решив на основании моей теплой рекомендации, что я не прочь услышать что-либо о Джиме, распространился об его достоинствах. Он оказался скромным и дельным.

«Не находя в своем сердце ничего, кроме покорной терпимости к представителям моей породы, я жил до настоящего времени один в доме, который даже в этом жарком климате может показаться слишком большим для одного человека. Не так давно я ему предложил жить со мной. Кажется, промаха я не сделал».

Читая это письмо, я подумал, что в отношении к Джиму мой друг проявил не только терпимость – нет, это было начало подлинной привязанности. Конечно, он приводил своеобразные доводы. Прежде всего Джим в этом климате не утратил своей свежести. Будь он девушкой, – писал мой друг, – можно было бы сказать, что он цветет, цветет скромно, как фиалка, а не как эти вульгарно крикливые тропические цветы. Джим прожил в доме полтора месяца, и ни разу еще не попытался хлопнуть его по спине, назвать «стариной» или дать понять ему, что он – дряхлое ископаемое. Не отличался Джим и несносной болтливостью, свойственной молодым людям. Характер хороший, говорить ему не о чем, отнюдь не умен, к счастью, – писал мой друг. Но, видимо, Джим был все же достаточно умен, чтобы спокойно ценить его остроумие и в то же время забавлять его своей наивностью.

«Молоко на губах у него еще не обсохло, и теперь, когда у меня появилась блестящая идея дать ему комнату в доме и обедать вместе, я себя чувствую не таким дряхлым. На днях ему пришло в голову встать и пройти по комнате с единственной целью открыть мне дверь: и я почувствовал себя ближе к человечеству, чем был все эти годы. Забавно, не правда ли? Конечно, я догадываюсь – есть тут какой-то ужасный маленький грешок, и вам о нем известно, но если он действительно ужасен, мне кажется, можно постараться его простить. Я лично заявляю, что не могу заподозрить его в проступке более серьезном, чем набег на фруктовый сад. Неужели дело обстоит более серьезно? Быть может, вам следовало бы мне сказать; но мы оба давно ударились в святость, и вы, пожалуй, позабыли о том, что и мы в свое время грешили. Может случиться, что когда-нибудь я вас об этом спрошу, и тогда, надеюсь, вы мне скажете. Мне не хочется его расспрашивать, пока я не имею понятия о том, что это такое. Кроме того, сейчас еще слишком рано. Пусть он еще несколько раз откроет для меня дверь…»

Вот что писал мой друг. Я был очень доволен – подающим надежды Джимом, тоном письма, собственной своей проницательностью. Видимо, я знал, что делал: я разгадал его натуру и так далее… А что, если из этого выйдет что-нибудь неожиданное и чудесное? В тот вечер, отдыхая в шезлонге под тентом, на юте моего судна, стоявшего в гавани Гонконга, я заложил для Джима первый камень воздушного замка. Я сделал рейс на север, а когда вернулся, меня ждало еще одно письмо от моего друга. Этот конверт я вскрыл прежде всего.

«Насколько мне известно, столовые ложки не пропали, – так начиналось письмо. – Впрочем, я не поинтересовался об этом осведомиться. Он уехал, оставив на обеденном столе официальную записочку с извинениями, – записочку или очень глупую, или бессердечную. Быть может, и то и другое, – а мне нет никакого дела. Разрешите вам сообщить, на случай, если у вас имеются в запасе еще какие-нибудь таинственные молодые люди, что я свою лавочку закрыл окончательно и навсегда. Это последнее сумасбродство, в каком я повинен. Не подумайте, что меня это задело, но на теннисных площадках очень о нем сожалеют, и я, в своих же интересах, придумал правдоподобное объяснение и сообщил в клубе…»

Я отбросил листок в сторону и стал разбирать кучу писем на своем столе, пока не наткнулся на почерк Джима. Можете вы этому поверить? Один шанс из сотни. Но всегда подвертывается этот сотый шанс. Вынырнул в более или менее жалком состоянии маленький второй механик с «Патны» и получил временную работу на рисовой фабрике – ему поручили смотреть за машинами.

«Я не мог вынести фамильярность этой скотины, – писал Джим из морского порта, отстоящего на семьсот миль к югу от того места, где он мог кататься как сыр в масле. – Сейчас я поступил к Эгштрему и Блэку – судовым поставщикам: временно служу у них – ну, скажем, курьером, если называть вещи их именами. Я сослался на вас – это была моя рекомендация: вас они, конечно, знают, и если вы можете написать словечко в мою пользу, место останется за мной».

Я был придавлен развалинами своего замка, но, конечно, исполнил его просьбу и написал. В конце года мне пришлось отправиться в те края, и там я имел случай с ним повидаться.

Он все еще служил у Эгштрема и Блэка, и мы встретились в комнате, которую они называли «наша приемная». Комната сообщалась с лавкой. Джим только что вернулся с судна и, увидев меня, опустил голову, готовясь к стычке.

– Что вы имеете сказать в свое оправдание? – начал я, как только мы обменялись рукопожатием.

– То, что я вам писал, – ничего больше, – упрямо сказал он.

– Парень начал болтать? – спросил я.

Он взглянул на меня, смущенно улыбаясь.

– О нет! Он не болтал. Он держал себя так, словно нас связывает какая-то тайна. Напускал на себя чертовски таинственный вид всякий раз, как я приходил на фабрику; подмигивал мне почтительно, как будто хотел сказать: «Мы-то с вами знаем». Гнусно подлизывался, фамильярничал…

Он бросился на стул и уставился на свои ноги.

– Как-то раз мы остались вдвоем, и парень осмелился сказать: «Ну, мистер Джеймс, – меня называли там мистером Джеймсом, словно я был сын хозяина. – Ну, мистер Джеймс, вот мы опять вместе. Здесь лучше, чем на старом судне, правда?»

Не возмутительно ли это? Я посмотрел на него, а он сделал глубокомысленную мину.

Не беспокойтесь, сэр, говорит. Я сразу могу узнать джентльмена и понимаю, как должен себя чувствовать джентльмен. Надеюсь все же, что вы оставите за мной это место. Мне тоже туго пришлось из-за скандала с этой проклятой старой «Патной».

Это было ужасно. Не знаю, что бы я сказал или сделал, если бы в это время не услышал голоса мистера Дэнвера, звавшего меня из коридора. Был час завтрака. Мы вместе с мистером Дэнвером прошли через двор и сад к бенгало. Он начал, по своему обыкновению, ласково подтрунивать надо мной… Кажется, он ко мне привязался…

Джим минутку помолчал.

– Да, я знаю – он ко мне привязался. Вот почему мне было так тяжело. И такой чудесный человек! В то утро он взял меня под руку… Он тоже был со мной фамильярен.

Джим отрывисто рассмеялся и опустил голову.

– Когда я вспомнил, как эта гнусная скотина со мной разговаривала, – начал он вдруг дрожащим голосом, – мне невыносимо было думать о себе… Вы понимаете?

Я кивнул головой.

– Ведь он относился ко мне скорее как отец! – воскликнул он, и голос его оборвался. – Мне пришлось бы ему сказать. Я не мог это так оставить, не правда ли?

– Ну и что же? – прошептал я немного погодя.

– Я предпочел уйти, – медленно сказал он, – это дело нужно похоронить.

Из лавки доносился сварливый, напряженный голос Блэка, ругавшего Эгштрема. Много лет они вместе вели дело, и каждый день, с того момента как раскрывались двери и до последней минуты перед закрытием, Блэк, маленький человечек с прилизанными черными волосами и грустными глазами-бусинками, бранился неустанно, въедливо, с каким-то плаксивым бешенством. Эта вечная ругань была явлением самым обычным в их конторе; даже посетители очень скоро переставали обращать на нее внимание и лишь изредка бормотали: «Вот надоело!» – или вскакивали и закрывали дверь приемной. Эгштрем, угловатый, грузный скандинавец, суетливый, с огромными светлыми бакенбардами, отдавал распоряжения, проверял фактуры, счета или писал письма за высокой конторкой в лавке и, не обращая внимания на крики, держал себя так, будто был абсолютно глух. Лишь время от времени он досадливо произносил: – Шш!.. – но это «шш» ни малейшего впечатления не производило, да он его и не ждал.

– Здесь ко мне очень прилично относятся, – сказал Джим. – Блэк – прохвост, но Эгштрем – славный парень.

Он поспешно встал и подошел размеренными шагами к окну, где стоял штатив с подзорной трубой, обращенной к рейду.

– Вон судно входит в порт: его застиг штиль, и оно все утро простояло за рейдом, – сказал он терпеливо. – Я должен отправиться на борт.

Мы молча пожали друг другу руку, и он пошел к двери.

– Джим! – крикнул я.

Он оглянулся, стоя у порога.

– Вы… вы, быть может, отказались от счастья.

Он снова подошел ко мне.

– Такой чудесный старик, – сказал он. – Но как я мог? Как я мог? – Губы его дрогнули. – Здесь это не имеет значения.

– О, вы… вы… – начал я; мне пришлось подыскивать подходящее слово, а когда я убедился, что такого слова нет, он уже ушел. Из лавки донесся низкий ласковый голос Эгштрема, весело говорившего:

– Это «Сара Грэнджер», Джимми. Постарайтесь первым попасть на борт.

Тотчас же ввязался Блэк и завизжал, как разъяренный какаду:

– Скажите капитану, что у нас лежат его письма. Это его заманит сюда. Слышите, мистер… как вас там?

Джим поспешил ответить Эгштрему, и в тоне его было что-то мальчишеское:

– Ладно. Я устрою гонку.

Кажется, в этом тягостном деле он нашел хорошую сторону: можно было устраивать гонки.

В тот рейс я больше его не видел, но в следующий раз – мое судно было зафрахтовано на шесть месяцев – я опять направился в контору. В десяти шагах от двери я услышал брань Блэка, а когда я вошел, он бросил на меня грустный взгляд. Эгштрем, расплываясь в улыбке, направился ко мне, протягивая свою большую костлявую руку.

– Рад вас видеть, капитан… Шш… Так и думал, что вы скоро сюда заглянете. Что вы сказали, сэр? Шш… Ах, Джим! Он от нас ушел. Пойдемте в приемную…

Когда захлопнулась дверь, напряженный голос Блэка стал доноситься слабо, как голос человека, отчаянно ругающегося в пустыне.

– И поставил нас в пренеприятное положение. Должен сказать – скверно с нами обошелся…

– Куда он уехал? Вам известно? – спросил я.

– Нет. И никакого смысла не было спрашивать, – сказал Эгштрем. Он стоял передо мной – любезный, неуклюже опустив руки; на помятом синем саржевом жилете протянулась тонкая серебряная часовая цепочка. – Такой человек не едет в определенное место.

Я был слишком озабочен новостью, чтобы спрашивать объяснения этой фразы. Эгштрем продолжал:

– Он от нас ушел… позвольте-ка, ушел в тот самый день, когда прибыл пароход с паломниками, возвращавшийся из Красного моря; две лопасти винта у него были сломаны. Это случилось три недели назад.

– Не было ли каких разговоров о происшествии с «Патной»? – спросил я, ожидая худшего.

Он вздрогнул и посмотрел на меня, словно я был волшебником.

– Да… были. Откуда вы знаете? Кое-кто говорил об этом. Здесь собрались два-три капитана, управляющий технической конторой Ванло в порту, еще двое или трое и я. Джим тоже был здесь – стоял с сандвичем и стаканом пива в руке; когда мы заняты – вы понимаете, капитан, – нет времени завтракать по-настоящему. Он стоял вот у этого стола и ел сандвичи, а мы все столпились у подзорной трубы и смотрели, как этот пароход входит в гавань; тут управляющий от Ванло начал говорить о капитане «Патны»; когда-то он делал для него какой-то ремонт; затем он нам рассказал, какая это была старая развалина, и сколько денег он из нее выжимал. К слову он упомянул о последнем ее плавании, и тут мы все вступили в разговор. Один говорил одно, другой – другое… ничего особенного – то, что сказали бы и вы и всякий человек. Немного посмеялись. Капитан О’Брайн с «Сары Грэнджер», – он сидел вот в этом кресле и прислушивался к разговору, – вдруг как стукнет палкой по полу да как заорет:

«Негодяи!»

Мы все так и подпрыгнули. Управляющий от Ванло подмигивает нам и спрашивает:

«В чем дело, капитан О’Брайн?»

«В чем дело! В чем дело! – Тут старик раскричался. – Над чем смеетесь? Это дело не шуточное. Позор для всего рода человеческого – вот что это такое! Я бы застыдился, если бы меня увидели в одной комнате с кем-нибудь из этих парней. Да, сэр!»

Он встретил мой взгляд, и из вежливости я вынужден был сказать:

«Негодяи! Ну, конечно, капитан О’Брайн, мне бы самому не хотелось видеть их здесь, так что в этой комнате вы находитесь в полной безопасности. Не хотите ли выпить чего-нибудь прохладительного?»

«К черту ваше прохладительное, Эгштрем!» – кричит он, сверкая глазами. – Если я захочу пить, я и сам потребую. Нужно отсюда уходить. Воздух здесь сейчас скверный».

Тут все не выдержали – расхохотались и один за другим последовали за стариком. И вот, сэр, этот проклятый Джим кладет сандвич, который он держал в руке, обходит стол и направляется ко мне; его стакан с пивом стоит нетронутый.

«Я ухожу», – говорит – и больше ни слова.

«Еще нет и половины второго, – говорю я, – можете урвать минутку и покурить».

Я думал, он говорит, что пора ему отправляться на работу. Когда же я понял, что он задумал, тут у меня руки так и опустились. Знаете ли, не всякий день повстречаешь такого человека; парусной лодкой управлял, как черт; готов был в любую погоду выходить в море навстречу судам. Не раз, бывало, какой-нибудь капитан зайдет сюда и первым делом говорит:

«Где вы это раздобыли такого морского агента, Эгштрем? Сумасшедший сорви-голова! На рассвете я еле-еле нащупывал дорогу, как вдруг, смотрю, летит из тумана прямо мне под ноги лодка, полузалитая водой. Брызги перелетают через мачту, два перепуганных туземца сидят на дне шлюпки, а какой-то черт у румпеля орет: «Эй! Эй! Судно! Алло! Капитан! Эй! Эй! Агент Эгштрема и Блэка первым говорит с вами! Эй! Эй! Эгштрем и Блэк. Алло! Эй!» Расталкивает туземцев, кричит во все горло, позади рифы, налетает шквал, а он орет мне, чтобы я ставил паруса, он введет меня в гавань. Не человек, а черт. Никогда в жизни не видал, чтобы так обращались со шлюпкой. И ведь не пьян, а? А когда поднимется на борт, – вижу, такой тихий, вежливый парень… и краснеет, как девушка…»

Говорю вам, капитан Морлоу, когда Джим выходил в море навстречу незнакомому судну, никто не мог с нами соперничать. Остальным поставщикам только и оставалось, что удерживать старых покупателей, и…

Эгштрем, видимо, был сильно расстроен.

– Да, сэр. Похоже было на то, что он готов отправиться в море за сто миль в старой калоше, чтобы заполучить судно для фирмы. Если бы фирма принадлежала ему и нужно было ее еще на ноги поставить, он и то не мог бы сделать большего… А теперь вдруг… совсем неожиданно. Вот я и подумал: «Ого! Хочет прибавки жалованья… вот в чем тут дело».

«Ладно, – говорю я, – незачем поднимать шум, Джимми. Скажите – сколько вы хотите. Всякое разумное требование будет удовлетворено».

Он поглядел на меня так, словно старался проглотить что-то застрявшее у него в горле.

«Я не могу оставаться у вас».

«Что за дурацкая шутка?» – спрашиваю я.

Он покачал головой, а я по глазам его увидел, что он как будто уже ушел. Тут я на него накинулся и стал ругать.

«От кого это вы бежите? – спрашиваю. – Кто вам пришелся не по вкусу? Что вас задело? Да у вас ума меньше, чем у крысы, – крыса и та не побежит с хорошего судна. Где вы думаете получить лучшее место, такой-сякой?»

Уверяю вас, я его здорово отделал.

«Эта фирма не потонет», – говорю. А он вдруг как подскочит.

«Прощайте, – говорит и кивает мне головой, словно какой-нибудь лорд, – вы не плохой парень, Эгштрем. Даю вам слово, если бы вы знали причину, вы бы не стали меня задерживать».

«Это, – говорю, – дурацкая ложь. Я знаю, чего хочу».

Он так меня взбесил, что я даже расхохотался.

«Неужели не можете подождать хоть минутку, чтобы выпить этот стакан пива, чудак человек?»

Не знаю, что это на него нашло; он как будто дверь едва мог найти; уверяю вас, капитан, забавное было зрелище. Я сам выпил его пиво.

«Ну уж коли вы так спешите, пью за ваше здоровье из вашего же стакана, – сказал я ему. – Только попомните мои слова: если будете продолжать эту игру, вы скоро убедитесь, что земля для вас слишком мала, – вот и все».

Он бросил на меня мрачный взгляд и выбежал из комнаты, а лицо у него было такое, что хоть ребят пугай.

Эгштрем с горечью фыркнул и расчесал узловатыми пальцами белокурые бакенбарды.

– С тех пор так и не могу найти порядочного человека. Одни неприятности. А разрешите спросить, капитан, как это вы на него наткнулись?

– Он был штурманом на «Патне» в то плавание, – сказал я, чувствуя, что обязан дать какое-то объяснение.

С минуту Эгштрем сидел неподвижно, запустив пальцы в бакенбарду, а потом разразился:

– А кому какое до этого дело, черт возьми?

– Полагаю, что никому… – начал я.

– И чего он, черт возьми, добивается, проделывая такие штуки?

Вдруг он засунул в рот левую бакенбарду и, пораженный какою-то мыслью, воскликнул:

– Черт! А ведь я ему сказал, что земля окажется слишком мала для него.

19

Я вам рассказал эти два эпизода, желая продемонстрировать, что он с собой проделывал на новом этапе своей жизни. Таких эпизодов было много, – больше, чем можно пересчитать по пальцам.

Все они были равно окрашены той высокомерной нелепостью, какая делает их глубоко трогательными. Бросать свой хлеб насущный, чтобы руки были свободны для борьбы с призраком, – это может быть актом прозаического героизма. Люди поступали так и раньше (хотя мы, пожившие на своем веку, знаем прекрасно, что не истерзанная душа, но голодное тело делает человека отщепенцем), а те, что были сыты и намеревались быть сытыми всю жизнь, аплодировали такому похвальному безумию. Он действительно был несчастен, ибо никакое безрассудство не могло его увести от нависшей тени. Всегда его храбрость оставалась под сомнением. Да, по-видимому, нельзя уничтожить призрак факта. Вы можете ему противостоять или избегать его, а мне приходилось встречать людей, которые подмигивали знакомым теням. Видимо, Джим был не из тех, что подмигивают; но я так никогда и не мог решить, какова его линия поведения – бежит ли он от своего призрака, или ему противостоит. Я изощрял свою проницательность и в результате обнаружил лишь то, что различие меж тем и другим слишком неясно; как бывает и со всеми нашими поступками – определенного решения быть не могло. Здесь, пожалуй, было и бегство и своеобразная манера вести борьбу. Людям заурядным он вскоре стал известен, как непоседа, ибо то была самая забавная сторона его поведения; спустя некоторое время о нем знали все, он, несомненно, пользовался известностью в круге своих скитаний, – а диаметр этого круга равнялся приблизительно трем тысячам миль, – так знает вся округа какого-нибудь сумасброда. Например, в Бангкоке, где он нашел место у братьев Юкер, фрахтовщиков и торговцев тиковым деревом, жалко было смотреть, как он разгуливает при свете дня, лелея свою тайну, которая была известна всем, вплоть до бревен на реке. Шомберг, содержатель отеля, где жил Джим, волосатый эльзасец с мужественной осанкой и складочное место всех скандальных сплетен, сообщал, бывало, опершись обоими локтями о стол, приукрашенную версию истории Джима какому-нибудь посетителю, который жаждал новостей наравне с более дорогими напитками.

– И заметьте, он чудеснейший парень, какого только можно встретить, – великодушно заканчивал эльзасец свой рассказ, – выдающийся человек.

В пользу случайных посетителей заведения Шомберга говорит тот факт, что Джим ухитрился прожить в Бангкоке целых шесть месяцев. Я заметил, что люди, совершенно его не знавшие, привязывались к нему, как привязываешься к милому ребенку. Он всегда был сдержан, но, казалось, самая его внешность, его волосы, глаза, улыбка завоевывали ему друзей, где бы он ни появлялся. И, конечно, он был не дурак. Я слышал, как Зигмунд Юкер (уроженец Швейцарии) – кроткое создание, измученное жестокой диспепсией и так сильно хромавшее, что голова его склонялась градусов на сорок пять в сторону при каждом его шаге, – заявил одобрительно, что для такого молодого человека он отличается большими способностями.

– Почему не послать его в глубь страны? – с тревогой намекнул я: братья Юкер владели концессиями и тиковыми лесами внутри страны. – Если, как вы говорите, у него есть способности, он справится с работой. И физически он к этому приспособлен. Здоровье у него превосходное.

– Ах! Великое дело в этой стране уберечься от диспепсии! – завистливо вздохнул бедный Юкер и украдкой поглядел на свой больной живот. Когда я уходил от него, он задумчиво барабанил пальцами по столу и бормотал:

– Это идея! Это идея!

К несчастью, в тот самый вечер в отеле произошел неприятный инцидент.

Не могу сказать, чтобы я сильно порицал Джима, но инцидент поистине был прискорбный. Это была жалкая трактирная ссора; противником Джима был косоглазый датчанин – один из тех парней, что пишут на визитных карточках под своей незаконно присвоенной фамилией: «Старший лейтенант Королевского Сиамского Флота». Парень, конечно, не умел играть на бильярде, но, кажется, не любил быть битым. Выпил он достаточно, чтобы разозлиться после шестой партии, и сделал какое-то презрительное замечание по адресу Джима. Большая часть присутствовавших этих слов не слыхала, а у тех, кто слышал, воспоминания как будто улетучились под влиянием страшных событий, не замедливших последовать. Счастье для датчанина, что он умел плавать, ибо дверь выходила на веранду, а внизу протекал Менам – река очень широкая и черная. Лодка с китайцами, отправлявшимися, вероятно, в какую-то воровскую экспедицию, выудила офицера короля сиамского, а Джим около полуночи явился без шляпы на борт моего судна.

– Все в комнате как будто знали, – сказал он, еще не успев отдышаться после поединка.

Принципиально он, пожалуй, сожалел о происшедшем, но заявил, что в данном случае «выбора не было». А привел его в ужас тот факт, что всем и каждому известна его тайна, словно он разгуливал, таская все время за спиной свое бремя. Понятно, что после этого он не мог остаться в Бангкоке. Его единогласно осуждали за зверское насилие, столь неподобающее человеку в его щекотливом положении; одни утверждали, что он был в то время вдрызг пьян; другие ставили ему на вид отсутствие такта. Даже Шомберг был сильно раздражен.

– Он очень славный молодой человек, – говорил мне хозяин отеля, – но и лейтенант – молодчина парень. Он, знаете ли, каждый день обедает за моим табльдотом. И кий сломан. Этого я не могу допустить. Сегодня утром я первым делом пошел к лейтенанту извиняться и, кажется, уломал его. Но вы подумайте только, капитан, вдруг каждый начнет выкидывать такие штуки! Ведь парень мог утонуть. А я не могу сбегать в соседнюю лавку и купить новый кий. Мне приходится выписывать их из Европы. Нет, нет! Такой характер ни к черту не годится!..

Шомберг был сильно раздосадован.

То был самый печальный инцидент за время его… его изгнания. Никто не мог об этом сожалеть больше, чем сожалел я. И хотя кое-кто и говорил о Джиме: «О, да, я его знаю! Он рыскал в этих краях», – но до сих пор ему удавалось избегать неприятных инцидентов. Однако это последнее происшествие не на шутку меня встревожило, ибо, если чрезмерная чувствительность будет доводить его до трактирных драк, он потеряет свою репутацию безобидного, хотя и несносного безумца, и прослывет заурядным бродягой. Несмотря на все мое доверие к нему, я невольно думал, что в таких случаях от слова до дела один шаг. Полагаю, вы поймете, что к тому времени я уже не мог умыть руки. Я увез его из Бангкока на своем судне, и переезд был томителен для нас обоих. Грустно было смотреть, как он замкнулся в себе. Моряк, даже на положении простого пассажира, интересуется судном, критически и с удовольствием всматривается в окружающую его обстановку, так же как смотрит, например, художник на картину товарища. В прямом и переносном смысле слова, моряк всегда «на палубе», но мой Джим большей частью скрывался внизу, словно ехал на судне зайцем. Он на меня действовал так, что я избегал говорить на профессиональные темы, которые, естественно, возникают между двумя моряками во время плавания. По целым дням мы не обменивались ни единым словом; в его присутствии я с большой неохотой отдавал распоряжения моим помощникам. Часто, оставаясь вдвоем на палубе или в кают-компании, мы не знали, куда девать глаза.

Я поместил его, как вам известно, у Де Джонга, радуясь, что хоть как-нибудь его устроил; однако я был убежден в том, что положение его становится невыносимым. Он потерял ту гибкость, какая помогла ему занимать после каждого поражения независимую позицию. Однажды, сойдя с корабля, я увидел его на набережной; воды рейда и моря на горизонте сливались воедино; суда, стоявшие на якоре за рейдом, казалось, неподвижно парили в небе. Он ждал свою шлюпку, которую нагружали у наших ног свертками мелких товаров для какого-то судна, готового к отплытию. Обменявшись приветствиями, мы молча стояли друг подле друга.

– Боже! – воскликнул он вдруг. – Это убийственная работа.

Он улыбнулся мне; должен сказать, что обычно ему всегда удавалось улыбнуться. Я ничего не ответил. Я знал прекрасно, что он намекает не на свои обязанности; у Де Джонга работой его не обременяли. Тем не менее, как только он замолчал, я окончательно убедился, что эта работа убийственная. Я даже не взглянул на него.

– Не хотите ли покинуть эти края? – спросил я. – Переехать в Калифорнию или на Западный Берег? Я попытаюсь что-нибудь сделать.

Он перебил меня с легким презрением:

– Какая разница?..

Я сразу почувствовал, что он прав.

Разницы не было бы никакой, – он искал не облегчения; кажется, я смутно понимал: то, чего он искал, то, чего он ждал, не так-то легко поддавалось определению; пожалуй, он ждал какого-то благоприятного случая. Я дал ему немало таких случаев, но они сводились лишь к возможности зарабатывать себе на пропитание. А что же еще можно было сделать? Положение казалось мне безнадежным, и вспомнились слова бедняги Брайерли: «Пусть он зароется на двадцать футов в землю и там остается». Лучше это, думал я, чем ожидание невозможного на земле. Однако даже и в этом нельзя было быть уверенным. Не успела его шлюпка отплыть от набережной, как я уже принял решение пойти и посоветоваться вечером с Штейном.

Этот Штейн был богатый и пользующийся уважением торговец. Его «фирма» (ибо то была фирма «Штейн и Кь», включавшая также и компаньона, который, по словам Штейна, «ведал делами на Молуккских островах») вела торговлю с островами; немало торговых станций, собиравших местные продукты, было основано в самых отдаленных местечках. Его богатство и респектабельность не являлись, в сущности, причиной, которая побуждала меня искать у него совета. Я хотел поделиться с ним своими затруднениями, ибо он был достоин доверия больше, чем кто-либо из тех, кого я знал. Мягкой, простодушной, какой-то неиссякаемой и умной добротой светилось его лицо, – лицо длинное, лишенное растительности, изборожденное глубокими морщинами и бледное, как у человека, который всегда вел сидячий образ жизни; чего на самом деле не было. Его жидкие волосы были зачесаны назад, открывая массивный высокий лоб. Казалось, в двадцать лет он должен был выглядеть почти так же, как выглядел теперь в шестьдесят. То было лицо ученого; только брови, почти совсем седые, густые и косматые, да твердый проницательный взгляд не гармонировали – если можно так выразиться – с его ученым видом. Он был высокого роста, но казался развинченным; привычка слегка горбиться и наивная улыбка придавали ему такой вид, словно он всегда готов благосклонно вас выслушать; руки у него были длинные, с большими бледными кистями; жесты скупые, обдуманные, словно он на что-то указывал, разъяснял. Я останавливаюсь на нем так долго потому, что этот прямой и снисходительный человек с наружностью ученого отличался неустрашимым духом и физической храбростью. Такая храбрость совершенно бессознательна, и ее можно было бы назвать безрассудством, если бы она не была свойственна человеку, подобно естественной функции организма – хорошему пищеварению, например.

Говорят иногда, что человек держит жизнь в своих руках. Такая поговорка к нему неприменима; в течение раннего периода жизни на Востоке он играл в мяч со своей судьбой.

Все это было в прошлом, но я знал историю его жизни и происхождение его богатства. Он был также и натуралистом, пользовавшимся некоторой известностью, – или, вернее, ученым коллекционером. Его специальностью была энтомология. Его коллекция жуков, отвратительных маленьких чудовищ, которые казались злобными даже теперь – мертвые и неподвижные, – и коллекция бабочек, красивых, простерших безжизненные крылья под стеклянной крышкой ящиков, завоевали себе широкую известность. Имя этого торговца, искателя приключений и советника одного малайского султана (его он называл не иначе, как «мой бедный Мохаммед Бонзо»), стало известно ученым Европы благодаря нескольким бушелям собранных им насекомых, но европейские ученые понятия не имели о его жизни и характере, да это их и не интересовало. Я же, зная его, считал, что с ним больше, чем с кем бы то ни было другим, можно поговорить о затруднениях Джима, равно как и моих собственных.

20

Поздно вечером я вошел в его кабинет, миновав предварительно огромную, но пустую и очень тускло освещенную столовую. В доме было тихо. Мне показывал дорогу пожилой и мрачный слуга яванец в белой куртке и желтом саронге. Распахнув дверь, он воскликнул негромко: «О господин!» – и, отступив в сторону, скрылся таинственно, словно был призраком, лишь на секунду воплотившимся именно для этой услуги. Штейн, сидевший на стуле, повернулся, а очки как будто сами поднялись на лоб. Он приветствовал меня, по своему обыкновению, спокойно и весело. Лишь один угол большой комнаты – угол, где стоял его письменный стол, – был ярко освещен лампой под абажуром, все остальное пространство растворялось в бесформенном мраке, напоминая пещеру. Узкие полки с одноцветными темными ящиками одинаковой формы тянулись вдоль стен, не от пола до потолка, но темным поясом фута четыре в ширину. Катакомбы жуков. Деревянные таблички висели наверху, отделенные неправильными промежутками. Свет падал на одну из них, и слово Coleoptera, написанное золотыми буквами, мерцало таинственно в полумраке. Стеклянные ящики с коллекцией бабочек выстроились тремя длинными рядами на маленьких столиках с тонкими ножками. Один из таких ящиков стоял на письменном столе, который был усеян продолговатыми листками бумаги, исписанными мелким почерком.

– Вот за каким делом вы меня застаете, – сказал он.

Рука его коснулась стеклянного ящика, где в своем одиноком великолепии бабочка распростерла темные бронзовые крылья примерно семи дюймов в длину; крылья были прорезаны белыми жилками и окаймлены роскошным бордюром из желтых пятнышек.

– Только один такой экземпляр имеется у вас в Лондоне, а больше нет нигде. Моему маленькому родному городу я завещаю эту коллекцию. Частицу меня самого. Лучшую.

Он наклонился и напряженно всматривался, опустив голову над ящиком. Я стоял за его спиной.

– Чудесный экземпляр, – прошептал он и как будто позабыл о моем присутствии.

История его любопытна. Он родился в Баварии и двадцатидвухлетним юношей принял активное участие в революционном движении 1848 года. Сильно скомпрометированный, он бежал и сначала нашел приют у одного бедного республиканца, часовых дел мастера в Триесте. Оттуда он пробрался в Триполи с запасом дешевых часов для уличной продажи. Начало не блестящее, но Штейну посчастливилось; там он наткнулся на путешественника голландца, пользовавшегося, кажется, известностью (фамилию его я позабыл). Это и был тот самый натуралист, который пригласил его в качестве своего помощника и увез на Восток. Больше четырех лет они вместе и порознь путешествовали по Архипелагу, собирая насекомых и птиц. Затем натуралист вернулся на родину, а Штейн, не имевший родины, куда бы можно было вернуться, – остался с одним старым торговцем, которого встретил во время своих путешествий в глубь острова Целебес, – если допустить, что Целебес имеет какую-то глубь. Этот старый шотландец – единственный белый, которому разрешили проживать в то время в этой стране, – был привилегированным другом главного правителя государства Уаджо; в ту пору этим правителем была женщина.

Я часто слышал рассказ Штейна о том, как старик, половина тела которого была слегка парализована, представлял его ко двору, а вскоре после этого новый удар прикончил старика. То был грузный человек с патриархальной белой бородой и внушительной осанкой. Он вошел в зал совета, где собрались все раджи, пангераны и старшины, а королева – жирная, морщинистая женщина (по словам Штейна, очень бойкая на язык) – возлежала на высоком ложе под балдахином. Старик, опираясь на палку, волочил ногу. Схватив Штейна за руку, он подвел его к самому ложу.

– Смотри, королева, и вы, раджи, это – мой сын! – возвестил он громогласно. – Я торговал с вашими отцами, а когда я умру, он будет торговать с вами и сыновьями вашими.

Благодаря этой простой формальности Штейн унаследовал привилегированное положение шотландца, а также его запас товаров и дом-крепость на берегу единственной судоходной реки в стране. Вскоре после этого старая королева, столь бойкая на язык, умерла, и страна заволновалась, так как появились многочисленные претенденты на престол. Штейн присоединился к партии младшего сына, – того самого, которого он тридцать лет спустя называл не иначе, как «мой бедный Мохаммед Бонзо». Они совершили бесчисленные подвиги; оба были искателями приключений; в течение месяца они с горсточкой приверженцев выдерживали осаду в доме шотландца против целой армии. Кажется, туземцы и по сей день толкуют об этой войне.

Тем временем Штейн, кажется, не упускал случая захватить бабочку или жука всякий раз, как они ему попадались под руку. После восьми лет войны, переговоров, ненадежных перемирий, внезапных восстаний и предательств, когда мир, казалось, окончательно установился, его «бедный Мохаммед Бонзо» был убит у ворот своей собственной королевской резиденции, – его убили в тот самый момент, когда он в прекрасном настроении слезал с коня, вернувшись после удачной охоты на оленя. Это событие сделало положение Штейна крайне ненадежным; быть может, он бы все-таки остался, если бы спустя некоторое время не умерла сестра Мохаммеда – «моя дорогая жена-принцесса», как торжественно говаривал он. От нее у него была дочь – мать и ребенок умерли в три дня от какой-то злокачественной лихорадки. Он покинул страну, где ему невыносимо было оставаться после такой тяжелой потери. Так закончился первый, авантюристический период его существования. Последующая жизнь была настолько иной, что если бы не подлинная скорбь, никогда его не покидавшая, этот странный период скорее походил бы на сон.

У него было немного денег; он начал жизнь заново и с течением времени сколотил значительное состояние. Сначала он много путешествовал по островам, но вот подкралась старость, в последнее время он редко покидал свой поместительный дом, находившийся в трех милях от города. К дому примыкал большой сад, вокруг находились конюшни, конторы и бамбуковые коттеджи для слуг и подчиненных, каковых у него было немало. Каждое утро он ездил в своем кабриолете в город, в контору, где клерками у него были белые и китайцы. Ему принадлежала маленькая флотилия шхун и туземных судов; в широком масштабе он вел торговлю всем, чем богаты были острова. Мизантропом он не был, но жил уединенно со своими книгами и коллекциями, классифицируя экземпляры, переписываясь с европейскими энтомологами, составляя описательный каталог своих сокровищ.

Такова история человека, к которому я, не питая никакой определенной надежды, пришел посоветоваться о деле Джима. Даже услышать то, что он может сказать, казалось мне облегчением. Я был очень встревожен, но отнесся с уважением к этой напряженной, почти страстной сосредоточенности, с какой он смотрел на бабочку: казалось, в бронзовом мерцании этих легких крыльев, в белых линиях, в ярких пятнах он мог увидеть что-то иное – образ чего-то хрупкого и презирающего разрушение так же, как эти нежные и безжизненные ткани, великолепные и не запятнанные смертью.

– Чудесный экземпляр! – повторил он, поднимая на меня глаза. – Посмотрите! Красота… но это ничто… обратите внимание на точность, гармонию. Эта бабочка такая хрупкая! И такая сильная! И гармоничная! Такова Природа – равновесие колоссальных сил. И каждая звезда так гармонична… и каждая былинка… и могучий космос в совершенном своем равновесии производит вот эту бабочку. Это чудо, этот шедевр Природы – великого художника.

– Никогда не слыхал таких речей от энтомолога, – весело заметил я. – Шедевр! Что же вы скажете о человеке?

– Человек – удивительное создание, но он отнюдь не шедевр, – ответил он, глядя на стеклянный ящик. – Быть может, художник был немного помешан. А? Как вы думаете? Иногда мне кажется, что человек явился туда, где он не нужен, где нет для него места; иначе – зачем бы ему требовать себе всю землю? Зачем ему метаться повсюду, шуметь, толковать о звездах, тревожить былинки?..

– Ловить бабочек, – вставил я.

Он улыбнулся, откинулся на спинку стула и вытянул ноги.

– Садитесь, – сказал он. – Я сам поймал этот редкий экземпляр в одно чудесное утро. И я испытал большое волнение. Вы не знаете, что значит для коллекционера заполучить такой редкий экземпляр. Вы не можете знать.

Я улыбнулся, удобно устроившись в качалке. Казалось, он глядел куда-то вдаль, сквозь стену, в которую уставился. Он рассказывал, как явился к нему ночью вестник от «бедного Мохаммеда», который призывал его в свою «резиденцию», отстоявшую на девять-десять миль от его дома; дорога туда шла по вьючной верховой тропе, прорезавшей возделанную равнину и лесные участки. Рано поутру он выехал из своего укрепленного дома, расцеловав предварительно маленькую Эмму и передав бразды правления «жене-принцессе». Он рассказал, как она проводила его до ворот; она шла, положив руку на шею его лошади; на ней была белая куртка, золотые шпильки в волосах, а через левое плечо спускался коричневый кожаный ремень с револьвером.

– Она говорила, как говорят все женщины, – сказал он, – просила меня быть осторожным и вернуться домой до темноты, жаловалась, что приходится мне ехать одному. Шла война, и в стране было неспокойно: мои люди закрывали окна дома щитами, защищавшими от пуль, и заряжали ружья, а она просила меня за нее не бояться, – она сумеет защитить дом до моего возвращения. Я засмеялся от радости. Мне приятно было видеть ее такой смелой, молодой и сильной. Я тоже был тогда молод. У ворот она взяла мою руку, пожала ее и отошла назад. Я остановил лошадь и ждал, пока не задвинули засовы у ворот. В то время по соседству бродил со своей бандой великий мой враг – человек знатного рода и большой негодяй к тому же. Я проехал легким галопом четыре или пять миль; ночью шел дождь, но теперь туман рассеялся, и лик земли был ясен; она раскинулась передо мной улыбающаяся, свежая и невинная, словно маленький ребенок. Вдруг раздался залп – мне показалось, что прозвучало по меньшей мере двадцать выстрелов. Я слышал свист пуль, и шляпа моя съехала на затылок. То была, видите ли, маленькая хитрость. Они заставили моего бедного Мохаммеда послать за мной, а затем устроили засаду. В одну секунду я это понял и подумал: «Нужно и мне пойти на хитрость». Мой пони захрапел, подпрыгнул и остановился, а я медленно сполз вперед, уткнувшись головой в его гриву. Пони пошел шагом, а я одним глазом увидел слабое облачко дыма над бамбуковой зарослью слева. «Ага, друзья мои, – подумал я, – почему вы поторопились стрелять? Ваше дело еще не выгорело. О нет!» Правой рукой я потихоньку вытащил револьвер. В конце концов этих негодяев было только семеро. Они вышли из травы и, подоткнув свои саронги, побежали, размахивая над головой копьями. На бегу они кричали, что надо поймать лошадь, так как я мертв. Я дал им подойти совсем близко, а затем выстрелил три раза – все три пули попали в цель. Еще раз я выстрелил, целясь в спину человека, но промахнулся; он был уже слишком далеко. Тогда я выпрямился в седле, – я был один, ясный лик земли улыбался мне; тут валялись трое нападавших. Один лежал, свернувшись в клубок; другой растянулся на спине, опустив руку на глаза, словно заслоняясь от солнца, третий очень медленно согнул ногу, а потом судорожно ее вытянул. Сидя на лошади, я следил за ним пристально, но больше он не шевелился – bleibt ganz ruhig – застыл неподвижно. И пока я всматривался в его лицо, стараясь подметить признаки жизни, легкая тень скользнула по его лбу. То была тень этой бабочки. Посмотрите на форму крыльев! Эти бабочки летают высоко и с силой рассекают воздух. Я поднял глаза и увидел, как она упорхнула прочь. Я подумал – возможно ли? А потом она скрылась из виду. Я слез с седла и очень медленно пошел вперед, ведя за собой лошадь и сжимая в руке револьвер. Я бросал взгляды направо, налево, вверх, вниз, всюду. Наконец я ее увидел – она сидела на кучке грязи футах в десяти от меня. Сердце у меня быстро забилось. Я отпустил лошадь и, держа в одной руке револьвер, другой рукой сорвал с головы мягкую войлочную шляпу. Сделал один шаг. Остановился. Еще шаг. Хлоп! Поймал! Поднявшись на ноги, я дрожал от волнения, как лист, а когда я расправил эти великолепные крылья и увидел, какой редкий и безукоризненный экземпляр мне достался, голова у меня закружилась и ноги подкосились, так что я вынужден был опуститься на землю. Собирая коллекцию для профессора, я страстно желал заполучить такой экземпляр. Я предпринимал далекие путешествия и подвергался тяжким лишениям; я грезил об этой бабочке во сне, и вдруг теперь я держал ее в своей руке – она была моя. Говоря словами поэта (он произносил «боэт»):

«So halt’ ich’s endlich denn in meinen Handen,

Und nenn’es in gewissem Sinne mein».

На последнем слове он сделал ударение, внезапно понизил голос и медленно отвел взгляд от моего лица. Молча и деловито он начал набивать трубку с длинным мундштуком, потом, опустив большой палец в отверстие чашечки, посмотрел на меня многозначительно.

– Да, дорогой мой друг. В тот день мне нечего было желать: я разбил замысел своего злейшего врага; я был молод, силен; имел друга и любовь женщины; имел ребенка. Сердце мое было полно, – и даже то, о чем я грезил во сне, лежало на моей ладони!

Он чиркнул спичкой, вспыхнул яркий огонек. Судорога пробежала по его спокойному задумчивому лицу.

– Друг, жена, ребенок, – медленно проговорил он, глядя на маленькое пламя, потом дунул: спичка погасла. Он вздохнул и снова повернулся к стеклянному ящику. Хрупкие прекрасные крылья слабо затрепетали, словно его дыхание на секунду вернуло к жизни то, о чем он так грезил.

– Работа, – заговорил он вдруг своим мягким веселым тоном и указал на разбросанные листки, – работа подвигается хорошо. Я описывал этот редкий экземпляр… Ну, а какие у вас новости?

– Сказать вам правду. Штейн, – начал я с усилием, меня самого удивившим, – я пришел, чтобы описать вам один экземпляр…

– Бабочку? – быстро спросил он, недоверчиво улыбаясь.

– Нет, экземпляр отнюдь не столь совершенный, – ответил я, чувствуя, как угнетают меня сомнения. – Человека.

– Ach so![2]– прошептал он, и его улыбающееся лицо стало серьезным. Поглядев на меня секунду, он медленно сказал: – Ну что ж, я тоже человек.

Вы видите, каков он был, он умел так великодушно ободрить, что совестливый человек начинал колебаться на грани признания. Но если я и колебался, то это продолжалось недолго.

Он сидел, положив ногу на ногу, и слушал. Иногда голова его исчезала в огромном облаке дыма, и из этого дыма вырывалось сочувственное ворчание. Когда я кончил, он вытянул ноги, положил трубку и наклонился ко мне, опираясь локтями о ручку кресла и переплетая пальцы.

– Я прекрасно понимаю. Он – романтик.

Он поставил диагноз, и сначала я был поражен этим простым определением. Действительно, наш разговор так походил на медицинскую консультацию, – Штейн, со своим ученым видом, сидящий в кресле перед столом, я, озабоченный, в другом кресле напротив, – что естественным казался вопрос:

– Какие же меры принять?

Он поднял длинный указательный палец.

– Есть только одно средство. Только одно лекарство может исцелить нас: чтобы мы перестали быть собой!

Палец резко щелкнул по столу. Болезнь, которой он дал такое простое определение, вдруг показалась мне еще проще и совсем безнадежной. Последовало молчание.

– Да, – сказал я, – собственно говоря, вопрос не в том, как излечиться, но как жить.

Он одобрительно и как будто печально кивнул головой.

– Ja! Ja! Пользуясь словами вашего великого поэта – «Вот в чем вопрос…»

Сочувственно покачивая головой, он продолжал:

– Как жить? Да, как жить?

Он встал, опираясь о стол кончиками пальцев.

– Мы так по-разному хотим жить, – заговорил он снова. – Эта великолепная бабочка находит кучу грязи и преспокойно на ней сидит; но человек не будет сидеть спокойно на своей куче грязи. Он хочет жить то так, то этак…

Штейн поднял руку, потом опустил ее.

– Хочет быть святым и хочет быть дьяволом. А закрывая глаза, он всякий раз видит себя; и он самому себе представляется замечательным парнем, каким он на самом деле быть не может… видит себя в мечтах…

Штейн опустил стеклянную крышку: резко щелкнул автоматический замок. Взяв ящик обеими руками, он, словно священнодействуя, понес его на прежнее место; из яркого круга, освещенного лампой, он вступил в пояс более слабого света – и наконец в бесформенную мглу. Создавалось странное впечатление – словно эти несколько шагов вывели его из реального мира. Его высокая фигура, как бы лишенная субстанции, наклоняясь, двигаясь бесшумно, парила над невидимыми предметами, и, казалось, он выполняет там какие-то таинственные, нематериальные обязанности, а голос, доносившийся оттуда, не был теперь резок, но звучал мощно и серьезно, смягченный расстоянием:

– А так как вы не всегда можете держать глаза закрытыми, то наступает реальное несчастье… сердечная тоска… мировая скорбь. Говорю вам, друг мой, тяжело убедиться в том, что не можешь осуществить свою мечту, ибо у тебя не хватает сил или ума… Ja!.. А ведь ты такой замечательный парень! Wie? Was? Gott im Himmel! Может ли это быть?.. Ха-ха-ха!

Тень, бродившая среди могил бабочек, громко расхохоталась.

– Да! Это забавная и страшная штука. Человек, рождаясь, отдается мечте, словно падает в море. Если он пытается выкарабкаться из воды, как делают неопытные люди, он тонет, nicht war?.. Нет, говорю вам! Единственный способ – покориться разрушительной стихии и, делая в воде движения руками и ногами, заставить море, глубокое море поддерживать вас на поверхности. Итак, если вы меня спрашиваете – как быть?..

Голос его вдруг зазвучал очень громко, словно там, в полумраке, он услышал вдохновляющий шепот мудрости.

– Я вам скажу! Здесь тоже есть один лишь путь.

Быстро зашлепав туфлями, он вступил в пояс слабого света и внезапно очутился в ярком круге, освещенном лампой. Его вытянутая рука была направлена в упор в мою грудь, словно пистолет; глубоко запавшие глаза, казалось, пронизывали меня насквозь, но с подергивающихся губ не сорвалось ни одного слова, и экзальтация суровой убежденности, охватившая его во мраке, исчезла. Рука, тянувшаяся к моей груди, упала и, приблизившись на шаг, он мягко положил ее на мое плечо. Есть вещи, – грустно сказал он, – которых, пожалуй, не выскажешь, но он так долго жил один, что иногда об этом забывает… забывает.

Свет уничтожил ту уверенность, какая вдохновляла его в полумраке. Он сел и, опершись обоими локтями о стол, потер себе лоб.

– Однако это правда… правда… Погрузиться в разрушительную стихию…

Он говорил заглушенным голосом, не глядя на меня, прижимая ладони к лицу.

– Вот путь. Следовать за своей мечтой… идти за ней… и так всегда… ewig… usque ad finera…

Его убежденный шепот как будто раскрыл передо мной широкое туманное пространство, словно сумеречную равнину на рассвете… или, пожалуй, перед наступлением ночи. Не было мужества решить; но то был чарующий и обманчивый свет, неосязаемым тусклым покровом поэзии окутывающий западни… могилы. Жизнь его началась с восторженной жертвы во имя великих идей; он странствовал много, по разным дорогам, по странным тропам; и какую бы цель он ни преследовал – шаг его был тверд, и потому не возникало ни стыда, ни раскаяния. В этом он был прав. Несомненно, то был путь. И, несмотря на это, великая равнина, по которой люди странствуют среди западней и могил, оставалась унылой под неосязаемым поэтическим покровом сумеречного света; затененная в центре, она была обведена ярким поясом, словно пропастью с языками пламени. Наконец я прервал молчание и заявил, что ни один человек не может быть более романтичен, чем он.

Он медленно покачал головой и посмотрел на меня терпеливым, вопрошающим взглядом.

– Стыдно, – сказал он. – Вот мы сидим и болтаем, словно два мальчика, вместо того чтобы поразмыслить и найти какое-то практическое средство… лекарство против зла… великого зла, – повторил он с ласковой и снисходительной улыбкой.

Тем не менее наша беседа не порождала практических выводов. Мы избегали произносить имя Джима, словно Джим был заблудшим духом, страдающей и безыменной тенью.

– Ну, – сказал Штейн, вставая, – сегодня вы переночуете здесь, а утром мы придумаем что-нибудь практическое… практическое.

Он зажег канделябр и направился к дверям. Мы миновали пустынные темные комнаты; нас сопровождали отблески свечей, которые нес Штейн. Отблески скользили по натертому полу, проносились по полированной поверхности стола, загорались на мебели или вспыхивали и гасли в далеких зеркалах; на секунду появлялись две человеческие фигуры и два огненных языка, крадущиеся бесшумно в глубинах кристальной пустоты. Он шел медленно, на шаг впереди меня, сгорбленный, учтивый, глубокое и настороженное спокойствие было разлито на его лице; длинные белокурые жидкие пряди, прорезанные белыми нитями, спускались на его слегка согнутую шею.

– Он – романтик, – повторил Штейн. – И это очень плохо, очень плохо… И очень хорошо, – добавил он.

– Но романтик ли он? – усомнился я.

– Gewiss! – сказал он и, не глядя на меня, остановился с поднятым канделябром. – Несомненно! Что заставляет его так мучительно познавать себя? Что делает его существование реальным для вас и для меня?

В тот момент трудно было поверить в существование Джима, начавшееся в доме деревенского священника, заслоненное толпами людей, словно облаками пыли, заглушенное громкими требованиями жизни и смерти в материальном мире, – но его непреходящую реальность я воспринял с непреодолимой силой! Я увидел ее отчетливо, словно пробираясь по высоким молчаливым комнатам среди скользящих отблесков света, внезапно озаряющих две фигуры, которые крадутся с колеблющимися язычками пламени в бездонной и прозрачной глубине, мы ближе подошли к абсолютной Истине; а Истина, подобно самой Красоте, плавает, ускользающая, неясная, полузатонувшая в молчаливых неподвижных водах тайны.

– Быть может, и так, – согласился я с легким смехом, и неожиданно громкое эхо тотчас же заставило меня понизить голос, – но я уверен, что вы – романтик.

Опустив голову и высоко держа канделябр, он снова пошел вперед.

– Что ж… я тоже существую, – сказал он.

Он шел впереди. Я следил за его движениями, но видел я не главу фирмы, не желанного гостя на вечерних приемах, не корреспондента ученых обществ, не хозяина, принимающего заезжих натуралистов, – я видел реальную его судьбу, и по этой тропе он умел идти твердыми шагами; его жизнь началась в скромной обстановке, он познал великодушие, энтузиазм, дружбу, любовь – все восторженные элементы романтизма. У двери моей комнаты он повернулся ко мне.

– Да, – сказал я, словно продолжая начатый спор, – и, между прочим, вы безумно мечтали об одной бабочке; но когда в одно прекрасное утро мечта встала на вашем пути, вы не упустили блестящей возможности. Не правда ли? Тогда как он…

Штейн поднял руку.

– А знаете ли вы, сколько блестящих возможностей я упустил? Сколько утратил грез, возникавших на моем пути?

Он с сожалением покачал головой.

– Кажется мне, что иные мечты могли быть прекрасны, если бы я их осуществил. Знаете ли вы, сколько их было? Быть может, я и сам не знаю.

– Были ли его мечты прекрасны, или нет, – сказал я, – во всяком случае, он знает ту одну, которую упустил.

– Каждый человек знает об одной или двух пропущенных возможностях, – отозвался Штейн, – и в этом беда… великая беда.

На пороге он пожал мне руку и, высоко держа канделябр, заглянул в мою комнату.

– Спите спокойно. А завтра мы должны придумать какой-нибудь практический выход… практический…

Хотя его комната находилась дальше моей, но я видел, как он пошел назад. Он возвращался к своим бабочкам.

21

– Думаю, никто из вас не слыхал о Патюзане? – заговорил Марлоу после долгой паузы, в течение которой он старательно раскуривал свою сигару. – Это не имеет значения; много есть небесных тел, сверкающих ночью над нашими головами, и о них человечество никогда не слыхало, ибо они находятся вне сферы его деятельности. До них нет дела никому, кроме астрономов, которым платят за то, чтобы они говорили о составе, весе и стезе небесных тел, об их уклонениях с пути, об аберрации света – своего рода научные сплетни. Так же обстоит дело и с Патюзаном. О нем упоминали в правительственных кругах Батавии, а название его известно немногим, очень немногим в коммерческом мире. Однако никто там не был, а я подозреваю, что никто и не хотел туда ехать; так же точно, мне кажется, всякий астроном серьезно воспротивился бы переселению на далекое небесное тело, где, лишенный земных выгод, он, ошеломленный, созерцал бы незнакомое небо. Однако и небесные тела, и астрономы никакого отношения к Патюзану не имеют. Отправился туда Джим. Я хочу только пояснить вам: устрой ему Штейн переселение на звезду пятой величины – перемена не могла быть более разительной. Он оставил позади свои земные ошибки и ту репутацию, какую приобрел, и попал в совершенно иные условия, открывавшие простор его творческой фантазии. Совершенно иные и поистине замечательные! И проявил себя в них тоже замечательно.

Штейн знал о Патюзане больше, чем кто бы то ни было другой. Больше, думаю, чем было известно в правительственных кругах. Не сомневаюсь, что он там побывал или в дни охоты за бабочками, или позднее, когда, оставаясь неисправимым, пытался приправить щепоткой романтизма жирные блюда своей коммерческой кухни. Очень мало было уголков Архипелага, где бы он не побывал на рассвете их бытия, раньше чем свет – и электричество – был доставлен туда во имя более высокой морали… и… и более крупных барышей. Наутро после нашей беседы о Джиме он упомянул за завтраком о Патюзане, когда я процитировал слова бедного Брайерли:

«Пусть он зароется на двадцать футов в землю и там остается».

Заинтересованный, он посмотрел на меня внимательно, словно я был редким насекомым.

– Что ж, и это можно сделать, – заметил он, прихлебывая кофе.

– Похоронить его как-нибудь, – пояснил я. – Конечно, занятие не из приятных, но это – лучшее, что можно придумать для него – такого, как он есть.

– Да, он молод, – отозвался Штейн.

– Самое юное человеческое существо, – подтвердил я.

– Schon! У нас есть Патюзан, – продолжал он тем же тоном. – …А женщина теперь умерла, – добавил он загадочно.

Конечно, я не знаю этой истории, я могу лишь догадываться, что некогда Патюзан был уже использован, как могила для какого-то греха, провинности или несчастья. Нельзя заподозрить Штейна. Единственная женщина, когда-либо для него существовавшая, была малайская девушка, которую он называл «моя жена-принцесса» или, реже, в минуты откровенности, – «мать моей Эммы». Кто была та женщина, о которой он упомянул в связи с Патюзаном, я не могу сказать; но по его намекам я понял, что она была красива и образованна – наполовину голландка, наполовину малайка – с историей трагической, а быть может, только печальной; самым прискорбным фактом в этой истории был, несомненно, ее брак с малаккским португальцем, клерком какой-то коммерческой фирмы в голландских колониях. От Штейна я узнал, что этот человек был во многих отношениях личностью неприятной, пожалуй, даже отталкивающей. Единственно ради жены Штейн назначил его заведующим торговой станцией «Штейн и К» в Патюзане; но, с коммерческой точки зрения, назначение было неудачно – во всяком случае для фирмы, – и теперь, когда женщина умерла. Штейн не прочь был отправить туда другого агента. Португалец – его звали Корнелиус – считал себя особой достойной, но обиженной, заслуживающей с его способностями лучшего положения. Этого человека должен был сменить Джим.

– Но вряд ли португалец оттуда уедет, – заметил Штейн. – Меня это не касается. Только ради женщины я… Но, кажется, осталась дочь, и, если он не захочет уехать, я разрешу ему жить в старом доме.

Патюзан – отдаленный округ самостоятельного туземного государства, и главный поселок носит то же название. Удалившись на сорок миль от моря, вы замечаете с того пункта на реке, где видны первые дома, вершины двух круглых холмов, вздымающиеся над лесами; они почти примыкают одна к другой, и кажется, что их разделяет глубокая щель – словно гора раскололась от мощного удара. В действительности долина между холмами является лишь узким ущельем: со стороны поселка виден один конический холм, расщепленный надвое, и эти две половины слегка отклонились друг от друга. На третий день после полнолуния луна, показавшаяся как раз перед домом Джима (когда я его навестил, он занимал очень красивый дом, построенный в туземном стиле), поднялась из-за этих холмов; под ее лучами две массивные глыбы казались сгущенно-черными и рельефными, а затем почти совершенный диск, ярко сверкающий, поднялся между стенами пропасти и всплыл над вершинами, словно с тихим торжеством ускользнул от зияющей могилы.

– Удивительная картина, – сказал Джим, стоявший подле меня. – Стоит посмотреть – не правда ли?

В этом вопросе прозвучала нотка гордости, которая заставила меня улыбнуться, словно он принимал участие в устройстве этого исключительного зрелища. Он столько дел уладил в Патюзане! А эти дела, казалось, так же недоступны были его контролю, как движение месяца и звезд.

Это было непостижимо. Вот отличительная черта той жизни, куда Штейн и я неумышленно его втолкнули, преследуя одну лишь цель – убрать его с дороги, – с его же собственной дороги, заметьте. Такова была наша основная мысль, хотя, признаюсь, был еще один мотив, который слегка на меня повлиял. Я собирался съездить на родину и – быть может, сильнее, чем сам о том подозревал – желал устроить Джима до своего отъезда. Я ехал на родину, а ведь он пришел ко мне оттуда со своей бедой, со своими призрачными требованиями, словно человек, задыхающийся в тумане под тяжестью ноши. Не могу сказать, чтобы я когда-нибудь видел его ясно, даже теперь, после того как взглянул на него в последний раз, но мне казалось, что чем меньше я понимаю, тем крепче я связан с ним во имя того сомнения, какое неотделимо от нашего знания. Я знал немногим больше и о себе самом. А затем, повторяю, я ехал на родину, – на родину такую далекую, что все ее домашние очаги казались как бы единым родным очагом, у которого самый смиренный из нас имеет право отдохнуть.

Нас тысячи странствующих по лицу земли, прославленных и никому не ведомых, мы добываем за морями нашу славу, деньги или только корку хлеба, но мне кажется, что каждый из нас, возвращаясь на родину, как бы дает отчет. Мы возвращаемся на родину, чтобы встретить там людей, которые выше нас, – наших родственников, наших друзей, – тех, кому мы повинуемся и тех, кого любим. Но даже люди, у которых нет никого, люди самые свободные, одинокие, безответственные и не связанные узами, – те, у кого нет на родине ни дорогого лица, ни знакомого голоса, – даже они встретят некоего духа, обитающего в стране, под ее небом, в воздухе, в долинах и на холмах, в полях, в воде и в листве деревьев, – немого друга, судью и вдохновителя. Говорите, что хотите, но чтобы почувствовать радость, вдохнуть мир, познать истину, нужно вернуться с чистой совестью. Все это может вам показаться пустой сентиментальностью, и, действительно, лишь немногие из нас наделены волей или способностью сознательно вглядываться в глубь знакомых эмоций. Там, на родине, девушки, которых мы любим, мужчины, выше нас стоящие, нежность, дружба, удачи, радости! Но… вы должны взять награду чистыми руками, иначе в ваших руках она превратится в сухие листья и тернии.

Думаю, одинокие, не имеющие своего очага и привязанностей, те, что возвращаются не в дом свой, а в свою страну, к ее бесплотному, вечному и незыблемому духу, – они лучше всех понимают ее суровую спасительную силу, милость ее извечного права на нашу верность, наше повиновение. Да, немногие из нас понимают, но все мы это чувствуем, я говорю «все», не делая никаких исключений, ибо те, что не чувствуют, – в счет не идут. Каждая былинка имеет свое место на земле, из которой она черпает жизнь и силы, и человек корнями прикреплен к той стране, из которой черпает свою веру вместе с жизнью.

Я не знаю, много ли понимал Джим, но знаю, что он чувствовал, чувствовал смутно, но глубоко, требование этой истины или этой иллюзии – называйте, как хотите, – разница так невелика и так несущественна. Домой он никогда не вернулся бы. Никогда. Будь он способен на бурное проявление эмоций, он содрогнулся бы при этой мысли и вас заставил бы содрогнуться. Но он был не из этой породы, хотя, по-своему, умел быть красноречивым. При мысли о возвращении домой он замыкался в себе, сидел неподвижно, в оцепенении, понурив голову и выпятив губы; его честные голубые глаза мрачно сверкали из-под насупленных бровей, словно перед ним вставало что-то невыносимое. Воображение работало под этим крепким черепом, обрамленным густыми волнистыми волосами.

Что же касается меня, то я лишен воображения (в противном случае я бы с большей уверенностью говорил сегодня о Джиме). И я не утверждаю, будто рисовал себе духа страны, который поднимается над белыми скалами Дувра и вопрошает меня, вернувшегося, так сказать, с неполоманными костями, что я сделал со своим юным братом. Такое заблуждение было для меня немыслимо. Я знал прекрасно, что Джим – один из тех, о ком никаких вопросов задавать не будут: я видывал лучших людей, которые уходили, исчезали, скрывались из виду, не вызвав ни проблеска любопытства или сожаления. Дух страны, как и подобает властелину великих начинаний, не заботится о бесчисленных жизнях. Горе отставшим! Мы существуем лишь до тех пор, пока держимся вместе. Он же отстал, оторвался, но сознавал это так мучительно, что казался трогательным: так напряженная жизнь человека делает его смерть более трогательной, чем смерть дерева. Я случайно оказался под рукой и случайно растрогался. Вот все, что можно об этом сказать. Я был озабочен, как он выкарабкается. Мне было бы больно, начни он, например, пить. Земля так мала, что я боялся, как бы в один прекрасный день не подстерег меня грязный бродяга с мутными глазами и опухшим лицом, в парусиновых ботинках без подметок и с лохмотьями, болтающимися на локтях; и этот бродяга, на правах старого знакомого, попросит у меня пять долларов. Вам известна отвратительная развязность этих пугал, приходящих к вам из благопристойного прошлого, их хриплый, беспечный голос, бесстыдный взгляд… такие встречи тяжелы для человека, который верит в людскую солидарность.

Сказать вам по правде, это была единственная опасность, какую я предвидел для него и для себя, но в то же время я не доверял своему слабому воображению. Могло случиться и кое-что похуже, что я не в силах был предугадать. Он не давал мне забыть о том, каким он наделен воображением, а вы – люди с воображением – можете зайти далеко в любом направлении, словно вам отпущен более длинный канат на беспокойной якорной стоянке жизни. Такие люди заходят далеко. Они также начинают пить. Быть может, своими опасениями я преуменьшал его достоинства. Откуда мне было знать? Даже Штейн мог сказать о нем только то, что он романтик. Я же знал, что он один из нас. И зачем ему было быть романтиком?

Я останавливаюсь так долго на своих эмоциях и недоуменных размышлениях, ибо очень мало остается сказать о нем. Он существовал для меня, и в конце концов только через меня он существует для вас. Я вывел его за руку; я выставил его напоказ перед вами. Были ли мои заурядные опасения неоправданы? Не могу сказать – не могу сказать даже сейчас. Быть может, вы рассудите лучше, – пословица говорит, что зрителям игра виднее. Во всяком случае они были излишни. Он не сбился с пути – о нет! Наоборот, он неуклонно продвигался вперед, и на него можно было положиться, – это показывает, что у него была и выдержка и запал.

Я должен быть в восторге, ибо в этой победе я принимал участие, но я не испытываю того удовольствия, какого следовало бы ждать. Я спрашиваю себя, вырвался ли он действительно из того тумана, в котором блуждал, – фигура занятная, если и не очень крупная, с расплывчатыми очертаниями – отставший воин, безутешно тоскующий по своему скромному месту в строю. А кроме того, последнее слово еще не сказано – и, быть может, никогда не будет сказано. Разве наша жизнь не слишком коротка для той полной цельной фразы, какая в нашем лепете является, конечно, единственной и постоянной целью? Я перестал ждать этих последних слов, которые – будь они произнесены – потрясли бы небо и землю. Никогда не остается времени сказать наше последнее слово – последнее слово нашей любви, нашего желания, веры, раскаяния, покорности, мятежа. Не должны быть потрясены небо и земля. Во всяком случае – не нами, знающими о них столько истин.

Немного слов мне остается сказать о Джиме. Я утверждаю, что он достиг величия; но в рассказе – вернее, в глазах слушателей – его достижение покажется не весьма большим. Откровенно говоря, не своим словам я не доверяю, а вашей способности воспринимать. Я бы мог быть красноречивым, если бы не боялся, что вы заморили голодом свою фантазию, чтобы питать тело. Я не хочу вас обидеть; почтенное дело – не иметь иллюзий… безопасное… выгодное и… скучное. Однако было же время, когда и в вас жизнь била через край, когда и вы знали тот чарующий свет, какой вспыхивает в суете каждого дня, такой же удивительный, как блеск искр, выбитых из холодного камня, – и такой же, увы, недолговечный!

 

ОКОНЧАНИЕ

 

 

 

 

22

Завоевание любви, почестей, доверия людей, гордость и власть, дарованные завоеванием, – вот тема для героического рассказа; но на нас производит впечатление внешняя сторона такого успеха, а поскольку речь идет об успехах Джима, то никакой внешней стороны не было. Тридцать миль леса скрыли его завоевание от взоров равнодушного мира, а шум белого прибоя вдоль побережья заглушил голос славы. Поток цивилизации, как бы разветвляясь на суше в ста милях к северу от Патюзана, посылает одну ветвь на восток, а другую – на юго-восток, покидая Патюзан, его равнины и ущелья, старые деревья и древнее человечество, – Патюзан заброшенный и изолированный, словно незначительный островок между двумя рукавами могучей, разрушительной реки.

Вы часто встречаете название этой страны в описаниях путешествий далекого прошлого. Торговцы семнадцатого века отправлялись туда за перцем, ибо страсть к перцу, подобно любовному пламени, горела в сердцах голландских и английских авантюристов времен Иакова I. Куда только не отправлялись они за перцем! Ради мешка перцу они готовы были перерезать друг другу горло и продать дьяволу душу, о которой обычно так заботились; странное упорство этого желания заставляло их презирать смерть, явленную в тысяче образов: неведомые моря, незнакомые и отвратительные болезни, раны, плен, голод, чума и отчаяние. Желание делало этих людей великими! Клянусь небом, оно их делало героичными и в то же время трогательными в их безумном торге с неумолимой смертью, налагающей пошлину на молодых и старых. Немыслимым кажется, что одна лишь жадность могла вызвать у людей такое упорство в преследовании цели, такую слепую настойчивость в усилиях и жертвах. И действительно, те, что ставили на карту свою жизнь, рисковали всем ради скудной награды. Они оставляли свои кости на далеких берегах для того, чтобы богатства стекались к живым на родине. Нам, менее искушенным их преемникам, они представляются не торговыми агентами, но орудиями судьбы; они уходили в неизвестное, повинуясь внутреннему голосу, импульсу, трепетавшему в их крови, и мечте о будущем. Они вызывали изумление; и нужно признать – они были готовы к встрече с чудесным. Они снисходительно отмечали его в своих страданиях, в лике моря, в обычаях чуждых народов, в славе блестящих вождей.

В Патюзане они нашли много перца, и на них произвело впечатление величие и мудрость султана; но почему-то, спустя столетие, торговля с этой страной понемногу замирает. Быть может, уже не стало больше перца. Как бы то ни было, но теперь никому не было до нее дела; слава угасла, султан – юный идиот с двумя большими пальцами на левой руке и мизерными средствами, высосанными из жалкого населения и украденными у него многочисленными дядьями.

Эти сведения я, конечно, получил от Штейна. Он назвал мне имена людей и дал краткое описание жизни и характера каждого. Он переполнен был данными о туземном государстве, словно официальный отчет, – с той разницей, что его сведения были гораздо занимательнее. Кому и знать, как не ему. Он торговал со многими округами, а в иных – как, например, в Патюзане – одна только его фирма получила от голландского правительства специальное разрешение основать торговую станцию. Правительство доверяло его благоразумию, и предполагалось, что весь риск он берет на себя. Люди, которых он нанимал, тоже это понимали, но, видимо, он платил им столько, что рисковать стоило.

Утром, за завтраком, он говорил со мной вполне откровенно. Поскольку ему было известно (по его словам, последние новости были получены тринадцать месяцев назад), жизнь и собственность в Патюзане подвергались постоянной опасности – то были нормальные условия. Там была междоусобица, и во главе одной из партий стоял раджа Алланг, самый злобный из дядьев султана, правитель реки, занимавшийся вымогательством и кражей и угнетавший местных жителей малайцев, которым грозило полное истребление: совершенно беззащитные, они не имели даже возможности эмигрировать – «ибо, – как заметил Штейн, – куда им было идти и как они могли уйти?» Несомненно, у них не было даже желания уйти. Мир, обнесенный высокими непроходимыми горами, находился в руках высокорожденного, а этого раджу они знали: он происходил из их королевской династии.

Позже я имел удовольствие встретиться с этим господином. То был маленький, грязный, дряхлый старик с недобрыми глазами и безвольным ртом, через каждые два часа глотавший шарик опиума; презирая правила приличия, он ходил с непокрытой головой, и растрепанные жирные космы спускались на его сморщенное угрюмое лицо. Во время аудиенции он взбирался на что-то напоминающее узкие подмостки, возведенные в зале, похожем на старый сарай с прогнившим бамбуковым полом, сквозь щели которого вы могли созерцать на глубине двенадцати футов кучи мусора и всевозможных отбросов, сваленные под домом. Вот где он принимал нас, когда, в сопровождении Джима, я явился к нему с официальным визитом.

В комнате находилось человек сорок, и, быть может, втрое больше толпилось внизу во дворе. За нашими спинами люди все время входили и уходили, толкались и перешептывались. Несколько юношей, таращивших глаза издали, были в пестрых шелках; остальные – рабы и смиренные подданные – были полуобнажены, в рваных саронгах, перепачканные золой и грязью.

Я никогда не видел Джима таким серьезным, сдержанным, непроницаемым, внушительным. Среди темнолицых людей его стройная фигура в белом костюме и блестящие светлые кудри, казалось, притягивали солнечные лучи, просачивавшиеся в щели закрытых ставней этого мрачного зала со стенами из циновок и с тростниковой крышей. Он производил впечатление существа совершенно иной породы. Если бы они не видели, как он приплыл в каноэ, они могли бы подумать, что он спустился к ним с облаков. Однако он прибыл в старом челноке и всю дорогу просидел неподвижно, с плотно сжатыми коленями, опасаясь перевернуть свой челн: сидел на жестяном ящике, который я ему дал, а на коленях держал револьвер морского образца, полученный от меня при прощании. Этот револьвер, по воле провидения, или благодаря какой-то сумасбродной идее, или в силу подсознательной проницательности, он решил оставить незаряженным. Вот так-то поднялся Джим по реке Патюзан. Нельзя себе представить прибытия более прозаического и более опасного, более необычного и случайного, и прибыл он совершенно один. Странно, что все его поступки носили какой-то фатальный характер бегства, импульсивного бессознательного дезертирства – прыжка в неизвестное.

Именно случайность всего этого и производит на меня особенно сильное впечатление. Ни Штейн, ни я не имели ясного представления о том, что находится по другую сторону, когда мы, выражаясь метафорически, схватили его и перебросили без всяких церемоний через стену. В тот момент я желал только завершить его исчезновение. Характерно, что Штейн руководствовался сентиментальным мотивом. Ему казалось, что он уплачивает (добром, я полагаю) старый долг, о котором никогда не забывал. Действительно, всю свою жизнь он особенно дружелюбно относился к людям, приехавшим с Британских островов. Правда, его покойный благодетель был шотландец и даже именовался Александр Мак-Нейл, а родная деревня Джима лежала значительно южнее реки Твид; но на расстоянии шести или семи тысяч миль Великобритания если и не уменьшается, то укорачивается в перспективе даже для своих чад, и такие детали теряют всякое значение. Намерения Штейна были столь великодушны, что я самым серьезнейшим образом попросил его временно их скрывать. Я чувствовал, что никакие соображения о личной выгоде не должны влиять на Джима; не следовало даже подвергать его риску такого влияния. Нам приходилось иметь дело с иного рода реальностью. Он нуждался в убежище, и убежище, купленное ценою опасности, следовало ему предоставить – и только.

Во всем остальном я был с ним совершенно откровенен и – как мне в то время казалось – даже преувеличил опасность предприятия. В действительности же я ее недооценил: его первый день в Патюзане едва не стал последним, – и оказался бы последним, не будь Джим так безрассуден или так суров к себе и снизойди он до того, чтобы зарядить револьвер. Когда я излагал ему наш план, помню, как его упрямая и тоскливая покорность постепенно уступала место удивлению, любопытству, восторгу и мальчишескому оживлению. О таком случае он мечтал. Он не мог понять, чем он заслужил мое… Пусть его повесят, если он понимает, чему обязан… А Штейн, этот Штейн, торговец, который… но, конечно, меня он – Джим – должен благодарить… Я его оборвал. Он говорил бессвязно, а его благодарность причиняла мне невыразимую боль. Я ему сказал, что если он кому-нибудь обязан, то этот кто-то – старый шотландец, о котором он никогда не слыхал, этот шотландец умер много лет назад, и после него осталось только воспоминание о его громовом голосе и грубоватой честности. Следовательно, благодарить ему некого. Штейн оказывает молодому человеку помощь, какую сам получил в молодости, а я всего-навсего назвал его имя. Тут Джим покраснел и, вертя в руке какой-то клочок бумаги, робко заметил, что я всегда ему доверял.

Я с этим согласился и, помолчав, высказал пожелание, чтобы ему удалось последовать моему примеру.

– Вы думаете, я себе не доверяю? – с замешательством спросил он, а затем пробормотал о том, что раньше ему нужно себя показать. Лицо его просветлело, и громким голосом он заявил, что у меня не будет случая раскаиваться в том доверии, какое… какое…

– Не заблуждайтесь, – перебил я. – Не в вашей власти заставить меня в чем-либо раскаиваться.

Сожалений у меня быть не могло; а если бы они и были, то это мое личное дело; с другой стороны, я бы желал ему внушить, что этот замысел – этот эксперимент – дело его рук: он и только он будет нести ответственность.

– Как! Да ведь это как раз то самое, чего я… – забормотал он.

Я попросил его не глупить, а у него вид был недоумевающий. Он стоял на пути к тому, чтобы сделать жизнь для себя невыносимой…

– Вы так думаете? – спросил он взволнованно, а через секунду доверчиво прибавил: – Но ведь я пробивался вперед. Разве нет?

Невозможно было на него сердиться. Я невольно улыбнулся и сказал ему, что в былые времена люди, которые пробивались таким путем, становились отшельниками в пустыне.

– К черту отшельников! – воскликнул он с увлечением. Конечно, против пустыни он не возражал.

– Рад это слышать, – сказал я. Ведь именно в пустыню он и отправлялся. Я рискнул посулить, что там жизнь не покажется ему скучной.

– Да, да, – подтвердил он рассудительно.

Он выразил желание, неумолимо продолжал я, уйти и закрыть за собой дверь.

– Разве? – перебил он угрюмо, и мрачное настроение, казалось, окутало его с головы до ног, как тень проходящего облака. В конце концов он умел быть удивительно выразительным. Удивительно! – Разве? – повторил он с горечью. – Вы не можете сказать, что я поднимал из-за этого шум. И я мог терпеть… только, черт возьми, вы показываете мне дверь…

– Отлично. Ступайте туда, – сказал я. Я мог дать ему торжественное обещание, что дверь за ним закроется плотно. О его судьбе, какой бы она ни была, знать не будут, ибо эта страна, несмотря на переживаемый ею период гниения, считалась недостаточно созревшей для вмешательства в ее дела. Раз попав туда, он словно никогда и не существовал для внешнего мира. Ему придется стоять на собственных ногах, и, вдобавок, он должен сначала найти опору для ног.

– Никогда не существовал – вот именно! – прошептал он, впиваясь в мое лицо; глаза его сверкали.

Если он понял все условия, заключил я, ему следует нанять первую попавшуюся гхарри и ехать к Штейну, чтобы получить последние инструкции. Он вылетел из комнаты раньше, чем я успел закончить фразу.

23

Он вернулся лишь на следующее утро. Его оставили обедать и предложили переночевать. Никогда он не встречал такого замечательного человека, как мистер Штейн. В его кармане лежало письмо к Корнелиусу («тому парнишке, который получает отставку», – пояснил он и на секунду задумался). С восторгом показал он серебряное кольцо – такие кольца носят туземцы, – стертое от времени и сохранившее слабые следы резьбы.

То была его рекомендация к старику Дорамину – одному из самых влиятельных людей в Патюзане, важной особе; Дорамин был другом мистера Штейна в стране, где тот нашел столько приключений. Мистер Штейн назвал его «боевым товарищем». Хорошо звучит – боевой товарищ! Не так ли? И не правда ли – мистер Штейн удивительно хорошо говорит по-английски? Сказал, что выучил английский на Целебесе. Ужасно забавно, правда? Он говорит с акцентом – гнусавит, – заметил ли я? Этот парень Дорамин дал ему кольцо. Расставаясь в последний раз, они обменялись подарками. Что-то вроде обета вечной дружбы. Джиму это понравилось – а мне нравится? Им пришлось наутек бежать из страны, когда этот Мохаммед… Мохаммед… как его звали?.. был убит. Мне, конечно, известна эта история? Гнусное предательство, не правда ли?

В таком духе он говорил без умолку, позабыв о еде, держа в руке нож; и вилку, – он застал меня за завтраком; щеки его слегка раскраснелись, а глаза потемнели, что являлось у него признаком возбуждения. Кольцо было чем-то вроде верительной грамоты («об этом читаешь в книжках», – одобрительно вставил он), и Дорамин сделает для него все, что может. Мистер Штейн однажды спас этому парню жизнь; чисто случайно, как сказал мистер Штейн, но он – Джим – остается при особом мнении. Мистер Штейн – человек, который ищет таких случаев. Неважно! Случайно или умышленно, но ему – Джиму – это сослужит хорошую службу. Он надеется от всей души, что славный старикашка еще не отправился к праотцам. Мистер Штейн не знает. Больше года он не имел никаких сведений. Они без конца дерутся между собой, а доступ по реке закрыт. Это чертовски неудобно, но не беда! Он – Джим – найдет щелку и пролезет.

Он произвел на меня впечатление, пожалуй, даже испугал своей возбужденной болтовней. Он был разговорчив, как мальчишка накануне долгих каникул, открывающих простор всевозможным шалостям, а такое настроение у взрослого человека и при таких обстоятельствах казалось чем-то ненормальным, чуточку сумасшедшим и небезопасным. Я уже готов был взмолиться, прося его отнестись к делу посерьезнее, как вдруг он положил нож и вилку (он начал есть… или, вернее, бессознательно глотать пищу) – и стал шарить около своей тарелки. Кольцо! Кольцо! Где, черт возьми… Ах, вот оно… Он зажал его в кулак и ощупал один за другим все свои карманы. Как бы не потерять эту штуку… Он серьезно размышлял, глядя на сжатый кулак. Не повесить ли кольцо на шею… И тотчас же он этим занялся: извлек кусок веревки, которая походила на шнурок от башмака. Так! Теперь будет крепок. Черт знает, что получилось бы, если бы… Тут он как будто в первый раз заметил выражение лица моего и немного притих. Должно быть, я не понимаю, – сказал он с наивной серьезностью, – какое значение он придает этому подарку. Для него кольцо было залогом дружбы, – хорошее дело иметь друга. Об этом ему кое-что известно. Он выразительно кивнул мне головой, а когда я жестом отклонил эти слова, он подпер лицо рукой и некоторое время молчал, задумчиво перебирая хлебные крошки на скатерти.

– Захлопнуть дверь – хорошо сказано! – воскликнул он и, вскочив, зашагал по комнате; поворот его головы, плечи, быстрые неровные шаги напомнили мне тот вечер, когда он так же шагал, исповедуясь, объясняя, – называйте, как хотите, – жил передо мной, в тени набежавшего на него облачка, и с бессознательной проницательностью извлекая утешение из самого источника горя. Это было то же самое настроение и – вместе с тем – иное: так ветреный товарищ сегодня ведет вас по верному пути, а назавтра безнадежно собьется с дороги, хотя глаза у него все те же, все та же поступь, все те же побуждения… Походка его была уверенной, блуждающие потемневшие глаза словно искали чего-то в комнате. Казалось, одна его нога ступает тяжелее, чем другая, – быть может, виноваты были башмаки: вот почему походка была как будто неровной. Одну руку он глубоко засунул в карман, другой жестикулировал, размахивая над головой.

– Захлопнуть дверь! – вскричал он. – Я этого ждал. Я еще покажу… Я… Я готов ко всему… О таком случае я мечтал… Боже мой, выбраться отсюда! Наконец-то удача!.. Вот увидите!.. Я…

Он бесстрашно вскинул голову, и, признаюсь, в первый и последний раз за все время нашего знакомства я неожиданно почувствовал к нему неприязнь. К чему это парение в облаках? Он шагал по комнате, нелепо размахивая рукой и то и дело нащупывая кольцо на груди. Какой смысл ликовать, если человек назначен торговым агентом в страну, где вообще нет никакой торговли? Зачем бросать вызов вселенной? Не с таким настроением следовало подходить к новому делу; такое настроение, сказал я, не подобает ему… да и всякому другому.

Он остановился передо мной. Я действительно так думаю? – спросил он, отнюдь не утихомирившись, и в его улыбке мне вдруг почудилось что-то дерзкое. Но ведь я на двадцать лет старше его. Молодость дерзка: это ее право, ее потребность; она должна утвердить себя, а всякое самоутверждение в этом мире сомнений является вызовом и дерзостью.

Он отошел в дальний угол, а затем вернулся, чтобы – выражаясь образно – меня растерзать. Я, мол, говорил так потому, что даже я, который был так добр к нему, – даже я помнил… помнил о том, что с ним случилось. Что же тут говорить об остальных… о мире? Что удивительного, если он хочет уйти… убраться отсюда навсегда? А я толкую о подобающем настроении!

– Дело не в том, что помню я или помнит мир, – крикнул я. – Это вы – вы помните!

Он не сдавался и с жаром продолжал:

– Забыть все… всех, всех… – Понизив голос, он добавил: – Но вас?

– Да, и меня тоже, если это вам поможет, – так же тихо сказал я.

После этого мы еще несколько минут сидели безмолвные и вялые, словно опустошенные. Потом он сдержанно сообщил мне, что мистер Штейн советовал ему подождать месяц, чтобы выяснить – сможет ли он там остаться, раньше чем начинать постройку нового дома; таким образом он избегнет «бесполезных трат». Мистер Штейн иногда употреблял такие забавные выражения… «Бесполезные траты» – это очень хорошо… Остаться? – Ну конечно! Он останется. Только бы попасть туда – и конец делу. Он ручался, что останется. Никогда не уйдет. Ему нетрудно там остаться.

– Не будьте безрассудны, – сказал я, встревоженный его угрожающим тоном. – Если вы проживете долго, вам захочется вернуться.

– Вернуться – куда? – рассеянно спросил он, уставившись на циферблат стенных часов.

Помолчав, я спросил:

– Значит, никогда?

– Никогда, – повторил он задумчиво, не глядя на меня; потом вдруг встрепенулся: – О боги! Два часа, а в четыре я отплываю!

Это была правда. Бригантина Штейна уходила в тот день на запад, Джим должен был ехать на ней, а никаких распоряжений отсрочить отплытие дано не было. Думаю, Штейн позабыл. Джим стремительно побежал укладывать вещи, а я отправился на борт своего судна, куда он обещал заглянуть, когда отплывет на бригантину, стоявшую на внешнем рейде. Он явился запыхавшись, с маленьким кожаным чемоданом в руке. Это не годилось, и я ему предложил свой старый жестяной сундук; считалось, что он не пропускает воды или, во всяком случае, сырости. Вещи Джим переложил очень просто: вытряхнул содержимое чемодана, как вытряхивают мешок пшеницы. Я заметил три книги: две маленькие, в темных переплетах, и толстый зеленый с золотом том – полное собрание сочинений Шекспира, цена два с половиной шиллинга.

– Вы это читаете? – спросил я.

– Прекрасно поднимает настроение, – быстро сказал он.

Меня поразила такая оценка, но некогда было начинать разговор о Шекспире. На столе лежал тяжелый револьвер и две маленькие коробки с патронами.

– Пожалуйста, возьмите это, – сказал я. – Быть может, он поможет остаться там.

Не успел я выговорить эти слова, как уже понял, какой зловещий смысл можно им придать.

– Поможет вам добраться туда, – с раскаянием поправился я.

Однако он не размышлял о темном значении слов; с жаром поблагодарив меня, он выбежал из каюты, бросив через плечо:

– Прощайте!

Я услышал его голос за бортом судна: он торопил своих гребцов; выглянув в иллюминатор на корме, я видел, как шлюпка обогнула подзор. Он сидел на носу и, крича и жестикулируя, подгонял гребцов; в руке он держал револьвер, словно целясь в их головы; в моей памяти навсегда останутся перепуганные лица четырех яванцев: с бешеной силой налегли они на весла, и видение исчезло из поля моего зрения. Тогда я повернулся, и первое, что я увидел, были две коробки с патронами, лежавшие на столе. Он позабыл их взять.

Я приказал немедленно приготовить мне гичку; но гребцы Джима, убежденные, что жизнь их висит на волоске, пока в шлюпке сидит этот помешанный, неслись с невероятной быстротой; я не успел покрыть и половины расстояния между двумя судами, как Джим уже перелезал через поручни, и его ящик поднимали наверх. Бригантина была готова к отплытию, грот поставлен, и брашпиль застучал, когда я ступил на палубу; капитан – юркий, маленький полукровка, лет сорока, в синем фланелевом костюме, с круглым лицом цвета лимонной корки, с живыми глазами и редкими черными усиками, свисающими на толстые темные губы, – улыбаясь, пошел мне навстречу. Несмотря на его самодовольный и веселый вид, он оказался человеком, измученным заботами. Когда Джим на минутку спустился вниз, он сказал в ответ на какое-то мое замечание:

– О да! Патюзан.

Он доставит джентльмена до устья реки, но подниматься по реке «ни за что не станет». Его бойкие английские фразы, казалось, почерпнуты были из словаря, составленного сумасшедшим. Пожелай мистер Штейн, чтобы он поднялся, он бы «почтительнейше» (вероятно, он хотел сказать «вежливо», а, впрочем, черт его знает!) привел возражения, «имея в виду безопасность имущества». В случае отказа он бы «отставил себя». Год назад он побывал там в последний раз, и хотя мистер Корнелиус «многими приношениями добивался милости» раджи Алланга и «коренного населения» на условиях, которые для торговли были «как полынь во рту», однако судно, спускаясь по реке, подверглось обстрелу со стороны «безответственного населения», скрывавшегося в лесу; а матросы, спасая свою шкуру, попрятались в укромные местечки, и бригантина едва не наскочила на мель, где ей «грозила гибель, не поддающаяся описанию».

Злоба, проснувшаяся при этом воспоминании, и гордость, с какой он прислушивался к своей плавной речи, поочередно отражались на его широком простоватом лице. Он и хмурился и улыбался и с удовольствием следил, какое впечатление производит на меня его фразеология. Темные морщины быстро избороздили гладь моря, и бригантина с поднятым марселем и поставленной поперек грот-реей, казалось, недоуменно застыла в морской ряби.

Затем он, скрежеща зубами, сообщил мне, что раджа был «сметной гиеной» (не знаю, почему ему пришла в голову гиена), а кто-то другой оказался «хитрее крокодила». Искоса следя за командой, работавшей на носу, он дал волю своему красноречию и сравнил Патюзан с «клеткой зверей, взбесившихся от долгого нераскаяния». (Вероятно, он хотел сказать – безнаказанность.)

Он не намеревался, вскричал он, «умышленно подвергать себя ограблению». Протяжные крики людей, бравших якорь на кат, смолкли, и он понизил голос.

– Хватит с меня Патюзана! – энергично заключил он.

Как я впоследствии слышал, он однажды был настолько неосторожен, что его привязали за шею к столбу, стоявшему посредине грязной ямы перед домом раджи. В таком неприятном положении он провел большую часть дня и всю ночь, но есть основания предполагать, что над ним хотели просто подшутить. Кажется, он призадумался над этим жутким воспоминанием, а потом ворчливо обратился к матросу, который шел к штурвалу. Снова повернувшись ко мне, он заговорил рассудительно и бесстрастно. Он отвезет джентльмена к устью реки у Бату-Кринг – «город Патюзан, – заметил он, – находится на расстоянии тридцати миль, внутри страны». По его мнению, продолжал он вялым убежденным тоном, сменившим прежнюю болтливость, джентльмен в данный момент уже «подобен трупу».

– Что? Что вы говорите? – переспросил я.

Он принял грозный вид и в совершенстве изобразил, как наносят удар ножом в спину.

– Все равно что покойник, – пояснил он с невыносимым самодовольством, радуясь своей проницательности. За его спиной я увидел Джима, который молча мне улыбался и поднял руку, удерживая готовое сорваться с моих губ восклицание.

Затем, пока полукровка с важностью выкрикивал приказания, пока поворачивались с треском реи и поднималась тяжелая цепь, Джим и я, оставшись одни с подветренной стороны грота, пожали друг другу руку и торопливо обменялись последними словами. В сердце моем уже не было того тупого недовольства, какое не оставляло меня наряду с интересом к его судьбе. Нелепая болтовня полукровки придала больше реальности опасностям на его пути, чем заботливые предостережения Штейна. На этот раз что-то формальное, всегда окрашивавшее наши беседы, исчезло, кажется, я назвал его «дорогим мальчиком», а он, выражая свою благодарность, назвал меня «старина», словно риск, на который он шел, уравнивал наш возраст и чувства. Была секунда подлинной и глубокой близости – неожиданной и мимолетной, как проблеск какой-то вечной, спасительной правды. Он старался меня успокоить, словно из нас двоих он был более зрелым.

– Хорошо, хорошо, – торопливо и с чувством говорил он. – Я обещаю быть осторожным. Да, рисковать я не буду. Никакого риска. Конечно, нет. Я хочу пробиться. Не беспокойтесь. Я чувствую себя так, словно ничто не может меня коснуться. Как! Да ведь есть в этом слове «Иди!» большая удача. Я не стану портить такой прекрасный случай…

Прекрасный случай! Что ж, случай был прекрасен, но ведь случаи создаются людьми, – а как я мог знать? Он сам сказал: даже я… даже я помнил, что его… несчастье говорит против него. Это была правда. И лучше всего для него уйти.

Моя гичка попала в кильватер бригантины, и я отчетливо его видел: он стоял на корме в лучах клонившегося к западу солнца, высоко поднимая над головой фуражку. Донесся неясный крик:

– Вы… еще… обо мне… услышите!

«Обо мне» или «от меня» – хорошенько не знаю. Кажется, он сказал – «обо мне». Меня слепил блеск моря у его ног, и я плохо мог его разглядеть. Всегда я обречен его видеть неясно, но уверяю вас, ни один человек не мог быть менее «подобен трупу», как выразилась эта каркающая ворона. Я разглядел лицо маленького полукровки, по форме и цвету похожее на спелую тыкву; оно высовывалось из-под локтя Джима. Он тоже поднял руку, словно готовился нанести удар. Absit omen![1]

24

Берег Патюзана – я увидел его года два спустя – прямой и мрачный и обращен к туманному океану. Красные тропы, похожие на водопады ржавчины, тянутся под темно-зеленой листвой кустарника и ползучих растений, одевающих низкие утесы. Болотистые равнины сливаются с устьями рек, а за необъятными лесами встают зазубренные голубые вершины. Недалеко от берега цепь островов – темных осыпающихся глыб – резко вырисовывается в вечной дымке, пронизанной солнечным светом, словно остатки стены, пробитой волнами.

У Бату-Кринг – одного из рукавов устья – находится рыбачья деревушка. Река, так долго остававшаяся недоступной, была в ту пору открыта для плавания, и маленькая шхуна Штейна, на которой я прибыл, за тридцать шесть часов поднялась вверх по течению, не подвергаясь обстрелу со стороны «безответственного населения». Такие обстрелы уже отошли в область далекого прошлого, если верить старшине рыбачьей деревушки, который в качестве лоцмана явился на борт шхуны. Он разговаривал со мной – вторым белым человеком, какого видел за всю свою жизнь – доверчиво, и преимущественно о первом виденном им белом. Он называл его Тюан Джим, и тон его произвел на меня впечатление странным сочетанием фамильярности и благоговения. Они – жители этой деревушки – находились под особым покровительством белого господина: это свидетельствует о том, что Джим не помнил зла. Он предупреждал, что я о нем услышу, и слова его оправдались. Да, я о нем услышал. Возникла уже легенда, будто прилив начался на два часа раньше, чтобы помочь ему подняться вверх по течению реки. Болтливый старик сам управлял каноэ и подивился такому феноменальному явлению. Вдобавок вся слава досталась его семье. Гребли его сын и зять; но они были неопытными юнцами и не заметили быстрого хода каноэ, пока старик не обратил их внимания на этот изумительный факт.

Прибытие Джима в эту рыбачью деревушку было благословением; но для них, как и для многих из нас, благословению предшествовал ужас. Столько поколений сменилось с тех пор, как последний белый человек посетил реку, что даже традиции были позабыты. Появление этого существа, словно с неба на них свалившегося и неумолимо потребовавшего, чтобы отвезли его в Патюзан, вызвало тревогу; его настойчивость пугала; щедрость казалась более чем подозрительной. То было неслыханное требование, не имевшее прецедента в прошлом. Что скажет на это раджа? Как он с ними расправится? Большая часть ночи прошла в совещании, но непосредственный риск навлечь на себя гнев этого странного человека был столь велик, что наконец они приготовили жалкий челнок. Женщины горестно завопили, когда они отчалили. Бесстрашная старая колдунья прокляла незнакомца.

Он сидел, как я вам уже сказал, на своем жестяном ящике, держа на коленях незаряженный револьвер. Он сидел настороженный, – такое напряжение сильнее всего утомляет, – и так прибыл в страну, где ему суждено было прославиться своими подвигами от голубых вершин до белой ленты прибоя у берега. За первым поворотом реки он потерял из виду море с его неутомимыми волнами, которые вечно вздымаются, падают и исчезают, чтобы снова подняться, – вечный символ борющегося человечества. Перед собой он увидел неподвижные леса, ушедшие корнями глубоко в землю, стремящиеся навстречу солнечному свету, вечные, как сама жизнь, в темном могуществе своих традиций. А счастье его, окутанное покрывалом, сидело подле, словно восточная невеста, которая ждет, чтобы рука господина сорвала с нее вуаль. Он тоже был наследником темной и могущественной традиции!

Однако он мне сказал, что никогда еще не чувствовал себя таким подавленным и усталым, как в этом каноэ. Он не смел шевелиться и только потихоньку протягивал руку за скорлупой кокосового ореха, плававшей у его ног, и с величайшей осторожностью вычерпывал воду. Тут он понял, какое твердое сиденье представляет крышка жестяного ящика. У него было богатырское здоровье, но несколько раз в продолжение этого путешествия он испытывал головокружение, а в промежутках тупо размышлял о том, каков-то будет волдырь на его спине от солнечного ожога. Для развлечения он стал смотреть вперед, на какой-то грязный предмет, лежавший у края воды, и старался угадать – бревно это или аллигатор. Но вскоре бросил это развлечение.

Ничего забавного не было: предмет всегда оказывался аллигатором. Один из них бросился в реку и едва не перевернул каноэ. Через минуту он забыл и этот случай. Затем после долгого пути он радостно приветствовал стайку обезьян, спустившихся к самому берегу и провожавших лодку возмутительными воплями. Вот каким путем шел он к величию, – подлинному величию, какого когда-либо достигал человек. Он страстно ждал захода солнца, а тем временем три гребца готовились привести в исполнение задуманный план – выдать его радже.

– Должно быть, я одурел от усталости или задремал, – сказал он. Неожиданно он заметил, что каноэ подходит к берегу. Тут он обнаружил, что леса остались позади, вдали виднеются первые дома, а налево – частокол; его гребцы выпрыгнули на низкий берег и пустились наутек. Инстинктивно он бросился за ними. Сначала он подумал, что они неизвестно почему дезертировали, но потом услышал возбужденные крики, распахнулись ворота, и толпа двинулась ему навстречу. В то же время лодка с вооруженными людьми появилась на реке и, поравнявшись с его пустым каноэ, отрезала ему таким образом путь к отступлению.

– Я был, знаете ли, слишком изумлен, чтобы оставаться хладнокровным, и будь этот револьвер заряжен, я бы кого-нибудь пристрелил, – быть может, двоих или троих, – и тогда мне пришел бы конец. Но револьвер был не заряжен…

– Что ж, может, надо было и пристрелить.

– Не мог же я сражаться со всем населением: я не хотел идти к ним так, словно боялся за свою жизнь, – сказал он, и в глазах его вспыхнуло мрачное упорство.

Я промолчал о том, что им-то неизвестно было, заряжен револьвер или нет.

– Как бы то ни было, но револьвер был не заряжен, – повторил он добродушно. – Я остановился и спросил их, в чем дело. Они как будто онемели. Я видел, как несколько человек уносили мой ящик. Этот длинноногий старый негодяй Кассим – завтра я вам его покажу – выбежал вперед и забормотал, что раджа желает меня видеть. Я сказал: «Ладно». Я тоже хотел видеть раджу; я попросту вошел в ворота и… и вот я здесь.

Он засмеялся и вдруг с неожиданным возбуждением спросил:

– А знаете, что лучше всего? Я вам скажу. Сознание, что в проигрыше остался бы Патюзан, если бы меня отсюда выгнали!

Так говорил он со мной перед своим домом в тот вечер, о котором я упомянул, когда мы следили, как луна поднималась над пропастью между холмами, словно призрак из могилы; лунное сияние спускалось, холодное и бледное, как мертвый солнечный свет. Есть что-то жуткое в свете луны; в нем вся бесстрастность невоплощенной души и какая-то непостижимая тайна. По отношению к нашему солнечному свету, который – что бы вы ни говорили – есть все, чем мы живем, лунный свет – то же, что эхо по отношению к звуку: печальна нота или насмешлива – эхо остается обманчивым и неясным. Лунный свет лишает все материальные формы – среди которых в конце концов мы живем – их субстанции и дает зловещую реальность одним лишь теням. А тени вокруг нас были очень реальны, но Джим, стоявший подле меня, казался очень сильным, словно ничто – даже оккультная сила лунного света – не могло лишить его реальности в моих глазах. Быть может, и в самом деле ничто не могло его теперь коснуться, раз он выдержал натиск темных сил. Все было безмолвно, все было неподвижно; даже на реке лунные лучи спали, словно на глади пруда. В это время прилив был на высшем уровне – это был момент полной неподвижности, подчеркивающий изолированность этого затерянного уголка земли. Дома, толпившиеся вдоль широкой сияющей полосы, не тронутой рябью или отблесками, – подступали к воде, словно ряд теснящихся, расплывчатых, серых, серебристых глыб, сливающихся с черными тенями; они походили на призрачное стадо бесформенных тварей, пробивающихся вперед, чтобы испить воды из призрачного и безжизненного потока. Кое-где за бамбуковыми стенами поблескивал красный огонек, теплый, словно живая искра, наводящий на мысль о человеческих привязанностях, о пристанище и отдыхе.

Он признался мне, что часто наблюдает, как гаснут один за другим эти крохотные теплые огоньки; ему нравится следить, как отходят ко сну люди, уверенные в безопасности завтрашнего дня.

– Спокойно здесь, правда? – спросил он. Он не отличался красноречием, но глубоко значительны были следующие его слова: – Посмотрите на эти дома. Нет ни одного дома, где бы мне не доверяли. Я вам говорил, что пробьюсь. Спросите любого мужчину, женщину, ребенка… – Он приостановился. – Ну что ж, во всяком случае, я на что-то годен.

Я поспешил заметить, что в конце концов он должен был прийти к такому заключению. Я был в этом уверен, добавил я. Он покачал головой.

– Были уверены? – Он слегка пожал мне руку повыше локтя. – Что ж… значит, вы были правы!

Окрыленность, гордость, чуть ли не благоговение слышались в этом тихом восклицании.

– И подумать только, что это для меня значит! – Снова он сжал мне руку. – А вы меня спрашивали – думаю ли я уехать. Боже! Мне уехать! Особенно теперь, после того, что вы мне сказали о мистере Штейне… Уехать! Как! Да ведь этого-то я и боялся. Это было бы… тяжелее смерти. Нет, клянусь честью! Не смейтесь. Я должен чувствовать – каждый раз, когда открываю глаза, – что мне доверяют… что никто не имеет права… вы понимаете? Уехать! Куда? Зачем? Чего мне добиваться?

Я сообщил ему – в сущности, это и было целью моего визита – о намерении Штейна подарить ему дом и запас товаров на таких условиях, что сделка будет вполне законной и имеющей силу. Сначала он стал фыркать и брыкаться.

– К черту вашу деликатность! – крикнул я. – Это вовсе не Штейн. Вам дают то, чего вы сами добились. И, во всяком случае, приберегите ваши замечания для Мак-Нейла… когда встретите его на том свете. Надеюсь, это случится не скоро.

Ему пришлось принять мои доводы, ибо все его завоевания – доверие, слава, дружба, любовь – сделали его не только господином, но и пленником. Глазами собственника смотрел он на тихую вечернюю реку, дома, на вечную жизнь лесов, на жизнь древних племен, на тайны страны, на гордость своего сердца; в действительности же это они им владели, сделали его своею собственностью вплоть до самых сокровенных его мыслей, вплоть до биения крови и последнего его вздоха.

Было чем гордиться! Я тоже гордился – гордился им, хотя и не был так уверен в баснословных выгодах сделки. Это было удивительно. Не о бесстрашии его я думал. Странно, как мало значения я ему придавал, словно оно являлось чем-то слишком условным, чтобы стать самым главным. Нет, больше поразили меня другие таланты, которые он проявил. Он доказал свое умение стать господином положения, он доказал свою интеллектуальную остроту в его оценке. А изумительная его готовность! И все это проявилось у него внезапно, как острое чутье у породистой ищейки. Он не был красноречив, но его молчание было исполнено достоинства, и великой серьезностью дышали его нескладные речи. Он все еще умел по-старому краснеть. Но иногда сорвавшееся слово или фраза показывали, как глубоко, как торжественно относится он к тому делу, какое дало ему уверенность в оправдании. Вот почему, казалось, любил он эту страну и этих людей, – любил с каким-то неукротимым эгоизмом, со снисходительной нежностью.

25

– Вот где меня держали в плену три дня, – шепнул он мне в день нашего посещения раджи, когда мы медленно пробирались сквозь благоговейно шумливую толпу подданных, собравшихся во дворе Тунку Алланга. – Грязное местечко, не правда ли? А есть мне давали, только когда я поднимал шум, да и то я получал всего-навсего мисочку риса да жареную рыбку, чуть побольше корюшки… черт бы их побрал! Ну и голоден же я был, когда бродил в этом вонючем загоне, а эти парни шныряли около меня! Я отдал ваш револьвер по первому же требованию. Рад был от него отделаться. Глупый у меня был вид, пока я разгуливал, держа в руке незаряженный револьвер.

Тут нас провели к радже, и в присутствии человека, у которого он побывал в плену, Джим стал невозмутимо серьезен и любезен. О, он держал себя великолепно! Мне хочется смеяться, когда я об этом вспоминаю. И, однако, Джим показался мне внушительным. Старый негодяй Тунку Алланг не мог скрыть свой страх (он отнюдь не был героем, хотя и любил рассказывать о своей буйной молодости), но в то же время относился к бывшему пленнику с серьезным доверием. Заметьте! Ему доверяли даже там, где должны были сильнее всего ненавидеть. Джим – поскольку я мог следить за разговором – воспользовался случаем, чтобы прочесть нотацию. Несколько бедных поселян были задержаны и ограблены по дороге к дому Дорамина, куда они несли камедь или воск, которые хотели обменять на рис.

– Это Дорамин – вор! – крикнул раджа. Словно бешенство вселилось в это дряхлое, хрупкое тело. Он извивался на своей циновке, жестикулировал, подергивал ногами, потряхивал своей спутанной гривой – свирепое воплощение ярости. Люди вокруг нас таращили глаза и трепетали. Джим заговорил. Довольно долго он, решительный и хладнокровный, развивал ту мысль, что не следует мешать человеку честно добывать еду себе и своим детям. Раджа сидел на помосте, словно портной на столе, ладони он опустил на колени, низко склонил голову и пристально, сквозь космы седых волос, падавших ему на глаза, смотрел на Джима. Когда Джим замолчал, наступила глубокая тишина. Казалось, никто не дышал; не слышно было ни звука. Наконец старый раджа слабо вздохнул, поднял голову и быстро сказал:

– Ты слышишь, мой народ! Чтобы этого больше не было!

Приказ был принят к сведению в глубоком молчании. Довольно грузный человек, видимо пользовавшийся доверием раджи, с неглупыми глазами, скуластым, широким и очень темным лицом, веселый и услужливый (позже я узнал, что он был палачом), поднес нам две чашки кофе на медном подносе, который взял из рук слуги.

– Вам не нужно пить, – быстро пробормотал Джим.

Сначала я не понял смысла этих слов и только поглядел на него. Он сделал большой глоток и сидел невозмутимый, держа в левой руке блюдце. Тут меня охватило сильное раздражение.

– Зачем, черт возьми, – прошептал я, любезно ему улыбаясь, – вы меня подвергаете такому нелепому риску?

Конечно, выхода не было, и я выпил кофе, а Джим ничего мне не ответил, и вскоре после этого мы ушли. Пока мы в сопровождении неглупого и веселого палача шли по двору к нашей лодке, Джим сказал, что он очень сожалеет. Конечно, риска было мало. Лично он не боялся яда. Почти никакого риска. Он уверял меня, что его считают в значительно большей степени полезным, чем опасным, а потому…

– Но раджа ужасно боится вас. Всякий может это заметить, – доказывал я, признаюсь, довольно брюзгливо, и все время я с беспокойством ожидал начала страшных колик. Я был очень возмущен.

– Если я хочу принести здесь пользу и сохранить свое положение, – сказал он, садясь рядом со мной в лодку, – я должен идти на риск: я это делаю по крайней мере раз в месяц. Многие верят, что я пойду на это – ради них. Боится меня! Вот именно. По всем вероятиям, он боится меня, потому что я не боюсь его кофе.

Затем Джим показал мне местечко в северном конце частокола, где заостренные концы нескольких кольев были сломаны.

– Здесь я перепрыгнул через частокол на третий день моего пребывания в Патюзане. Они до сих пор еще не вбили новых кольев. Недурной прыжок, а?

Секунду спустя мы миновали устье грязной речонки.

– А здесь я сделал второй прыжок. Я бежал и с разбегу прыгнул, но не допрыгнул. Думал – тут мне и конец. Потерял башмаки, выкарабкиваясь из грязи. И все время думал о том, как будет скверно, если меня заколют этим проклятым длинным копьем, пока я здесь барахтаюсь. Помню, как меня мутило, когда я корчился в тине. Тошнило по-настоящему, словно я проглотил кусок какой-то гнили.

Вот как обстояло дело, – а счастье его бежало подле него, прыгало через частокол, барахталось в грязи… и все еще было закутано в покрывало. Вы понимаете – только потому, что он так неожиданно появился, его не закололи тотчас же копьями, не бросили в реку. Он был в их руках, но они словно завладели оборотнем, привидением, знамением. Что означало его появление? Как следовало с ним поступить? Не слишком ли поздно идти на примирение? Не лучше ли убить его без лишних проволочек? Но что за этим последует? Старый негодяй Алланг чуть с ума не сошел от страха и колебаний, какое решение принять. Несколько раз совещание прерывалось, и советники опрометью кидались к дверям и выскакивали на веранду. Говорят, один даже прыгнул вниз, на землю с высоты пятнадцати футов и сломал себе ногу. У царственного правителя Патюзана были странные причуды: в горячий спор он всякий раз вводил хвастливые рапсодии, понемногу приходил в возбуждение и, наконец, размахивая копьем, срывался со своего помоста. Но, за исключением таких перерывов, прения о судьбе Джима продолжались день и ночь.

Тем временем он бродил по двору. Иные его избегали, другие таращили глаза, но все за ним следили, и, собственно говоря, он находился во власти первого встречного оборванца, вооруженного топором. Джим завладел маленьким полуразвалившимся сараем, чтобы там спать; испарения, поднимавшиеся над грязью и гнилью, отравляли ему жизнь, но, видимо, аппетита он не потерял, ибо, по его словам, все время был голоден. Время от времени какой-нибудь «суетливый осел», присланный из залы совещания, подбегал к нему и медовым голосом предлагал изумительные вопросы:

– Собираются ли голландцы завладеть страной? Не хочет ли белый человек отправиться обратно вниз по реке? С какой целью прибыл он в такую жалкую страну? Раджа желает знать, может ли белый человек починить часы?

Они действительно притащили ему никелированный будильник американской работы, и от нестерпимой скуки он им занялся, пытаясь починить. Видимо, возясь в своем сарае над этим будильником, он внезапно понял, какая серьезная опасность ему угрожает. Он бросил часы, «словно горячую картофелину», и быстро вышел, не имея ни малейшего представления о том, что он сделает, или, вернее, что он в силах сделать. Он знал только, что положение невыносимо.

Он бесцельно бродил за каким-то ветхим строением, напоминавшим маленький амбар на сваях, и тут взгляд его остановился на поломанных кольях частокола; тогда, по его словам, он сразу, ни о чем не размышляя и нимало не волнуясь, занялся своим спасением, словно выполнял план, созревавший в течение месяца. С беззаботным видом он отошел подальше, чтобы хорошенько разбежаться, а когда огляделся, то увидел подле себя какого-то туземного сановника в сопровождении двух копьеносцев, собиравшегося обратиться к нему с вопросом. Он ускользнул «из-под самого его носа» и, «словно птица», перемахнул через частокол на другую сторону; от тяжелого падения все кости затрещали, и ему показалось, что череп его раскололся. Тотчас же он вскочил на ноги. В то время он решительно ни о чем не думал; по его словам, он помнил только, что поднялся громкий вой. Первые дома Патюзана находились на расстоянии четырехсот ярдов; он увидел речонку и инстинктивно побежал быстрее. Ноги его как будто не касались земли. Добежав до последнего сухого местечка, он прыгнул, почувствовал, как взлетел на воздух, а затем, без всякого толчка, опустился прямо на ноги, на очень мягкую и вязкую грязевую отмель. Тут только, попытавшись высвободить ноги и убедившись, что не может это сделать, он, по собственному его выражению, «пришел в себя». Тогда он стал думать о «проклятых длинных копьях».

В действительности, принимая во внимание, что люди, находившиеся за частоколом, должны были добежать до ворот, спуститься к причалу, сесть в лодки и обогнуть мыс, – он опередил их на значительно большее расстояние, чем предполагал. Кроме того, был отлив, в речонке не было воды, хотя и сухой ее не назовешь, и Джим временно находился в безопасности и мог опасаться лишь дальнобойного ружья. Твердая земля была в шести футах от него.

– А все-таки я думал, что мне придется тут умереть, – сказал он.

Он отчаянно извивался, цеплялся руками и добился лишь того, что отвратительный, лоснящийся, холодный ил облепил ему грудь, втянул его до самого подбородка. Ему казалось, что он хоронит себя заживо, и тогда он, обезумев, стал колотить грязь кулаками. Она падала ему на голову, на лицо, в глаза, в рот. Он говорил мне, что вспомнил внезапно двор раджи, как вспоминаешь место, где ты был счастлив много лет назад. Ему страстно хотелось снова быть там и сидеть за починкой часов. За починкой часов – вот именно! Он делал отчаянные усилия, от которых глаза его, казалось, вот-вот выскочат из орбит; он переставал видеть и, задыхаясь, всхлипывая, напрягал все силы, чтобы выкарабкаться из грязи, очистить от нее свое тело. Наконец он почувствовал, что ползет по берегу. Затем, словно счастливая догадка, мелькнула мысль, что сейчас он заснет. Он настаивает на том, что действительно заснул; минуту он спал или секунду – он не знает, но отчетливо помнит, как, судорожно вздрогнув, проснулся. С минуту он лежал неподвижно, а потом встал, грязный с головы до ног, и подумал о том, что он – один, совсем один; сотни миль отделяют его от тех людей, среди которых он жил, и не от кого ждать ему, словно загнанному животному, помощи, сочувствия, жалости. Первые дома находились не дальше двадцати ярдов от него; отчаянный вопль испуганной женщины, пытавшейся унести ребенка, заставил его снова побежать со всех ног. Он мчался в носках, облепленный грязью, потеряв всякое подобие человеческое. Он миновал большую часть поселка. Женщины, как более проворные, разбегались направо и налево; мужчины, менее подвижные, роняли то, что было у них в руках, и, пораженные ужасом, застывали с отвисшей челюстью. Он походил на какое-то страшное чудовище. Он помнит, как маленькие дети пытались убежать, падали на животик и колотили ногами. Проскочив между двумя домами, он стал карабкаться по склону, в отчаянии перелез через баррикаду из поваленных деревьев (в то время в Патюзане ни одна неделя не проходила без сражения), пробился сквозь изгородь в маисовое поле, где перепуганный мальчик швырнул в него палку, выскочил на тропинку и с разбегу налетел на кучку изумленных людей. У него едва хватило сил выговорить:

– Дорамин! Дорамин!

Он помнит, как его волокли, поддерживая, на вершину холма и на широком дворе, обсаженном пальмами и фруктовыми деревьями, подвели к стулу, на котором восседал грузный человек, а вокруг стояла возбужденная, взбудораженная толпа. Джим стал шарить руками, нащупывая под своей грязной одеждой кольцо, и вдруг очутился на спине, недоумевая, кто его повалил. Видите ли – они просто перестали его поддерживать, а он не мог устоять на ногах. У подножия холма раздалось несколько выстрелов, – стреляли наобум, и над поселком поднялся глухой изумленный вой. Но Джим был в безопасности. Люди Дорамина баррикадировали ворота и лили воду ему в глотку: старая жена Дорамина, суетливая, исполненная сострадания, пронзительным голосом отдавала распоряжения своим девушкам.

– Старуха, – сказал он мягко, – так хлопотала, словно я был родным ее сыном. Они положили меня на огромное ложе – ее парадное ложе, – а она то входила, то выходила, утирала глаза и похлопывала меня по спине. Должно быть, у меня был жалкий вид. Не знаю, сколько времени я пролежал, как бревно.

По-видимому, он сильно привязался к старой жене Дорамина. И она полюбила его, как мать. У нее было круглое коричневое мягкое лицо, все в мелких морщинах, толстые ярко-красные губы (она усердно жевала бетель) и прищуренные, мигающие, добродушные глаза. Постоянно она находилась в движении, суетилась, отдавала приказания толпе молодых женщин со светло-коричневыми лицами и большими серьезными глазами, – своим дочерям, служанкам, рабыням. Вы знаете, как обстоит дело в таких домах: обычно разницу невозможно уловить. Она была очень худощава, и даже в своей широкой одежде, скрепленной спереди драгоценными застежками, производила впечатление тощей. Она надевала на босу ногу желтые соломенные туфли китайской выделки. Я сам видел, как она носилась по дому, а ее удивительно густые, длинные седые волосы рассыпались по спине. Она изрекала простые, мудрые слова, происходила из благородной семьи и была эксцентрична и властна. После полудня она садилась в очень большое кресло против своего супруга и пристально глядела в широкое отверстие в стене, откуда открывался вид на поселок и реку.

Усаживаясь, она неизменно поджимала под себя ноги, но старый Дорамин сидел прямо, внушительный, словно гора посреди равнины. Он был всего лишь из рода торговцев, или накхода, но удивительно, каким почетом он пользовался и с каким достоинством себя держал. Он был вторым по силе вождем в Патюзане. Переселенцы с Целебеса (около шестидесяти семей, которые вместе со своими приверженцами могли выставить до двухсот человек, «владеющих копьем») много лет назад избрали его своим предводителем. Люди этого племени смышлены, предприимчивы, мстительны, но более мужественны, чем остальные малайцы, и не примиряются с гнетом. Они образовали партию, враждебную радже.

Конечно, споры шли из-за торговли. То была основная причина враждебных стычек и внезапных восстаний, наполнявших ту или иную часть поселка дымом, пламенем, громом выстрелов и воплями. Сжигали деревни, людей тащили во двор раджи, чтобы там их убить или подвергнуть пытке в наказание за то, что они торговали с кем-нибудь другим, кроме раджи. Лишь за день или за два до прибытия Джима несколько старейшин той самой рыбачьей деревушки, которую впоследствии Джим принял под особое свое покровительство, были сброшены с утесов, ибо на них пало подозрение в том, что они собирали съедобные птичьи гнезда для какого-то торговца с Целебеса.

Раджа Алланг считал своим правом быть единственным торговцем в стране, и карой за нарушение монополии была смерть; но его представление о торговле соответствовало самым простейшим формам грабежа. Его жестокость и жадность ограничивались лишь его трусостью; он боялся людей с Целебеса, но – до прибытия Джима – страх был недостаточно силен, чтобы его утихомирить. Он наносил им удары через своих подданных и вдохновенно верил в свое право.

Положение осложнялось еще и тем, что заезжий чужестранец, араб-полукровка, кажется из чисто религиозных побуждений, поднял восстание среди племен, обитавших в глубине страны (Джим называл их «люди лесов»), и укрепился в лагере на вершине одного из холмов-близнецов. Он навис над городом Патюзаном, словно ястреб над птичником, но опустошал внутренние районы. Целые деревни, покинутые, гнили на почерневших сваях у берегов чистых потоков, роняя в воду пучки травы со стен и листья с крыш; казалось, они умирали естественной смертью, словно были какими-то растениями, подгнившими у самого корня.

Две партии в Патюзане не были уверены, какую из них этот партизан предпочитает ограбить. Раджа пытался интриговать. Некоторые поселенцы буги, которым надоела постоянная опасность, не прочь были его призвать. Те, что были помоложе, горячились, советовали «вызвать шерифа Али с его дикарями и изгнать из страны раджу Алланга». Дорамин с трудом их удерживал. Он старел, и, хотя влияние его не уменьшалось, справиться с создавшимся положением он не мог. Так обстояло дело, когда Джим, перепрыгнув через частокол раджи, предстал перед вождем буги, предъявил кольцо и был принят, так сказать, в самое сердце общины.

26

Дорамин был одним из самых замечательных людей своей расы, какого я когда-либо видел. Для малайца он был неимоверно толст, но не казался жирным; он был внушителен, монументален. Это неподвижное тело, облеченное в богатые материи, цветные шелка, золотые вышивки; эта огромная голова, обернутая красным с золотом платком; плоское, большое, широкое лицо, изборожденное морщинами; две полукруглые глубокие складки, начинающиеся у широких раздутых ноздрей и окаймляющие рот с толстыми губами; бычья шея; высокий морщинистый лоб над пристальными гордыми глазами – все вместе производило такое впечатление, что – раз увидев этого человека – нельзя было его забыть. Его неподвижность (опустившись на стул, он редко шевелился) казалась исполненной достоинства. Никогда не слыхали, чтобы он повысил голос. Он говорил хриплым властным шепотом, слегка заглушенным, словно доносившимся издалека. Когда он шел, два невысоких коренастых молодца, обнаженные до пояса, в белых саронгах и черных остроконечных шапках, сдвинутых на затылок, – поддерживали его под локти; они опускали его на стул и стояли за его спиной, пока он не выражал желания подняться; медленно, словно с трудом, он поворачивал голову направо и налево, и тогда они его подхватывали под мышки и помогали встать. Несмотря на это, он нимало не походил на калеку, – наоборот, во всех его медленных движениях проявлялась какая-то могучая, спокойная сила. Считалось, что по вопросам общественным он советовался со своей женой, но, поскольку мне известно, никто не слыхал, чтобы они когда-нибудь обменялись хотя бы одним словом. Они молчали, когда торжественно восседали друг против друга перед широким отверстием. Внизу, в лучах заходящего солнца, они могли видеть широко раскинувшуюся страну лесов – темное спящее зеленое море, простирающееся до фиолетовой и пурпурной цепи гор, – сверкающие извивы реки, похожей на огромную серебряную букву S, коричневую ленту домов вдоль обоих берегов, вздымающиеся над ближними верхушками деревьев два холма-близнеца.

Они были удивительно непохожи друг на друга: она – легкая, хрупкая, худощавая, живая, словно маленькая колдунья, матерински суетливая даже в минуты отдыха; он – огромный и грузный, словно фигура человека, грубо высеченная из камня, великодушный и жестокий в своей неподвижности. Сын этих двух стариков был замечательный юноша.

Он родился у них под старость. Быть может, в действительности он был старше, чем казался. В двадцать четыре – двадцать пять лет человек не так уж молод, если в восемнадцать он стал отцом семейства. Входя в большую, высокую комнату, стены и пол которой были обиты тонкими циновками, а потолок затянут белым холстом, – в комнату, где восседали его родители, окруженные почтительной свитой, – он направлялся прямо к Дорамину, чтобы поцеловать величественно протянутую руку, а потом занимал свое место возле кресла матери. Я думаю, можно сказать, что они его боготворили, но ни разу не заметил я, чтобы они подарили его взглядом. Правда, то были официальные приемы. Обычно комната бывала битком набита. У меня не хватает слов описать торжественную процедуру приветствий и прощаний, глубокое уважение, выражавшееся в жестах, в лицах, в тихом шепоте.

– Стоит на это посмотреть, – уверял меня Джим, когда мы переправлялись обратно через реку.

– Они – словно люди из книжки, не правда ли? – торжествующе сказал он. – А Даин Уорис, их сын, – лучший друг, какой у меня когда-либо был, не говоря о вас. Мистер Штейн назвал бы его хорошим «боевым товарищем». Мне повезло. Ей-богу, мне повезло, когда я, выбившись из сил, наткнулся на них…

Он задумался, опустив голову, потом встрепенулся и добавил:

– Конечно, и я не прозевал своего счастья, но… – Он приостановился и прошептал: – Казалось, оно ко мне пришло. Я сразу понял, что должен делать…

Несомненно, счастье пришло к нему и пришло через войну, что вполне естественно, ибо власть, доставшаяся ему, была властью творить мир. Только потому, что это в их силах, она может быть оправдана. Не думайте, что он сразу увидел свой путь. Когда он появился в Патюзане, община буги находилась в самом критическом положении.

– Все они боялись, – сказал он мне, – и каждый боялся за себя; а я прекрасно понимал, что им следует немедленно что-то предпринять, если они не хотят погибнуть один за другим от руки раджи или этого бродяги шерифа.

Но мало было только понять. Когда он овладел своей идеей, ему пришлось внедрять ее в умы упорствующих людей, пробивая заграждения, воздвигнутые страхом и эгоизмом. Наконец он ее внедрил. Но и этого было мало. Он должен был измыслить средства. Он их измыслил – выработал дерзкий план; но дело его лишь наполовину было сделано. Свою веру он должен был вдохнуть в людей, которые, по каким-то скрытым и нелепым основаниям, колебались; ему пришлось примирить глупых завистников, доводами сломить бессмысленное недоверие. Если бы не авторитет Дорамина и пламенный энтузиазм его сына, Джим потерпел бы неудачу. Даин Уорис, юноша замечательный, первый в него поверил; между ними завязалась дружба – та странная, глубокая, редкая дружба между цветным и белым, когда расовое различие как будто теснее сближает двух людей благодаря таинственному ферменту симпатии. О Даине Уорисе его народ с гордостью говорил, что он умеет честно сражаться. Это была правда; он отличался именно такой храбростью – я бы сказал, храбростью бесхитростной, и склад ума у него был европейский. Вам приходится иногда встречать таких людей, и вы удивляетесь, неожиданно подметив знакомый ход мысли, ясный ум, настойчивое стремление к цели, проблеск альтруизма.

Маленького роста, но сложенный на редкость пропорционально, Даин Уорис держал себя гордо, вежливо и свободно, а темперамент у него был очень горячий. Его смуглое лицо с большими черными глазами было выразительно, а в минуты отдыха задумчиво. Он был молчалив; твердый взгляд, ироническая улыбка, учтивые сдержанные манеры, казалось, свидетельствовали о большом уме и силе. Такие люди открывают пришельцам с Запада, часто не проникающим за поверхность вещей, скрытые возможности тех рас и стран, над которыми нависла тайна неисчислимых веков.

Он не только доверял Джиму, он его понимал, – в это я твердо верю. Я заговорил о нем, ибо он меня пленил. Его, если можно так сказать, язвительное спокойствие и разумное сочувствие стремлениям Джима произвели на меня впечатление. Мне казалось, что я созерцаю самые истоки дружбы. Если Джим верховодил, то Даин Уорис захватил в плен своего главаря. Действительно, Джим-главарь был во всех отношениях пленником. Страна, народ, дружба, любовь были ревностными его стражами. Каждый день прибавлял новое звено к цепи этой странной свободы. В этом я убеждался по мере того, как узнавал его историю.

История! Разве я о ней не слышал? Я слушал его рассказы и на стоянках и во время путешествия (Джим заставил меня обойти всю страну в поисках невидимой дичи). Большую часть этой истории рассказал он мне на одной из двух вершин-близнецов, куда мне пришлось взбираться последние сто футов на четвереньках. Наш кортеж – от деревни до деревни нас сопровождали добровольные спутники – расположился тем временем на ровной площадке, на полдороге до вершины холма, и в неподвижном вечернем воздухе поднимался снизу запах лесного костра и нежно щекотал наши ноздри, словно какой-то изысканный аромат. Поднимались и голоса, удивительно отчетливые и бесплотно ясные. Джим сел на ствол срубленного дерева и, вытащив свою трубку, закурил. Вокруг нас пробивалась новая молодая трава и кусты; под колючим валежником виднелись следы производившихся здесь земляных работ.

– Все началось отсюда, – сказал Джим после долгого молчания.

На расстоянии двухсот ярдов от нас, на другом холме, отделенном мрачной пропастью, я увидел проглядывавшие кое-где высокие почерневшие колья – остатки неприступного лагеря шерифа Али.

И все же лагерь был взят. Такова была идея Джима. Он втащил на вершину этого холма старую артиллерию Дорамина: две ржавые железные семифунтовые пушки и много маленьких медных пушек. Но медные пушки знаменуют собою не только богатство: если дерзко забить им в жерло ядро, они могут послать его на небольшое расстояние. Трудность заключалась в том, как поднять их наверх.

Джим показал мне, где он укрепил канаты, объяснил, как он устроил грубый ворот из выдолбленного бревна, вращавшегося на заостренном колу, наметил трубкой линию, где шли земляные работы. Особенно труден был подъем на высоту последних ста футов. Вся ответственность лежала на нем: в случае неудачи он поплатился бы головой. Он заставил военный отряд работать всю ночь. Вдоль всего склона пылали огромные костры, «но здесь, наверху, – пояснил Джим, – людям приходилось бегать в темноте». С вершины люди, двигавшиеся по склону холма, казались суетливыми муравьями. В ту ночь Джим то и дело спускался вниз и снова карабкался наверх, как белка, распоряжаясь, ободряя, следя за работой вдоль всей линии. Старый Дорамин приказал внести себя вместе с креслом на холм. Они спустили его на ровную площадку на склоне, и здесь он сидел, освещенный большим костром.

– Удивительный старик, настоящий старый вождь, – сказал Джим. – Глазки у него маленькие, острые; на коленях он держал пару огромных кремневых пистолетов. Великолепное оружие – из эбенового дерева, в серебряной оправе, с чудесными замками, а по калибру они похожи на старые мушкетоны. Кажется, подарок Штейна… в обмен за то кольцо. Раньше они принадлежали старому Мак-Нейлу. Одному богу известно, где старик их раздобыл. Там Дорамин сидел совершенно неподвижно; сухой валежник ярко пылал за его спиной; люди бегали вокруг, кричали, тянули канат – а он сидел торжественно, – самый внушительный важный старик, какого только можно себе представить. Немного было бы у него шансов спастись, если бы шериф Али послал на нас свое проклятое войско и растоптал моих ребят. А? Как бы то ни было, но он поднялся сюда, чтобы умереть, если дело обернется скверно. Да, вот что он сделал! Я содрогался, когда видел его здесь, неподвижного, как скала. Но, должно быть, шериф считал нас сумасшедшими и не потрудился пойти и посмотреть, что мы тут делаем. Никто не верил, что можно это сделать. Я думаю, даже те парни, которые, обливаясь потом, тянули канат, тоже не верили! Честное слово, я не думаю, чтобы они верили…

Он стоял выпрямившись, сжимая в руке тлеющую трубку; на губах его блуждала улыбка, мальчишеские глаза сверкали. Я сидел на пне, у его ног, а внизу раскинулась страна – великие леса, мрачные под лучами солнца, волнующиеся, как море, поблескивали изгибы рек, кое-где виднелись серые пятнышки деревень и просеки, словно островки света среди темных волн листвы. Угрюмый мрак лежал над этим широким и однообразным пейзажем; свет падал на него, как в пропасть. Земля поглощала солнечные лучи; а вдали, у берега, пустынный океан, гладкий и полированный, за слабой дымкой, казалось, вздымался к небу стеной из стали.

А я был с ним, высоко, в солнечном свете, на вершине его исторического холма. Джим возвышался над лесом, над вековым мраком, над древним человечеством. Он стоял, словно статуя, воздвигнутая на пьедестале; его непреклонная юность олицетворяла мощь и, быть может, добродетели рас, которые никогда не стареют, которые возникли из мрака. Не знаю, справедливо ли было по отношению к нему вспоминать инцидент, который дал новое направление его жизни, но в тот самый момент я вспомнил его отчетливо. То была тень на свету.

27

Легенда уже наделила его сверхъестественной силой. Да, – так гласила она, – были хитро натянуты веревки и воздвигнуто странное сооружение, которое приводилось в движение усилиями многих людей, и каждая пушка медленно поднималась, раздвигая кусты, словно дикая свинья, пробивающая себе путь сквозь заросли, но… и тут мудрейшие покачивали головами. Несомненно, во всем этом было что-то таинственное: ибо что такое – сила веревок и рук человеческих? Мятежная душа заключена в вещах, и нужно ее преодолеть могущественными чарами и заклинаниями. Так рассуждал старый Сура, пользующийся уважением житель Патюзана, с которым я как-то вечером вел тихую беседу. Однако Сура был также профессиональным колдуном, которого призывали туземцы, жившие на расстоянии многих миль, чтобы он присутствовал при посеве и сборе риса и укрощал строптивую душу вещей. Это занятие он, казалось, считал очень трудным, и, быть может, души вещей более строптивы, чем души человеческие. Что же касается простолюдинов из близлежащих деревень – они верили и говорили, словно то была самая естественная вещь на свете, что Джим на своей спине втащил пушки на холм – по две за раз.

Это заставляло Джима гневно топать ногами и раздраженно восклицать со смешком:

– Что поделаешь с таким дурачьем? Они готовы просидеть полночи, болтая всякий вздор; и чем нелепее выдумка, тем больше она им как будто нравится.

В этом раздражении вы можете подметить тонкое влияние окружавшей его обстановки. То был один из признаков его пленения. Он опровергал легенду с такой забавной серьезностью, что под конец я сказал:

– Дорогой мой, ведь вы же не допускаете, что я этому верю?

Он посмотрел на меня с удивлением.

– Ну конечно, не допускаю, – сказал он и разразился гомерическим хохотом. – Как бы то ни было, а пушки очутились там, и залп был сделан на восходе солнца. Эх, если б вы видели, как полетели щепки! – воскликнул он.

Даин Уорис, сидевший подле него и слушавший со спокойной улыбкой, опустил глаза и пошевельнул ногой.

Видимо, когда пушки были подняты, успех вселил в людей Джима такую уверенность, что он рискнул оставить батарею на попечение двух пожилых буги, видавших на своем веку сражения, а сам присоединился к Даину Уорису и штурмовому отряду, скрывавшимся в ущелье. Перед рассветом они поползли наверх и, сделав две трети пути, залегли в сырой траве, ожидая восхода солнца, служившего условным сигналом. Он рассказал мне, с какой нетерпеливой тревогой следил за быстро надвигающимся рассветом; как, разгоряченный работой и восхождением, он чувствовал, что стынет от холодной росы; как он боялся, что начнет дрожать и трястись, как лист, раньше чем пробьет час наступления.

– То были самые долгие тридцать минут во всей моей жизни, – объявил он.

Постепенно на фоне неба стал вырисовываться над ним частокол. Люди, рассыпавшиеся по склону, прятались за темными камнями и мокрыми от росы кустами. Даин Уорис лежал, распластавшись на земле, подле него.

– Мы переглянулись, – сказал Джим, ласково опуская руку на плечо своего друга. – Он, как ни в чем не бывало, весело улыбнулся мне, а я не смел разжать губы, боясь, как бы меня не охватила дрожь. Честное слово, это правда! Я обливался потом, когда мы карабкались по холму, так что вы можете себе представить…

Он сказал, – и я ему верю, – что никаких опасений за исход кампании у него не было. Он беспокоился только, удастся ли ему сдержать дрожь. Исход его не тревожил. Он должен был добраться до вершины этого холма и остаться там, что бы ни случилось. Отступления для него быть не могло. Эти люди слепо ему доверились. Ему! Одному его слову…

Помню, как он приумолк и посмотрел на меня.

Насколько ему известно, сказал он, у них еще не было случая пожалеть об этом. Не было. И он от всей души надеется, что такого случая никогда не будет. А пока что – ему не везет! Они привыкли со всякими затруднениями идти к нему. Мне бы и в голову не пришло… Как, да ведь только на днях какой-то старый дуралей, которого он никогда в глаза не видел, пришел из деревни, находящейся за много миль отсюда, спросить, разводиться ли ему с женой. Факт! Честное слово! Вот как обстоят дела… Он бы этому не поверил. А я бы поверил? Старик уселся на веранде, поджав под себя ноги, жует бетель, вздыхает и плюется; просидел больше часу, мрачный, как гробовщик, пока он, Джим, бился над этой проклятой задачей. Это совсем не так забавно, как кажется. Что было ему сказать? Хорошая жена? Да. Жена хорошая, хотя старая; и пошел рассказывать бесконечную историю о каких-то медных горшках. Жили вместе пятнадцать лет… двадцать лет… не может сказать точно. Долго, очень долго. Жена хорошая. Бил ее помаленьку – не сильно – немного поколачивал, когда она была молода. Должен был бить, чтобы поддержать свой престиж. Вдруг на старости лет она идет и отдает три медных горшка жене сына своей сестры и начинает каждый день ругать его во всю глотку. Враги его скалят зубы; лицо у него совсем почернело. Горшков нет как нет. Ужасно это на него подействовало. Невозможно разобраться в такой истории. Отослал его домой и обещал прийти и уладить дело. Вам хорошо смеяться, но возня была препротивная. Целый день пришлось пробираться через лес, а следующий день ушел на улещивание дураков, чтобы добраться до сути дела. Дело могло дойти до кровопролития. Каждый идиот стал на сторону той или другой семьи, и половина деревни готова была вступить в рукопашный бой с другой половиной.

– Честное слово, я не шучу!.. И это вместо того, чтобы заниматься своими посевами.

Он раздобыл ему, конечно, эти проклятые горшки и всех утихомирил. Это было совсем не трудно. Мог положить конец смертельной вражде – стоило только пошевельнуть мизинцем. Беда в том, что трудно добраться до правды. И по сей день он не уверен, со всеми ли поступил справедливо. Это его беспокоило. А разговоры! Нельзя было разобрать, где начало, где конец. Легче взять штурмом двадцатифутовый частокол. Куда легче! Детская забава по сравнению с этим делом. И времени меньше уйдет. Ну да! В общем, конечно, забавное зрелище – старик ему в деды годится. Но если посмотреть с другой точки зрения, то дело не шуточное. Его слово решает все – с тех пор как разбит шериф Али. Ужасная ответственность, повторил он. Нет, право же, – шутки в сторону, – если бы речь шла не о трех медных горшках, а о трех жизнях, было бы то же самое.

Так иллюстрировал Джим моральный эффект своей военной победы. Эффект был поистине велик. Он привел его от войны к миру, и через смерть – в сокровенную жизнь народа; но мрак страны, раскинувшейся под сияющим солнцем, по-прежнему казался непроницаемым, окутанным вековым Покоем. Его свежий молодой голос – удивительно, как мало сказывались на нем годы – легко плыл в воздухе и несся над неизменным ликом лесов, так же как грохот больших пушек в то холодное росистое утро, когда Джим заботился лишь о том, чтобы сдержать дрожь.

Когда первые косые лучи солнца ударили в неподвижные верхушки деревьев, вершина одного холма огласилась тяжелыми залпами и окуталась белыми облаками дыма, а на другом холме раздались удивленные возгласы, боевой клич, вопли гнева, изумления, ужаса. Джим и Дайн Уорис первые добежали до кольев. Легенда гласит, что Джим одним пальцем повалил ворота. Он, конечно, с беспокойством отрицал этот подвиг.

Весь частокол – настойчиво объяснял он – представлял собою жалкое укрепление: шериф Али полагался главным образом на неприступную позицию. Кроме того, заграждение было во многих местах уже пробито и держалось только чудом. Джим налег на него, как дурак, плечом и, перекувырнувшись через голову, упал во дворе. Если бы не Даин Уорис, рябой татуированный дикарь пригвоздил бы его копьем к бревну, как Штейн пришпиливает своих жуков. Третий человек, ворвавшийся во двор, был, кажется, Тамб Итам, слуга Джима.

Этот малаец с севера, чужестранец, случайно забрел в Патюзан и был насильно задержан раджей Аллангом и назначен гребцом одной из принадлежащих государству лодок. Оттуда он удрал при первом удобном случае и, найдя ненадежный приют и очень мало еды у поселенцев буги, стал служить Джиму. Лицо у него было очень темное и плоское, глаза выпуклые и налитые желчью. Что-то неукротимое, чуть ли не фанатическое было в его преданности «белому господину». Он не разлучался с Джимом, словно мрачная его тень. Во время официальных приемов он следовал за ним по пятам, держа руки на рукоятке криса и угрюмыми свирепыми взглядами не подпуская народ. Джим сделал его своим управителем, и весь Патюзан его уважал и ухаживал за ним, как за особой очень влиятельной. При взятии крепости он отличился, сражаясь с методической яростью. По словам Джима, штурмовой отряд налетел так быстро, что, несмотря на панику, овладевшую гарнизоном, «в течение пяти минут шел во дворе жаркий бой врукопашную, пока какой-то болван не поджег навесы из листьев и сена, и все мы должны были убраться».

Враг, видимо, был разбит наголову. Дорамин, неподвижно сидевший в кресле на склоне холма, под дымом пушек, медленно расплывавшимся над его большой головой, встретил эту весть глухим ворчанием. Узнав, что сын его невредим и преследует неприятеля, он, не говоря ни слова, попытался встать; слуги поспешили к нему на помощь: почтительно поддерживаемый под руки, он с величайшим достоинством удалился в тенистое местечко, где улегся спать, с головы до ног закрытый куском белого полотна.

Патюзан был охвачен страшным возбуждением. Джим говорил мне, что с холма, поворачиваясь спиной к тлеющему частоколу, черной золе и полуобгоревшим трупам, он видел, как время от времени на открытые площадки между домами по обоим берегам реки, суетясь, выбегали люди и через секунду снова скрывались. Снизу слабо доносился оглушительный грохот гонгов и барабанов. Бесчисленные флаги развевались, словно маленькие белые, красные и желтые птицы над коричневыми коньками крыш.

– Должно быть, вы были в восторге, – прошептал я, заражаясь его волнением.

– Это было… это было грандиозно! Грандиозно! – громко воскликнул он, широко раскинув руки.

Этот неожиданный жест меня испугал, словно я увидел, как он открывает тайны своего сердца сиянию солнца, хмурым лесам, стальному морю. Внизу город отдыхал на извилистых берегах словно задремавшей реки.

– Грандиозно! – повторил он в третий раз, обращаясь шепотом к самому себе.

Грандиозно! Действительно, это было грандиозно – успех, увенчавший его слова, завоеванная земля, по которой он ступал, слепое доверие людей, вера в самого себя, вырванная из огня, его подвиг. Все это, как я вас предупреждал, умаляется в рассказе. Я не могу передать вам словами впечатление полного его одиночества. Знаю, конечно, что там он был один, оторванный от себе подобных, но скрытые в нем силы заставили его так близко соприкоснуться с окружающей жизнью, что это одиночество казалось лишь следствием его могущества. И одиночеством подчеркивалось его величие. Не было никого, с кем бы его сравнить, словно он – один из тех исключительных людей, о которых можно судить лишь по величию их славы; а слава его, не забудьте, гремела на много миль вокруг. Вам пришлось бы грести, продвигать лодку баграми или проделать долгий, трудный путь, пробиваясь сквозь джунгли, чтобы уйти от ее голоса. Этот голос не был трубным гласом той порочной богини, которую все мы знаем, – не был дерзким и бесстыдным. Он был окрашен тишиной и мраком страны без прошлого, где слово его было единственной правдой каждого преходящего дня. В нем было что-то от того молчания, какое сопровождало вас в неизведанную глубь страны; он непрерывно звучал подле вас, всепроникающий и настойчивый, – срывался с уст шепчущих людей, исполненный удивления и тайны.

28

Потерпев поражение, шериф Али бежал, нигде не задерживаясь, из страны, а когда жалкие, загнанные жители начали выползать из джунглей и возвращаться в свои полусгнившие дома, Джим, пользуясь советами Даина Уориса, назначил старшин. Так он стал фактически правителем страны.

Что касается старого Тунку Алланга, то вначале страх его был безграничен. Говорят, что, узнав об успешном штурме холма, он бросился ничком на бамбуковый пол в своей парадной зале и пролежал неподвижно всю ночь и целый день, испуская заглушенные стоны, столь жуткие, что ни один человек не осмеливался подойти к его распростертому телу ближе, чем на длину копья. Он уже видел себя позорно изгнанным из Патюзана; видел, как скитается, всеми покинутый, оборванный, без опиума, без женщин и приверженцев, – легкая добыча для первого встречного. За шерифом Али придет и его черед, а кто может противостоять атаке, которою руководит такой дьявол? И в самом деле он был обязан жизнью и тем авторитетом, какой у него оставался во время моего посещения, исключительно представлению Джима о справедливости. Буги горели желанием расплатиться за старые обиды, а бесстрастный старый Дорамин лелеял надежду увидеть своего сына правителем Патюзана. Во время одного из наших свиданий он умышленно намекнул мне на эту свою тайную тщеславную мечту. Удивительно, с каким достоинством и осторожностью он коснулся этого вопроса.

Сначала он заявил, что в дни молодости он полагался на свою силу, но теперь состарился и устал… Глядя на его внушительную фигуру и надменные маленькие глазки, бросавшие по сторонам зоркие, испытующие взгляды, вы невольно сравнивали его с хитрым старым слоном: медленно вздымалась и опускалась широкая грудь – мощно и ровно, словно дышало спокойное море. Он утверждал, что безгранично доверяет мудрости Тюана Джима. Если бы он только мог добиться обещания! Одного слова было бы достаточно!.. Его молчание, тихий рокот его голоса напоминал последние усилия затихающей грозы.

Я попробовал уклониться. Это было трудно, так как не могло быть сомнений в том, что власть в руках Джима; казалось, в этом новом его окружении не было ничего, что бы он не мог удержать или отдать. Но повторяю, это было ничто по сравнению с той мыслью, какая пришла мне в голову, пока я внимательно слушал: я подумал, что Джим очень близко подошел к тому, чтобы обуздать наконец свою судьбу.

Дорамин был обеспокоен будущим страны, и меня поразил оборот, какой он придал разговору. Страна остается там, где положено ей быть, но белые люди, – сказал он, – приходят к нам и немного погодя уходят. Они уходят. Те, кого они оставляют, не знают, когда им ждать их возвращения. Они уезжают в свою родную страну, к своему народу, и так поступит и этот молодой человек…

Не знаю, что побудило меня энергично воскликнуть: «Нет, нет!» Я понял свою неосторожность, когда Дорамин обратил ко мне свое лицо, изборожденное глубокими морщинами и неподвижное, словно огромная коричневая маска, и задумчиво сказал, что для него это – добрая весть, а затем он пожелал узнать – почему?

Его маленькая добродушная, похожая на колдунью, жена сидела по другую сторону от меня, поджав под себя ноги; голова ее была закрыта. Она глядела в огромное отверстие в стене. Я видел только прядь седых волос, выдавшуюся скулу и острый подбородок; она что-то жевала. Не отрывая глаз от леса, раскинувшегося до самых холмов, она спросила меня жалостливым голосом, – почему он, такой молодой, покинул свой дом, ушел так далеко, пройдя через столько опасностей? Разве нет у него семьи, нет близких в его родной стране? Нет старой матери, которая всегда будет вспоминать его лицо?

К этому я был совершенно не подготовлен. Я пробормотал что-то невнятное и покачал головой. Впоследствии я понял, что имел довольно жалкий вид, когда старался выпутаться из затруднительного положения. С той минуты, однако, старый накхода стал молчалив. Боюсь, он был не очень доволен, и, видимо, я дал ему пищу для размышлений. Странно, что вечером того же дня (то был последний мой день в Патюзане) я еще раз столкнулся с тем же вопросом: неизбежное в судьбе Джима «почему?», на которое нет ответа.

Так я подхожу к истории его любви. Должно быть, вы думаете, что эту историю легко можете сами себе представить. Мы столько слыхали таких историй, и многие из нас вовсе не называют их историями любви. Большей частью мы считаем их делом случая – вспышкой страсти или, быть может, только увлечением молодости, которое в конце концов обречено на забвение, даже если оно и прошло сквозь подлинную нежность и сожаление. Такая точка зрения обычно правильна, и, быть может, так обстоит дело и в данном случае… Впрочем, не знаю. Рассказать эту историю отнюдь не так легко, как может казаться, – если подходишь с обычной точки зрения. По-видимому, она похожа на все истории такого рода; однако я вижу на заднем плане меланхолическую фигуру женщины – призрак жестокой мудрости, – женщины, похороненной в одинокой могиле; она смотрит серьезно, беспомощно; на устах ее лежит печать. Могила, на которую я набрел во время утренней прогулки, представляла собой довольно бесформенный коричневый холмик, обложенный кусками белого коралла и обнесенный изгородью из расщепленных деревцов, с которых не снята кора. Гирлянда из листьев и цветов обвивала сверху тонкие столбики, – и цветы были свежие.

Таким образом, является ли призрак плодом моей фантазии, или нет, – но я, во всяком случае, могу указать на тот знаменательный факт, что могила не была забыта. Если же я добавлю, что Джим собственноручно сделал примитивную изгородь, вам тотчас же станет ясен своеобразный характер этой истории. В том, как он принимал воспоминания и привязанности другого человеческого существа, была свойственная ему серьезность. У него была совесть – и совесть романтическая.

В течение всей своей жизни жена ничтожного Корнелиуса не имела иного собеседника, поверенного и друга, кроме своей дочери. Каким образом бедная женщина вышла замуж за этого ужасного португальца с Малакки после разлуки с отцом своей девочки, и чем вызвана была эта разлука – смертью ли, которая бывает подчас милосердна, или жестоким стечением обстоятельств, – все это остается для меня тайной. Из того немногого, о чем обмолвился в моем присутствии Штейн, знавший столько историй, я делаю вывод, что она была женщиной отнюдь незаурядной. Отец ее был белый и занимал ответственный пост; это был один из тех блестяще одаренных людей, которые недостаточно тупы, чтобы лелеять свой успех, и чья карьера так часто обрывается в тени облака. Полагаю, что и ей тоже не хватало этой спасительной тупости, – и ее карьера закончилась в Патюзане.

Общая наша судьба (ибо где найдете вы человека, – я имею в виду настоящего, мыслящего человека, – который смутно не вспоминал бы о том, как был покинут в момент обладания кем-то или чем-то более ценным чем жизнь?) …общая наша судьба с сугубой жестокостью преследует женщин. Она не карает, как господин, но подвергает длительной пытке, словно утоляя тайную, непримиримую злобу. Можно подумать, что, предназначенная править на земле, она старается выместить злобу на тех, кто готов вырваться из пут земной осторожности; ибо только женщины умеют иногда вложить в свою любовь тот еле ощутимый элемент сверхчеловеческого, внушающий нам страх, то дуновение неземного. С недоумением спрашиваю я себя: каким кажется им мир, – имеет ли он ту же форму и субстанцию, какую знаем мы? Одним ли с нами воздухом они дышат? Иногда я себе рисую мир безрассудный и возвышенный, где трепещут их отважные души, – мир, озаренный сиянием всех опасностей и отречений. Однако я подозреваю, что в мире очень мало женщин, хотя, конечно, мне известно о множестве людей, которые равно делятся на два пола.

Но я уверен: мать была такой же настоящей женщиной, какою казалась дочь. Я невольно представляю себе обеих: сначала молодую женщину и ребенка, потом старуху и молодую девушку, – жуткое сходство и стремительный ход времени, барьер лесов, уединение и сутолока вокруг этих двух одиноких жизней, и каждое слово, каким они обмениваются, проникнуто грустью. Были, должно быть, признания; полагаю, они касались не столько фактов, сколько сокровенных чувств – сожаления, страха; были, несомненно, и предостережения – предостережения, не вполне понятные младшей, пока не умерла старшая… и не появился Джим. Тогда, я уверен, она поняла многое – не все – и главным образом страх. Джим называл ее именем, которое означает драгоценность, драгоценный камень – Джюэл. Хорошенькое имя, – не правда ли? Но он способен был на все. Ему было по плечу его счастье и, должно быть, по плечу было и его несчастье. Он называл ее Джюэл и произносил это так, как сказал бы «Джен», любовно, спокойно, по-домашнему. Впервые я услышал это имя через десять минут после того, как подошел к его дому; сначала он потряс мне руку так, что едва ли не оторвал, потом взбежал по ступеням и радостно, по-мальчишески волнуясь, закричал у дверей под тяжелым навесом:

– Джюэл! Джюэл! Скорей! Друг приехал…

…и вдруг повернулся ко мне в полумраке веранды и, вглядываясь в мое лицо, с жаром забормотал:

– Вы понимаете… это… это очень серьезно… совсем не забава!.. И рассказать вам не могу, как я ей обязан… Понимаете… я… все равно, как если бы…

Его торопливый тревожный шепот оборвался, когда в доме мелькнула белая фигура, раздалось тихое восклицание, и детское, но энергичное маленькое личико с тонкими чертами и глубокими внимательными глазами выглянуло из мрака, словно птица из гнезда.

Конечно, меня поразило это имя, но лишь позднее я с ним связал удивительную сплетню, какую слышал во время своего путешествия в маленьком приморском местечке на двести тридцать миль к югу от реки Патюзан. Шхуна Штейна, на которой я плыл, зашла туда, чтобы забрать какие-то продукты, и, сойдя на берег, я, к великому своему изумлению, убедился, что отвратительное местечко может похвастаться третьесортным заместителем помощника резидента – крупным жирным полукровкой, вечно подмигивающим, с вывороченными, лоснящимися губами. Я застал его развалившимся на тростниковом стуле; костюм его был мерзко расстегнут, на макушке потной головы лежал какой-то большой зеленый лист; такой же лист он держал в руке и лениво им обмахивался…

…Едете в Патюзан? О да! Торговая компания Штейна. Об этом ему было известно. Штейн имел разрешение. Это его не касается. Потом он небрежно заметил, что теперь там не так уж плохо, и, растягивая слова, продолжал:

– Я слышал, туда пролез какой-то белый бродяга… А? Что вы сказали? Ваш друг? Так!.. Значит, правду говорили, что там появился один из этих проклятых… Что он такое задумал? И нашел же, плут, дорогу! А я хорошенько не знал. Патюзан… они там перерезают друг другу глотку… Не наше дело…

Он оборвал свою речь и застонал.

– Фу! Всемогущее небо! Ну и жара! Ну и жара! Так… Значит, в конце концов есть доля правды в этой истории, и…

Тут он закрыл один мутный глаз – веко его все время дрожало, – а другой злобно скосил на меня.

– Слушайте, – сказал он таинственно, – если… вы понимаете?.. Если парень действительно раздобыл что-нибудь стоящее – не какое-нибудь там зеленое стеклышко – понимаете? – я правительственный чиновник, и вы, конечно, скажете этому бездельнику… А? Что? Ваш друг?..

Он по-прежнему сидел, развалившись в кресле.

– Да, вы говорили; вот именно! Я рад, что вам намекнул. Полагаю, вы тоже не прочь поживиться? Не перебивайте! Вы только ему скажите, что я об этом слышал, но своему правительству рапорта не подавал. Еще не подавал. Понятно? Зачем подавать рапорт? А? Скажите ему, чтобы ехал ко мне, если они его выпустят оттуда живым. Пусть остерегается. А? Я обещаю никаких вопросов не задавать. Потихоньку, понимаете? Вы… вы тоже чем-нибудь поживитесь. Комиссионные за хлопоты. Не перебивайте. Я – правительственный чиновник и никакого рапорта не подаю. Это сделка. Поняли? Я знаю хороших людей, которые охотно купят стоящую вещь; я могу ему дать такие деньги, каких этот негодяй и не видывал. Я эту породу знаю.

Он раскрыл оба глаза и в упор посмотрел на меня, а я стоял перед ним, совершенно сбитый с толку, и недоумевал – с ума он сошел или пьян. Он потел, пыхтел, слабо стонал и почесывался с таким отвратительным спокойствием, что я не мог вынести этого зрелища и ушел, не добившись толку.

На следующий день, разговорившись с подданными маленького туземного раджи этого местечка, я выяснил, что сюда дошел слух о каком-то таинственном белом человеке в Патюзане, который завладел удивительным драгоценным камнем – огромным изумрудом, не поддающимся даже оценке. Видимо, изумруд больше всяких других драгоценных камней действует на восточное воображение. Мне рассказали, что белый человек получил его отчасти благодаря своей удивительной силе, а отчасти благодаря хитрости, – получил от правителя одной далекой страны, откуда он немедленно бежал и в великом отчаянии явился в Патюзан, где запугал народ неукротимой своей жестокостью, которую ничто, казалось, не могло сломить.

Большинство моих собеседников придерживалось того мнения, что камень, должно быть, приносит несчастье, – подобно знаменитому камню султана Суккаданы, навлекшему в древние времена войны и неслыханные бедствия на страну. Быть может, это был тот самый камень, – но в точности никто не знал. На самом деле история о баснословно большом изумруде начала распространяться с того времени, как появились на Архипелаге первые белые люди; и вера в него так упорна, что не дальше как сорок лет назад голландцы производили официальное расследование. Такая драгоценность, объяснил мне один старик, который сообщил детали удивительного мифа о Джиме, – он занимал должность писца при жалком маленьком радже, – такая драгоценность, сказал он, поднимая на меня свои подслеповатые глазки (из почтения ко мне он сидел на полу каюты), лучше всего сохраняется, если ее прячет на себе женщина. Но не всякая женщина для этого пригодна. Она должна быть молода, – тут он глубоко вздохнул, – и нечувствительна к соблазнам любви. Он скептически покачал головой. И, однако, такая женщина, кажется, и в самом деле существует. Ему говорили о рослой девушке, к которой белый человек относится с великим почтением и заботливостью и которая никогда не выходит одна из дома. Рассказывают, что белый человек проводит с ней почти целый день. Они открыто прогуливаются вместе, он просовывает ее руку под свою и прижимает к себе – вот так, – самым необычным образом. Он допускал, что это враки, ибо действительно такое поведение очень странно; но, с другой стороны, нет никаких сомнений в том, что у нее на груди спрятан драгоценный камень белого человека.

37

Все это начинается с замечательного подвига человека по фамилии Браун, который ловко украл испанскую шхуну в маленьком заливе близ Замбоанга. Пока я не наткнулся на этого парня, сведения мои были неполны, но самым неожиданным образом я нашел его за несколько часов до того, как он испустил свой высокомерный дух. К счастью, он хотел и в силах был говорить между приступами астмы, и его исхудавшее тело корчилось от злобной радости при одном воспоминании о Джиме. Его приводила в восторг мысль, что он «расплатился в конце концов с этим гордецом». Он упивался своим поступком. Я должен был, если хотел узнать подробности, выносить блеск его ввалившихся жестоких глаз, окруженных морщинками. Итак, я это выносил, размышляя о том, сколь родственны некоторые виды зла безумию, рожденному великим эгоизмом, подстрекаемому сопротивлением, раздирающему душу и дающему телу обманчивую силу. Здесь раскрывается также и удивительная хитрость Корнелиуса, который, руководствуясь своей низкой и напряженной ненавистью, сыграл роль искусного вдохновителя, направившего мщение по верному пути.

– Я сразу мог сказать, как только на него посмотрел, что это за болван, – задыхаясь, говорил умирающий Браун. – И это мужчина! Жалкий обманщик! Словно он не мог прямо сказать: «Руки прочь от моей добычи!» Вот как поступил бы мужчина! Черт бы побрал его душу! Я был в его руках, но у него не хватило перцу меня прикончить. Даже не подумал. Он отпустил меня, словно я не достоин пинка.

Браун отчаянно ловил ртом воздух.

– …Плут… Отпустил меня… Вот я и покончил с ним…

Он снова задохнулся.

– …Кажется, эта штука меня убьет, но теперь я умру спокойно. Вы… вы слышите… не знаю вашего имени… Я бы дал вам пять фунтов, если б они у меня были, за такие новости, – или мое имя не Браун… – Он отвратительно усмехнулся. – Джентльмен Браун.

Все это он говорил, задыхаясь, тараща на меня свои желтые глаза; лицо у него было длинное, изможденное, коричневое; он размахивал левой рукой, спутанная борода с проседью спускалась чуть ли не до колен; ноги были закрыты грязным рваным одеялом. Я разыскал его в Бангкоке благодаря этому хлопотуну Шомбергу, содержателю отеля, который конфиденциально указал мне, где его искать. Видно, какой-то бродяга-пропойца, – белый человек, живший с сиамской женщиной среди туземцев, – счел великой честью дать приют умирающему знаменитому джентльмену Брауну. Пока он со мной разговаривал в жалкой лачуге, сражаясь за каждую минуту жизни, сиамская женщина с большими голыми ногами и грубоватым лицом сидела в темном углу и тупо жевала бетель. Изредка она вставала, чтобы прогнать от двери кур. Вся хижина сотрясалась, когда она двигалась. Некрасивый желтый ребенок, голый, с большим животом, похожий на маленького языческого божка, стоял в ногах кровати и, засунув палец в рот, спокойно созерцал умирающего.

Он говорил лихорадочно; но иногда невидимая рука словно схватывала его за горло, и он смотрел на меня безмолвно, с тревогой и недоверием. Казалось, он боялся, что мне надоест ждать и я уйду, а его рассказ останется незаконченным и восторга своего он так и не выразит. Он умер, кажется, в ту же ночь, но я узнал от него все, что нужно.

Но пока хватит о Брауне.

За восемь месяцев до этого, приехав в Самаранг, я, по обыкновению, пошел навестить Штейна. На веранде, выходящей в сад, меня робко приветствовал малаец, и я вспомнил, что видел его в Патюзане, в доме Джима, среди прочих буги, которые обычно приходили по вечерам, без конца вспоминали свои ночные подвиги и обсуждали государственные дела. Джим однажды указал мне на него, как на пользующегося уважением торговца, владеющего маленьким мореходным туземным судном, который «отличился при взятии крепости». Увидав его, я не особенно удивился, так как всякий торговец Патюзана, добирающийся до Самаранга, естественно находил дорогу к дому Штейна. Я ответил на его приветствие и вошел в дом. У двери в кабинет Штейна я наткнулся на другого малайца и узнал в нем Тамб Итама.

Я тотчас же спросил его, что он здесь делает. Мне пришло в голову, не приехал ли Джим в гости, и признаюсь, эта мысль очень меня обрадовала и взволновала. Тамб Итам посмотрел на меня так, будто не знал, что сказать.

– Тюан Джим в кабинете? – нетерпеливо спросил я.

– Нет, – пробормотал он, понурив голову, и вдруг два раза очень серьезно проговорил: – Он не хотел сражаться. Он не хотел сражаться.

Так как он, казалось, не в силах был сказать еще что-нибудь, я отстранил его и вошел.

Штейн, высокий и сутулый, стоял один посреди комнаты, между рядами ящиков с бабочками.

– Ах, это вы, мой друг! – сказал он, грустно взглянув на меня сквозь очки.

Темное пальто из альпага, незастегнутое, спускалось до колен. На голове его была панама; глубокие морщины бороздили бледные щеки.

– Что случилось? – нервно спросил я. – Тамб Итам здесь…

– Пойдите повидайтесь с девушкой. Повидайтесь с девушкой. Она здесь, – сказал он, засуетившись.

Я попытался его удержать, но с мягким упорством он не обращал ни малейшего внимания на мои нетерпеливые вопросы.

– Она здесь, она здесь, – повторял он в смущении. – Они приехали два дня назад. Такой старик, как я, чужой человек – sehen sie[1]– мало что может сделать… Проходите сюда… Молодые сердца не умеют прощать…

Я видел, что он глубоко огорчен.

– …сила жизни в них, жестокая сила жизни… – бормотал он, показывая мне дорогу; я следовал за ним, унылый и раздосадованный, теряясь в догадках. У дверей гостиной он остановил меня.

– Он очень любил ее, – сказал он полувопросительно, а я только кивнул, чувствуя такое горькое разочарование, что не решался заговорить.

– Как ужасна – пролепетал он. – Она не может меня понять. Я – только незнакомый ей старик. Быть может, вы… Вас она знает. Поговорите с ней. Мы не можем оставить это так. Скажите ей, чтобы она его простила. Это ужасно.

– Несомненно, – сказал я, раздраженный тем, что должен бродить в потемках, – но вы-то ему простили?

Он как-то странно посмотрел на меня.

– Сейчас услышите, – ответил он и, раскрыв дверь, буквально втолкнул меня в комнату.

Вы знаете большой дом Штейна и две огромные приемные – нежилые и непригодные для жилья, чистые, уединенные, полные блестящих вещей, на которых, казалось, никогда не останавливался взгляд человека? В самые жаркие дни там прохладно, и вы входите туда, словно в подземную пещеру. Я прошел через первую приемную, а во второй увидел девушку, сидевшую за большим столом красного дерева, голову она опустила на стол, а лицо закрыла руками. Навощенный пол, будто полоса льда, тускло ее отражал. Тростниковые жалюзи были спущены, и сумеречный свет в комнате казался зеленоватым от листвы деревьев снаружи; сильный ветер налетал порывами, колебля длинные драпри у окон и дверей. Ее белая фигура была словно вылеплена из снега, свисающие подвески большой люстры позвякивали над ее головой, как блестящие льдинки. Она подняла голову и следила за моим приближением. Меня знобило, словно эти большие комнаты были холодным приютом отчаяния.

Она сразу меня узнала; как только я подошел к ней, она спокойно сказала:

– Он меня оставил. Вы всегда нас оставляете – во имя своих целей.

Лицо ее осунулось; казалось, вся сила жизни сосредоточилась в каком-то недоступном уголке ее сердца.

– Умереть с ним было бы легко, – продолжала она и сделала усталый жест, словно отстраняя непонятное. – Он не захотел! Как будто спустилась на него слепота… а ведь это я с ним говорила, я перед ним стояла, на меня он все время смотрел! Ах, вы жестоки, вероломны, нет у вас чести, нет состраданья! Что делает вас такими злыми? Или, быть может, вы все безумны?

Я взял ее руку, не ответившую на пожатие; а когда я ее выпустил, рука беспомощно повисла. Это равнодушие, более жуткое, чем слезы, крики и упреки, казалось, бросало вызов времени и утешению. Вы чувствовали: что бы вы ни сказали, ваши слова не коснутся немой и тихой скорби.

Штейн сказал: «Вы услышите» – и я услышал. С изумлением, с ужасом прислушивался я к ее монотонному, усталому голосу. Она не могла схватить подлинный смысл того, что говорила, ее злоба исполнила меня жалости к ней… и к нему. Я стоял, словно пригвожденный к полу, когда она замолчала. Опираясь на руку, она смотрела прямо перед собой тяжелым взглядом; врывался ветер, подвески люстры по-прежнему звенели в зеленоватом полумраке. Она шептала как будто самой себе:

– А ведь он смотрел на меня! Он мог видеть мое лицо, слышать мой голос, слышать мою скорбь! Когда я, бывало, сидела у его ног, прижавшись щекой к его колену, а его рука лежала на моей голове – жестокость и безумие уже были в нем, дожидаясь дня. День настал! Солнце еще не зашло, а он уже мог меня не видеть, – стал слеп, и глух, и безжалостен, как все вы. Он не дождется моих слез. Никогда, никогда! Ни одной слезинки я не хочу. Он ушел от меня, словно для него я была хуже, чем смерть. Он бежал, словно его гнало какое-то проклятие, услышанное во сне…

Ее остановившиеся глаза, казалось, искали образ человека, которого сила мечты вырвала из ее объятий. Она не ответила на мой молчаливый поклон. Я рад был уйти.

В тот же день я еще раз ее увидел. Расставшись с ней, я пошел разыскивать Штейна, которого в доме не оказалось; преследуемый унылыми мыслями, я вышел в сад – знаменитые сады Штейна, где вы можете найти любое растение и дерево тропических низин. Я пошел по течению ручья и долго сидел на скамье в тени, близ красивого пруда, где какие-то водяные птицы с подрезанными крыльями шумно ныряли и плескались. Ветви деревьев казуарина за моей спиной слегка покачивались, напоминая мне шум сосен на родине.

Этот грустный и тревожный звук был подходящим аккомпанементом к моим размышлениям. Она сказала, что его увела от нее мечта, – и нечего было ей ответить: казалось, нет прощения такой провинности. И, однако, разве само человечество не повинуется слепо мечте о своем величии и могуществе, – мечте, которая гонит его на темные тропы великой жестокости и великой преданности? А что есть в конце концов погоня за истиной?

Когда я встал, чтобы идти назад к дому, я заметил в просвете между деревьями темное пальто Штейна и очень скоро за поворотом тропинки наткнулся на него, гуляющего с девушкой. Ее маленькая ручка легко покоилась на его руке. На нем была широкополая панама; он склонился над девушкой, седовласый, с отеческим видом, с сочувственным и рыцарским почтением. Я отошел в сторону, но они остановились передо мной. Он смотрел в землю; девушка, стройная и легкая, глядела куда-то мимо меня черными, ясными, остановившимися глазами.

– Schrecklich, – прошептал он. – Ужасно! Ужасно! Что тут можно поделать?

Казалось, он взывал ко мне, но еще сильнее взывали ко мне ее молодость, долгие дни, ждавшие ее впереди; и вдруг, сознавая, что ничего сказать нельзя, я ради нее произнес речь в защиту его.

– Вы должны его простить, – закончил я, и мой голос показался мне придушенным, затерянным в безответном глухом пространстве.

– Все мы нуждаемся в прощении, – добавил я через секунду.

– Что я сделала? – спросила она почти беззвучно.

– Вы всегда ему не доверяли, – сказал я.

– Он был такой же, как и другие, – медленно проговорила она.

– Нет, не такой, – возразил я; но она продолжала ровным бесчувственным голосом:

– Он был лжив.

И вдруг вмешался Штейн:

– Нет, нет, нет! Бедное мое дитя…

Он погладил ее руку, пассивно лежавшую на его рукаве.

– Нет, нет! Не лжив! Честен! Честен! Честен!

Он старался заглянуть в ее окаменевшее лицо.

– Вы не понимаете… Ах, почему вы не понимаете?.. Ужасно! – сказал он мне. – Когда-нибудь она поймет.

– Вы ей объясните? – спросил я, в упор на него глядя. Они пошли дальше.

Я следил за ними. Подол ее платья волочился по тропинке, черные волосы были распущены. Она шла прямая и легкая подле высокого, медленно шагавшего старика; длинное бесформенное пальто Штейна прямыми складками спускалось с его сутулых плеч к ногам. Они скрылись из виду за той рощей (быть может, вы помните), где растут шестнадцать разновидностей бамбука, в которых разбираются знатоки. А я был зачарован безукоризненным изяществом и красотой этой певучей рощи, увенчанной остроконечными листьями и перистыми кронами; меня приводила в восторг эта легкость и мощь, напоминающие голос безмятежной торжествующей жизни. Помню, я долго смотрел на нее и медлил уйти, как человек, прислушивающийся к успокоительному шепоту. Небо было жемчужно-серое. То был один из тех пасмурных дней, таких редких на тропиках, когда надвигаются воспоминания об иных берегах, иных лицах.

В тот же день я вернулся в город, захватив с собой Тамб Итама и другого малайца, на мореходном судне которого они в недоумении и страхе бежали от мрачной катастрофы. Потрясение как будто коренным образом их изменило. Ее страсть оно обратило в камень, а угрюмого, молчаливого Тамб Итама сделало чуть ли не болтливым. Угрюмость его сменилась недоуменным смирением, словно он видел, как в минуту опасности могущественный амулет оказался бессильным. Торговец буги, робкий, нерешительный, очень толково изложил то немногое, что знал. Оба были, видимо, подавлены чувством глубокого удивления перед неисповедимой тайной.

Этими словами и подписью Марлоу кончалось письмо. Тот, кому посчастливилось прочесть письмо, прибавил света в лампе и, одинокий над волнистыми крышами города, словно смотритель маяка над морем, обратился к страницам рассказа.

38

«Начало, как я вам уже сказал, было положено человеком по фамилии Браун, – гласила первая строка повествования Марлоу. – Вы избороздили Тихий океан и должны были о нем слышать. Он был показательным типом негодяя на австралийском побережье – не потому, что часто там являлся, но потому, что всегда фигурировал в рассказах о мошенничествах, – в рассказах, какими угощают приехавших с родины, а самой безобидной истории из тех, которые о нем рассказывали от мыса Йорк до бухты Эден, более чем достаточно, чтобы повесить его, если изложить историю в надлежащем месте. Рассказчики никогда не забывали довести до вашего сведения, что есть данные предполагать, будто он сын баронета. Как бы то ни было, но факт тот, что он дезертировал с английского судна в первые дни золотой лихорадки, а через несколько лет о нем заговорили как о чудовище, терроризирующем ту или иную группу островов Полинезии.

Он насильно вербовал туземцев, грабил какого-нибудь одинокого белого торговца, снимая с него все, вплоть до пижамы, а ограбив, предлагал бедняге драться на дуэли на дробовиках – что было бы, пожалуй, неплохо, если бы жертва не оказывалась к тому времени полумертвой от страха. Браун был пиратом наших дней, довольно жалким, как и его более знаменитые прототипы; но от современных ему братьев по профессии (таких, как Задира Гайес, или Медоточивый Пиз, или этот надушенный, расфранченный негодяй, известный под кличкой Грязный Дик) он отличался дерзостью своих деяний и яростным презрением к человечеству вообще и к своим жертвам в частности. Остальные были всего-навсего вульгарными и жадными скотами, но Брауном, казалось, руководили какие-то сложные побуждения. Он грабил человека словно для того, чтобы продемонстрировать свое низкое о нем мнение, и готов был пристрелить или изувечить какого-нибудь тихого, безобидного чужестранца, проявляя при этом такую свирепость и мстительность, как будто хотел застращать самого отчаянного головореза. В дни расцвета своей славы он был владельцем вооруженного барка со смешанным экипажем из канаков и беглых моряков с китобойных судов и хвастался, – не знаю, имел ли он на то основания, – будто его втихомолку финансирует самая респектабельная фирма торговцев копрой. Позднее он, как рассказывают, удрал с женой миссионера, молоденькой женщиной из Клепхэма, которая под влиянием минуты вышла замуж за кроткого парня, а затем, очутившись в Меланезии, почему-то сбилась с пути.

То была темная история. Она была больна в то время, как он ее увез, и умерла на борту его судна; говорят – и это самая удивительная часть истории, – что над ее телом он рыдал и предавался мрачной, неудержимой скорби. Вскоре после этого счастье ему изменило. Он потерял свое судно, разбившееся о скалы неподалеку от Малаиты, и на время исчез, словно пошел ко дну вместе со своим барком. Затем он выплыл в Нука-Хиве, где купил старую французскую шхуну, раньше принадлежавшую правительству. Не могу сказать, какую цель он преследовал, делая эту покупку, но ясно, что с появлением верховных комиссаров, консулов, военных судов и международного контроля Южные моря стали слишком беспокойным местом для джентльменов его пошиба. Очевидно, он должен был перенести свои операции дальше на запад, ибо год спустя он играет невероятно дерзкую, но не особенно выигрышную роль в полусерьезном, полукомическом деле в Манильском заливе, где главными действующими лицами являются казнокрад губернатор и скрывающийся от суда казначей. Затем он, видимо, вертится на своей гнилой шхуне среди Филиппинских островов, сражаясь с вероломной фортуной, и наконец, совершая предназначенный ему путь, вступает в историю Джима, – слепой сообщник Темных Сил.

Далее рассказывают, что, когда испанский патрульный катер захватил его, он пытался всего лишь доставить ружья инсургентам. Если так, то я не могу понять, что он делал у южного берега Минданао. Мне лично кажется, что он шантажировал туземцев прибрежных деревень. Как бы то ни было, но катер, поместив стражу на борт шхуны, заставил его плыть по направлению к Замбоангу. По дороге оба судна должны были по какой-то причине заглянуть в одно из этих новых испанских поселений, из которых так и не вышло никакого толку. Там имелся не только правительственный чиновник на берегу, но и хорошая, прочная каботажная шхуна, лежавшая на якоре в маленьком заливе; и это судно, во всех отношениях превосходящее его собственную шхуну, Браун решил украсть.

Ему не везло – как он сам мне признался. Мир, к которому он в течение двадцати лет относился с дерзким и злобным презрением, не доставил ему никаких материальных благ, за исключением небольшого мешка с серебряными долларами, спрятанного в его каюте так, что «сам черт не мог бы пронюхать». И больше ничего – решительно ничего! Жизнь ему надоела, а смерти он не страшился. Но этот человек, который готов был с горьким и безрассудным зубоскальством рискнуть жизнью ради пустяка, смертельно боялся тюрьмы. При мысли о тюремном заключении его охватывал тот безумный ужас, когда человек, обливаясь холодным потом, дрожит, и кровь его словно обращается в воду, – такой ужас испытывают суеверные люди, представляя себя в объятиях призрака. Вот почему правительственный чиновник, который явился на борт для предварительного расследования, усердно занимался этим делом целый день и сошел на берег лишь в сумерках, закутанный в плащ и крайне озабоченный тем, чтобы не звенели в мешке жалкие сбережения Брауна. Затем, верный своему слову, он отослал (кажется, вечером следующего дня) правительственный катер, дав ему какое-то неотложное поручение. Командир, не имея возможности оставить на задержанном судне своих матросов, удовольствовался тем, что перед отплытием убрал до последнего лоскута все паруса со шхуны Брауна и подвел свои две шлюпки к берегу, находившемуся на расстоянии двух миль.

Но в команде Брауна был один туземец с Соломоновых островов, захваченный в юности и преданный Брауну; этот туземец был самым отчаянным во всей банде. Он проплыл около пятисот ярдов до каботажного судна, держа конец перлиня, который удалось смастерить, использовав весь бегучий такелаж шхуны. Волнения не было, и в заливе было темно, «как в брюхе у коровы», по выражению Брауна. Островитянин перелез через бульварк, держа в зубах конец каната. Команда каботажного судна – все до единого тагалы – была на берегу, пируя в туземной деревне. Двое вахтенных, оставшихся на борту, внезапно проснулись и увидели черта: он сверкал глазами и, быстрый как молния, прыгал по палубе. Парализованные страхом, они упали на колени, крестясь и бормоча молитвы. Длинным ножом, найденным в камбузе, островитянин, не прерывая их молитв, заколол сначала одного, потом другого; тем же ножом он терпеливо стал перерезать канат из кокосовых волокон, наконец канат с плеском упал в воду. Тогда он негромко крикнул, и шайка Брауна, таращившая тем временем глаза и напрягавшая слух в темноте, начала потихоньку тянуть за свой конец перлиня. Меньше чем через пять минут скрипнул рангоут; легкий толчок – и обе шхуны очутились рядом.

Не теряя ни секунды, команда Брауна перебралась на борт каботажного судна, захватив с собой ружья и большой запас амуниции. Их было шестнадцать человек – два беглых матроса, тощий дезертир с американского военного судна, два простоватых белокурых скандинава, мулат, учтивый китаец, исполнявший обязанности кока, – и всякий сброд, шныряющий, по Южным морям. Ничто их не тревожило; Браун подчинил их своей воле; он, Браун, не боявшийся виселицы, бежал теперь от призрака испанской тюрьмы. Он не дал им времени перенести достаточное количество провизии. Погода была тихая, воздух пропитан росой. Они ослабили снасти и поставили паруса; с берега дул сильный бриз, и сырые паруса даже не трепетали. Их старая шхуна, казалось, тихонько отделилась от украденного судна и вместе с черной массой берега безмолвно ускользнула в ночь.

Они отплыли. Браун подробно рассказал мне об их плавании через проливы Макассара. Это унылая и страшная история. У них было мало пищи и воды, они остановили несколько туземных судов и с каждого кое-что получили. С похищенным судном Браун, конечно, не смел заглянуть ни в один порт. У него не было денег, чтобы хоть что-нибудь купить, не было документов, не было правдоподобного объяснения, которое еще раз помогло бы ему выпутаться. Арабский барк, под голландским флагом, застигнутый врасплох ночью у Поуло Лаут, где он стоял на якоре, уступил немного грязного риса, связку бананов и бочонок воды; в течение трех дней погода была туманная, и шквал с северо-востока гнал шхуну через Яванское море. Желтые мутные волны окатывали голодающую банду. Они видели почтовые пароходы, совершавшие свои обычные рейсы, они проходили мимо судов с заржавленными железными боками, лежавших на якоре в мелководье, ожидая перемены погоды или прилива. Английская канонерка, белая и нарядная, с двумя стройными мачтами, пересекла им однажды путь; в другой раз голландский корвет, с тяжелыми мачтами, появился за кормой, медленно пробираясь в тумане.

Незамеченные или не удостоившиеся внимания, они ускользнули – усталая банда тощих изгнанников, обезумевших от голода и преследуемых страхом. Браун думал пробраться к Мадагаскару, где надеялся – и не без основания – продать шхуну в Таматаве, не нарываясь на вопросы, или, быть может, получить на нее фальшивые документы. Но раньше чем пускаться в долгое плавание через Индийский океан, нужно было раздобыть пищу и воду.

Возможно, что он слыхал о Патюзане, или же случайно увидел это слово, написанное маленькими буквами на карте; должно быть, он разыскал название большой деревни в верховьях реки в туземном государстве, – деревни совершенно беззащитной, лежащей далеко от морских путей и подводных кабелей. Такие вещи он, преследуя свои выгоды, проделывал и раньше, но теперь это было абсолютно необходимо, вопрос жизни и смерти – или, вернее, свободы. Свободы! Он был убежден, что раздобудет провизию – мясо, рис, сладкий картофель. Отощавшая банда предвкушала пир. Быть может, удастся нагрузить шхуну местными продуктами и – кто знает? – раздобыть звонкой монеты! Можно нажать на кое-кого из вождей и деревенских старшин. Он говорил мне, что скорее готов был поджаривать им пятки, чем получить отказ. Я ему верю. Его люди тоже ему верили. Они не ликовали громко, ибо были молчаливой бандой, но как стая волков быстро приготовились к делу.

Погода ему благоприятствовала. Несколько дней штиля привели бы к страшным сценам на борту шхуны, но благодаря береговым и морским бризам Браун меньше чем через неделю миновал пролив Сунда и бросил якорь у устья Бату-Кринг, на расстоянии пистолетного выстрела от рыбачьей деревушки.

Четырнадцать человек уселись в баркас (баркас был большой, так как им пользовались для перевозки груза) и отправились вверх по течению реки, а двое остались охранять шхуну, причем пищи у них было достаточно, чтобы не умереть с голоду в течение десяти дней. Прилив и ветер помогли им, и однажды после полудня большая белая шлюпка под рваным парусом, подгоняемая морским бризом, подошла к Патюзану; четырнадцать отъявленных негодяев жадно смотрели вперед, держа пальцы на спуске дешевых ружей. Браун рассчитывал, что его прибытие вызовет ужас и изумление. Они подплыли как раз в то время, когда кончился прилив. За частоколом раджи не заметно было никаких признаков жизни; первые дома по обоим берегам реки казались покинутыми. Выше виднелись несколько каноэ, шедшие полным ходом. Браун был удивлен, увидев такой большой поселок. Царило глубокое молчание. Ветер стих; команда вытащила два весла и повела шлюпку к верховьям, предполагая высадиться в центре города, раньше чем жителям придет в голову оказать сопротивление.

Но, по-видимому, старшина рыбачьей деревушки у реки Бату-Кринг ухитрился своевременно послать предостережение. Когда шлюпка поравнялась с мечетью (построенной Дорамином; здание с коньками и разными украшениями из коралла), на площади толпился народ. Поднялся крик, и вверх по реке понесся звон гонгов. Где-то наверху выстрелили из двух маленьких медных шестифунтовых пушек, и ядро упало в воду, подняв сноп брызг, засверкавших в лучах солнца. Орущая толпа перед мечетью начала стрелять залпами; пули летели перпендикулярно течению реки. Баркас обстреливали с обоих берегов, и люди Брауна отвечали беглым огнем наобум. Весла были подняты.

На этой реке отлив при половодье наступает очень быстро, и шлюпка, находившаяся посреди реки, почти скрытая в дыму, пошла задним ходом. На обоих берегах дым сгустился и ровной полосой тянулся ниже крыш, словно длинное облако, перерезающее склон горы. Воинственные крики, вибрирующий звон гонгов, глухая дробь барабанов, яростные вопли, треск выстрелов сливались в оглушительный шум; Браун был ошеломлен, но твердой рукой держался за румпель; им овладело бешенство и ненависть к этим людям, которые осмелились защищаться. Двое из его команды были ранены, и он увидел, что отступление отрезано несколькими лодками, отчалившими от частокола Тунку Алланга и остановившимися ниже на реке. Он насчитал шесть лодок, переполненных людьми.

Окруженный со всех сторон, он заметил вход в узкую речонку – ту самую, куда прыгнул Джим во время отлива. Сейчас вода стояла высоко. Введя туда шлюпку, он и его люди высадились и расположились на маленьком холме, на расстоянии девятисот ярдов от укрепления; теперь они возвышались над крепостью. Склоны холма были голые, но на вершине росло несколько деревьев. Они их срубили для бруствера и до наступления темноты укрепились на этой позиции: тем временем лодки раджи, соблюдая странным образом нейтралитет, оставались на реке. После захода солнца запылали костры из валежника на берегу реки и между двойным рядом домов на суше, освещая черный рельеф крыш, группы стройных пальм, густые рощи фруктовых деревьев. Браун приказал поджечь траву вокруг своего лагеря; низкое кольцо из огненных язычков под медленно поднимающимся дымом быстро сбежало вниз по склонам холма; кое-где с громким, злобным треском загорались сухие кусты. Ружейным огнем удалось зажечь траву, но огонь угас у опушки леса и вдоль болотистого берега речонки. Полоска джунглей в сыром овраге между холмом и частоколом раджи приостановила с этой стороны огонь; с громким треском лопались стволы бамбука.

Небо было темное, бархатистое, усеянное звездами. Над почерневшей землей поднимались короткие ползучие завитки дыма; потом налетел ветер и развеял дым. Браун думал, что атака начнется, как только прилив даст возможность войти в речонку военным каноэ, отрезавшим ему отступление. Во всяком случае, он был уверен, что попытаются увести его баркас, который лежал у подножия холма, – темная, высокая масса на слабо отсвечивающей, мокрой грязевой гряде. Но лодки на реке ничего не предпринимали. За частоколом и домами раджи Браун видел на воде их огни. Казалось, они стояли на якоре поперек реки. Виднелись и другие плавучие огни, перебирающиеся от одного берега к другому. Огни мерцали и на длинных стенах домов, тянувшихся вверх по берегу до поворота реки, и дальше тоже светились одинокие огоньки. Пламя больших костров, зажженных повсюду, освещало строения, крыши, черные сваи. Это было огромное поселение. Четырнадцать отчаянных авантюристов, лежавших плашмя за срубленными деревьями, подняли головы и поглядели вниз, на этот город, тянувшийся, казалось, на много миль к верховьям реки и кишевший тысячами разъяренных людей. Они не разговаривали друг с другом. Время от времени они слышали громкий крик, или издалека доносился отдельный выстрел. Но вокруг их позиции было тихо, темно. Казалось, о них забыли – как будто возбуждение, заставившее бодрствовать всех жителей, никакого отношения к ним не имело, словно они были уже мертвы.

39

Все события этой ночи имеют огромное значение, ибо создавшееся благодаря им положение оставалось неизменным до возвращения Джима. Джим отправился в глубь страны, где пробыл уже больше недели, и первыми военными действиями руководил Даин Уорис. Храбрый и сообразительный юноша (который умел сражаться, как сражаются белые люди) хотел немедленно покончить с этим делом, но не мог сладить со своим народом. У него не было престижа Джима и репутации человека непобедимого. Он не был видимым, осязаемым воплощением непреложной справедливости и неизменной победы. Он пользовался любовью, доверием, восхищением, – и все же он был одним из них, тогда как Джим был из иной страны. Кроме того, белый человек – олицетворение силы – был неуязвим, тогда как Даина Уориса могли убить.

Таковы были скрытые помыслы, руководившие старшинами города, которые решили собраться в форте Джима, чтобы обсудить происшествия, словно надеялись обрести мудрость и храбрость в жилище отсутствующего белого. Шайке Брауна так повезло или она так хорошо стреляла, что с полдюжины защищавшихся были ранены. За ранеными, лежавшими на веранде, ухаживали их жены. Как только поднялась тревога, женщины и дети из нижней части города были отправлены в форт. Там распоряжалась Джюэл, расторопная и воодушевленная, встречая безусловное повиновение со стороны «народа Джима», – народа, который, покинув свой маленький поселок у стен форта, вошел в крепость, чтобы образовать гарнизон. Беженцы толпились вокруг Джюэл, – и все время до самой катастрофы она была настроена воинственно и мужественно.

Даин Уорис, узнав об опасности, немедленно отправился к Джюэл, ибо, да будет вам известно, Джим был единственным человеком в Патюзане, владевшим запасами пороха. Штейн, с которым он поддерживал тесную связь письмами, получил от голландского правительства специальное разрешение доставить в Патюзан пятьсот бочонков пороха. Пороховым погребом служила маленькая хижина из неотесанных бревен, и в отсутствие Джима ключ находился у девушки. На совете, состоявшемся в одиннадцать часов вечера в столовой Джима, она поддержала Уориса, который советовал немедленно перейти в наступление. Мне рассказывали, что она встала во главе длинного стола, возле свободного кресла, где обычно сидел Джим, и произнесла воинственную, страстную речь, вызвавшую одобрительный шепот у собравшихся старшин.

Старого Дорамина, который больше года не показывался за пределами своего частокола, с большим трудом перенесли в форт. Конечно, он был здесь первым лицом. Совет был настроен отнюдь не миролюбиво, и слово старика было бы решающим; но мое мнение таково, что он, хорошо зная необузданную храбрость своего сына, не смел произнести это слово. Более осторожные слова одержали верх. Некий Хаджи Саман распространился на ту тему, что «эти неистовые и жестокие люди во всяком случае обрекли себя на смерть. Они утвердятся на своем холме и умрут с голоду, или попытаются пробраться к баркасу и будут застрелены из засады на другом берегу речонки, или же они прорвутся и убегут в лес, где и погибнут поодиночке».

Он доказывал, что хитростью можно уничтожить этих зловредных пришельцев, не подвергая себя опасностям боя. Его слова произвели сильное впечатление, в особенности на жителей Патюзана. Их смутило то обстоятельство, что в решающий момент лодки раджи бездействовали. Представителем раджи на совете был хитроумный Кассим. Он говорил очень мало, слушал, улыбаясь, дружелюбный и непроницаемый. Во время заседания чуть ли не через каждые пять минут являлись лазутчики, докладывавшие о поведении пришельцев. Ходили преувеличенные, несуразные слухи: у устья реки стоит большое судно с пушками; на нем много людей, черных и белых, кровожадных на вид. Они прибудут на многочисленных шлюпках и уничтожат всех жителей. Предчувствие близкой, непонятной опасности овладело народом. Один раз началась паника во дворе, среди женщин: визг, беготня, заплакали дети. Хаджи Саман вышел, чтобы их успокоить. Потом часовой форта выстрелил во что-то, двигавшееся по реке, и чуть не убил одного из жителей, перевозившего в каноэ своих женщин, домашний скарб и двенадцать кур. Это вызвало еще большее смятение.

Между тем совещание в доме Джима продолжалось в присутствии девушки. Дорамин сидел с суровым лицом, грузный, глядел по очереди на говоривших и дышал медленно, словно бык. Он не говорил до последней минуты, когда Кассим заявил, что лодки раджи будут отозваны, ибо нужны люди, чтобы защищать палисад его господина. Даин Уорис в присутствии отца не высказывал своего мнения, хотя девушка от имени Джима умоляла его говорить. Она предлагала ему людей Джима, – так сильно хотелось ей немедленно прогнать пришельцев. Бросив взгляд на Дорамина, сын только покачал головой.

Наконец совещание закончилось. Было решено поместить в ближайшем к речонке доме вооруженных людей, чтобы иметь возможность обстреливать баркас неприятеля. Баркас не уводить открыто; грабители на холме попробуют им воспользоваться, и тогда удастся большинство их пристрелить. Чтобы отрезать отступление тем, кому посчастливится бежать, и доступ новым пришельцам, Дорамин приказал Даину Уорису взять вооруженный отряд буги, спуститься вниз по реке и на расстоянии десяти миль от Патюзана раскинуть лагерь на берегу и преградить реку при помощи каноэ.

Я ни на секунду не допускаю мысли, что Дорамин боялся прибытия новых сил. Я считаю, что он руководствовался исключительно желанием не подвергать сына опасности. Чтобы не допустить вторжения в город, решено было на рассвете приняться за постройку укрепления в конце улицы на левом берегу. Старый накхода объявил о своем намерении распоряжаться там лично. Под наблюдением девушки немедленно приступили к раздаче пороха, пуль и пистонов. Несколько человек были посланы в разные стороны за Джимом, точное местопребывание которого было неизвестно. Они отправились в путь на рассвете, но еще раньше Кассим ухитрился начать переговоры с осажденным Брауном.

Этот искусный дипломат и поверенный раджи, покинув форт, чтобы вернуться к своему господину, взял к себе в лодку Корнелиуса, который молча шнырял в толпе, запрудившей двор. У Кассима был свой собственный план, и Корнелиус был ему нужен как переводчик. И вот, под утро, Браун, размышлявший об отчаянном своем положении, услышал голос, доносившийся из болотистого, поросшего кустарником оврага, – голос дружелюбный, дрожащий, напряженный, просивший, по-английски, позволения взобраться на холм, чтобы передать очень важное поручение, при условии, если ему будет гарантирована полная безопасность.

Браун был вне себя от радости: если с ним разговаривают, значит, он не загнанный зверь. Этот дружеский голос сразу рассеял страшное напряжение и настороженность, когда он, словно слепой, не знал, – с какой стороны ждать смертельного удара. Он сделал вид, будто не желает никаких переговоров. Голос объявил, что с Брауном говорит «белый человек. Бедный разорившийся старик, который живет здесь много лет». Туман, сырой и холодный, стлался по склонам холма. После недолгих переговоров Браун крикнул:

– Ну, лезьте сюда, но помните – один!

В действительности же, как сказал он мне, корчась от бешенства при воспоминании о своем бессилии, – это никакого значения не имело. На расстоянии нескольких шагов они ничего не могли разглядеть, и никакое предательство не могло ухудшить их положение. Мало-помалу начала вырисовываться фигура Корнелиуса; он был в своем будничном костюме – в рваной грязной рубахе и штанах, босой, в пробковом шлеме с поломанными полями. Поднимаясь к укрепленной позиции, он нерешительно останавливался и прислушивался.

– Идите! Вы в безопасности, – крикнул Браун, а люди его таращили глаза. Все их надежды внезапно сосредоточились на этом потрепанном жалком человеке, который, в глубоком молчании, неуклюже перелез через ствол поваленного дерева и, дрожа, с кислой недоверчивой физиономией, разглядывал кучку бородатых, встревоженных, измученных бессонницей головорезов.

Получасовая конфиденциальная беседа с Корнелиусом раскрыла Брауну глаза на положение дел в Патюзане. Он тотчас же насторожился. Открывались перспективы – великие перспективы; но раньше чем обсуждать предложения Корнелиуса, он потребовал, чтобы на холм были доставлены, в виде гарантии, съестные припасы. Корнелиус удалился, медленно спустившись по склону, обращенному ко дворцу раджи, а немного погодя несколько слуг Тунку Алланга явились со скудными порциями риса, красного стручкового перца и сушеной рыбы. Это было несравненно лучше, чем ничего. Позднее вернулся Корнелиус в сопровождении Кассима, обутого в сандалии и до лодыжек закутанного в темно-синее одеяние. Вид у Кассима был добродушный и доверчивый. Он осторожно пожал Брауну руку, и все трое уселись в сторонке и начали переговоры. Люди Брауна, ободрившись, похлопывали друг друга по спине и, многозначительно поглядывая на своего капитана, занялись приготовлениями к стряпне.

Кассим очень не любил Дорамина и его буги, но еще сильнее ненавидел он новый порядок вещей. Ему пришло в голову, что эти белые вместе с приверженцами раджи могут атаковать и разбить буги до возвращения Джима. Тогда, – рассуждал он, – все жители поселка отступятся от Джима, и господству белого человека, защищавшего бедный народ, придет конец. Затем можно будет разделаться с новыми союзниками. Друзья им не нужны. Кассим в совершенстве умел разбираться в людях, навидался белых людей на своем веку и понимал, что эти пришельцы были изгнанниками, не имеющими родины.

Браун сохранял вид суровый и непроницаемый. Когда он услышал голос Корнелиуса, просившего разрешения приблизиться, у него появилась только надежда на возможность удрать. Меньше чем через полчаса другие мысли зародились в его голове. Побуждаемый крайней необходимостью, он явился сюда, чтобы украсть съестных припасов, а быть может, и несколько тонн каучука или камеди, горсточку долларов, – и вот он попал в сети смертельной опасности. Теперь, выслушав предложения Кассима, он стал подумывать о том, чтобы украсть всю страну. Какой-то проклятый парень, видимо, уже сделал что-то в этом роде – и совсем один. Но вряд ли он добился полного успеха. Быть может, они возьмутся за дело вдвоем – выжмут из страны все, что она может дать, а затем скроются.

Пока шли переговоры с Кассимом, Браун узнал, что ходят слухи, будто он оставил у устья реки большой корабль с многочисленной командой. Кассим настойчиво просил его, не откладывая, провести корабль со всеми пушками и людьми к верховьям реки и предоставить его к услугам раджи. Браун сделал вид, будто соглашается; во время переговоров обе стороны держались недоверчиво. Трижды в течение утра вежливый и энергичный Кассим спускался вниз посоветоваться с раджой и снова деловито поднимался на холм. Договариваясь с ним, Браун со злобной радостью думал о своей жалкой шхуне с кучей грязи вместо товаров в трюме, фигурировавшей как вооруженное судно, и представлял себе китайца и хромого поселенца из Левуки, олицетворявших весь ее многочисленный экипаж.

После полудня он получил новый запас провианта и обещание внести деньги; его людей снабдили циновками для шалашей. Они улеглись на землю и захрапели, защищенные от палящего солнца, но Браун, у всех на виду, сидел на одном из срубленных деревьев и упивался видом города и реки. Здесь было много добычи. Корнелиус, расположившийся в лагере как у себя дома, бормотал у него под ухом, объясняя местоположение, давая советы, изображая по-своему характер Джима и комментируя события последних трех лет. Браун равнодушно глядел по сторонам, но внимательно прислушивался к каждому слову и никак не мог себе уяснить, что за человек этот Джим.

– Как его имя? Джим! Джим! Этого мало.

– Здесь его называют Тюан-Джим, – презрительно сказал Корнелиус. – Все равно что Лорд Джим.

– Кто он такой? Откуда он взялся? – осведомился Браун. – Что это за человек? Он англичанин?

– Да, да, он англичанин. Я тоже англичанин. Из Малакки. Он – дурак. Вам нужно только убить его, и тогда вы будете здесь правителем. Ему принадлежит все, – объяснял Корнелиус.

– Похоже на то, что скоро ему придется кое с кем поделиться, – вполголоса произнес Браун.

– Нет! Надо его убить при первом же удобном случае, а тогда вы можете делать все, что вам угодно, – с жаром настаивал Корнелиус. – Я прожил здесь много лет и сейчас даю вам дружеский совет.

В таких разговорах и в созерцании Патюзана, который он наметил своей добычей, Браун провел большую часть дня, пока отдыхали его люди. В тот же день каноэ Даина Уориса одно за другим проскользнули вдоль противоположного берега и направились вниз по течению, чтобы отрезать ему путь к морю. Об этом Браун не знал, а Кассим, поднявшись на холм за час до захода солнца, позаботился о том, чтобы он оставался в неведении. Кассим хотел, чтобы судно белого человека поднялось вверх по течению реки, и боялся, что такая новость устрашит Брауна. Он настойчиво уговаривал Брауна отдать «приказ» и предлагал для этой цели верного посланца, который, ввиду столь секретного поручения (таково было его объяснение), сушей доберется до устья реки и доставит «приказ» на борт судна. Поразмыслив, Браун счел целесообразным вырвать листок из своей записной книжки, на котором написал очень просто:

«Нам везет. Крупное дело. Задержите этого человека».

Глуповатый юноша, выбранный для этой цели Кассимом, исполнил возложенное на него поручение и в награду был брошен вниз головой в пустой трюм шхуны; бывший поселенец из Левуки и китаец поспешили закрыть люки. Какова была его дальнейшая судьба, Браун мне не сказал.

40

Браун намеревался выиграть время, водя за нос дипломата Кассима. Он невольно думал, что хорошее дельце можно обделать, работая только совместно с «тем белым». Он не мог себе представить, чтобы такой парень (несомненно, чертовски смышленый, раз ему удалось подчинить всех туземцев) отказался от помощи, которая уничтожила бы необходимость в медленных, осторожных и рискованных плутнях – единственно возможной линии поведения для человека, действующего в одиночку. Он – Браун – предложит ему свою помощь. Ни один человек не станет колебаться. Все дело в том, чтобы друг друга понять. Конечно, они поделят добычу. Мысль о том, что у него под рукой есть форт, – настоящий форт с артиллерией (это он узнал от Корнелиуса), – приводила его в волнение. Только бы туда попасть, а тогда… Он предложит самые умеренные требования. Но и не слишком скромные. Парень был, видимо, не дурак. Они будут работать как братья, пока… пока не придет время для ссоры и выстрела, который покончит все счеты. С мрачным нетерпением ожидая поживы, он хотел немедленно переговорить с этим человеком. Страна, казалось, была уже в его руках – он мог растерзать ее, выжать все соки и отшвырнуть. Тем временем следовало дурачить Кассима – во-первых, для того, чтобы получать провизию, а во-вторых, чтобы обеспечить себе на худой конец поддержку. Но главное – получать каждый день провиант. Кроме того, он не прочь был начать сражение, поддерживая раджу, и проучить народ, встретивший его выстрелами. Жажда битвы овладела им.

Жаль, что я не могу передать вам эту часть истории (которую я слышал от Брауна) его же собственными словами. В прерывистых, страстных речах этого человека, открывшего мне свои мысли, когда рука смерти сдавила ему горло, сквозила ничем не прикрытая жестокость, страшная мстительная злоба к своему прошлому и слепая вера в правоту своей воли, восставшей против всего человечества. Подобное чувство руководит главарем шайки головорезов, когда он с гордостью называет себя «бичом божиим». Несомненно, заложенная в нем безрассудная жестокость разгоралась от неудач, ошибок, недавних лишений и того отчаянного положения, в каком он очутился; но замечательнее всего то, что, размышляя о предательском союзе, порешив мысленно судьбу белого человека и бесцеремонно сговариваясь с Кассимом, он в действительности желал – едва ли не вопреки самому себе – разрушить этот город джунглей, который гнал его прочь, разрушить и усеять его трупами, окутать пламенем.

Прислушиваясь к его злобному прерывающемуся голосу, я представлял себе, как он смотрел с холма на город, мечтая об убийстве и грабеже. Участок, прилегавший к речонке, казался покинутым, но в действительности в каждом доме скрывались вооруженные, насторожившиеся люди. Вдруг за полосой пустыря, кое-где поросшего низким густым кустарником, усеянного кучами мусора и выбоинами, перерезанного тропинками, показался человек, казавшийся очень маленьким; он направлялся к концу улицы, шагая между темными безжизненными строениями с закрытыми ставнями. Быть может, один из жителей, бежавших на другой берег реки, возвращался за каким-нибудь предметом домашнего обихода. Видимо, он считал себя в полной безопасности на таком расстоянии от холма, отделенного речонкой. За маленьким наспех возведенным частоколом в конце улицы находились его друзья. Он шел не торопясь.

Браун его заметил и тотчас же подозвал к себе янки-дезертира, который был, так сказать, его помощником. Тощий, развинченный парень с тупым лицом выступил вперед, лениво волоча свое ружье. Когда он понял, что от него требуется, злобная горделивая улыбка обнажила его зубы, провела две глубокие складки на желтых, словно обтянутых пергаментом щеках. Он гордился своей репутацией меткого стрелка. Опустившись на одно колено, он прицелился сквозь несрезанные ветви поваленного дерева, выстрелил и тотчас же встал, чтоб посмотреть. Человек за рекой повернул голову на звук выстрела, сделал еще шаг, приостановился и вдруг упал на четвереньки. В молчании, последовавшем за громким выстрелом, меткий стрелок, не сводя глаз со своей жертвы, высказал догадку, что «здоровье этого парня не будет больше тревожить его друзей».

Руки и ноги упавшего человека судорожно двигались, словно он пытался бежать на четвереньках. На пустыре поднялся многоголосый вопль отчаяния и изумления. Человек ткнулся ничком в песок и больше не шевелился.

– Это им объяснило, на что мы способны, – сказал мне Браун. – В них вселился страх перед внезапной смертью. Этого-то мы и хотели. Их было двести против одного, а теперь они могли кое о чем пораздумать ночью. Ни один из них не имел представления о том, что ружье может бить на такое расстояние. Этот парнишка от раджи скатился с холма, а глаза у него чуть на лоб не вылезли.

Говоря это, он дрожащей рукой пытался стереть пену, выступившую на посиневших губах.

– Двести против одного, двести против одного! Нужно было вселить в них ужас… ужас, говорю вам!

У него самого глаза чуть не вылезли из орбит. Он откинулся назад, ловя воздух костлявыми пальцами, потом снова сел, сгорбленный и волосатый, искоса поглядывая на меня, как человек-зверь из народных сказок; в мучительной агонии он раскрывал рот и не сразу заговорил после этого припадка. Такое зрелище не забывается.

Чтобы привлечь огонь противника и определить, где устроена в кустах вдоль речонки засада, Браун приказал туземцу Соломоновых островов спуститься к лодке и принести весло: так вы послали бы собаку за палкой, брошенной в воду. Этот маневр оказался неудачным: ни одного выстрела не было сделано, и парень вернулся назад.

– Там нет никого, – высказал свое мнение один из шайки.

– Это неестественно, – заметил янки.

Кассим к тому времени ушел, находясь под впечатлением всего происшедшего, довольный, но озабоченный. Продолжая свою предательскую политику, он отправил посла к Даину Уорису, советуя ему готовиться к прибытию судна белых людей, которое, по полученным сведениям, должно вскоре подняться по реке. Он преуменьшил размеры воображаемого корабля и требовал, чтобы Даин Уорис его задержал. Эта двойная игра соответствовала намерению Кассима помешать объединению воинов буги и втянуть их в бой, чтобы ослабить их силы. С другой стороны, он в тот же день уведомил вождей буги, собравшихся в городе, о том, что уговаривает пришельцев удалиться; в форт он обращался с настойчивыми требованиями выдать порох для людей раджи. Много времени прошло с тех пор, как Тунку Алланг имел порох для двух десятков старых мушкетов, покрывавшихся ржавчиной в аудиенц-зале.

Открытые переговоры между холмом и дворцом привели людей в смущение. Стали толковать о том, что пора пристать к той или иной партии. Скоро начнется кровопролитие, и многих ждут великие беды. В тот вечер социальная машина упорядоченной, мирной жизни, когда каждый был уверен в завтрашнем дне, – здание, возведенное руками Джима, – казалось, вот-вот должна была рухнуть и превратиться в развалины, обагренные кровью. Беднейшие жители бежали в джунгли или к верховьям реки. Немало людей состоятельных сочли необходимым засвидетельствовать свое почтение радже. Юноши, состоявшие при радже, грубо издевались над ними. Тунку Алланг, чуть не рехнувшийся от страха и колебаний, или угрюмо молчал, или осыпал их бранью за то, что они явились к нему с пустыми руками; они ушли, страшно испуганные. Только старый Дорамин объединял своих соплеменников и неумолимо придерживался своей тактики. Восседая в высоком кресле за импровизированным частоколом, он низким, заглушенным голосом отдавал приказания, невозмутимый, словно глухой, среди всех тревожных толков.

Спустились сумерки, скрыв труп убитого, который лежал, раскинув руки, как будто пригвожденный к земле; ночь нависла над Патюзаном, заливая землю сверканием бесчисленных миров. Снова в незащищенной части города запылали вдоль единственной улицы огромные костры; отблески света падали на прямые линии крыш, на кусок стены из переплетенных ветвей; кое-где освещена была целая хижина на черных столбах. И весь этот ряд домов в отсветах мигающего пламени, казалось, предательски уползал к верховьям реки, во мрак, сгустившийся в сердце страны. Великое молчание, в котором плясало пламя костров, простерлось до темного подножия холма; но на другом берегу реки, где пылал перед фортом только один костер, раздавался все усиливающийся шум, словно топот толпы, гул многих голосов или грохот бесконечно далекого водопада.

Как признался мне Браун, он сидел, повернувшись спиной к своим людям, и созерцал это зрелище – и вдруг, несмотря на всю его ненависть и несокрушимую веру в себя, его охватило такое чувство, будто он наконец налетел и ударился головой о каменную стену. Если бы его баркас был на воде, Браун, кажется, попытался бы улизнуть, рискнул бы подвергнуться преследованию на реке или умереть голодной смертью на море. Очень сомнительно, удалось ли бы ему скрыться. Как бы то ни было, но этой попытки он не сделал. На секунду у него мелькнула мысль ворваться в город, но он прекрасно понимал, что в конце концов попадет на освещенную улицу, где всех его людей, как собак, пристрелят из домов. Врагов было двести против одного, думал он, а его люди, примостившиеся возле двух куч тлеющей золы, жевали последние бананы и поджаривали последние остатки ямса, полученного благодаря дипломатии Кассима. Возле них сидел и дремал Корнелиус.

Вдруг один из белых вспомнил, что в баркасе остался табак, и решил пойти за ним; его подбодряло, что туземец Соломоновых островов вернулся из этого путешествия невредимым. Остальные стряхнули с себя уныние. Браун, к которому обратились за разрешением, презрительно бросил:

– Ступай, черт с тобой!

Он считал, что нет никакой опасности спуститься в темноте к речонке. Парень перешагнул через ствол дерева и скрылся. Через секунду они услышали, как он влез в баркас, а затем снова выкарабкался на песок.

– Достал! – крикнул он.

За этим последовал выстрел у самого подножия холма.

– Меня ранили! – заорал парень. – Слышите, меня ранили!

И тотчас же на холме стали палить из ружей. Словно маленький вулкан, холм выбрасывал в ночь огонь и дым, а когда Браун и янки проклятиями и тумаками положили конец вызванной паникой стрельбе, с речонки донесся глубокий, протяжный стон; за ним последовала раздирающая сердце жалоба, от которой, словно от яда, кровь стыла в жилах. Затем где-то за речонкой сильный голос отчетливо произнес непонятные слова.

– Пусть никто не стреляет! – крикнул Браун. – Что это значит?

– Слышите, вы, на холме? Слышите? Слышите? – трижды воззвал голос.

Корнелиус перевел и заторопил с ответом.

– Говорите! – закричал Браун. – Мы слушаем!

Тогда человек, где-то у края пустыря, звучным голосом глашатая высокопарно объявил, что между племенем буги, живущим в Патюзане, и белыми людьми на холме и их союзниками не может быть ни разговоров, ни доверия, ни сочувствия, ни мира. Зашелестели кусты; раздался выстрел, сделанный наобум.

– Проклятие! – пробормотал янки, с досадой ударяя о землю прикладом ружья.

Корнелиус перевел. Раненый, лежавший у подножия, выкрикнул два раза. – Перенесите меня на холм! Поднимите меня! – и стал жалобно стонать. Пока он спускался по темному склону, а затем возился на дне баркаса, он не подвергался опасности. Найдя табак, он, видимо, обрадовался, забыл обо всем и, вскочив на борт белого баркаса, лежавшего высоко на сухом берегу, выставил себя напоказ; речонка в этом месте имела не больше семи ярдов в ширину, и случилось так, что в этот момент на другом берегу притаился в кустах человек.

Это был буги из Тондано, совсем недавно приехавший в Патюзан, родственник человека, застреленного в тот день. Удачный выстрел из дальнобойного ружья и в самом деле устрашил жителей поселка. Человек, считавший себя в безопасности, был убит на глазах у своих друзей, с улыбкой на губах упал на землю, и такая жестокость пробудила в них горькую злобу. Родственник убитого Си Лапа находился в то время с Дорамином за частоколом на расстоянии нескольких саженей, не больше. Вы, знакомый с этим народом, должны согласиться, что парень проявил необычайное мужество, вызвавшись отнести – один, в темноте – весть пришельцам на холме. Ползком пробравшись через открытый пустырь, он свернул налево и очутился как раз против лодки. Он вздрогнул, услыхав крик человека, отправившегося за табаком. Присев, он вскинул ружье на плечо, и, когда тот выпрямился, спустил курок и всадил бедняге три разрывных пули в живот. Затем, припав к земле, он прикинулся мертвым, а град свинцовых пуль со свистом прорезал кусты по правую руку от него; после этого он, согнувшись вдвое и все время держась под прикрытием, произнес свою речь. Выкрикнув последнее слово, он отскочил в сторону, снова припал на секунду к земле, и, целый и невредимый, вернулся к домам, завоевав в ту ночь такую славу, что и при детях его она не угаснет.

А на холме жалкая банда следила, как угасали две маленькие кучки золы. Понурив головы, сжав губы, с опущенными глазами, люди сидели на земле, прислушиваясь к стонам товарища внизу. Он был сильный человек и мучился перед смертью; громкие болезненные его стоны постепенно замирали. Иногда он вскрикивал, а потом, после паузы, снова начинал бормотать в бреду длинные и непонятные жалобы. Ни на секунду он не умолкал.

– Что толку? – невозмутимо заметил Браун, увидев, что янки, бормоча проклятия, собирается спуститься с холма.

– Ну, ладно, – согласился дезертир, неохотно возвращаясь. – Раненому не поможешь. Но его крики заставят остальных призадуматься, капитан.

– Воды! – крикнул раненый удивительно громко и отчетливо, потом снова застонал.

– Да, воды. Вода скоро положит этому конец, – пробормотал тот про себя. – Много будет воды. Прилив начался.

Наконец и вода поднялась в речонке, смолкли жалобы и стоны, и близок был рассвет, когда Браун, – подперев ладонью подбородок, он смотрел на Патюзан, словно на неприступную гору, – услышал короткий выстрел из медной шестифунтовой пушки где-то далеко в поселке.

– Что это такое? – спросил он Корнелиуса, вертевшегося подле него.

Корнелиус прислушался. Заглушенный шум пронесся над поселком вниз по реке. Раздался бой большого барабана, другие отвечали ему вибрирующим гудением. Крохотные огоньки замелькали в темной половине поселка, а там, где горели костры, поднялся низкий и протяжный гул голосов.

– Он вернулся, – сказал Корнелиус.

– Как? Уже? Вы уверены? – спросил Браун.

– Да, да! Уверен. Прислушайтесь к этому гулу.

– Почему они подняли такой шум? – осведомился Браун.

– От радости! – фыркнул Корнелиус. – Он здесь – важная особа, а все-таки знает он не больше, чем ребенок, вот они и шумят, чтобы доставить ему удовольствие, так как ничего иного придумать не могут.

– Послушайте, – сказал Браун, – как к нему пробраться?

– Он сам к вам придет, – объявил Корнелиус.

– Что вы хотите сказать? Придет сюда, словно выйдет на прогулку?

Корнелиус энергично закивал в темноте.

– Да. Он придет прямо сюда и будет с вами говорить. Он попросту дурак. Увидите, какой он дурак.

Браун не верил.

– Увидите, увидите, – повторял Корнелиус. – Он не боится – ничего не боится. Он придет и прикажет вам оставить его народ в покое. Все должны оставить в покое его народ. Он – словно малое дитя. Он к вам придет.

Увы, он хорошо знал Джима – этот «подлый хорек», как называл его Браун.

– Да, конечно, – продолжал он с жаром, – а потом, капитан, вы прикажите тому высокому парню с ружьем пристрелить его. Вы только убейте его, а тогда все будут так испуганы, что вы можете делать с ними все, что вам угодно… получите все, что вам нужно… уйдете, когда вздумается… Ха-ха-ха! Славно…

Он чуть не прыгал от нетерпения, а Браун, оглянувшись на него через плечо, видел в безжалостных лучах рассвета своих людей, промокших от росы: они сидели между кучками холодной золы и мусора, угрюмые, подавленные, в лохмотьях.

41

До последней минуты, пока не разлился дневной свет, ярко пылали на западном берегу костры; а потом Браун увидел среди красочных фигур, неподвижно стоявших между передними домами, человека в европейском костюме и шлеме; он был весь в белом.

– Вот он; смотрите, смотрите! – возбужденно крикнул Корнелиус.

Все люди Брауна вскочили и, столпившись за его спиной, таращили тусклые глаза. Группа темнолицых людей в ярких костюмах и человек в белом, стоявший посредине, глядели на холм. Браун видел, как поднимались обнаженные руки, чтобы заслонить глаза от солнца, видел, как туземцы на что-то указывали. Что было ему делать? Он осмотрелся по сторонам: всюду вставали перед ним леса, стеной окружившие арену неравного боя. Еще раз взглянул он на своих людей. Презрение, усталость, жажда жизни, желание еще раз попытать счастье, поискать другой могилы – теснились в его груди. По очертаниям фигуры ему показалось, что белый человек, опиравшийся на мощь всей страны, рассматривал его позицию в бинокль. Браун вскочил на бревно и поднял руки ладонями наружу. Красочная группа сомкнулась вокруг белого человека, и он не сразу от нее отделился; наконец он один медленно пошел вперед. Браун стоял на бревне до тех пор, пока Джим, то появляясь, то скрываясь за колючими кустами, не подошел почти к самой речонке; тогда Браун спрыгнул с бревна и стал спускаться ему навстречу.

Думаю, они встретились с ним неподалеку от того места, а может быть, как раз там, где Джим сделал второй отчаянный прыжок – прыжок, после которого он вошел в жизнь Патюзана, завоевав доверие и любовь народа. Разделенные рекой, они, раньше чем заговорить, пристально всматривались, стараясь понять друг друга. Должно быть, их антагонизм сказывался в тех взглядах, какими они обменивались. Я знаю, что Браун сразу возненавидел Джима. Какие бы надежды он ни питал, они тотчас же развеялись. Не такого человека думал он увидеть. За это он его возненавидел; в своей клетчатой фланелевой рубахе с засученными рукавами, седобородый, с осунувшимся загорелым лицом, он мысленно проклинал молодость и уверенность Джима, его ясные глаза и невозмутимый вид. Этот парень здорово его опередил! Он не походил на человека, который нуждается в помощи. На его стороне были все преимущества – власть, безопасность, могущество; на его стороне была сокрушающая сила! Он не был голоден, не приходил в отчаяние и, видимо, ничуть не боялся. Даже в аккуратном костюме Джима, начиная с его белого шлема и кончая парусиновыми гетрами и белыми ботинками, было что-то раздражавшее Брауна, ибо эту самую аккуратность он презирал и осмеивал чуть ли не с первых же дней своей жизни.

– Кто вы такой? – спросил наконец Джим обычным своим голосом.

– Моя фамилия Браун, – громко ответил тот. – Капитан Браун. А ваша?

Джим, помолчав, продолжал спокойно, словно ничего не слышал.

– Что привело вас сюда?

– Хотите знать? – с горечью отозвался Браун. – Ответить нетрудно: голод. А вас?

– Тут парень вздрогнул, – сообщил Браун, передавая мне начало странного разговора между этими двумя людьми, разделенными только тинистым руслом речонки, но стоящими на противоположных полюсах миросозерцания, свойственного человечеству. – Парень вздрогнул и густо покраснел. Должно быть, считал себя слишком важной особой, чтобы отвечать на вопросы. Я ему сказал, что если он смотрит на меня, как на мертвого, с которым можно не стесняться, то и его дела обстоят ничуть не лучше. Один из моих парней, там на холме, все время держит его под прицелом и ждет только моего сигнала. Возмущаться этим нечего. Ведь он пришел сюда по доброй воле.

«Условимся, – сказал я, – что мы оба мертвые, а потому будем говорить, как равные. Все мы равны перед смертью».

– Я признал, что попался, словно крыса, в ловушку, но нас сюда загнали, и даже загнанная крыса может кусаться. Он сейчас же поймал меня на слове:

«Нет, не может, если не подходить к ловушке, пока крыса не издохнет».

– Я сказал ему, что такая игра хороша для здешних его друзей, но ему не подобает обходиться так даже с крысой. Да, я хотел с ним переговорить. Не жизнь у него вымаливать, – нет! Мои товарищи… ну что ж, они такие же люди, как и он. Мы хотим только, чтобы он пришел, во имя всех чертей, и так или иначе порешил дело.

– Проклятье! – сказал я, а он стоял неподвижно, как столб. – Не станете же вы приходить сюда каждый день и смотреть в бинокль, кто из нас еще держится на ногах. Послушайте – или ведите сюда своих людей, или дайте нам отсюда выбраться и умереть с голоду в открытом море. Ведь и вы когда-то были белым, несмотря на все ваши разглагольствования о том, что это ваш народ и вы один из них. Не так ли? А что вы, черт возьми, за это получаете? Что вы тут нашли такого драгоценного? А? Вы, может быть, не хотите, чтобы мы спустились с холма? Вас двести против одного. Вы не хотите, чтобы мы сошлись на открытом месте. А я вам обещаю – мы вас заставим попрыгать, раньше чем вы с нами покончите. Вы тут толкуете о том, что нечестно нападать на безобидный народ. Какое мне дело до того, что они – народ безобидный, когда я зря подыхаю с голоду? Но я не трус! Не будьте же и вы трусом. Ведите их сюда, или, тысяча чертей, мы еще перебьем добрую половину этих безобидных людей и они отправятся на тот свет вместе с нами!

Он был ужасен, когда передавал мне этот разговор: измученный скелет на жалкой кровати в ветхой хижине; он сидел скрючившись и изредка на меня поглядывал с видом злобно-торжествующим.

– Вот что я ему сказал… Я знал, что нужно говорить, – снова начал он слабым голосом, но потом воодушевился, подогреваемый гневом. – Мы не намерены были бежать в леса и бродить там, словно живые скелеты, падая один за другим… Добыча для муравьев, которые принялись бы за нас, не дожидаясь конца. О нет!

«Вы не заслуживаете лучшей участи», – сказал он.

– А вы чего заслуживаете? – крикнул я ему через речонку. – Вы только и делаете, что толкуете о своей ответственности, о невинных людях, о проклятом своем долге. Знаете ли вы обо мне больше, чем я знаю о вас? Я пришел сюда за жратвой. Слышите, за жратвой, чтобы набить брюхо! А вы зачем сюда пришли! Что вам было нужно, когда вы сюда пришли? Нам от вас ничего не нужно: дайте нам только сражение или возможность вернуться туда, откуда мы пришли…

«Я сразился бы с вами сейчас», – сказал он, покручивая свои усики.

– А я бы дал вам меня пристрелить – и с удовольствием, – отвечал я. – Не все ли мне равно, где умирать? Мне чертовски не везет. Надоело! Но это было бы слишком легко. Со мной товарищи, а я, ей-богу, не из таковских, чтобы выпутаться самому, а их оставить в проклятой ловушке.

С минуту он размышлял, а потом пожелал узнать, что такое я сделал («там, – сказал он, кивнув головой в сторону реки»), чтобы так отощать.

– Разве мы встретились для того, чтобы рассказывать друг другу свою историю? – спросил я. – Может быть, вы начнете. Нет? Ну что ж, признаться, я никакого желания не имею слушать. Оставьте ее при себе. Я знаю, что она ничуть не лучше моей. Я жил – то же делали и вы, хотя и рассуждаете так, словно вы один из тех, у кого есть крылья, и вы можете не ступать по грязной земле. Да, земля грязная. Никаких крыльев у меня нет. Я здесь потому, что один раз в жизни я испугался. Хотите знать чего? Тюрьмы! Вот что меня пугает, и вы можете принять это к сведению, если хотите. Я не спрашиваю, что испугало вас и загнало в эту проклятую дыру, где вы как будто недурно поживились. Такова ваша судьба, а мне суждено клянчить, чтобы меня пристрелили или вытолкали отсюда, предоставив умирать с голоду, где мне вздумается…

Его расслабленное тело трепетало, он был охвачен такой страстной, такой торжествующей злобой, что сама смерть, подстерегавшая его в этой хижине, как будто отступила. Призрак его безумного себялюбия поднимался над лохмотьями и нищетой, словно над ужасами могилы. Невозможно угадать, много ли он лгал тогда Джиму, лгал теперь мне, лгал себе самому. Тщеславие мрачно подшучивает над нашей памятью, и необходимо притворство, чтобы оживить подлинную страсть. Стоя под личиной нищего у врат иного мира, он давал этому миру пощечину, оплевывал его, сокрушая безграничным своим гневом и возмущением, таившимися во всех его злодеяниях. Он одолел всех – мужчин, женщин, дикарей, торговцев, бродяг, миссионеров, – одолел и Джима. Я не завидовал этому триумфу in articulo mortis, не завидовал этой почти посмертной иллюзии, будто он растоптал всю землю. Пока он хвастался, отвратительно корчась от боли, я невольно вспоминал забавные толки, какие ходили о нем во времена его расцвета, когда в течение года судно «Джентльмена Брауна» по многу дней кружило у островка, окаймленного зеленью, где на белом берегу виднелась черная точка – дом миссии; сходя на берег, «Джентльмен Браун» старался очаровать романтичную женщину, которая не могла ужиться в Меланезии, а ее мужу казалось, что тот подает надежды обратиться на путь истинный. Рассказывали, что бедняга миссионер выражал намерение склонить «капитана Брауна к лучшей жизни».

«Спасти его во славу божию, – как выразился один косоглазый бродяга, – чтобы показать там, на небе, что за птица такая – торговый шкипер Тихого океана».

И этот же Браун убежал с умирающей женщиной и проливал слезы над ее телом.

– Вел себя, словно ребенок, – не уставал повторять его штурман. – И пусть меня заколотят до смерти хилые канаки, если я понимаю, в чем тут загвоздка. Знаете ли, джентльмены, когда он доставил ее на борт, ей было так плохо, что она его уже не узнавала: лежит на спине в его каюте и таращит глаза на бимс; а глаза у нее страшно блестели. Потом умерла. Должно быть, от скверной лихорадки…

Я вспомнил все эти рассказы, когда он, вытирая посиневшей рукой спутанную бороду, говорил мне, корчась на своем зловонном ложе, как он кружил, нащупывал и нащупал уязвимое местечко у этого проклятого чистюли и недотроги. Он соглашался, что Джима нельзя было запугать, но ему открывался прямой путь в душу Джима – в душу, «которая не стоила и двух пенсов», – открывалась возможность «вытряхнуть ее и вывернуть наизнанку».

42

Думаю, он мог только глядеть на этот путь. Кажется, то, что он увидел, сбивало его с толку, ибо он не раз прерывал свой рассказ восклицаниями:

– Он едва не ускользнул от меня. Я не мог его раскусить. Кто он был такой?

И, дико поглядев на меня, снова начинал рассказывать, торжествующий и насмешливый. Теперь этот разговор двух людей, разделенных речонкой, кажется мне самой странной дуэлью, на которую хладнокровно взирала судьба, зная об ее исходе. Нет, он не вывернул наизнанку душу Джима, но я уверен, что духу, непостижимому для Брауна, суждено было вкусить всю горечь такого состязания. Лазутчики того мира, от какого он отказался, преследовали его в изгнании, – белые люди из «внешнего мира», где он не считал себя достойным жить. Все это его настигло – угроза, потрясение, опасность, грозившая его работе. Думаю, именно это грустное чувство – не то злобное, не то покорное, окрашивающее те немногие слова, какие произносил Джим, сбило с толку Брауна, мешая ему разгадать этого человека. Иные великие люди обязаны своим могуществом умению обнаруживать в тех, кого они избрали своим орудием, именно те качества, какие могут способствовать их целям; и Браун, словно он и в самом деле был велик, обладал дьявольским даром выискивать самое уязвимое местечко у своих жертв.

Он признался мне, что Джим был не из тех, кого можно умилостивить раболепством, и соответственно этому он постарался прикинуться человеком, который, не впадая в уныние, переносит неудачи, хулу и катастрофу. Ввозить контрабандой ружья – преступление небольшое! – заявил он Джиму. Что же касается прибытия в Патюзан, – то кто посмеет сказать, что он приехал сюда не за милостыней? Проклятое население открыло по нем стрельбу с обоих берегов, не потрудившись ни о чем осведомиться. На этом пункте он дерзко настаивал, тогда как в действительности энергичное выступление Даина Уориса предотвратило величайшие бедствия, ибо Браун заявил мне, что, увидев такое большое селение, он тотчас же решил начать стрельбу в обе стороны, как только высадится на берег, – убивать каждое живое существо, какое попадется ему на глаза, чтобы таким путем устрашить жителей. Неравенство сил было столь велико, что это был единственный способ добиться цели, – как доказывал он мне между приступами кашля. Но Джиму он этого не сказал. Что же касается голода и лишений, какие они перенесли, то это было очень реально, – достаточно было взглянуть на его шайку.

Он пронзительно свистнул, и все его люди выстроились в ряд на бревнах, так что Джим мог их видеть. А убийство человека… ну что ж – его убили… но разве это не война, война кровавая, из-за угла? А дело было обделано чисто: пуля попала ему в грудь, – не то что тот бедняга, который лежит сейчас в речонке. Шесть часов они слушали, как он умирал с пулями в животе. Как бы то ни было – жизнь за жизнь…

Все это было сказано с видом усталым и вызывающим, словно человек, вечно пришпориваемый неудачами, перестал заботиться о том, куда бежит. Он спросил Джима с какой-то безрассудной откровенностью, неужели он, Джим, говоря откровенно, не понимает, что если дошло до того, чтобы «спасти свою жизнь в такой дыре, то уже все равно, сколько еще погибнет – трое, тридцать, триста человек». Казалось, будто какой-то злой дух нашептывал ему эти слова!

– Я – таки заставил его нахмуриться, – похвастался Браун. – Скоро он перестал разыгрывать из себя праведника. Стоит – и нечего ему сказать… мрачный как туча… и смотрит – не на меня, в землю.

Он спросил Джима, неужели тот за всю свою жизнь не совершил ни одного предосудительного поступка. Или потому-то он и относится так сурово к человеку, который готов использовать любое средство, чтобы выбраться из ловушки… и далее в том же духе. В грубых его словах слышалось напоминание о родственной их крови, об одинаковых испытаниях, – отвратительный намек на общую вину, на тайное воспоминание, которое связывало их души и сердца.

Наконец Браун растянулся на земле и искоса стал следить за Джимом. Джим, стоя на другом берегу речонки, размышлял и хлыстиком стегал себя по ноге. Ближайшие дома казались немыми, словно чума уничтожила в них всякое дыхание жизни; но много невидимых глаз смотрели оттуда на двух белых, разделенных речонкой, белой лодкой на мели и телом третьего человека, наполовину ушедшим в грязь. По реке снова двигались каноэ, ибо Патюзан вернул свою веру в устойчивость земных учреждений с момента возвращения белого Лорда. Правый берег, постройки, ошвартованные плоты, даже крыши купален были усеяны людьми, а те, что находились слишком далеко, чтобы слышать и видеть, – напрягали зрение, стараясь разглядеть холмик за крепостью раджи. Над широким неправильным кругом, обнесенным лесами и в двух местах прорезанным сверкающей полосой реки, нависла тишина.

– Обещаете вы покинуть побережье? – спросил Джим.

Браун поднял и опустил руку, отрекаясь от всего – принимая неизбежное.

– И сдать оружие? – продолжал Джим.

Браун сел и гневно посмотрел на него.

– Сдать оружие! Нет, пока вы не возьмете его из наших окоченевших рук. Вы думаете, я рехнулся от страха? О нет! Это оружие и лохмотья на мне – вот все, что у меня есть… не считая еще нескольких пушек на борту; я хочу все это продать на Мадагаскаре… если только мне удастся туда добраться, выпрашивая милостыню у каждого встречного судна.

Джим ничего на это не сказал. Наконец, отбросив хлыст, который держал в руке, он произнес, как бы разговаривая сам с собой:

– Не знаю, в моей ли это власти…

– Не знаете! И хотите, чтобы я немедленно сдал вам оружие! Недурна – вскричал Браун. – Допустим, что вам они скажут так, а со мной разделаются этак.

Он явно успокоился.

– Думаю, власть-то у вас есть, – иначе, какой толк от этого разговора? – продолжал он. – Зачем вы сюда пришли? Время провести?

– Отлично, – сказал Джим, внезапно, после долгого молчания, поднимая голову. – Вы получите возможность уйти или сразиться.

Он повернулся на каблуках и ушел.

Браун тотчас же вскочил, но не уходил до тех пор, пока Джим не исчез за первыми домами. Больше он его никогда не видел. Поднимаясь на холм, он встретил Корнелиуса, который, втянув голову в плечи, спускался по склону. Он остановился перед Брауном.

– Почему вы его не убили? – спросил он кислым, недовольным тоном.

– Потому что я могу сделать кое-что получше, – сказал Браун с улыбкой.

– Никогда, никогда! – энергично возразил Корнелиус. – Я здесь прожил много лет.

Браун с любопытством взглянул на него. Многоликая была жизнь этого поселка, который восстал на него; многое он так и не мог себе уяснить. Корнелиус с удрученным видом проскользнул мимо, направляясь к реке. Он покидал своих новых друзей; с мрачным упорством он принимал неблагоприятный ход событий, и его маленькая, желтая физиономия, казалось, сморщилась еще больше. Спускаясь с холма, он искоса поглядывал по сторонам, а навязчивая идея его не покидала.

Далее события развиваются быстро, без заминки, вырываясь, из сердец человеческих, словно ручей из темных недр, а Джима мы видим таким, каким его видел Тамб Итам. Глаза девушки также за ним следили, но ее жизнь была слишком тесно переплетена с его жизнью: зоркости мешала ее страсть, изумление, гнев, и прежде всего – страх и любовь, не знающая прощения. Что же касается верного слуги, не понимающего, как и все остальные, своего господина, то здесь приходится считаться только с его преданностью, преданностью столь сильной, что даже изумление уступает место какому-то грустному приятию таинственной неудачи. Он видит только одну фигуру и во всей этой сутолоке не забывает о своей обязанности охранять, повиноваться, заботиться.

Его господин вернулся после беседы с белым человеком и медленно направился к частоколу на улицу. Все радовались его возвращению, так как каждый боялся не только того, что его убьют, но и того, что произойдет вслед за этим. Джим вошел в один из домов, куда удалился старый Дорамин, и долго оставался наедине с вождем племени буги. Несомненно, он обсуждал с ним дальнейшие шаги, но никто не присутствовал при этом разговоре. Только Тамб Итам, постаравшийся стать поближе к двери, слышал, как его господин сказал:

– Да. Я извещу народ, что такова моя воля; но с тобой, о Дорамин, я говорил раньше, чем со всеми остальными, и говорил наедине, ибо ты знаешь мое сердце так же хорошо, как знаю я самое великое желание твоего сердца. И ты знаешь, что я думаю только, о благе народа.

Затем его господин, откинув занавес в дверях, вышел, и он – Тамб Итам – мельком увидел старого Дорамина, сидящего в кресле; руки его лежали на коленях, глаза были опущены. После этого он последовал за своим господином в форт, куда были созваны на совещание все старейшины буги и представители Патюзана. Сам Тамб Итам рассчитывал, что будет бой.

– Нужно было только взять еще один холм! – с сожалением воскликнул он.

Однако в городе многие надеялись, что жадные пришельцы вынуждены будут уйти при виде стольких смельчаков, готовящихся к бою. Было бы хорошо, если бы они ушли. Так как о прибытии Джима население известили еще до рассвета пушечным выстрелом в форте и барабанным боем, то страх, нависший над Патюзаном, рассеялся, как разбивается волна о скалу, оставив кипящую пену возбуждения, любопытства и бесконечных толков. В целях обороны половина жителей была выселена из домов; они расположились на улице, на левом берегу реки, толпясь вокруг форта и с минуты на минуту ожидая, что их покинутые жилища на другом берегу будут объяты пламенем. Все хотели поскорей покончить с этим делом. Благодаря заботам Джюэл беженцам приносили пищу. Никто не знал, как поступит их белый человек. Кто-то сказал, что сейчас положение хуже, чем было во время войны с шерифом Али. Тогда многие оставались равнодушными, теперь у каждого есть, что терять. За каноэ, скользившими вверх и вниз по реке между двумя частями города, следили с интересом.

Две военные лодки буги лежали на якоре посредине течения, чтобы защищать реку; нить дыма поднималась над носом каждой лодки. Люди варили рис на обед, когда Джим, после беседы с Брауном и Дорамином, переправился через реку и вошел в ворота своего форта. Народ столпился вокруг него, так что он едва мог пробраться к дому. Они не видели его раньше, так как, вернувшись ночью, он только обменялся несколькими словами с девушкой, которая для этого спустилась к пристани, а затем тотчас же отправился на другой берег, чтобы присоединиться к вождям и воинам. Народ кричал ему вслед приветствия. Какая-то старуха вызвала смех: грубо пробившись вперед, она ворчливо приказала ему следить за тем, чтобы ее два сына, находившиеся с Дорамином, не пострадали от рук разбойников. Стоявшие поблизости пытались ее оттащить, но она вырывалась и кричала:

– Пустите меня! Что это такое, о мусульмане? Этот смех непристоен. Разве они не жестокие, кровожадные разбойники, живущие убийством?

– Оставьте ее в покое, – сказал Джим; а когда все стихло, медленно произнес: – Все будут целы и невредимы.

Он вошел в дом раньше, чем замер вздох и громкий шепот одобрения.

Несомненно, он твердо решил открыть Брауну свободный путь к морю. Его судьба, восстав, распоряжалась им. Впервые приходилось ему утверждать свою волю вопреки открытой оппозиции.

– Много было разговоров, и сначала мой господин молчал, – сказал Тамб Итам. – Спустилась тьма, и тогда я зажег свечи на длинном столе. Старшины сидели по обе стороны, а леди стояла по правую руку моего господина.

Когда он начал говорить, непривычные трудности как будто только укрепили его решение. Белые люди ждут теперь на холме его ответа. Их вождь говорил с ним на языке его родного народа, выяснив много таких вопросов, какие трудно объяснить на каком бы то ни было другом языке. Они – заблудшие люди; страдание ослепило их, и они перестали видеть разницу между добром и злом. Правда, что несколько жизней уже потеряно, но зачем терять еще? Он объявил своим слушателям, представителям народа, что их благополучие – его благополучие, их потери – его потери, их скорбь – его скорбь. Он оглядел серьезные, внимательные лица и попросил припомнить, как они бок о бок сражались и работали. Они знают его храбрость… Тут шепот прервал его… Знают, что он никогда их не обманывал. Много лет они прожили вместе. Он любит страну и народ великой любовью. Он готов жизнью заплатить, если их постигнет беда, когда они разрешат бородатым белым людям удалиться. Это злые люди, но и судьба их была злая. Разве он давал им когда-нибудь дурной совет? Разве его слова приносили страдания народу? – спросил он. Он верит, что лучше всего отпустить этих белых и их спутников, не отнимая у них жизни. Дар невеликий.

– Я тот, кого вы испытали и признали честным, – прошу их отпустить.

Он повернулся к Дорамину. Старый накхода не пошевельнулся.

– Тогда, – сказал Джим, – позови Даина Уориса, твоего сына, моего друга, ибо в этом деле я не буду вождем.

43

Тамб Итам, стоявший за его стулом, был словно громом поражен. Это заявление вызвало сенсацию.

– Дайте им уйти – вот мой совет, а я никогда вас не обманывал, – настаивал Джим.

Наступило молчание. С темного двора доносился заглушенный шепот, шарканье ног. Дорамин поднял свою тяжелую голову и сказал, что нельзя читать в сердцах, как нельзя коснуться рукой неба, но… он согласился. Остальные поочередно высказали свое мнение: «Так лучше…», «Пусть они уйдут…» и так далее. Но многие – их было большинство – сказали просто, что они «верят Тюану Джиму».

В этой простой форме подчинения его воле сосредоточено все – их вера, его честность и изъявление этой верности, которая делала его даже в собственных его глазах равным тем непогрешимым людям, что никогда не выходили из строя. Слова Штейна – «Романтик! Романтик!» – казалось, звенели над пространствами, которые никогда уже не вернут его миру, равнодушному к его падению и его добродетелям, – не отдадут и этой страстной и цепкой привязанности, которая отказывает ему в слезах, ошеломленная великим горем и вечной разлукой. С этого момента он больше не кажется мне таким, каким я его видел в последний раз, – белым пятнышком, сосредоточившим в себе весь тусклый свет, разлитый по мрачному берегу и потемневшему морю. Нет, я вижу его более великим и более достойным жалости в его одиночестве и пребывающим даже для нее – девушки, глубже всех его любившей, – жестокой и неразрешимой загадкой.

Ясно, что он поверил Брауну; не было причины сомневаться в его словах, правдивость которых словно подтверждалась грубой откровенностью, какой-то мужественной искренностью в признании последствий его поступков. Но Джим не знал безграничного эгоизма этого человека, который – словно натолкнувшийся на препятствие деспот – приходил в негодование и мстительное бешенство, когда противились его воле. Хотя Джим и поверил Брауну, но, видимо, он беспокоился, как бы не было недоразумения, которое могло привести к стычке и кровопролитию. Вот почему, как только ушли малайские вожди, он попросил Джюэл принести ему поесть, так как он собирается уйти из форта, чтобы принять на себя командование в городе. Когда она стала возражать, ссылаясь на его усталость, он сказал, что может случиться несчастье, а этого он никогда себе не простит.

– Я отвечаю за жизнь каждого человека в стране, – сказал он.

Сначала он был мрачен. Она сама ему прислуживала, принимая тарелки и блюда (из сервиза, подаренного Штейном) из рук Тамб Итама. Немного погодя он развеселился; сказал ей, что еще на одну ночь ей придется взять на себя командование фортом.

– Нам нельзя спать, старушка, – заявил он, – пока наш народ в опасности.

Позже он шутя заметил, что она была мужественнее их всех.

– Если бы ты и Даин Уорис сделали то, что задумали, – ни один из этих бродяг не остался бы в живых.

– Они очень плохие? – спросила она, наклоняясь над его стулом.

– Человек часто поступает плохо, хотя он немногим хуже других людей, – секунду поколебавшись, ответил он.

Тамб Итам последовал за своим господином к пристани перед фортом. Ночь была ясная, но безлунная; на середине реки было темно, а вода у берегов отражала свет многих костров, «как в ночи рамазана»[3]– сказал Тамб Итам. Военные лодки тихо плыли по темной полосе или неподвижно лежали на якоре в журчащей воде. В ту ночь Тамб Итаму пришлось долго грести в каноэ и следовать по пятам за своим господином; они ходили вверх и вниз по улице, где пылали костры, удалялись вглубь, к предместьям поселка, где маленькие отряды стояли на страже в полях. Тюан Джим отдавал приказания, и ему повиновались. Наконец они подошли к частоколу раджи, где расположился на эту ночь отряд из людей Джима. Старый раджа рано поутру бежал со своими женщинами в маленький домик, принадлежавший ему и расположенный неподалеку от лесной деревушки на берегу притока. Кассим остался и с видом энергичным и внимательным присутствовал на совете, чтобы дать отчет в дипломатии минувшего дня. Он был очень недоволен, но, по обыкновению, улыбался, спокойный и настороженный, и прикинулся в высшей степени обрадованным, когда Джим сурово заявил ему, что на эту ночь введет своих людей за частокол раджи. Когда закончилось совещание, слышали, как он подходил то к одному, то к другому вождю и громко, с благодарностью говорил о том, что во время отсутствия раджи имущество его будет охраняться.

Около десяти часов Джим ввел своих людей. Частокол возвышался над устьем речонки, и Джим предполагал остаться здесь до тех пор, пока не спустится к низовьям Браун. Развели маленький костер на низком, поросшем травой мысе за стеной из кольев, и Тамб Итам принес складной стул для своего господина. Джим посоветовал ему лечь спать. Тамб Итам притащил циновку и улегся поблизости, но заснуть не мог, хотя знал, что еще до рассвета ему предстоит отправиться в путь с важным поручением. Его господин, опустив голову и заложив руки за спину, шагал взад и вперед перед костром. Лицо его было печально. Когда Джим приближался к Тамб Итаму, тот прикидывался спящим, чтобы его господин не знал, что за ним наблюдают. Наконец Джим остановился, посмотрел на него и мягко сказал:

– Пора.

Тамб Итам тотчас же поднялся и стал готовиться в путь. Он должен был спуститься вниз по реке, на час опередив лодку Брауна, и объявить Даину Уорису, что белых следует пропустить, не причиняя им вреда. Никому другому Джим не доверил бы этого поручения. Перед уходом Тамб Итам попросил какой-нибудь предмет, подтверждающий, что он – Тамб Итам – послан Джимом. Собственно, это была простая формальность, так как всем было известно, какое положение он занимает при Джиме.

– Тюан, я несу важное послание – твои собственные слова, – сказал он.

Его господин сунул руку сначала в один карман, потом в другой и наконец снял с указательного пальца серебряное кольцо Штейна, которое обычно носил, и передал Тамб Итаму. Когда Тамб Итам отправился в путь, в лагере Брауна было темно, и только огонек мерцал сквозь ветви одного из деревьев, срубленных белыми.

Рано вечером Браун получил от Джима сложенный листок бумаги, на котором было написано:

«Путь свободен. Отправляйтесь, как только ваша лодка поднимется на волнах утреннего прилива. Пусть ваши люди будут осторожны. В кустах по обеим сторонам речонки и за частоколом при устье спрятаны вооруженные люди. У вас не было бы ни одного шанса на успех, но я не думаю, чтобы вы хотели кровопролития».

Браун прочел записку, разорвал ее на мелкие кусочки и, повернувшись к Корнелиусу, который принес послание, насмешливо сказал:

– Прощайте, мой друг!

В тот день Корнелиус побывал в форте и шнырял близ дома Джима. Джим вручил ему записку, так как тот говорил по-английски, был известен Брауну и не подвергался риску попасть под выстрел одного из его людей, что легко могло случиться с кем-нибудь из малайцев, в темноте приближающихся к холму.

Вручив послание, Корнелиус не уходил. Браун сидел у маленького костра; все остальные лежали.

– Я мог бы вам сказать кое-что приятное, – угрюмо пробормотал Корнелиус.

Браун не обратил на него внимания.

– Вы его не убили, – продолжал тот, – а что вы за это получаете? Вы могли бы забрать все деньги у раджи и ограбить дома буги, а теперь у вас нет ничего.

– Проваливайте-ка отсюда! – проворчал Браун, даже не взглянув на него.

Но Корнелиус уселся рядом с ним и стал ему что-то нашептывать, изредка притрагиваясь к его локтю. То, что он сказал, заставило Брауна с проклятием выпрямиться: Корнелиус сообщил ему о вооруженном отряде Даина Уориса в низовьях реки. Сначала Браун решил, что его предали, но, поразмыслив, убедился, что о предательстве не может быть и речи. Он ничего не сказал, и немного погодя Корнелиус равнодушным тоном заметил, что есть другой обходный путь, хорошо ему известный.

– Полезное сведение, – сказал Браун, настораживаясь; и Корнелиус заговорил о том, что происходит в городе, повторил речи, произнесенные на совете, ровным голосом жужжа в ухо Брауна, словно не желая будить спящих.

– Он думает, что обезвредил меня, – не так ли? – очень тихо пробормотал Браун.

– Да. Он дурак. Дитя малое. Он явился сюда и ограбил меня, – жужжал Корнелиус, – и заставил весь народ ему верить; но если что-нибудь случится, и они перестанут ему верить, – что тогда от него останется? Этот буги Даин, что ждет вас в низовьях реки, капитан, – тот самый человек, который загнал вас на холм, когда вы только что сюда прибыли.

Браун небрежно бросил, что недурно было бы избежать этой встречи; и с тем же независимым видом Корнелиус заявил, что знает обходный путь – пролив достаточно широкий, по которому лодка Брауна может пройти, минуя лагерь Уориса.

– Вам придется не шуметь, – сказал он, словно что-то вспомнив, – так как в одном месте мы будем проходить как раз позади его лагеря. Очень близко. Они расположились на берегу и втащили свою лодку.

– Не бойтесь, мы умеем скользить неслышно, как мыши, – сказал Браун.

Корнелиус потребовал, чтобы его каноэ взяли на буксир в том случае, если он будет указывать дорогу Брауну.

– Я должен поскорей вернуться назад, – пояснил он.

За два часа до рассвета караульные известили находившихся за частоколом, что белые разбойники спускаются к своему судну. Тотчас же встрепенулись все вооруженные люди в Патюзане, хотя на берегах реки по-прежнему было тихо, и если бы не дымное пламя костров, город казался бы спящим, как в мирное время. Тяжелый туман низко навис над водой, и в призрачном сером свете ничего не было видно. Когда баркас Брауна выплыл из речонки в широкую реку, Джим стоял на низком мысе перед частоколом раджи – на том самом месте, куда он ступил по приезде в Патюзан. В сером свете показалась движущаяся тень – одинокая, очень большая и, однако, трудно различимая. Доносился тихий шепот. Браун, сидевший у руля, слышал, как Джим спокойно сказал:

– Путь свободен. Вы лучше доверьтесь течению, пока не рассеялся туман. Но скоро он рассеется.

– Да, скоро будет светло, – отозвался Браун.

Тридцать или сорок человек, стоявшие с мушкетами перед частоколом, затаили дыхание. Буги, владелец пироги, тот самый, кого я видел на веранде Штейна, находился среди них и впоследствии рассказывал мне, что баркас, поравнявшись с низким мысом, вдруг словно вырос и навис, как гора.

– Если вы считаете, что имеет смысл переждать день в море, – крикнул Джим, – я постараюсь чего-нибудь вам прислать – теленка, ямсу… что придется.

Тень продолжала двигаться вперед.

– Да. Пришлите – донесся из тумана заглушенный голос.

Никто из внимательных слушателей не понял смысла этих слов, а потом Браун и его люди уплыли, скрылись бесшумно, словно призраки.

Так Браун, невидимый в тумане, уезжает из Патюзана, сидя бок о бок с Корнелиусом на корме баркаса.

– Может быть, вы получите теленка, – произнес Корнелиус. – О да! Теленка. И ямсу. Вы это получите, раз он сказал. Он всегда говорит правду. Он украл все, что у меня было. Полагаю, вам теленок нравится больше, чем награбленное добро.

– Я бы вам советовал держать язык за зубами, а не то как бы кто не швырнул вас за борт в этот проклятый туман, – сказал Браун.

Баркас, казалось, лежал неподвижно; ничего не было видно – даже воды у бортов; только водяная пыль, стекаясь в капли, струилась по бородам и лицам. Было жутко, сказал мне Браун. Каждый чувствовал себя так, словно он один плывет в лодке, преследуемый едва уловимыми вздохами бормочущих призраков.

– Вышвырните меня, да? Но я-то знаю, где я нахожусь, – угрюмо буркнул Корнелиус. – Я здесь много лет прожил.

– И все-таки ничего не можете разглядеть в таком тумане, – сказал Браун, откидываясь назад и держа руку на румпеле, ставшем бесполезным.

– Нет, могу! – огрызнулся Корнелиус.

– Очень приятно, – произнес Браун. – Значит, приходится верить, что вы вслепую можете найти проток, о котором говорили?

Корнелиус отвечал утвердительно.

– Вы слишком устали, чтобы грести? – спросил он, помолчав.

– Нет, черт возьми! – заорал вдруг Браун. – Беритесь за весла!

Раздался громкий стук в тумане, немного погодя сменившийся ровным поскрипыванием невидимых весел в невидимых уключинах. За исключением этого ничто не изменилось, и, если бы не поблескивали мокрые лопасти весел, могло, по словам Брауна, показаться, будто они летят на воздушном шаре, окутанные облаком. После этого Корнелиус не разжимал губ и только ворчливо приказал кому-то вычерпать воду из его каноэ, которое шло на буксире за баркасом. Постепенно туман стал белеть, и впереди просветлело. Налево Браун увидел сгущенный мрак, словно поглядел вслед отступающей ночи. Вдруг большой сук, покрытый листьями, навис над его головой, и концы ветвей, с которых стекали капли, изогнулись вдоль бортов. Корнелиус, не говоря ни слова, взялся за румпель.

44

Думаю, что больше они не разговаривали. Баркас вошел в узкий боковой проток, и они продвигались вперед, упираясь лопастями весел в осыпающиеся берега; было темно, словно огромные черные крылья распростерлись над туманом, заполнившим все пространство до вершин деревьев. Ветви над головой роняли тяжелые капли сквозь туман. Корнелиус что-то пробормотал, и Браун приказал своим людям зарядить ружья.

– Я даю вам возможность свести с ними счеты прежде, чем мы отсюда уйдем, слышите вы, жалкие калеки! – обратился он к своей шайке. – Смотрите же, подлецы, не упустите случая.

В ответ раздалось тихое ворчание. Корнелиус суетился, беспокоясь о целости своего каноэ.

Тем временем Тамб Итам прибыл к месту назначения. Туман немного задержал его, но он греб упорно, придерживаясь южного берега. Мало-помалу пробился дневной свет. Берега реки казались темными расплывчатыми полосами, на которых можно было различить неясные очертания каких-то колонн и теней, отброшенных переплетенными вверху ветвями. На воде еще лежал густой туман, но караульные смотрели зорко; когда Тамб Итам приблизился к лагерю, из белого пара вынырнули две человеческие фигуры и его громко окликнули голоса. Он ответил им, и вскоре к нему подплыло каноэ, и он обменялся новостями с гребцами. Все шло хорошо. Беда миновала. Тогда люди в каноэ отпустили его челнок, за борт которого они держались, и тотчас же скрылись из виду. Он продолжал путь, пока не донеслись до него спокойные голоса: в рассеивающемся тумане он увидел огни маленьких костров на песчаной полосе, за которой вставали высокие тонкие стволы деревьев и кусты. Здесь также был сторожевой пост, и Тамб Итама снова окликнули. Он выкрикнул свое имя, еще два раза ударил веслом, и его каноэ врезалось в берег. Это был большой лагерь. Люди отдельными группами сидели на корточках и заглушенным шепотом вели утренние разговоры. Тонкие нити дыма вились в белом тумане. Маленькие шалаши на небольших возвышениях были построены для вождей. Мушкеты были составлены пирамидами, а длинные копья, воткнутые в песок, торчали близ костров.

Тамб Итам, приняв внушительную осанку, потребовал, чтобы его провели к Даину Уорису. Друг его белого господина лежал на невысоком ложе из бамбука; навес был сделан из палок, покрытых циновками. Даин Уорис не спал; яркий костер пылал перед его шалашом, походившим на грубо сделанный ковчег. Единственный сын накходы Дорамина ласково ответил на его приветствие. Тамб Итам начал с того, что вручил ему кольцо, подтверждавшее слова посланца. Даин Уорис, опираясь на локоть, повелел ему говорить и сообщить все новости.

Начав с освященной обычаем формулы: «Вести добрые!» – Тамб Итам передал подлинные слова Джима. Белым людям, уезжавшим с согласия всех вождей, следовало предоставить свободный путь вниз по реке. В ответ на вопросы Тамб Итам рассказал обо всем, что произошло на последнем совещании. Даин Уорис внимательно выслушал до конца, играя с кольцом, которое он затем надел на указательный палец правой руки. Когда Тамб Итам умолк. Даин Уорис отпустил его поесть и отдохнуть. Немедленно был отдан приказ о возвращении в Патюзан после полудня. Затем Даин Уорис снова улегся и лежал с открытыми глазами, а его слуги готовили ему пищу у костра; тут же сидел Тамб Итам и разговаривал с людьми, которые горели желанием узнать последние новости из города. Солнце понемногу поглощало туман. Караульные зорко следили за рекой, где с минуты на минуту должен был появиться баркас белых.

Вот тогда-то Браун и отомстил миру, который после двадцати лет презрительного и безрассудного хулиганства отказывал ему в успехе рядового грабителя. То был акт жестокий и хладнокровный, и это утешало его на смертном ложе, словно воспоминание о дерзком вызове. Потихоньку высадил он своих людей на другом конце острова и повел их к лагерю бути. После короткой и бесшумной потасовки Корнелиус, пытавшийся улизнуть в момент высадки, покорился и стал указывать дорогу, направляясь туда, где кустарник был реже. Браун, заложив ему руки за спину, зажал в свой большой кулак его костлявые кисти и пинками подгонял вперед. Корнелиус оставался нем, как рыба, жалкий, но верный своей цели, смутно перед ним маячившей. У опушки леса люди Брауна рассеялись, спрятавшись за деревья, и стали ждать. Весь лагерь из конца в конец раскинулся перед ними, и никто не смотрел в их сторону. Никому и в голову не приходило, что белые могут узнать об узком протоке за островом. Решив, что момент настал, Браун заорал: «Пли!» – и четырнадцать выстрелов слились в один.

По словам Тамб Итама, удивление было так велико, что, за исключением тех, которые упали мертвыми или ранеными, долгое время никто не шевелился после первого залпа. Потом один из них воскликнул, и тогда у всех вырвался вопль изумления и ужаса. В панике заметались они взад и вперед вдоль берега, словно стадо, боящееся воды. Кто-то прыгнул в реку, но большинство бросилось в воду только тогда, когда был сделан последний залп. Три раза люди Брауна стреляли в толпу, а Браун – один стоявший на виду – ругался и орал:

– Целься ниже! Целься ниже!

Тамб Итам рассказывает: при первом же залпе он понял, что случилось. Хотя его и не ранило, он все же упал и лежал, как мертвый, но с открытыми глазами. При звуке первых выстрелов Даин Уорис, лежавший на своем ложе, вскочил и выбежал на открытый берег – как раз вовремя, чтобы получить пулю в лоб при втором залпе.

Тамб Итам видел, как он широко раскинул руки и упал. Тогда только, говорит он, великий страх охватил его, не раньше. Белые ушли так же, как и пришли, – невидимые.

Так свел Браун счеты со злым роком. Заметьте – даже в этом страшном взрыве ярости сквозит уверенность в своем превосходстве, словно человек настаивает на своем праве – на чем-то абстрактном, – облекая его оболочкой своих обыденных желаний. Это была не бойня, грубая и вероломная, это было воздаяние, расплата, – проявление какого-то неведомого и ужасного свойства нашей природы, которое, боюсь, таится в нас не так глубоко, как хотелось бы думать.

Затем белые уходят со сцены, невидимые Тамб Итаму, и словно исчезают с глаз человеческих; и шхуна пропадает так же, как пропадает украденное добро. Но ходят слухи, что месяц спустя белый баркас был подобран грузовым пароходом в Индийском океане. Два сморщенных желтых едва бормочущих скелета с остекленевшими глазами, находившиеся на нем, признавали власть третьего, который заявил, что его имя Браун: его-де шхуна, шедшая на юг и груженная яванским сахаром, дала течь и затонула. Из команды в шесть человек спаслись он и его спутники. Эти двое умерли на борту парохода, который их подобрал, Браун дожил до встречи со мной, и я могу засвидетельствовать, что свою роль он сыграл до конца.

Видимо, покидая остров, они не подумали о том, чтобы оставить Корнелиусу его каноэ. Самого Корнелиуса Браун отпустил перед началом стрельбы, дав ему на прощанье пинка. Тамб Итам, восстав из мертвых, увидел, как Корнелиус бегает по берегу, между трупами и угасающими кострами. Он тихонько подвывал. Вдруг он бросился к воде и, напрягая все силы, попытался столкнуть в воду одну из лодок буги.

– Потом, до тех пор пока он меня не увидел, – рассказывал Тамб Итам, – он стоял, глядя на тяжелое каноэ и почесывая голову.

– Ну, а что сталось с ним? – спросил я.

Тамб Итам, пристально глядя на меня, сделал выразительный жест правой рукой.

– Дважды я ударил, тюан, – сказал он. – Увидев, что я приближаюсь, он бросился на землю и стал громко кричать и брыкаться. Он визжал, словно испуганная курица, пока не подошла к нему смерть; тогда он успокоился и лежал, глядя на меня, а жизнь угасала в его глазах.

Покончив с этим, Тамб Итам мешкать не стал. Он понимал, как важно первым прибыть в форт с этой страшной вестью. Конечно, многие из отряда Даина Уориса остались в живых; но одни, охваченные паникой, переплыли на другой берег, другие скрылись в зарослях. Дело в том, что они не знали в точности, кто нанес удар… не явились ли еще новые белые грабители, не захватили ли они уже всю страну? Они считали себя жертвами великого предательства, обреченными на гибель. Говорят, иные вернулись лишь три дня спустя. Однако некоторые тотчас же постарались вернуться в Патюзан, и одно из каноэ, стороживших в то утро на реке, в момент атаки находилось в виду лагеря. Правда, сначала люди попрыгали за борт и поплыли к противоположному берегу, но потом они вернулись к своей лодке и, перепуганные, пустились вверх по течению. Этих людей Тамб Итам опередил на час.

45

Когда Тамб Итам, бешено работая веслом, приблизился к городу, женщины, столпившиеся на площадках перед домами, поджидали возвращения маленькой флотилии Даина Уориса. Город имел праздничный вид; там и сям мужчины, все еще с копьями или ружьями в руках, прохаживались или группами стояли на берегу. Китайские лавки открылись рано, но базарная площадь была пуста, и караульный, все еще стоявший у форта, разглядел Тамб Итама и криком известил остальных. Ворота были раскрыты настежь. Тамб Итам выпрыгнул на берег и стремглав побежал во двор. Первой он встретил девушку, выходившую из дому.

Тамб Итам, задыхающийся, с дрожащими губами и безумными глазами, стоял перед ней, словно оцепенелый, и не мог выговорить ни слова. Наконец он быстро сказал:

– Они убили Даина Уориса и еще многих!

Она сжала руки, первые ее слова были:

– Закрой ворота!

Многие из находившихся в крепости разошлись по своим домам, но Тамб Итам привел в движение тех, кто держал караул внутри. Девушка стояла посреди двора, а вокруг метались люди.

– Дорамин! – с отчаянием вскричала она, когда Тамб Итам пробегал мимо. Снова с ней поравнявшись, он крикнул ей, словно отвечая на ее немой вопрос:

– Да. Но весь порох у нас.

Она схватила его за руку и, указывая на дом, шепнула дрожа:

– Вызови его.

Тамб Итам взбежал по ступеням. Его господин спал.

– Это я, Тамб Итам! – крикнул он у двери. – Принес весть, которая ждать не может.

Он увидел, как Джим повернулся на подушке и открыл глаза. Тогда он выпалил сразу:

– Тюан, это – день несчастья, проклятый день!

Его господин приподнялся на локте, так же точно, как сделал это Даин Уорис. И тогда Тамб Итам, стараясь рассказывать по порядку и называя Даина Уориса «Панглима», заговорил:

– И тогда Панглима призвал старшину своих гребцов и сказал: «Дай Тамб Итаму поесть»…

Как вдруг его господин спустил ноги на пол и повернулся к нему; лицо его было так искажено, что у того слова застряли в горле.

– Говори! – крикнул Джим. – Он умер?

– Да будет долгой твоя жизнь! – воскликнул Тамб Итам. – Это было жестокое предательство. Он выбежал, услышав первые выстрелы, и упал…

Его господин подошел к окну и кулаком ударил в ставню. Комната залилась светом; и тогда твердым голосом, но говоря очень быстро, он стал отдавать распоряжения, приказывал немедленно послать в погоню флотилию лодок, приказывал пойти к такому-то и такому-то человеку, разослать вестников; не переставая говорить, он сел на кровать и наклонился, чтобы зашнуровать ботинки; потом вдруг поднял голову.

– Что же ты стоишь? – спросил он; лицо у него было багровое. – Не теряй времени.

Тамб Итам не шевельнулся.

– Прости мне, Тюан, но… но… – запинаясь, начал он.

– Что? – крикнул его господин; вид у него был грозный; он наклонился вперед, обеими руками цепляясь за край кровати.

– Не безопасно твоему слуге выходить к народу, – сказал Тамб Итам, секунду помешкав.

Тогда Джим понял. Он покинул один мир из-за какого-то инстинктивного прыжка, теперь другой мир – созданный его руками – рушится над его головой. Небезопасно его слуге выходить к его народу! Думаю, именно в этот момент он решил встретить катастрофу так, как, по его мнению, только и можно было ее встретить; но мне известно лишь, что он, не говоря ни слова, вышел из своей комнаты и сел перед длинным столом, во главе которого привык улаживать дела своего народа, ежедневно возвещая истину, оживотворявшую, несомненно, его сердце. Никто не сможет вторично отнять у него покой.

Он сидел, словно каменное изваяние. Тамб Итам почтительно заговорил о приготовлениях к обороне. Девушка, которую он любил, вошла и обратилась к нему, но он сделал знак рукой, и ее устрашил этот немой призыв к молчанию. Она вышла на веранду и села на пороге, словно своим телом охраняя его от опасности извне.

Какие мысли проносились в его голове, какие воспоминания? Кто может ответить? Все погибло, и он – тот, кто однажды уклонился от своего долга, вновь потерял доверие людей. Думаю, тогда-то он и попробовал написать – кому-нибудь – и отказался от этой попытки. Одиночество смыкалось над ним. Люди доверили ему свои жизни – и, однако, никогда нельзя было, как он говорил, заставить их понять его. Те, что были снаружи, не слышали ни единого звука. Позже, под вечер, он подошел к двери и позвал Тамб Итама.

– Ну что? – спросил он.

– Много льется слез. И велик гнев, – сказал Тамб Итам.

Джим поднял на него глаза.

– Ты знаешь, – прошептал он.

– Да, Тюан, – ответил Тамб Итам. – Твой слуга знает, и ворота заперты. Мы должны будем сражаться.

– Сражаться! За что? – спросил он.

– За наши жизни.

– У меня нет жизни, – сказал он.

Тамб Итам слышал, как вскрикнула девушка у двери.

– Кто знает? – отозвался Тамб Итам. – Храбрость и хитрость помогут нам, быть может, бежать. Велик страх в сердцах людей.

Он вышел, размышляя о лодках и открытом море, и оставил Джима наедине с девушкой.

У меня не хватает мужества записать здесь то, что она мне открыла об этом часе, который провела с ним в борьбе за свое счастье. Была ли у него какая-нибудь надежда – на что он надеялся, чего ждал – сказать невозможно. Он был неумолим, и в нарастающем своем упорстве дух его, казалось, поднимался над развалинами его жизни. Она кричала ему: «Сражайся!» Она не могла понять. За что ему было сражаться? Он собирался по-иному доказать свою власть и подчинить роковую судьбу. Он вышел во двор, а за ним вышла, шатаясь, она, с распущенными волосами, искаженным лицом, задыхающаяся, и прислонилась к двери.

– Откройте ворота! – приказал он.

Потом, повернувшись к тем из своих людей, что находились во дворе, он отпустил их по домам.

– Надолго ли, Тюан? – робко спросил один из них.

– На всю жизнь, – сказал он мрачно.

Тишина спустилась на город после взрыва воплей и стенаний, пролетевших над рекой, как порыв ветра из обители скорби. Но шепотом передавались слухи, вселяя в сердца ужас и страшные сомнения. Грабители возвращаются на большом корабле, с ними много людей, и никому во всей стране не удастся спастись. То смятение, какое бывает при катастрофе, овладело людьми, и они шепотом делились своими подозрениями, поглядывая друг на друга, словно увидели зловещее предзнаменование.

Солнце клонилось к лесам, когда тело Даина Уориса было принесено в кампонг Дорамина. Четыре человека внесли его, завернутого в белое полотно, которое старая мать выслала к воротам, навстречу своему возвращающемуся сыну. Они опустили его к ногам Дорамина, и старик долго сидел неподвижно, положив руки на колени и глядя вниз. Кроны пальм тихонько раскачивались, и листья фруктовых деревьев шелестели над его головой. Когда старый накхода поднял наконец глаза, весь его народ во всеоружии стоял во дворе. Он медленно обвел взглядом толпу, словно разыскивая кого-то. Снова подбородок его опустился на грудь. Шепот людей сливался с шелестом листьев.

Малаец, который привез Тамб Итама и девушку в Самаранг, также находился здесь. Он – Дорамин – был «не так разгневан, как многие другие», – сказал он мне, но поражен великим ужасом и изумлением «перед судьбой человеческой, которая висит над головами людей, словно облако, заряженное громом».

Он рассказал мне, что, по знаку Дорамина, сняли покрывало с тела Даина Уориса, и все увидели того, кого они так часто называли другом белого Лорда; он не изменился, веки его были слегка приподняты, словно он пробуждался от сна. Дорамин наклонился вперед, как человек, разыскивающий что-то упавшее на землю. Глаза его осматривали тело с ног до головы, быть может, отыскивая рану. Рана была маленькая, на лбу; и ни слова не было сказано, когда один из присутствовавших нагнулся и снял серебряное кольцо с окоченевшего пальца. В молчании подал он его Дорамину. Унылый и испуганный шепот пробежал по толпе, увидевшей этот знакомый амулет. Старый накхода впился в него расширенными глазами, и вдруг из груди его вырвался отчаянный вопль – рев боли и бешенства, такой же могучий, как рев раненого быка; и величие его гнева и скорби, понятных без слов, вселило великий страх в сердца людей. После этого спустилась великая тишина, и четыре человека отнесли тело в сторону. Они положили его под деревом, и тотчас же все женщины, домочадцы Дорамина, начали протяжно стонать; они выражали свою скорбь пронзительными криками. Солнце садилось, и в промежутках между стенаниями слышались лишь высокие певучие голоса двух стариков, читавших нараспев молитвы из корана.

Примерно в это время Джим стоял, прислонившись к пушечному лафету, и, повернувшись спиной к дому, глядел на реку, а девушка в дверях, задыхающаяся словно после бега, смотрела на него через двор. Тамб Итам стоял неподалеку от своего господина и терпеливо ждал того, что должно произойти. Вдруг Джим, казалось, погруженный в тихие размышления, повернулся к нему и сказал:

– Пора это кончать.

– Тюан? – произнес Тамб Итам, быстро шагнув вперед.

Он не знал, что имеет в виду его господин, но как только Джим пошевельнулся, девушка вздрогнула и спустилась вниз, во двор. Кажется, больше никого из обитателей дома не было видно. Она слегка споткнулась и с полдороги окликнула Джима, который снова как будто погрузился в мирное созерцание реки. Он повернулся, прислонившись спиной к пушке.

– Будешь ты сражаться? – крикнула она.

– Из-за чего сражаться? – медленно произнес он. – Ничто не потеряно.

С этими словами он шагнул ей навстречу.

– Хочешь ты бежать? – крикнула она снова.

– Бежать некуда… – сказал он, останавливаясь, и она тоже остановилась, впиваясь в него глазами.

– И ты пойдешь? – медленно проговорила она.

Он опустил голову.

– А! – воскликнула она, не спуская с него глаз. – Ты безумен или лжив. Помнишь ли ту ночь, когда я умоляла тебя оставить меня, а ты сказал, что не в силах? Что это невозможно? Невозможно! Помнишь, ты сказал, что никогда меня не покинешь? Почему? Ведь я не требовала никаких обещаний. Ты сам обещал – вспомни!

– Довольно, бедняжка, – сказал он. – Не стоит того, чтобы меня удерживать…

Тамб Итам сказал, что, пока они говорили, она хохотала громко и бессмысленно. Его господин схватился за голову. Он был в обычном своем костюме, но без шлема. Вдруг она перестала смеяться.

– В последний раз… Будешь ты защищаться? – с угрозой крикнула она.

– Ничто не может меня коснуться, – сказал он с последним проблеском великолепного эгоизма.

Тамб Итам видел, как она наклонилась вперед, простерла руки и побежала к нему. Она бросилась ему на грудь и обвила его шею.

– Ах, я буду держать тебя – вот так! – кричала она. – Ты мой!

Она рыдала на его плече. Небо над Патюзаном было кроваво-красное, необъятное, струящееся, словно открытая рана. Огромное малиновое солнце приютилось среди вершин деревьев, и лес внизу казался черным, зловещим.

Тамб Итам сказал мне, что в тот вечер небо было грозным и страшным. Охотно этому верю, ибо знаю, что в тот самый день циклон пронесся на расстоянии шестидесяти миль от побережья, хотя в Патюзане дул только ленивый ветерок.

Вдруг Тамб Итам увидел, как Джим схватил ее за руки, пытаясь разорвать объятие. Она повисла на его руках, голова ее запрокинулась, волосы касались земли.

– Иди сюда! – позвал его Джим, и Тамб Итам помог опустить ее на землю. Трудно было разжать ее пальцы. Джим, наклонившись над ней, пристально посмотрел на ее лицо и вдруг бегом пустился к пристани. Тамб Итам последовал за ним, но, оглянувшись, увидел, как она с трудом поднялась на ноги. Она пробежала несколько шагов, потом тяжело упала на колени.

– Тюан! Тюан! – крикнул Тамб Итам. – Оглянись!

Но Джим уже стоял в каноэ и держал весло. Он не оглянулся. Тамб Итам успел вскарабкаться вслед за ним, и каноэ отделилось от берега. Девушка, сжав руки, стояла на коленях в воротах, выходящих к реке. Некоторое время она оставалась в этой умоляющей позе, потом вскочила.

– Ты лжец! – пронзительно крикнула она вслед Джиму.

– Прости меня! – крикнул он.

А она отозвалась:

– Никогда! Никогда!

Тамб Итам взял весло из рук Джима, ибо не подобало ему сидеть без дела, когда господин его гребет. Когда они добрались до противоположного берега, Джим запретил ему идти дальше, но Тамб Итам следовал за ним на расстоянии и поднялся по склону в кампонг Дорамина.

Начинало темнеть. Кое-где мелькали факелы. Те, кого они встречали, казались испуганными и торопливо расступались перед Джимом. Сверху доносились стенания женщин. Во дворе толпились вооруженные буги со своими приверженцами и жители Патюзана.

Я не знаю, что означало это сборище. Были ли то приготовления к войне, к мщению или к отражению грозившего нашествия? Много дней прошло, прежде чем народ перестал в трепете ждать возвращения белых людей с длинными бородами и в лохмотьях. Отношение этих белых людей к их белому человеку они так и не могли понять. Даже для этих простых умов бедный Джим остается в тени облака.

Дорамин, огромный, одинокий и безутешный, сидел в своем кресле перед вооруженной толпой, на коленях его лежала пара кремневых пистолетов. Когда появился Джим, кто-то вскрикнул, и все головы повернулись в его сторону; затем толпа расступилась направо и налево, и Джим прошел вперед, между рядами не смотревших на него людей. Шепот следовал за ним; люди шептали:

– Он принес все это зло… Он – злой колдун…

Он слышал их – быть может!

Когда он вошел в круг света, отбрасываемого факелами, стенания женщин внезапно смолкли. Дорамин не поднял головы, и некоторое время Джим молча стоял перед ним. Потом он посмотрел налево и размеренными шагами двинулся в ту сторону. Мать Даина Уориса сидела на корточках возле тела у головы сына; седые растрепанные волосы закрывали ее лицо. Джим медленно подошел, взглянул, приподняв покров, на своего мертвого друга; потом, не говоря ни слова, опустил покрывало. Медленно вернулся он назад.

– Он пришел! Он пришел! – пробегал в толпе шепот, навстречу которому он двигался.

– Он взял ответственность на себя, и порукой была его голова, – раздался чей-то громкий голос.

Он услышал и повернулся к толпе.

– Да. Моя голова.

Кое-кто отступил назад. Джим ждал, стоя перед Дорамином, потом мягко сказал:

– Я пришел в скорби.

Он снова замолчал.

– Я пришел, – повторил он. – Я готов и безоружен…

Грузный старик, опустив, словно бык под ярмом, свою массивную голову, попытался подняться, хватаясь за кремневые пистолеты, лежавшие у него на коленях. Из горла его вырывались булькающие хриплые нечеловеческие звуки; два прислужника поддерживали его сзади. Народ заметил, что кольцо, которое он уронил на колени, упало и покатилось к ногам белого человека. Бедный Джим глянул вниз, на талисман, открывший ему врата славы, любви и успеха в этих лесах, окаймленных белой пеной, на этих берегах, которые под лучами заходящего солнца похожи на твердыню ночи. Дорамин, поддерживаемый с обеих сторон, покачивался, шатался, стараясь удержаться на ногах; в его маленьких глазках застыла безумная боль и бешенство; они злобно сверкали, и это заметили все присутствующие. Джим, неподвижный, с непокрытой головой, стоял в светлом круге факелов и смотрел ему прямо в лицо. И тогда он, тяжело обвив левой рукой шею склоненного юноши, решительно поднял правую руку и выстрелил в грудь другу своего сына.

Толпа, отступившая за спиной Джима, как только Дорамин поднял руку, после выстрела ринулась вперед. Говорят, что белый человек бросил направо и налево, на все эти лица гордый, непреклонный взгляд. Потом, подняв руку к губам, упал ничком – мертвый.

Это конец. Он уходит в тени облака, загадочный, забытый, непрощенный, такой романтический. В самых безумных отроческих своих мечтах не мог он представить себе соблазнительное видение такого изумительного успеха. Ибо очень возможно, что в тот краткий миг, когда он бросил последний гордый и непреклонный взгляд, он увидел лик счастья, которое, подобно восточной невесте, приблизилось к нему под покрывалом.

Но мы можем видеть его, видеть, как он – неведомый завоеватель славы – вырывается из объятий ревнивой любви, повинуясь знаку, зову своего возвышенного эгоизма. Он уходит от живой женщины, чтобы отпраздновать жестокое свое обручение с призрачным идеалом. Интересно, вполне ли он удовлетворен теперь? Нам следовало бы знать. Он – один из нас, – и разве не поручился я однажды, как вызванный к жизни призрак, за его вечное постоянство? Разве я уж так ошибся? Теперь его нет, и бывают дни, когда я с ошеломляющей силой ощущаю реальность его бытия; и, однако, клянусь честью, бывают и такие минуты, когда он уходит от меня, словно невоплощенный дух, блуждающий среди страстей этой земли, готовый покорно откликнуться на призыв своего собственного мира теней.

Кто знает? Он ушел, так до конца и не разгаданный, а бедная девушка, безмолвная и безвольная, живет в доме Штейна. Штейн очень постарел за последнее время. Он сам это чувствует и часто говорит, что «готовится оставить все это… оставить все это…» – и грустно указывает рукой на своих бабочек.

 

 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

КРУШЕНИЕ В ВОЗДУХЕ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Ураган 1865 года. — Возгласы над морской пучиной. — Воздушный шар, унесённый бурей. — Разорванная оболочка. — Кругом только море. — Пять путников. — Что произошло в гондоле. — Земля на горизонте. — Развязка драмы.

 

— Поднимаемся?

— Какое там! Книзу идём!

— Хуже, мистер Сайрес! Падаем!

— Боже мой! Балласт за борт!

— Последний мешок сбросили!

— Как теперь? Поднимаемся?

— Нет!

— Что это? Как будто волны плещут?

— Под нами море!

— Совсем близко, футов пятьсот.

Заглушая вой бури, прозвучал властный голос:

— Всё тяжёлое за борт!.. Всё бросай! Господи, спаси нас!

Слова эти раздались над пустынной ширью Тихого океана около четырёх часов дня 23 марта 1865 года.

Наверно, всем ещё памятна ужасная буря, разыгравшаяся в 1865 году, в пору весеннего равноденствия, когда с северо-востока налетел ураган и барометр упал до семисот десяти миллиметров. Ураган свирепствовал без передышки с 18 по 26 марта и произвёл огромные опустошения в Америке, в Европе и в Азии, захватив зону шириною в тысячу восемьсот миль, протянувшуюся к экватору наискось от тридцать пятой северной параллели до сороковой южной параллели. Разрушенные города, леса, вырванные с корнем, побережья, опустошённые морскими валами величиною с гору, выброшенные на берег корабли, исчислявшиеся сотнями по сводкам бюро Веритас, целые края, превращённые в пустыни губительной силой смерчей, всё сокрушавших на своём пути, многие тысячи людей, погибших на суше или погребённых в пучине морской, — таковы были последствия этого грозного урагана. Разрушительной силой он превзошёл даже бури, принёсшие ужасные опустошения в Гаване и в Гваделупе, 25 октября 1810 года и 26 июля 1825 года.

Но в мартовские дни 1865 года, когда на суше и на море творились такие бедствия, не менее страшная драма разыгралась в воздухе, сотрясаемом бурей.

Ураган подхватил воздушный шар, подбросил его, как мяч, на вершину смерча и, завертев вместе со столбом воздуха, помчал со скоростью девяносто миль в час; шар волчком вращался вокруг собственной оси, как будто попал в некий воздушный мальстрим.

Под нижним обручем сетки воздушного шара колыхалась плетёная гондола, где находились пять человек, — их едва можно было различить в густом тумане, смешанном с водяной пылью и спускавшемся до самой поверхности океана.

Откуда же нёсся этот аэростат, жалкая игрушка неумолимой бури? Из какого уголка земного шара ринулся он в небеса? Несомненно, он не мог пуститься в путь во время урагана. А ведь ураган бушевал уже пять дней: его первые признаки дали о себе знать 18 марта. Были все основания предположить, что этот воздушный шар примчался издалека, ибо он, вероятно, пролетал не менее двух тысяч миль в сутки.

Путники, находившиеся в гондоле, не имели возможности установить, далёкий ли путь они совершили и куда занесло аэростат, — для этого не было у них ни единой вехи. Вероятно, они испытывали на себе чрезвычайно любопытное явление: несясь на крыльях свирепой бури, они её не чувствовали. Шар уносило всё дальше, а пассажиры не ощущали ни его вращательного движения, ни бешеного перемещения по горизонтали. Глаза их ничего не различали сквозь облака, клубившиеся под гондолой. Вокруг них всё застилала пелена тумана, такого плотного, что они не могли бы сказать — день это или ночь. Ни единого отблеска небесных светил, ни малейшего отзвука земных шумов, ни хотя бы слабого гула ревущего океана не доходило до них среди безмерной тьмы, пока они летели на большой высоте. И лишь когда шар стремительно понёсся вниз, они узнали, что летят над бушующими волнами, и поняли, какая опасность грозит им.

Но как только сбросили весь груз, имевшийся в гондоле — запас патронов, оружие и провиант, — шар вновь поднялся и полетел на высоте четырёх тысяч пятисот футов. Услышав, как плещет под гондолой море, путники, сочли, что вверху для них меньше опасности, и без колебаний выбросили за борт даже самые нужные вещи, ибо старались всячески сберечь газ — эту душу своего воздушного корабля, нёсшего их над безднами океана.

Ночь прошла в тревогах, которые были бы смертельны для людей менее мужественных. Наконец занялась заря, и лишь только забрезжил свет, ураган как будто стал стихать. 24 марта с самого раннего утра появились признаки затишья. На рассвете нависшие над морем грозовые тучи поднялись высоко. За несколько часов воронка смерча расширилась, и столб его разорвался. Ураган превратился в «очень свежий ветер», то есть скорость перемещения слоёв воздуха уменьшилась вдвое. Всё ещё, как говорят моряки, дул «ветер на три рифа», но разбушевавшиеся стихии почти успокоились.

К одиннадцати часам утра небо почти очистилось от туч, во влажном воздухе появилась та особая прозрачность, которую не только видишь, но и чувствуешь после того, как пронесётся сильная буря. Казалось, ураган не умчался далеко, на запад, а прекратился сам собою. Может быть, когда разорвался столб смерча, буря разрешилась электрическими разрядами, как это бывает иной раз с тайфунами в Индийском океане.

Но в тот же самый час пассажиры воздушного шара вновь заметили, что они медленно, но непрерывно спускаются. Оболочка шара постепенно съёживалась, вытягивалась, и вместо сферической аэростат принял яйцеобразную форму.

К полудню он уже летел над морем на высоте двух тысяч футов. Объём шара равнялся пятидесяти тысячам кубических футов; благодаря таким размерам он и мог так долго продержаться в воздухе, то поднимаясь вверх, то плывя по горизонтали.

Чтоб облегчить вес гондолы, путники уже выкинули за борт последние сколько-нибудь тяжёлые предметы, выбросили оставленный было малый запас пищи и даже всё, что лежало у них в карманах; затем один из пассажиров взобрался на нижний обруч, к которому была прикреплена верёвочная сетка, защищающая оболочку шара, и попробовал плотнее привязать нижний клапан аэростата.

Стало ясно, что удержать шар в высоте уже невозможно — для этого не хватало газа.

Итак, всех ожидала гибель!

Внизу был не материк, не остров, а ширь морская.

Нигде не было хотя бы клочка суши, полоски твердой земли, за которую мог бы зацепиться якорь аэростата.

Кругом только море, всё ещё с непостижимой яростью перекатывавшее волны. Куда ни кинешь взгляд — везде только беспредельный океан; несчастные аэронавты, хотя и смотрели с большой высоты и могли охватить взором пространство на сорок миль вокруг, не видели берега. Перед глазами у них простиралась только водная пустыня, безжалостно исхлёстанная ураганом, изрытая волнами, — они неслись, словно дикие кони с разметавшейся гривой; мелькавшие гребни свирепых валов казались сверху огромной белой сеткой. Не было в виду ни земли, ни единого судна!

Остановить, во что бы то ни стало, остановить падение аэростата, иначе его поглотит пучина! Люди, находившиеся в гондоле, употребляли все усилия, чтобы поскорее добиться этого. Но старания их оставались бесплодными — шар опускался всё ниже, вместе с тем ветер нёс его с чрезвычайной быстротой в направлении с северо-востока на юго-запад.

Путники оказались в ужасном положении. Сомнений не было — они утратили всякую власть над аэростатом. Все их попытки ни к чему не приводили. Оболочка воздушного шара съёживалась всё больше. Газ выходил из неё, и не было никакой возможности удержать его. Спуск заметно ускорялся, к часу дня гондолу отделяло от поверхности океана расстояние только в шестьсот футов. А газа становилось всё меньше. Он свободно улетучивался сквозь разрыв, появившийся в оболочке шара.

Выбросив из гондолы всё, что там находилось, путникам удалось продержаться в воздухе несколько лишних часов. Но это было лишь отсрочкой неизбежной катастрофы: если до ночи не появится в виду земля, — и шар и гондола канут в бездну океана.

Оставалось испробовать только одно средство, и путники прибегли к нему, показав себя людьми энергичными и отважными, которым не раз приходилось смотреть смерти в глаза. Ни малейшего ропота не сорвалось с их уст. Они решили бороться до последней минуты и всеми мерами пытаться замедлить падение шара. Гондола представляла собой нечто вроде плетёной корзины и, конечно, не могла плавать: стоило ей упасть в воду, она сразу бы затонула.

К двум часам дня аэростат оказался уже на расстоянии четырёхсот футов от поверхности океана.

И тогда раздался мужественный голос — голос человека смелого, чьё сердце не ведает страха. На оклик его ответили голоса не менее решительные.

— Всё выбросили?

— Нет! Осталось золото — десять тысяч франков!

И тотчас тяжёлый мешок полетел в океан.

— Поднялся шар?

— Чуть-чуть. Сейчас опять упадёт!

— Что ещё можно выбросить?

— Ничего!

— Ничего? А гондола?

— Цепляйтесь все за сетку. А гондолу в воду!

Действительно, оставалось только это единственное и последнее средство облегчить шар. Верёвки, которыми гондола была привязана к обручу сетки, перерезали, и, лишь только гондола оторвалась, аэростат поднялся на высоту в две тысячи футов.

Пятеро путников вскарабкались выше обруча и теперь держались в ячейках сетки, уцепившись за верёвки. Все пятеро смотрели вниз, туда, где ревел океан.

Известно, какой необыкновенной чувствительностью отличается любой аэростат. Уменьшите хоть немного его груз, и шар сразу поднимется ввысь. Аэростат, парящий в воздухе, своей чувствительностью подобен математическим точным весам. И вполне понятно, что, если шар избавится от довольно тяжёлой гондолы, он тотчас взлетит на значительную высоту. Так и произошло в данном случае.

Но, продержавшись одно мгновение вверху, аэростат опять стал спускаться. Газ утекал сквозь дыру в оболочке, и повреждение невозможно было исправить.

Путники сделали всё, что могли, и теперь уж никакие силы человеческие не спасли бы их. Надежда была только на чудо.

В четыре часа дня шар оказался всего лишь на высоте пятисот футов от поверхности океана.

Вдруг послышался громкий лай. Путники взяли с собой собаку, и теперь она находилась в сетке аэростата рядом со своим хозяином.

— Топ что-то увидал! — воскликнул один из пассажиров.

И тотчас раздался громкий возглас:

— Земля! Земля!

Шар по-прежнему несло ветром к юго-западу; с рассвета он уже пролетел сотни миль, и действительно перед путниками возник довольно высокий берег.

Но земля эта находилась на расстоянии тридцати миль. Достигнуть её аэростат мог по меньшей мере через час, да и то при условии, что ветер не переменится. Через час! А что, если до этого срока утечёт весь оставшийся газ?

Вопрос ужасный! Несчастные воздухоплаватели ясно различали сушу. Они не знали, остров это или материк, едва ли представляли себе, в какую часть света их занесло бурей. Но пусть даже вместо гостеприимной земли перед ними был необитаемый остров, до него необходимо было добраться любой ценой.

Однако в четыре часа дня стало совершенно очевидно, что шар больше держаться в воздухе не может. Он летел, касаясь поверхности воды. Гребни огромных валов не раз лизали нижние ячейки сетки, она намокла, отяжелела, и аэростат едва приподнимался, как птица с перебитым крылом.

Полчаса спустя до берега оставалось не больше мили, но в аэростате газ уже почти весь иссяк и держался только в верхней части дряблой, сплющенной оболочки, свисавшей крупными складками. Пассажиры, ухватившиеся за сетку, стали для шара непосильной ношей — вскоре он наполовину погрузился в воду, и разъярённые волны принялись стегать по нему. Оболочку выгнуло горбом, и ветер, надув её, помчал по воде, словно парусную лодку. Казалось, вот-вот аэростат достигнет суши.

И действительно, он был уже в двух кабельтовых от берега, как вдруг у четырёх путников вырвался крик ужаса. Взметнулся грозный вал, и шар, как будто уже лишившийся подъёмной силы, неожиданно взлетел вверх. Словно избавившись от какой-то части своего груза, он поднялся на тысячу пятьсот футов, но тут попал в воздушную воронку, его закрутило ветром и понесло уже не к суше, а почти параллельно ей. Но минуты через две ветер переменился и швырнул, наконец, шар на песчаный берег, где он оказался недосягаемым для волн.

Путники помогли друг другу выбраться из опутавшей их сетки. Шар, освободившись от отягчающего бремени, взлетел при первом порыве ветра и, словно раненая птица, на миг вернувшаяся к жизни, взмыл вверх и исчез в небесном просторе.

В гондоле аэростата было пятеро путников и собака, но на берег выбросило только четырёх человек.

Тот, кого не хватало, очевидно, был смыт волной, что облегчило груз аэростата, позволило ему подняться в последний раз и несколько мгновений спустя достигнуть суши.

Но лишь только потерпевшие крушение (их вполне можно назвать так) ступили на землю, — все четверо, не видя пятого спутника, воскликнули:

— Может быть, он пытается добраться вплавь… Спасём его! Спасём!

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Эпизод гражданской войны в США. — Инженер Сайрес Смит. — Гедеон Спилет. — Негр Наб. — Моряк Пенкроф. — Юный Герберт. — Неожиданное предложение. — Свидание в десять часов вечера. — Отлёт в бурю.

 

Люди, которых ураган выбросил на какой-то далёкий берег, не были аэронавтами-профессионалами или любителями воздушных путешествий. Их держали в заключении как военнопленных, и прирождённая отвага побудила их бежать из плена при обстоятельствах весьма необычайных! Сто раз они могли погибнуть! Сто раз аэростат с разорвавшейся оболочкой мог сбросить их в бездну. Но небо уготовило им удивительную участь. Двадцатого марта путники уже находились в семи тысячах миль от Ричмонда, осаждённого войсками генерала Улисса Гранта, — они бежали из этой столицы штата Виргиния — главной крепости сепаратистов в дни ужасной гражданской войны. Воздушное их путешествие продлилось пять дней.

Вот при каких любопытных обстоятельствах произошло бегство пленников, закончившееся катастрофой, о которой мы уже рассказали читателям.

В 1865 году, в феврале месяце, во время одного из штурмов, при помощи которых генерал Грант тщетно пытался завладеть Ричмондом, несколько офицеров федеральной армии попали в руки неприятеля и были интернированы в этом городе. Один из наиболее примечательных пленников состоял при главном штабе армии Гранта, звали его Сайрес Смит.

Сайрес Смит, уроженец Массачусетса, по профессии инженер, был первоклассным учёным; во время войны правительство Соединённых Штатов доверило ему управлять железными дорогами важного стратегического значения.

Худой, костлявый, сухопарый, он и по внешности мог считаться настоящим североамериканцем, и, хотя ему было не больше сорока пяти лет, в его коротко остриженных волосах блестела седина; серебряные нити проглядывали бы и в бороде, но Сайрес Смит не носил бороды, оставляя только густые усы.

Лицо его поражало суровой красотой и чеканным профилем — такие лица как будто созданы для того, чтобы их изображали на медалях; глаза горели огнём энергии, строгие губы редко улыбались, — словом, у Сайреса Смита был облик учёного, наделённого духом воителя. Он принадлежал к числу тех инженеров, которые в начале своей карьеры по доброй воле орудовали молотом и киркой, уподобляясь генералам, начинавшим военную службу рядовыми. Поэтому не удивительно, что при исключительной изобретательности и остроте ума у него были и очень ловкие, умелые руки. Развитая мускулатура указывала на его большую силу. Это был человек дела и вместе с тем мыслитель; он действовал без всякого усилия над собой, движимый неукротимой жизненной энергией, отличался редкостным упорством и никогда не страшился возможных неудач. Большие познания сочетались у него с практическим складом ума и, как говорят солдаты, с большой смёткой; к тому же он выработал в себе замечательную выдержку и ни при каких обстоятельствах не терял головы, — короче говоря, у него в высокой степени развиты были три черты, присущие сильному человеку: энергия физическая и умственная, целеустремлённость и могучая воля. Он мог бы избрать своим девизом слова, сказанные в XVII веке Вильгельмом Оранским:

«Предпринимая что-либо, я не нуждаюсь в надеждах; упорствуя в своих действиях, не нуждаюсь в успехах».

Вместе с тем Сайрес Смит был олицетворением храбрости. Он участвовал во всех боях гражданской войны. Начав службу под командой Улисса Гранта в отряде волонтёров Иллинойса, он сражался под Падьюкой, Белмонтом, Питсбургом-Лендингом, при осаде Коринфа, у Порт-Гибсона, у Чёрной Реки, под Чаттанугой, близ Уайльдернесса, на Потомаке — и повсюду сражался доблестно, как солдат, вполне достойный генерала Гранта, который на вопрос о потерях ответил: «Я своих убитых не подсчитываю». Сто раз Сайрес Смит мог оказаться в числе тех, кого не подсчитывал грозный полководец, но, хоть он и не щадил себя в этих битвах, ему везло до того дня, когда он получил ранение под Ричмондом и был взят в плен.

Вместе с Сайресом Смитом в тот же день попал в руки южан и другой выдающийся человек — не кто иной, как Гедеон Спилет, специальный корреспондент газеты «Нью-Йорк геральд», прикомандированный к армии северян для того, чтобы следить за перипетиями войны.

Гедеон Спилет принадлежал к той удивительной породе репортёров, по преимуществу англичан и американцев, которые по примеру Стенли и ему подобных не отступают ни перед чем, лишь бы добыть точные сведения о злободневном событии и поскорее сообщить их в свою газету. В Соединённых Штатах такие крупные газеты, как «Нью-Йорк геральд», стали подлинной силой, и с их представителями, «специальными корреспондентами», приходится считаться. Гедеон Спилет занимал одно из первых мест среди этих «специальных корреспондентов».

Человек весьма достойный, энергичный, подвижный и решительный, журналист, объехавший весь свет, солдат и художник, кипучий ум, способный во всём разобраться, натура предприимчивая и деятельная, Спилет не боялся ни труда, ни усталости, ни опасностей, когда ему хотелось что-нибудь «узнать», — прежде всего для самого себя, а затем для своей газеты. Это был сущий герой любознательности, неутомимый искатель новых сведений, всего неизведанного, неизвестного, невозможного, невероятного, — один из тех отважных наблюдателей, которые пишут газетные заметки под свист пуль, составляют «хронику» под пролетающими ядрами и считают любую опасность увлекательным приключением.

Он тоже участвовал во всех боях, всегда был на передовых позициях с револьвером в одной руке, с записной книжкой в другой, и под градом картечи карандаш не дрожал в его руке. Не в пример тем репортёрам, которые особенно красноречивы, когда им нечего сказать, он не занимал телеграфные провода нескончаемыми депешами, но каждая его заметка, краткая, точная, ясная, всегда проливала свет на какое-нибудь важное событие. Кстати сказать, он не был лишён юмора. Это он после боя у Чёрной Реки, желая во что бы то ни стало сохранить свою очередь у окошечка телеграфа и сообщить в газету об исходе сражения, в течение двух часов передавал по телеграфу первые главы Библии. Такой трюк обошёлся «Нью-Йорк геральд» в две тысячи долларов, но зато газета первая получила информацию.

Гедеон Спилет был высокого роста и ещё не стар — лет сорока, не больше. У него были рыжеватые бакенбарды. Живые, быстрые глаза смотрели спокойно и уверенно. Такие глаза бывают у людей, привыкших мгновенно схватывать все подробности открывающейся взору картины. Сложения он был крепкого да ещё закалился, путешествуя под различными широтами, — так закаляют холодной водой раскалённый стальной брусок.

Уже десять лет Гедеон Спилет состоял постоянным корреспондентом «Нью-Йорк геральд» и обогащал газету своими заметками и рисунками, — он одинаково хорошо владел пером литератора и карандашом рисовальщика. В ту минуту, когда его захватили в плен, он описывал ход сражения и делал наброски. Заметки в его записной книжке оборвались на следующих словах: «Неприятель прицеливается в меня и…» Стрелок промахнулся: Гедеон Спилет, как всегда, вышел из жаркого боя без единой царапины.

Сайрес Смит и Гедеон Спилет знали друг друга только понаслышке. Обоих переправили в Ричмонд. Инженер быстро оправился от своей раны и во время выздоровления познакомился с журналистом. Они почувствовали взаимное уважение и приязнь. Вскоре их соединила цель, неотступно стоявшая перед ними. Оба хотели только одного: бежать, возвратиться в армию Гранта и вновь сражаться в её рядах за федеральное единство.

Два друга решили воспользоваться для бегства любыми благоприятными обстоятельствами, но хотя в Ричмонде они жили на свободе, город так строго охранялся, что побег следовало считать невозможным.

В то время к Сайресу Смиту ухитрился пробраться безгранично преданный ему слуга. Этот отважный человек, увидевший свет на ферме родителей инженера, был негр, сын невольников и сам невольник, но Сайрес Смит, будучи по убеждению и по голосу сердца противником рабства, дал негру вольную. Раб, став свободным, не пожелал расстаться со своим хозяином. Он горячо его любил и готов был умереть за него. Ему шёл тридцать первый год, он был сильный, проворный, ловкий и сообразительный человек, кроткий и спокойный, порой очень наивный, всегда улыбающийся, услужливый и добрый. Его звали Навуходоносор, но он не любил этого пышного имени и предпочитал ему привычное с детства уменьшительное имя — Наб.

Узнав, что господин его попал в плен, Наб без колебаний покинул Массачусетс, добрался до Ричмонда и при помощи всяческих хитростей, двадцать раз рискуя жизнью, проник в осаждённый город. Невозможно передать словами радость Сайреса Смита, увидевшего своего слугу, и счастье Наба, соединившегося с любимым хозяином.

Итак, Набу удалось проникнуть в Ричмонд, но куда труднее было выбраться оттуда, так как военнопленные солдаты федеральной армии находились под строжайшим надзором. Для попытки к побегу, дававшей хотя бы малую надежду на успешный её исход, приходилось ждать исключительных обстоятельств, но такие обстоятельства всё не возникали, а создать их было не так-то легко.

Тем временем Грант продолжал вести решительные военные действия! В жарком бою с южанами под Петерсбергом он одержал победу. Но соединённые силы его армии и войска Бутлера пока ещё ничего не могли добиться в осаде Ричмонда, и ничто не предвещало близкого освобождения военнопленных. Однообразная жизнь узника не давала репортёру никакой пищи для заметок, и он уже не в силах был её выносить. Его не оставляла мысль бежать из Ричмонда, бежать любой ценой. Несколько раз он пытался сделать это и не мог: препятствия были непреодолимыми.

Осада города шла своим чередом, и, если военнопленные жаждали бежать из него, чтобы возвратиться в армию Гранта, кое-кому из осаждённых очень хотелось покинуть Ричмонд, чтобы добраться до армии сепаратистов; среди этих вояк был и Джонатан Форстер — заядлый приверженец южан. В самом деле, если военнопленные федеральной армии не имели возможности выйти из города, не могли этого сделать и сепаратисты, так как армия северян обложила его со всех сторон. Губернатор Ричмонда уже давно потерял связь с генералом Ли, а было чрезвычайно важно сообщить ему о положении в городе и просить поскорее двинуть армию в помощь осаждённым. И вот Джонатану Форстеру пришла мысль вылететь из Ричмонда в гондоле воздушного шара, пересечь таким способом линии осаждающих войск и добраться до лагеря сепаратистов.

Губернатор разрешил такую попытку. Был изготовлен аэростат, и его предоставили в распоряжение Джонатана Форстера, намеревавшегося совершить своё воздушное путешествие с пятью спутниками. Аэронавтов снабдили оружием на случай, если они, приземлившись, натолкнутся на неприятеля и вынуждены будут защищаться. Получили они и запас провианта на случай длительного пребывания в воздухе.

Вылет назначили на 18 марта. Предполагалось, что он осуществится в ночное время, при свежем северо-западном ветре: путешественники рассчитывали за несколько часов долететь до штаб-квартиры генерала Ли.

Но северо-западный ветер оказался иным, чем ожидали. Восемнадцатого марта уже с утра видно было, что надвигается буря. А вскоре поднялся такой ураган, что отлёт Форстера пришлось отсрочить, ибо опасно было отдать аэростат и пятерых путешественников на волю разбушевавшейся стихии.

Наполненный газом воздушный шар находился на главной площади Ричмонда, готовый к вылету при первом затишье, и весь город ждал этого затишья с возрастающим нетерпением, а между тем погода всё не улучшалась.

Восемнадцатого и девятнадцатого марта буря свирепствовала без передышки. С большим трудом оберегали от неё привязанный канатами воздушный шар, который порывами шквала прибивало к самой земле.

Прошла ночь с девятнадцатого на двадцатое марта, а поутру буря разыгралась ещё сильнее. Лететь было невозможно.

В этот день к инженеру Сайресу подошёл на улице какой-то незнакомый ему человек. Это был моряк лет тридцати пяти или сорока, носивший фамилию Пенкроф, рослый, крепкий и очень загорелый, с живыми, быстро мигавшими глазами и добродушным лицом. Он был уроженец Северной Америки, плавал по всем морям, побывал во всяческих переделках, изведал множество необыкновенных приключений, какие иному сухопутному обывателю и во сне не приснятся. Нечего и говорить, что это был человек предприимчивый, смельчак, ничего не боявшийся и ничему не удивлявшийся. В начале 1865 года Пенкроф приехал по делам в Ричмонд из Нью-Джерси с пятнадцатилетним Гербертом Брауном, сыном своего капитана, оставшимся сиротой; Пенкроф любил этого юношу, как родного сына. До начала осады ему не удалось выехать из города, и, к великому своему огорчению, он оказался запертым в Ричмонде. Теперь и у него тоже было лишь одно желание: бежать, воспользовавшись любым случаем. Пенкроф много слышал об инженере Сайресе Смите, он знал, что этот решительный человек жаждет вырваться на свободу. И вот на третий день бури он смело подошёл к Смиту и без всяких предисловий спросил:

— Мистер Смит, вам не надоел этот чёртов Ричмонд?

Инженер поглядел в упор на незнакомца, заговорившего с ним, а Пенкроф добавил вполголоса:

— Мистер Смит, хотите бежать?

— Когда? — тотчас отозвался инженер, и можно с уверенностью сказать, что этот ответ сорвался у него с языка невольно, ибо он даже не успел рассмотреть неизвестного, обратившегося к нему с таким предложением.

Однако, всмотревшись проницательным взглядом в открытое лицо моряка, он уже не сомневался, что видит перед собой честного человека.

— Кто вы такой? — отрывисто спросил он.

Пенкроф коротко рассказал о себе.

— Прекрасно! — сказал Смит. — А каким способом вы предлагаете бежать?

— Да вот воздушный шарик тут без толку болтается, будто нарочно, бездельник, нас поджидает!

Пенкрофу не понадобилось входить в подробности. Инженер понял его с полуслова. Он схватил моряка под руку и быстро повёл к себе.

Пенкроф изложил ему свой план. Всё очень просто. Конечно, рискуешь при этом жизнью, но что ж поделаешь! Ураган, понятно, разъярился, бушует во всю мочь, но ведь такой искусный и смелый инженер, как Сайрес Смит, прекрасно сумеет управиться с воздушным кораблём. Ежели бы он, Пенкроф, знал, как обращаться с этим шариком, он бы не задумываясь вылетел на нём, разумеется, вместе с Гербертом. Мало ли моряк Пенкроф видел бурь на своём веку! Таким ураганом его не удивишь!

Сайрес Смит слушал молча, но глаза у него блестели. Вот он — благоприятный случай. Разве можно его упустить. План очень рискованный, но и только, — он вполне осуществим. Несмотря на охрану, ночью можно пробраться к воздушному шару, залезть в гондолу, потом перерезать канаты, удерживающие шар! Понятно, тут легко и голову сложить, но возможно, что всё сойдёт хорошо, а без этой бури… Да, без этой бури шар уже давно бы вылетел, и долгожданный случай так и не представился!

— Я не один! — коротко заключил он вслух свои размышления.

— Сколько человек хотите взять с собой? — спросил моряк.

— Двух — моего друга Спилета и слугу Наба.

— Значит, вас трое, — заметил Пенкроф, — да я с Гербертом. Итого — пятеро. А предполагалось, что на шаре полетят шестеро…

— Отлично. Мы полетим! — воскликнул Сайрес Смит.

Он сказал «мы», давая обязательство и за журналиста, — действительно Гедеон Спилет был не робкого десятка, а когда узнал о возникшем замысле, одобрил его безоговорочно. Он только удивился, что ему самому не пришла в голову такая простая мысль. А что касается Наба, то он последовал бы за хозяином всюду, куда бы тому ни вздумалось отправиться.

— Стало быть, до вечера, — сказал Пенкроф. — Будем все пятеро слоняться вокруг да около, словно из любопытства.

— До вечера, — подтвердил Сайрес Смит, — встретимся в десять часов. Хоть бы эта буря не утихла до нашего вылета!

Пенкроф простился с инженером и вернулся к себе на квартиру, где оставался юный Герберт Браун. Смелый мальчик знал о замыслах моряка и с беспокойством ожидал результатов его разговора с инженером. Как видят читатели, тут сошлось пятеро смельчаков, раз они решались броситься навстречу неумолимому урагану!

Да, буря не стихла, и ни Джонатан Форстер, ни его спутники даже не подходили к хрупкой гондоле! Погода весь день была ужасная. Инженер боялся только одного: как бы оболочка аэростата, который ветром пригибало к земле, не разорвалась на тысячу кусков. Целыми часами Смит бродил по почти безлюдной площади, наблюдая за воздушным шаром. То же самое делал и Пенкроф; засунув руки в карманы, он прохаживался по площади, время от времени позевывал, словно забрёл сюда от нечего делать и не знает, как ему убить время; а в действительности тоже был полон страха, что оболочка шара разорвётся или, чего доброго, лопнут канаты и шар умчится в небеса.

Наступил вечер. Спустилась непроглядная тьма. По земле полз густой туман, похожий на облака. Пошёл дождь, смешанный со снегом. Сразу похолодало. Какая-то влажная мгла нависла над Ричмондом. Казалось, что неистовая буря установила перемирие между осаждающими и осаждёнными, и пушки умолкли, устрашась грозного рёва урагана. Улицы города были пустынны. Ни души и на площади, посреди которой бился на ветру аэростат, — вероятно, не считали нужным в такую лютую непогоду охранять его. Итак, всё благоприятствовало побегу пленных, но как же решиться на страшное путешествие, как отдать себя на волю неистовых стихий?

— Неважная погодка! — пробормотал Пенкроф и, ухватившись за шляпу, ударом кулака покрепче её нахлобучил. — Ну, да ничего! Как-нибудь справимся!

В половине десятого Сайрес Смит и его спутники с разных сторон прокрались на площадь, где царил непроницаемый мрак, ибо ветер загасил все газовые фонари Не видно было даже очертаний огромного аэростата, прибитого ветром к земле. Помимо мешков с балластом, привязанных к предохранительной сетке, гондолу шара ещё держал прочный канат, — он был пропущен сквозь железное кольцо, вделанное в мостовую, и оба его конца привязаны к плетёной гондоле.

Пятеро пленников встретились возле этой корзины. Никто их не заметил — стояла такая темь, что и сами они друг друга не видели.

Сайрес Смит, Гедеон Спилет, Наб и Герберт, не произнеся ни слова, забрались в гондолу, а тем временем Пенкроф, по указанию инженера, отвязывал один за другим мешки с балластом. Через несколько секунд моряк присоединился к своим товарищам.

Теперь аэростат удерживал только канат, и Сайресу Смиту оставалось лишь дать приказ к отлёту.

И вдруг в эту минуту в гондолу прыгнула собака. Это был Топ, любимый пёс инженера, оборвав свою цепь, он прибежал вслед за хозяином. Боясь, что собака окажется лишним грузом, Сайрес Смит хотел её прогнать.

— Не беда, возьмём и собаку! — сказал Пенкроф и выбросил из гондолы два мешка с песком.

Потом он отвязал канат, и шар, взлетев по косой, с яростной силой взвился в поднебесье, сбив при взлёте две дымовые трубы.

Ураган бушевал во всю свою лютую мощь. Ночью нечего было и помышлять о спуске, а когда настал день, земли не было видно из-за плотной пелены тумана. Только на пятый день в просвете меж тучами под аэростатом, который ветер гнал с ужасающей быстротой, показалось море.

Читателям уже известно, что из пяти беглецов, поднявшихся 20 марта на воздушном шаре, четырёх выбросило 24 марта на пустынный берег, находившийся на расстоянии шести тысяч миль от Ричмонда, а тот, кого не оказалось среди спасшихся, тот, к кому они прежде всего бросились на помощь, был не кто иной, как Сайрес Смит — человек, который вполне естественно стал их предводителем.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

В пять часов вечера. — Тот, кого не хватает. — Отчаяние Наба. — Поиски в северном направлении. — Островок. — Ночь тоски и тревоги. — Утренний туман. — Наб пускается вплавь. — Земля в виду. — Переправа через пролив.

 

Инженера Смита, угнездившегося в ячейках предохранительной сетки, смыло волной, когда порвались верёвки. Исчезла и его собака Топ, — верный пёс сам бросился в море на помощь хозяину.

— Вперёд! — крикнул журналист.

И все четверо — Гедеон Спилет, Герберт, Пенкроф и Наб, — позабыв о голоде и усталости, пустились на поиски своего товарища.

Бедняга Наб плакал от ярости и отчаяния при мысли о том, что он потерял самого дорогого ему в мире человека.

Не прошло и двух минут с того мгновения, как Сайрес Смит исчез. Следовательно, спутники его, достигшие земли, ещё могли надеяться, что они успеют спасти инженера.

— Искать его надо. Искать! — восклицал Наб.

— Да, Наб, — отвечал Гедеон Спилет. — Мы найдём его!

— Живым?

— Живым!

— Умеет он плавать? — спросил Пенкроф.

— Умеет! — ответил Наб. — К тому же с ним Топ…

Моряк прислушался к реву океана и покачал головой.

Инженер исчез у северной части побережья, приблизительно на расстоянии в полмили от того места, куда выбросило остальных. Если ему удалось добраться до ближайшей отмели — значит, пройти им надо было самое большее полмили.

Время близилось к шести часам вечера. Туман сгустился, и стало совсем темно. Аэронавты, потерпевшие крушение, шли в направлении к северу по восточному берегу земли, на которую их выбросило волей случая, земли, совершенно им неизвестной, о географическом положении которой они не могли строить никаких догадок. Они шли, чувствуя под ногами то песок, то камни, — казалось, что земля тут совсем лишена растительности. Продвигаться вперёд было очень трудно. Они шагали в темноте по каким-то буграм, местами попадались глубокие рытвины. Из них поминутно поднимались невидимые во мраке большие птицы и, грузно взмахивая крыльями, разлетались во все стороны. Другие птицы, поменьше, попроворнее, выпархивали целыми стаями и живым облаком проносились над головами путников. Моряку казалось, что это были бакланы и чайки, — он узнавал их по жалобным пронзительным крикам, перекрывавшим грозный рёв прибоя.

Время от времени путники останавливались, громко кричали, зовя исчезнувшего товарища, и настороженно прислушивались, не послышится ли его голос со стороны океана. Быть может, Сайресу Смиту удалось спастись и они уже недалеко от того места, где он выбрался на берег; а если сам Смит и не в силах позвать на помощь, то залает его пёс, и звонкий лай Топа донесётся до них. Но они ничего не слышали, кроме сурового гула океана да шума гальки, перекатываемой волнами. И маленький отряд двигался дальше, исследуя малейшие извилины берега.

Минут через двадцать все четверо вдруг остановились — дальше идти было некуда, перед ними набегали на берег высокие волны, разбиваясь о камни. Они оказались на краю остроконечного скалистого мыса, у которого злобно бурлили волны.

— На мыс вышли, — сказал моряк. — Назад надо податься. Держитесь правее, подальше от берега.

— Но ведь он там! — воскликнул Наб, указывая на море, где белели во тьме пенистые гребни огромных валов.

— Хорошо! Давайте кричать, звать его!

Все четверо крикнули разом, но громкий их зов остался без ответа. Они выждали минуту затишья. Снова бросили во тьму призыв. И снова не услышали отклика.

Тогда путники обогнули оконечность мыса и пошли дальше, ступая по песчаной и каменистой почве. Однако Пенкроф заметил, что берег становится круче, поднимается выше, и предположил, что он довольно длинной грядой соединяется с косогором, очертания которого смутно вырисовывались в темноте. В этой части побережья птиц уже было меньше. И море здесь не так бурлило и ревело, волнение даже заметно уменьшилось. Едва доносилось шуршание перекатываемой гальки. Несомненно, извилина берега образовала тут бухту, которую скалистый выступ мыса защищал от валов, игравших в открытом море.

Однако, следуя в этом направлении, путники удалялись к югу, в сторону, противоположную той части побережья, до которой мог добраться Сайрес Смит. На протяжении полутора миль они не обнаружили ни малейшего изгиба берега, который дал бы им возможность повернуть на север. Но ведь мыс, который пришлось обогнуть, соединялся с сушей. И, напрягая последние силы, изнурённые путники мужественно шли вперёд, надеясь, что вот-вот линия берега сделает крутой поворот и они снова пойдут на север.

Каково же было их разочарование, когда они, пройдя около двух миль, опять оказались на краю довольно высокого выступа, состоявшего из скользких глыб.

— Мы попали на какой-то островок! — сказал Пенкроф. — И уже исходили его из конца в конец.

Замечание моряка было правильным. Наших аэронавтов выбросило не на материк и даже не на остров, а на островок, имевший в длину не более двух миль и, очевидно, очень узкий.

Был ли этот каменистый бесплодный островок, унылый приют морских птиц, частью какого-нибудь большого архипелага? Как знать? Когда наши путники увидели его сквозь туман из гондолы воздушного шара, они не могли хорошенько его рассмотреть и определить, велик ли он. Но теперь Пенкроф зорким взглядом моряка, привыкшего всматриваться в темноту, казалось, различал на западе массивный силуэт гористого берега.

Однако ж в ночной тьме Пенкроф не мог установить, лежал ли их островок близ какого-то одного острова или же был частью архипелага. Не могли они также выбраться с островка, потому что его окружало море. А поиски инженера Смита, который, к несчастью, ни малейшим возгласом не дал о себе знать, приходилось отложить до утра.

— Молчание Сайреса ещё ничего не доказывает, — сказал журналист. — Может быть, он потерял сознание, может быть, он ранен и сейчас не в состоянии ответить нам. Не будем отчаиваться.

Журналисту пришла в голову мысль зажечь на первом из выступов берега костёр, чтоб подать сигнал Сайресу Смиту. Но тщетно все четверо искали топлива для костра, хотя бы стеблей сухого бурьяна. Кругом были только камни и песок.

Нетрудно понять, как горевали Наб и его спутники, — все они уже успели привязаться к отважному Сайресу Смиту. Но было совершенно ясно, что сейчас они бессильны ему помочь. Приходилось ждать рассвета. Возможно, что Смиту удалось спастись и он уже нашёл себе прибежище на берегу, а может быть, он погиб в море. Потянулись долгие и мучительные часы. Ночью сильно похолодало. Несчастные беглецы жестоко мёрзли, но почти не замечали своих страданий. Они даже и не подумали прилечь отдохнуть. Забывая о себе, они думали только о своём руководителе и товарище, надеялись, что он жив, поддерживали друг у друга надежду; они бродили по этому бесплодному островку, и всё их тянуло к северному выступу берега, который был ближе всего к месту катастрофы. Они прислушивались, они звали исчезнувшего друга, старались различить, не слышится ли крик, взывающий о помощи, и, вероятно, их голоса разносились далеко, потому что ветер улёгся и грозный шум океана уже начал стихать, так как волнение уменьшилось.

В какое-то мгновение им даже показалось, что на громкий вопль Наба отозвалось эхо. Герберт сказал об этом Пенкрофу и добавил:

— Пожалуй, тут неподалёку берег другого острова, и довольно высокий, — от него и отдалось эхо.

Моряк утвердительно кивнул головой. Ведь ему уже сказали об этом его зоркие глаза. Если Пенкроф хотя бы мельком, хотя бы на одно мгновение увидел землю, значит, перед ним действительно была земля.

Но далёкое эхо оказалось единственным откликом на громкие призывы Наба, — весь восточный берег островка, затерявшегося в беспредельности океана, замер в безмолвии.

Тучи постепенно рассеялись. Около полуночи появились звёзды, и если б инженер Смит в тот час был со своими спутниками, он заметил бы, что на небе взошли не те звёзды, которые сияют в Северном полушарии. В самом деле, на этом чужом небосводе не зажглась Полярная звезда; созвездия, сверкавшие в зените, были совсем не похожи на те, какие привыкли видеть жители северной части Нового Света; блиставший во тьме Южный Крест указывал, что путники находятся в Южном полушарии.

Ночь миновала. 25 марта около пяти часов утра небо в вышине чуть-чуть порозовело, но на горизонте ещё лежал зловещий мрак, а с моря надвинулся такой густой туман, что за двадцать шагов уже ничего не было видно. Туман клубился и тяжело полз по земле.

Итак, погода не благоприятствовала поискам. Беглецы ничего не могли различить вокруг. Наб и журналист Спилет тщетно всматривались в морскую даль; моряк и Герберт искали взглядом высокий берег на западе. Но нигде не было видно ни клочка суши.

— Хоть я и не вижу берега, — сказал Пенкроф, — а чувствую его… Он здесь, он где-то близко… Это так же верно, как и то, что мы бежали из Ричмонда!

Однако завеса тумана вскоре разорвалась, он стал подниматься в вышину, превращаясь просто в дымку, предвещавшую погожий день. В небе засияло яркое солнышко, жаркие лучи, проникая сквозь прозрачную пелену, разливали в воздухе тепло.

Около половины седьмого, через три четверти часа после восхода солнца, туман стал всё больше редеть. Вверху он сгущался в облака, но внизу рассеивался. Вскоре отчётливо обрисовался весь островок, потом из мглистой пелены выступило и синее полукружие моря, на востоке беспредельное, а на западе ограниченное высоким обрывистым берегом.

Да, там была земля. Там было спасение, хотя бы и временное. От высокого берега этой неведомой земли островок отделялся проливом шириною в полмили; вода в нём бежала шумным, стремительным потоком.

И вдруг один из путников, повинуясь голосу сердца, не посоветовавшись с товарищами, не промолвив ни слова, бросился в пролив. Это был Наб. Он спешил добраться до другого берега и направиться по нему на север. Никто бы не мог его остановить. Напрасно Пенкроф звал его. Журналист намеревался последовать за Набом.

Пенкроф крикнул, подходя к нему:

— Вы хотите переплыть пролив?

— Да, — ответил Гедеон Спилет.

— Послушайтесь совета, подождите, — сказал моряк. — Наб один справится и окажет помощь своему хозяину. Смотрите, какое бурное течение в проливе. Попробуй мы переплыть его, нас унесёт в открытое море. Но, если не ошибаюсь, начинается отлив. Видите, как уже отступило море от кромки берега. Повременим немного, и в разгар отлива нам, пожалуй, удастся переправиться вброд…

А Наб тем временем отважно боролся с течением и наискось пересекал пролив. С каждым взмахом могучих рук из воды взмётывались чёрные плечи. Наба относило с огромной скоростью, но всё же он понемногу приближался к берегу. Больше получаса потратил он на то, чтоб переплыть пролив шириною в полмили, его отнесло на несколько тысяч футов вниз по течению, но, наконец, он достиг берега.

Он выбрался из воды у подножия высокой гранитной кручи и энергично отряхнулся, затем опрометью бросился бежать и вскоре исчез за скалистым мысом, выдававшимся в море почти напротив северной оконечности островка.

Спутники с тревогой следили за смелым пловцом, а когда он скрылся из виду, устремили взгляд на берег, где собирались найти себе убежище; обозревая эту неведомую им землю, они в то же время утоляли голод ракушками, которыми был усеян песок, — трапеза, конечно, очень скудная.

Берег, лежавший перед ними, изгибался, образуя широкий залив, ограниченный с южной стороны далеко выступающей в море дикой, голой скалой. Она соединялась с берегом прихотливо очерченной грядою высоких гранитных утёсов. К северу залив расширялся, берег шёл округлой линией с юго-запада на северо-восток и заканчивался узким острым мысом. Между двумя этими выступами, завершавшими дугу залива, расстояние было, вероятно, миль восемь. Островок же, отделённый от этих гранитных берегов узким проливом, походил своей формой на огромного кита. Наибольшая его ширина не превышала четверти мили.

На переднем плане противоположного берега тянулась песчаная отмель, усеянная тёмными скалами, — их постепенно обнажал отлив; за нею вздымалась, подобно крепостному редуту, отвесная гранитная круча высотою в триста футов, увенчанная причудливым карнизом. Она тянулась сплошным кряжем на протяжении трёх миль и резко обрывалась справа отвесной гранью, словно обтёсанной рукою человека. С левого же края этот необыкновенный гранитный вал словно раскололся, разбился на скалы призматической формы, обрушился каменными осыпями и, постепенно понижаясь, вытянулся длинным спуском, сливавшимся внизу с подводными рифами южного мыса.

Вверху кряж переходил в голое плоскогорье, без единого деревца, ровное, как стол, подобно вершине Столовой горы, возвышающейся над Кейптауном у мыса Доброй Надежды, только меньших размеров. По крайней мере таким оно казалось, когда на него глядели с островка. Однако справа, за отвесным обрывом, на нём имелась растительность. Ясно можно было различить зелёные кроны больших деревьев, которые сливались в сплошную чащу, уходившую куда-то вдаль, недоступную взгляду. Зелень эта радовала глаз после суровой картины голых гранитных берегов.

И, наконец, на заднем плане, на расстоянии по меньшей мере семи миль к северо-западу, на солнце сверкал ярко-белый конус. То была вершина какой-то далёкой горы, покрытая шапкой вечных снегов.

Пока ещё нельзя было определить, что представляет собою видневшаяся перед глазами земля — остров или часть материка.

Зато, взглянув на хаотическое нагромождение огромных каменных глыб с левого края залива, геолог, не колеблясь, сказал бы, что они, несомненно, вулканического происхождения и, бесспорно, являются результатом извержения огнедышащих гор.

Гедеон Спилет, Пенкроф и Герберт пристально смотрели на ту землю, на которой им, быть может, предстояло жить долгие годы, возможно до самой смерти, если только мимо её берегов не пролегал путь морских кораблей.

— Что же ты молчишь, Пенкроф? — спросил Герберт. — Что там? Как ты думаешь?

— Да что ж, есть там, наверное, и хорошее и дурное, как везде. Посмотрим. А отлив-то здорово работает! Через три часа попробуем перейти вброд на тот берег. А когда перейдём, попытаемся как-нибудь выпутаться из беды и первым делом найти мистера Смита!

Пенкроф не ошибся в своих расчётах: через три часа большая часть песчаного дна пролива обнажилась. Между островком и противоположным берегом оставалась только узкая полоска воды, через которую, вероятно, нетрудно было перебраться.

И действительно, около десяти часов утра Гедеон Спилет и два его товарища разделись и, придерживая на голове узел с одеждой, перешли вброд узкий проливчик глубиной не более пяти футов. Для Герберта даже такая глубина была ещё не по росту, но он плавал, как рыба, и прекрасно вышел из затруднительного положения. Все трое без всяких злоключений достигли берега. Там они быстро обсохли на солнце, надели платье, которое сумели уберечь от воды, и стали держать совет.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Литодомы. — Устье реки. — Трущобы. — Продолжение поисков. — Зелёная чаща леса. — Запас топлива. — Ожидание прилива. — На гребне гранитного кряжа. — Плот. — Возвращение на берег.

 

Прежде всего решили предпринять разведку, и Гедеон Спилет, велев моряку ждать его на том самом месте, куда они вышли с островка, тотчас пустился в путь по берегу в том же направлении, по которому несколько часов назад помчался негр Наб. Журналист шёл торопливыми шагами и вскоре исчез за скалами, — ему не терпелось узнать, что стало с Сайресом Смитом.

Герберт хотел было идти вместе с ним.

— Не ходи, дружок, — сказал ему моряк. — Нам с тобой нужно приготовить стоянку и, по возможности, раздобыть еды — чего-нибудь посолиднее, чем ракушки. Когда друзья наши возвратятся, им надо будет подкрепиться. Значит, у них своё дело, у нас — своё.

— Согласен, Пенкроф, — ответил Герберт.

— Ну вот и хорошо, — одобрил моряк. — Всё устроим по порядку. Мы устали, нам голодно, холодно. Стало быть, всем потребуется пристанище, огонь и пища. Дров в лесу сколько хочешь, найдутся там и птичьи гнёзда — значит, наберём яиц. Остаётся только подыскать себе дом.

— Ну что ж, — подхватил Герберт. — Я поищу в скалах пещеру. Наверное, уж найду какую-нибудь нору, и мы все туда заберёмся.

— Правильно, — сказал Пенкроф. — В дорогу, мальчик!

И оба пустились в путь вдоль огромной гранитной стены, шагая по песчаной полосе, широко обнажавшейся в часы отлива. Но вместо того чтобы повернуть на север, как Гедеон Спилет, они двинулись на юг. Пенкроф заприметил расселину, перерезавшую кряж в нескольких стах шагах от места их переправы, и решил, что это, наверно, русло речки или ручья. Они направились туда, так как было очень важно устроить стоянку около источника пресной воды; кроме того, не исключена была возможность, что Сайреса Смита отнесло течением именно в эту сторону.

Как мы уже говорили, берег поднимался сплошной стеной высотою в триста футов, и даже внизу, где волны, случалось, лизали камень, не было в ней ни одной пещеры, ни одного углубления, которое могло бы послужить путнику временным убежищем. Перед нашими исследователями был отвесный вал из очень твёрдого гранита, не тронутого морем. У верхнего его карниза летали тучи морских птиц, главным образом всякие породы перепончатолапых с длинными и тонкими острыми клювами; все эти пернатые поднимали невероятный шум и нисколько не были напуганы появлением людей — очевидно, впервые человек нарушил их покой. Среди птиц Пенкроф распознал многочисленных поморников — один из видов бакланов, которых иногда называют разбойниками, а также мелких прожорливых чаек, гнездившихся во впадинах гранитного карниза. Выстрелив из ружья наугад в эти птичьи стаи, кружившие в воздухе, можно было бы получить богатую добычу, но для того чтобы выстрелить, нужно было иметь ружьё, а как раз ни у Пенкрофа, ни у Герберта ружья-то и не имелось. Впрочем, чайки и поморники почти несъедобны, и даже их яйца отличаются отвратительным вкусом.

Но вот Герберт, который шёл по левую руку от Пенкрофа, ближе к морю, приметил несколько скал, покрытых водорослями, — вероятно, море в часы прилива затопляло их. На этих скалах среди скользких стеблей морской травы к камню лепилось множество съедобных двустворчатых ракушек, которыми на голодный желудок не следовало пренебрегать. Герберт окликнул Пенкрофа; тот сейчас же подбежал.

— Э, да тут устрицы! — воскликнул моряк. — Будет чем заменить птичьи яйца, пока мы до гнёзд не добрались.

— Вовсе это не устрицы, — заметил Герберт, внимательно разглядывая ракушки, — это литодомы.

— А их едят? — спросил Пенкроф.

— Ещё как!

— Ну что ж, отведаем литодомов.

Моряк вполне мог положиться на Герберта. Юноша был очень силён в естествознании и всегда страстно им увлекался. Направил его на этот путь покойный отец и дал ему возможность учиться у лучших профессоров-естествоведов Бостона, которым сразу полюбился умный и прилежный мальчик. Склонности и познания юного натуралиста впоследствии не раз служили службу его старшим товарищам, и с самого начала он не ошибся в своём определении.

Литодомы представляли собою продолговатые ракушки, прилепившиеся к скале целыми гроздьями и так крепко приросшие к ней, что их трудно было оторвать. Они принадлежали к виду моллюсков-сверлильщиков, которые высверливают себе ямку в самом твёрдом камне, а их раковина бывает закруглена с обоих концов, — такого устройства у обыкновенных двустворчатых раковин не наблюдается.

Пенкроф и Герберт вдоволь угостились литодомами, которые приоткрыли на солнышке створки своих домиков. Есть их надо было так же, как устриц. И оба они нашли, что у литодомов очень острый вкус и поэтому можно не жалеть об отсутствии перца и прочих приправ.

Итак, путники немного утолили голод. Но жажда у обоих ещё усилилась после того, как они проглотили изрядное количество пряных от природы моллюсков. Теперь нужно было разыскать где-нибудь пресной воды, и казалось невероятным, чтобы на таком гористом берегу не нашёлся хотя бы маленький родник. Сделав большой запас ракушек, то есть наполнив ими все карманы и насыпав их в носовые платки, Пенкроф и Герберт возвратились к подножию гранитного кряжа.

Пройдя к югу ещё шагов двести, они действительно увидели расселину, в которой, как и думал Пенкроф, текла узкая, но полноводная речка. В этом месте гранитная стена как будто раскололась от сильного вулканического толчка. У выхода из ущелья образовалась небольшая почти треугольная бухточка. Ширина горного потока достигала тут ста футов, а русло его занимало почти всё ущелье. Берега были не шире двадцати футов. Речка неслась почти по прямой линии меж двух гранитных стен, понижавшихся вверх по течению. На некотором расстоянии она резко поворачивала и через полмили исчезала в лесных зарослях.

— Здесь — вода, а там — дрова! — воскликнул Пенкроф. — Ну, теперь, Герберт, нам не хватает только дома!

Речка была совсем прозрачная. Пенкроф убедился, что в часы отлива, когда до неё не доходили морские волны, вода в ней была пресная и вполне годилась для питья. Лишь только это важное обстоятельство было установлено, Герберт принялся искать какую-нибудь пещеру, где можно было бы приютиться, но поиски его оказались тщетными. Повсюду гранитный кряж высился ровной, гладкой, отвесной стеной.

Однако недалеко от устья реки, выше того места, куда доходил прилив, они обнаружили очень своеобразное нагромождение каменных глыб. Такие природные сооружения нередко встречаются на гранитных возвышенностях и носят название «каминов».

Исследуя этот лабиринт, Пенкроф и Герберт довольно далеко углубились в него, двигаясь по усыпанным песком проходам, куда свет просачивался в щели между глыбами, из которых иные сохраняли равновесие каким-то чудом. Однако в щели проникал не только свет, но и ветер, — по каменным коридорам гуляли самые настоящие сквозняки, приносившие с собой пронизывающий холод. Но Пенкроф решил, что, если перегородить некоторые проходы, заложить их отверстия камнями да засыпать песком, Трущобы, как он их назвал, станут пригодны для жилья. Расположение их, — если изобразить его на чертеже, — представляло подобие типографского знака &, сокращённо обозначающего латинские слова et cetera; отгородившись от верхней петли этого знака, через которую врывался южный и западный ветер, несомненно, можно было воспользоваться для пристанища нижней петлёй.

— Местечко славное! — сказал Пенкроф. — Если когда-нибудь вернётся к нам мистер Смит, уж он сумеет навести порядок в этом лабиринте.

— Он обязательно вернётся, Пенкроф! — воскликнул Герберт. — Мы должны к его возвращению устроить здесь сколько-нибудь сносное жилище. Прежде всего надо сложить очаг в левом коридоре и не закрывать там верхнего отверстия, чтобы в него выходил дым.

— Ну, очаг-то сложить нетрудно, голубчик, — сказал моряк. — А право, славное местечко эти Трущобы (придуманное Пенкрофом название так и осталось за этим временным убежищем). Но первым делом пойдём-ка запасёмся дровами. Думается, сучья и ветви пригодятся нам и на то, чтоб позатыкать щели, а то здесь будто сам дьявол свищет.

Герберт и Пенкроф вышли из Трущоб и, обогнув срезанный угол кряжа, направились по левому берегу речки. Довольно быстрое её течение несло упавшие в воду стволы деревьев. Прилив (а в эти минуты его наступление было заметно), вероятно, заходил в устье реки, с силой отбрасывая её воды на довольно большое расстояние. И моряк подумал, что действием прилива и отлива можно было бы воспользоваться для сплава плотами всяких грузов.

Четверть часа спустя моряк и юный Герберт дошли до излучины, где речка круто поворачивала влево. Начиная с этого места она текла через лес, состоявший из великолепных деревьев. Несмотря на холодное время года, деревья были зелены — они принадлежали к различным хвойным породам, распространённым во всех климатических поясах земного шара — от северных широт до тропических стран. Юный натуралист распознал тут породу деодаров, многочисленные разновидности которых встречаются в зоне Гималайских гор; эти деревья распространяли вокруг очень приятный запах. Между исполинскими деодарами разбросаны были купы сосен, раскинувших свою густую крону широким зонтом. Внизу земля была устлана ковром травы, и, ступая по нему, Пенкроф слышал, как хрустели под ногами упавшие с деревьев сухие сучья, — они трещали, как взлетающие ракеты.

— Ладно, милый мой, — говорил Пенкроф Герберту, — я, конечно, не знаю, как называются эти деревья, но могу тебе сказать, что они вполне годятся на дрова, — а нам сейчас нужнее всего именно «дровяная порода».

— Давай собирать хворост! — ответил Герберт и тотчас же принялся за работу.

Набрать топлива оказалось очень легко, не приходилось даже обламывать сухие ветки, — хворост в изобилии лежал на земле. Итак, в топливе недостатка не было, но тут встал вопрос, как доставить его к месту стоянки. Сухие дрова горят очень быстро — следовательно, нужно было принести в Трущобы неимоверную груду хвороста, ношу, непосильную для двух человек. Герберт сказал об этом Пенкрофу.

— Э, голубчик, надо придумать, как переправить дрова. При желании всё можно сделать! Будь у нас ручная тележка, тут и разговаривать бы нечего было.

— Зато у нас есть речка! — воскликнул Герберт.

— Правильно! — подтвердил Пенкроф. — Есть речка — значит, дрова поплывут сами собою. Недаром же люди придумали сплавлять лес плотами.

— Только вот беда, — возразил Герберт, — они поплывут не в ту сторону, в которую нам надо: ведь прилив сейчас гонит воду против течения.

— Подождём тогда отлива, — ответил моряк, — и наше топливо преспокойно доплывёт до Трущоб. Давай пока готовить плот.

Моряк в сопровождении Герберта направился к опушке леса, подступавшего к излучине реки. Каждый тащил на спине вязанку хвороста, какую мог унести. На берегу, поросшем травой, по которой, наверно, ещё не ступала нога человека, тоже нашлось немало валежника. Пенкроф тотчас же принялся делать плот.

В маленькую заводь, защищённую выступом берега, о который разбивалось течение, моряк и Герберт спустили несколько древесных стволов, крепко связав их между собой сухими лианами. Получилось нечто вроде плота, на него сложили весь собранный хворост — ношу, которую могли бы поднять человек двадцать, не меньше. За час они закончили работу и причалили плот к берегу — тут он должен был ждать, когда начнёт спадать вода.

До начала отлива оставалось ещё несколько часов, и, чтобы скоротать время, Пенкроф и Герберт решили подняться на верхнее плато, откуда должен был открываться широкий вид на ту неведомую землю, где они очутились.

В двухстах шагах от излучины реки гранитная стена заканчивалась каменной осыпью и, постепенно понижаясь, полого опускалась к лесной опушке. Природа как будто устроила тут лестницу. Герберт и моряк стали подниматься по ней. У обоих были быстрые ноги, крепкие мышцы, и через несколько минут они уже достигли гребня возвышенности и остановились на выступе, возвышавшемся над устьем реки.

Лишь только оба они оказались на плоскогорье, взгляд их обратился к океану, над которым они пролетели в такую ужасную бурю. С глубоким волнением смотрели они на северный берег острова — ведь именно около него произошла катастрофа и где-то там исчез Сайрес Смит. Они искали взглядом, не плывёт ли по волнам обрывок оболочки аэростата, за который мог бы уцепиться человек. Нет, нигде ничего не было видно. Только необозримая пустынная ширь океана. Пустынным был и берег. Ни Гедеон Спилет, ни Наб не появлялись. Быть может, однако, они ушли так далеко, что их нельзя было увидеть.

— А я вот уверен, — вдруг сказал Герберт, — да, уверен, что такой человек, как мистер Сайрес, не мог утонуть… Он ведь энергичный, смелый, он не растеряется. Наверно, он добрался до берега. Правда, Пенкроф?

Моряк печально покачал головой. Сам он уже не надеялся увидеть когда-нибудь Сайреса Смита, но не хотел лишать юношу надежды.

— Ну, понятно, понятно, — сказал он. — Уж кто-то, а мистер Смит сумеет выбраться из беды там, где другому несдобровать.

А в это время он с пристальным вниманием оглядывал берег. Перед глазами его тянулась песчаная полоса, ограниченная справа от устья реки грядой подводных скал. Чёрные их глыбы, едва ещё выступавшие из воды, походили на гигантских морских зверей, лежавших среди кипевших бурунов; за линией рифов сверкало на солнце море. С юга кругозор закрывал остроконечный высокий мыс, и нельзя было определить, продолжается ли за ним суша, или же она вытянута в направлении с юго-востока на юго-запад и образует некий длинный полуостров. С северной стороны берег, обозримый на большом расстоянии, плавно изгибался, окаймляя округлую бухту. Там он был низкий, плоский, без гранитных скал, с широкими песчаными отмелями, обнажавшимися в часы отлива.

Пенкроф и Герберт повернулись к западу; взгляд обоих прежде всего привлекала гора со снежной вершиной, возвышавшаяся вдалеке, на расстоянии шести или семи миль. От первых её уступов и ниже, по широкому плато, шли лесные заросли, и среди них яркими пятнами выделялись купы вечнозелёных деревьев. В двух милях от края этого плато лес заканчивался, и там зеленела поросшая травой широкая полоса, по которой прихотливо раскиданы были маленькие рощицы. Слева в просветах между деревьями блестела речка, такая извилистая, что казалось, она возвращалась обратно к тем отрогам высокой горы, среди которых, вероятно, брала начало. В том месте, где Пенкроф оставил свой плот, она текла меж высоких гранитных берегов, но левый берег всё время шёл обрывистой кручей, а правый постепенно понижался; сплошная стена сменялась грядой отдельных глыб, затем россыпью камней, а дальше, до самого конца косы, — мелкой галькой.

— Что это? Остров? — пробормотал моряк.

— Ну, если и остров, то довольно большой! — заметил юноша.

— Что ни говори, а остров всегда останется островом! — сказал Пенкроф.

Но как ни был важен этот вопрос, разрешить его они пока ещё не могли. Приходилось отложить его выяснение. Однако, чем бы ни была суша, на которую они попали, — островом или материком, — земля здесь казалась плодородной, а природа красивой и богатой многими дарами.

— Хорошо ещё, что так вышло, — сказал Пенкроф. — И за это нам, несчастным, надо возблагодарить провидение.

— Ну, конечно. Слава богу! — воскликнул Герберт: его юное сердце было полно признательности к творцу всего сущего.

Долго ещё Пенкроф и Герберт смотрели на ту неведомую землю, куда их забросила судьба, но и после этих первых впечатлений ни тот, ни другой не могли представить себе, что ждёт их тут.

Затем они пустились в обратный путь по южному краю плоскогорья, окаймлённому карнизом из скал самых причудливых очертаний. Во впадинах здесь гнездились сотни птиц. Перепрыгивая с одной глыбы на другую, Герберт вспугнул целую стаю пернатых обитателей скал.

— Ах! — воскликнул он. — Это не бакланы и не чайки!

— Что же это за птицы? — спросил Пенкроф. — Ей-богу, похожи на голубей.

— Да это и есть голуби, только дикие — скалистые голуби, — ответил Герберт. — Я их сразу узнал. Вот погляди, у них двойная чёрная кайма на крыльях, хвост белый, а всё остальное оперение голубовато-пепельного цвета. Я читал, что скалистые голуби — лакомая дичь, и, наверно, у них очень вкусные яйца. Может быть, в гнёздах остались яйца!..

— Тогда зажарим себе яичницу! — весело подхватил Пенкроф.

— А в чём? В твоей шляпе?

— Нет, дружок, я, к сожалению, не волшебник. Ничего, не горюй. Мы испечём яйца. Хочешь, поспорим, кто больше съест?

Пенкроф и юноша принялись весьма внимательно осматривать все впадины меж гранитных глыб; кое-где действительно оказались яйца. Собрав несколько десятков голубиных яиц, сложили их в носовой платок моряка, а затем, полагая, что прилив уже кончился, спустились по склону к реке.

К часу пополудни они дошли до знакомой излучины. Прилив уже не мешал течению реки. Надо было воспользоваться этим, чтобы пригнать плот к ущелью. Пенкроф вовсе не намеревался пустить свой плот по воле случая, оставив его без всякого управления. Не хотел он также и взобраться на плот, чтобы им управлять. Тут ему пришло на помощь умение моряков смастерить канат из того, что есть под рукой, — моряк всегда выйдет из положения.

Набрав сухих лиан, Пенкроф ссучил из них верёвку длиной в несколько саженей. Этот импровизированный канат привязали к плоту сзади, и конец его моряк крепко держал в руке, а Герберт, вооружившись длинной жердью, отталкивал плот от берега на стрежень реки.

Способ сплава оказался очень удачным. Шагая по берегу, Пенкроф сдерживал канатом тяжело нагруженный плот, и он спокойно плыл по течению. Берег тянулся обрывистой кручей, и нечего было опасаться, что плот застрянет где-нибудь на отмели. Часа через два он благополучно достиг устья реки, находившегося близ Трущоб.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Благоустройство Трущоб. — Важнейший вопрос — как добыть огонь. — Коробка спичек. — Поиски на берегу. — Возвращение журналиста и Наба. — Единственная спичка. — Пылающий костёр. — Ужин. — Первая ночь на суше.

 

Лишь только плот разгрузили, первой заботой Пенкрофа было сделать Трущобы пригодными для жилья, заложив коридоры, чтобы по ним не разгуливали сквозняки. Пустив в ход песок, камни, щиты, сплетённые из веток, и мокрую глину, Пенкроф и Герберт плотно закупорили галереи, открытые холодным ветрам, и отделили верхнюю петлю типографского знака &. Оставили только один узкий, соединявшийся с боковой галереей извилистый коридор, который должен был служить дымоходом и давать тягу для очага. Теперь Трущобы состояли из трёх-четырёх «комнат», если можно так назвать тёмные берлоги, которыми вряд ли удовольствовались бы даже дикие звери. Но здесь было сухо, и здесь можно было стоять, выпрямившись во весь рост, по крайней мере в самой большой из этих «зал», находившейся в середине. Землю везде устилал слой мелкого песка. Словом, оказалось возможным в ожидании лучшего как-нибудь приютиться в этом убежище. Работая над его благоустройством, Герберт и Пенкроф оживлённо разговаривали.

— Может быть, наши товарищи отыскали что-нибудь получше этих нор, — говорил Герберт.

— Может, и отыскали, — отвечал Пенкроф, — но если не уверен, не сиди сложа руки! Лучше иметь запасное жильё, чем совсем остаться без крова.

— Ах, только бы они нашли мистера Смита! — повторял Герберт. — Тогда всё будет хорошо. Больше ничего я у неба не прошу!

— Да, — отозвался Пенкроф. — Вот был человек! Настоящий человек.

— Был? Почему ты говоришь «был»? Ты, значит, больше уже не надеешься увидеть его?

— Что ты, что ты! Боже упаси! — возразил моряк.

Работа по благоустройству Трущоб закончилась быстро, и Пенкроф заявил, что он вполне доволен.

— Ну, теперь наши друзья могут возвращаться, — сказал он. — Пристанище у нас неплохое.

Оставалось только соорудить очаг и приготовить обед, — дело в сущности простое и нетрудное. В глубине первого коридора слева сложили из плоских камней очаг возле отверстия «дымохода». Конечно, не всё тепло выносило бы наружу вместе с дымом, и «комнаты» должны были нагреваться. Один из коридоров обратили в дровяник. Моряк стал укладывать в очаге дрова и мелкие сухие ветки. Он ещё не закончил работу, как вдруг Герберт спросил, есть ли у них спички.

— Ну, разумеется, — ответил Пенкроф и добавил: — К счастью, есть. А то без спичек и без огнива пропадёшь.

— Вовсе нет. Мы бы могли добыть огонь трением, как это делают дикари, — возразил Герберт. — Тёрли бы друг о друга две сухие чурки.

— Что ж, попробуй, дружок, попробуй. Увидишь, что ничего у тебя не выйдет, только руки себе натрудишь.

— Но ведь это способ очень простой, и его до сих пор применяют на многих островах Тихого океана.

— Я не говорю, что так нельзя добыть огня, — ответил Пенкроф, — но, надо полагать, дикари лучше нас за это дело умеют взяться, а может, знают, какое надо выбрать дерево. Я вот, например, не раз пытался добыть огонь таким способом, и ничего у меня не получалось. Нет, я уж лучше спичками разожгу. Куда я их подевал?

Пенкроф поискал в карманах куртки коробку со спичками, с которыми никогда не расставался, как и полагается заядлому курильщику. Коробки там не оказалось. Он пошарил в карманах брюк, но и там не нашёл драгоценной коробки.

— Вот глупость какая!.. Прямо беда! — сказал Пенкроф, растерянно глядя на Герберта. — Должно быть, из кармана выпала. Потерял я коробку. А у тебя, Герберт, ничего нет? Хоть зажигалки какой-нибудь, чтобы нашу печку растопить?

— Нет, Пенкроф, ничего нет.

Моряк, а вслед за ним и Герберт вышли из Трущоб. Пенкроф досадливо тёр себе лоб.

Оба принялись усердно искать на песке и между скалами у берега реки, но поиски их оказались напрасными. А между тем медная коробочка, в которой Пенкроф держал спички, наверно, бросилась бы им в глаза.

— Слушай, Пенкроф, — спросил Герберт, — а когда мы были в гондоле, ты её не выбросил за борт?

— Да разве бы я её бросил! — возмутился моряк. — Только вот, может, сама выпала. Ведь нас крепко тряхнуло, а долго ли выпасть такому малому предмету? Трубки и то я лишился. Проклятая коробка! Где же она может быть?

— Тогда вот что, — сказал Герберт, — как раз сейчас отлив, пойдём на берег, к тому месту, куда нас выкинуло. Может быть, найдём её.

Мало было надежды разыскать коробку, — если даже море и выбросило её, то, при большой воде, волны, вероятно, зарыли её среди гальки. Однако не мешало попытать счастья, и Герберт с Пенкрофом поспешно направились на конец той самой косы, у которой их выбросило накануне на сушу. Это место было шагах в двухстах от Трущоб. Там они тщательно осмотрели весь берег, усыпанный галькой, каждую впадину между камнями. Бесплодные старания! Если коробка и выпала тут, — должно быть, волны унесли её в море. По мере того как отлив обнажал дно, моряк обшаривал каждую щель между рифами, но ничего не нашёл. Потеря была очень тяжёлая и пока что непоправимая.

Пенкроф не мог скрыть своего огорчения. На лбу у него залегли складки, он замкнулся в угрюмом молчании. Герберту очень хотелось его утешить, и он сказал, что, вероятно, спички подмокли и всё равно от них не было бы никакой пользы.

— Да нет, голубчик, — ответил моряк. — Я их держал в медной коробке, и крышка прекрасно закрывалась! Как же нам теперь быть?

— Как-нибудь ухитримся добыть огонь, — сказал Герберт. — Мистер Смит и мистер Спилет не встанут в тупик, как мы с тобой!

— Может, и так, — уныло произнёс Пенкроф. — Но сейчас-то мы не можем разжечь костёр и, стало быть, плохо накормим друзей, когда они вернутся.

— Не горюй, — с живостью ответил Герберт. — Не может быть, чтоб у них не было спичек или хотя бы огнива.

— Сомневаюсь! — возразил моряк, качая головой. — Во-первых, Наб и мистер Смит не курят, а мистер Спилет, думается мне, скорее уж постарается спасти свою записную книжку, чем коробку спичек!

Герберт промолчал. Потеря коробки спичек была, разумеется, прискорбным событием, но юноша рассчитывал, что тем или другим способом огонь удастся добыть. Несмотря на свой решительный нрав, Пенкроф, как человек более опытный, не разделял уверенности своего воспитанника. Но как бы то ни было, оставалось только одно: ждать возвращения Наба и журналиста. Приходилось, однако, отказаться от намерения угостить их крутыми яйцами, а перспектива питаться сырыми ракушками вряд ли могла быть им приятной, так же, как не улыбалась она и Пенкрофу.

На тот случай, если невозможно будет разжечь огонь, моряк и Герберт пополнили запас литодомов, а затем молча направились к своему жилищу.

Пенкроф шагал, устремив взгляд в землю, так как все надеялся найти исчезнувшую коробку. Он даже прошёл по левому берегу речки от устья до той заводи, где они спустили на воду плот. Потом он взобрался на верхнее плато, исходил его во всех направлениях, поискал и в высокой траве, зеленевшей на опушке леса, — всё было напрасно!

Было пять часов вечера, когда Пенкроф с Гербертом вернулись в Трущобы. Разумеется, они и там всё обшарили, вплоть до самых тёмных закоулков. Увы, от поисков спичечной коробки пришлось отказаться.

Около шести часов, когда солнце уже закатывалось за возвышенность, поднимавшуюся на западе, Герберт, который бродил у берега моря, крикнул, что идут Наб и Гедеон Спилет. Но они возвращались одни!.. У юноши сжалось сердце от невыразимой тоски. Значит, предчувствия Пенкрофа оправдались! Сайреса Смита уже не найти!

Подойдя к Герберту, журналист молча сел на обломок скалы. Он возвратился еле живой от усталости и голода и не в силах был промолвить ни слова.

У Наба покраснели глаза, так много он плакал, и слёзы, которые он и теперь не мог сдержать, ясно говорили о его отчаянии.

Передохнув, журналист рассказал о бесплодных попытках найти Сайреса Смита. Вместе с Набом он прошёл по берегу больше восьми миль — следовательно, они зашли значительно дальше того места, около которого исчезли инженер и его собака Топ. Песчаный берег оказался совершенно пустынным. Ни единой приметы, никакого отпечатка. Незаметно было, что вот тут недавно перевернули камень, а там остался на песке след человеческой стопы; на всей этой части побережья не нашлось ни одного знака. Если это обитаемая земля, то, очевидно, ни один человек не появлялся на побережье. Море было так же пустынно, как и берег, близ которого инженер Смит нашёл себе могилу.

Но при этих словах Наб вскочил в страстном волнении, показавшем, что надежда ещё живёт в нём, и воскликнул:

— Нет, нет, он не умер! Не может этого быть! Он — и вдруг так погибнуть! Не верю! Я или кто другой — может так умереть! А он — нет! Никогда!.. Он такой, такой человек… Он всякую беду одолеет!..

Силы изменили ему, он пошатнулся.

— Ох, сил больше нет, — тихо сказал он.

Герберт подбежал к нему.

— Наб, — сказал юноша. — Не теряйте надежды. Господь возвратит его нам! А сейчас успокойтесь, отдохните. Вы голодны. Подкрепитесь немного. Поешьте, прошу вас.

И, говоря это, он положил перед беднягой Набом несколько горстей ракушек. Скудная и совсем не сытная трапеза.

Наб не ел уже много часов, но и тут он отказался от пищи. Лишившись своего хозяина, он не мог, он не хотел жить!

Что касается Гедеона Спилета, он поглотил немалое количество литодомов, потом лёг на песок под скалой. Он был крайне изнурён, но спокоен.

Герберт подошёл к нему и сказал, взяв его за руку:

— Мистер Спилет, мы нашли убежище, где вам будет гораздо лучше, чем здесь. Уж ночь наступает. Пойдёмте Вам надо отдохнуть! А завтра посмотрим, что делать..

Журналист поднялся, и Герберт повёл его к Трущобам.

В эту минуту Пенкроф подошёл к Спилету и самым естественным тоном спросил, нет ли у него случайно спичек, хотя бы одной.

Журналист остановился, пошарил по карманам и, ничего там не обнаружив, ответил:

— Спички у меня были. Но, должно быть, я их выбросил.

Тогда Пенкроф окликнул Наба, задал ему тот же вопрос и получил такой же ответ.

— Эх, проклятье! — не сдержавшись, воскликнул моряк.

Услышав этот возглас, журналист подошёл к Пенкрофу.

— Ни одной спички? — спросил он.

— Ни единой, и, стало быть, нечем разжечь огонь.

— Нечем, — горько повторил Наб. — Будь здесь мой хозяин, уж он бы сумел добыть огонь.

Все четверо застыли на месте, с тревогой глядя друг на друга. Герберт первым прервал тяжёлое молчание:

— Мистер Спилет, вы ведь курильщик и всегда носите при себе спички! Может быть, вы плохо искали? Поищите хорошенько, пожалуйста! Нам достаточно одной спички.

Журналист снова принялся рыться в карманах жилета, брюк, пальто и, наконец, к великой радости Пенкрофа и крайнему своему удивлению, нащупал тоненькую палочку за подкладкой жилета. Он её чувствовал сквозь ткань, он крепко сжимал пальцами спичку, но не мог вытащить. Это, несомненно, была спичка, одна-единственная спичка, и задача состояла в том, чтобы её вытащить, не повредив фосфорной головки.

— Позвольте, я достану? — сказал Герберт.

И очень ловко, в целости и сохранности он извлёк из-за подкладки жилета спичку, ничтожную, но драгоценную палочку, имевшую сейчас такое важное значение. Головка нисколько не пострадала.

— Спичка! — воскликнул Пенкроф. — Я так рад, будто у нас целый воз спичек!

Он осторожно принял из рук Герберта спичку и направился вслед за своими товарищами к Трущобам.

Спички, которые в обитаемых краях так мало ценятся, которыми пользуются так равнодушно и жгут их так расточительно, тут были сокровищем, и с этой единственной спичкой нужно было обращаться с великой бережностью. Прежде всего моряк удостоверился, что спичка совершенно сухая. Потом он сказал:

— Бумаги бы надо.

— Вот, возьмите, — отозвался Гедеон Спилет, с некоторым трепетом вырывая листочек из своей записной книжки.

Пенкроф взял протянутый ему журналистом листок и присел на корточки перед очагом. Там уже лежал хворост, искусно уложенный так, чтобы между сучьями проходил воздух, а снизу были подложены сухие листья, сухая трава и сухой мох — растопка, которая должна была сразу запылать и быстро зажечь ветки.

Листок бумаги Пенкроф свернул фунтиком, как это делают курильщики, разжигая трубку на ветру, и пристроил этот фунтик среди мха. Затем взял шершавую гальку, тщательно обтёр её и, с сильно бьющимся сердцем, затаив дыхание, легонько чиркнул спичкой о гальку.

Первая попытка не дала результатов: Пенкроф боялся раскрошить фосфор и чиркнул слишком слабо.

— Нет, не могу, — сказал он, — рука дрожит… Только спичку испорчу… Не могу!.. Не стану больше! — И, поднявшись, Пенкроф попросил Герберта заменить его.

Юноша никогда ещё не испытывал такой тревоги. Сердце у него колотилось. Наверное, Прометей, решаясь похитить огонь с неба, не ведал подобного волнения! Однако юноша, не раздумывая, быстро чиркнул спичкой о камешек. Послышался слабый треск, и на конце спички затрепетал голубоватый огонёк, распространявший едкий дым. Герберт тихонько повернул спичку головкой вниз, чтоб огонёк лучше разгорелся, потом осторожно просунул её в бумажный колпачок. Бумага вспыхнула, и тотчас же загорелся мох.

Через несколько мгновений послышалось потрескивание разгоревшихся сучьев, и в темноте весело заиграло пламя, костра, который моряк раздувал изо всех сил.

— Ну, наконец-то! — вставая, воскликнул Пенкроф. — Прямо извёлся! Никогда ещё так не волновался!

Радостно было смотреть, как в очаге, сложенном из плоских камней, жарко горит огонь. Дым свободно выходил через узкий проход, тяга была хорошая, и вскоре по Трущобам уже разливалось приятное тепло.

За огнём, разумеется, надо было следить, а чтобы он не угасал окончательно, всегда сохранять под золой несколько раскалённых углей — дело нетрудное, требовавшее только заботы и внимания; дров в лесу было достаточно, и всегда можно было вовремя пополнить запас топлива.

Пенкроф решил прежде всего воспользоваться очагом для того, чтобы приготовить ужин посытнее, чем сырые литодомы. Герберт принёс десятка три голубиных яиц. Журналист сидел в углу и безучастно смотрел на эти приготовления. Он старался разрешить три мучительных вопроса. Жив ли ещё Сайрес? Если жив, то где он сейчас находится? Если он уцелел после своего падения в море, то чем объясняется то, что он не нашёл возможности подать о себе весть? Вот о чём думал Гедеон Спилет, а Наб тем временем томился на берегу моря, блуждая там, словно тень, лишённая души.

Пенкроф знал пятьдесят два способа приготовленной яиц, но тут у него не было выбора: пришлось просто испечь их в горячей золе.

Через несколько минут яйца испеклись, и моряк пригласил Гедеона Спилета принять участие в ужине. Такова была первая трапеза злополучных аэронавтов на неведомом для них берегу. Крутые яйца оказались очень вкусными, а так как в яйцах содержатся все питательные вещества, необходимые человеку, то несчастные путники хорошо подкрепились и вскоре почувствовали себя бодрее.

Ах, если бы возвратился тот, кого не хватало за этой трапезой! Если б все пятеро пленников, бежавших из Ричмонда, были сейчас вместе, в этом убежище среди скал, у этого ярко пылавшего костра, на этом сухом песке, они от души возблагодарили бы небо. Но, увы! Недоставало Сайреса Смита, человека такого изобретательного, такого учёного, признанного их главы, — он погиб, и они даже не могли предать земле его прах.

Так прошёл день — 25 марта. Настала ночь. Снаружи доносилось завывание ветра и однообразный шум прибоя, ударявшегося о берег. Волны с оглушительным грохотом перекатывали камни и гальку.

Наскоро записав в свой блокнот события истекшего дня — появление неведомой земли, возможная гибель Сайреса Смита, поиски на побережье, эпизод со спичками и т. д., — журналист улёгся в углу тёмного коридора и, сломленный усталостью, наконец забылся сном. Герберт заснул сразу. Моряк дремал, как говорится, вполглаза, примостившись у очага, не забывая подбрасывать в него дров.

Но один из обитателей Трущоб не мог сомкнуть глаз. Как ни уговаривали Наба его спутники прилечь, отдохнуть немного, он всю ночь напролёт бродил по берегу моря и звал своего хозяина.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Имущество потерпевших крушение. — Ровно ничего. — Опалённая тряпка. — Прогулка в лес. — Лесная флора. — Убежавший жакамар. — Следы диких зверей. — Куруку. — Тетерева. — Удивительное применение удочек.

 

Имущество наших аэронавтов, потерпевших крушение и выброшенных на неведомую землю, перечислить нетрудно: у них не осталось ровно ничего, кроме той одежды, которая была на них в момент катастрофы. Впрочем, нужно упомянуть, что у Гедеона Спилета — вероятно, по чистейшей случайности — уцелели часы и записная книжка, но ни у кого не сохранилось ни оружия, ни инструментов, ни даже перочинного ножа. Пассажиры воздушного шара всё выбросили за борт гондолы, чтобы облегчить груз аэростата.

Вымышленные герои Даниеля Дефо и Виса, все эти Селькирки и Рейнали, потерпевшие крушение у острова Хуан-Фернандес или в Оклендском архипелаге, никогда не попадали в такое положение. Всё для себя необходимое они находили на своём разбитом корабле — зерно, и домашних животных, и инструменты, и ружья, и запасы пороха и пуль, — или же море выбрасывало на берег обломки судна и часть его груза, дававшие им возможность удовлетворять свои насущные потребности. Они не оказывались безоружными перед лицом природы. Но у наших путников не было ни одного инструмента и никакой утвари. Из ничего надо было создать всё!

Если б ещё судьба возвратила им Сайреса Смита, если б он своими знаниями и практическим умом помог в беде товарищам, надежда, возможно, ещё не была бы потеряна. Увы! Нечего было и думать, что он вернётся. Потерпевшим крушение приходилось рассчитывать только на самих себя и на помощь провидения, ибо оно никогда не оставляет тех, кто полон искренней веры.

Но прежде чем обосноваться на этом побережье, разве не нужно было путникам узнать, куда они попали? Где они? На каком-нибудь материке или на острове? Живут ли в этих краях люди или это берег необитаемой земли?

Столь важный вопрос следовало выяснить как можно скорее — от этого зависели все дальнейшие шаги, которые могли предпринять наши путники. Однако, по совету Пенкрофа, решили подождать несколько дней, прежде чем отправиться на разведку. Сначала надо было раздобыть провиант и запастись в дорогу не голубиными яйцами и ракушками, а более сытной снедью. Вероятно, предстоят утомительные переходы, на привалах не будет крова над головой — в таких условиях людям прежде всего необходимо хоть пищей подкреплять свои силы.

Для временной стоянки можно было удовлетвориться и Трущобами. Огонь удалось разжечь, сохранять под слоем золы кучку тлеющих углей было нетрудно. Пока что достаточно имелось ракушек на берегу и яиц в гнёздах диких голубей среди скал. Голуби сотнями кружили над карнизом плато, и, вероятно, нашёлся бы какой-нибудь способ убить несколько штук хотя бы ударом палки или метко брошенным камнем. Может быть, в соседнем лесу растут деревья, приносящие съедобные плоды. И наконец, рядом протекает река — источник пресной воды. Словом, было решено остаться ещё на несколько дней в Трущобах и заняться подготовкой к экспедиции для исследования побережья и ближайших окрестностей.

Наб горячо одобрил намерение задержаться некоторое время на стоянке — он упорно цеплялся за свою надежду и не хотел удаляться от той части берега, где произошла катастрофа. Он не верил, не хотел верить предположению, что Сайреса Смита больше нет в живых. Ему казалось просто невозможным, чтобы такой человек погиб столь нелепой смертью, чтобы волна смыла его и он утонул совсем близко от берега! Нет, пока море не выбросит на берег труп Сайреса Смита и пока он, Наб, собственными глазами не увидит его, не коснётся руками, он не поверит в гибель своего хозяина! Мысль эта крепко завладела Набом, в сердце его не угасала надежда. Быть может, он сам себя обманывал, но такой самообман заслуживал уважения, и Пенкроф не решался разубеждать Наба. Сам же он был уверен, что инженер Сайрес Смит нашёл себе могилу в пучине океана, но с Набом, конечно, спорить было невозможно. В своей привязанности к Сайресу Смиту он был подобен верной собаке, которая не может уйти с того места, где умер её хозяин, и горе так снедало его, что вряд ли он был в силах перенести свою утрату.

Утром 26 марта, чуть рассвело, Наб снова отправился на берег и пошёл по направлению к северу, туда, где, по всей вероятности, волны океана сомкнулись над головой несчастного Сайреса Смита.

Завтрак в то утро опять состоял лишь из голубиных яиц и ракушек. Герберт нашёл во впадине скалы соль, оставшуюся после испарения морской воды, и эта минеральная приправа пришлась очень кстати.

Покончив с едой, Пенкроф спросил журналиста, не желает ли тот пойти вместе с ним и с Гербертом в лес, где они собираются поохотиться. Но, обсудив этот вопрос, обитатели Трущоб решили, что кому-нибудь нужно остаться на стоянке для того, чтобы поддерживать огонь в очаге, а также на тот маловероятный случай, если Наб найдёт хозяина и ему понадобится помощь.

Хранителем огня остался Гедеон Спилет.

— Ну, пойдём, Герберт, на охоту! — воскликнул моряк. — Пули подберём дорогой на земле, а ружьё выломаем в лесу.

Перед уходом Герберт сказал, что раз у них нет трута для высекания огня, было бы неплохо чем-нибудь его заменить.

— Чем? — спросил Пенкроф.

— Опалённой тряпкой, — ответил юноша. — В случае надобности она может заменить трут.

Моряк признал предложение Герберта вполне разумным. Правда, жаль было пожертвовать обрывком носового платка, но цель оправдывала такую жертву, и вскоре от обширного клетчатого платка Пенкрофа был оторван лоскут и опалён на огне. Эту легковоспламеняющуюся ткань спрятали в средней «комнате», в узкой впадине каменной глыбы, — там она была защищена от ветра и от сырости.

Было девять часов утра. Погода хмурилась, дул сильный юго-восточный ветер. Герберт и Пенкроф завернули за скалы, образовавшие Трущобы, и оба бросили взгляд на струйку дыма, извивавшуюся над одним из выступов каменной кровли; затем они направились по левому берегу реки вверх по течению.

Как только дошли до леса, Пенкроф сломал две толстых ветки, которые стали палицами наших охотников; Герберт обточил концы этих дубинок об острый край скалы. Ах, чего бы он не дал за самый обыкновенный нож! Охотники двинулись дальше по берегу, поросшему высокой травой. Начиная с той излучины, где речка резко поворачивала на юго-запад, она становилась всё уже, текла в очень высоких берегах, и над ней арками сплетались ветви деревьев. Боясь заблудиться, Пенкроф решил, что и возвращаться надо будет берегом реки, — она приведёт их к тому месту, откуда они вышли. Но избранный им путь оказался очень нелёгким: тут мешали гибкие ветви деревьев, склонившиеся к самой воде, там дорогу преграждали лианы или колючий кустарник, и приходилось дубинкой расчищать себе путь. Зачастую Герберт с проворством дикой кошки, проскользнув между кустами, исчезал в густых зарослях. Но Пенкроф тотчас звал его обратно и настойчиво просил не отходить в сторону.

Моряк внимательно присматривался к рельефу местности, подмечал характер её природы. Левый берег был низкий и переходил в незаметно повышавшуюся равнину. Кое-где он становился болотистым — чувствовалось, что тут под почвой целой сетью струек бегут родники, ищут себе выхода и, найдя его, изливаются в реку. Иногда зелёную чащу прорезал ручей, но через него нетрудно было перебраться. Правый берег был высокий, неровный и отчётливо обрисовывал очертания ложбины, по которой пролегало русло реки. По его уступам росли деревья, закрывая кругозор. Идти правым берегом было бы куда труднее, так как нередко склон его становился обрывистым; деревья, сгибавшиеся к воде, держались там лишь силой крепких корней.

Нечего и говорить, что в этом лесу так же, как и на берегу моря, где они уже побывали, не было никаких признаков присутствия человека. Пенкроф заметил только свежие следы четвероногих — несомненно, здесь недавно проходили звери, но какие именно, он не мог определить. Очень возможно, думал Герберт, что сюда наведывались и грозные хищники, с которыми им, вероятно, когда-нибудь придётся столкнуться, но нигде не было ни зарубки, сделанной на дереве топором, ни остатков угасшего костра, ни отпечатка человеческой ноги; впрочем, этому, пожалуй, следовало порадоваться: встреча с человеком в диких дебрях у берегов Тихого океана ничего хорошего не сулила.

Герберт и Пенкроф почти не разговаривали, так как дорога была тяжёлая, и продвигались они очень медленно — за целый час едва ли прошли одну милю. Пока что охотники не могли похвастаться удачей. Кругом раздавался птичий гомон, птицы перепархивали с дерева на дерево, но все они оказались очень пугливы, как будто верный инстинкт внушал им страх перед людьми. В болотистой части леса Герберт приметил среди пернатых птицу с длинным и острым клювом, похожую на зимородка-рыболова, однако от рыболова она отличалась более ярким оперением с металлическим отливом.

— Это, должно быть, жакамар, — прошептал Герберт, пытаясь незаметно приблизиться к птице.

— Хорошо бы отведать этого жакамара, — заметил Пенкроф, — если он согласится попасть к нам на жаркое.

В это мгновение камень, ловко брошенный Гербертом, подбил жакамару крыло, но не свалил с ног птицу, она обратилась в бегство и вмиг исчезла.

— Экий я разиня! — воскликнул Герберт.

— Нет, голубчик, — утешал его моряк, — удар был очень меткий, другому бы ни за что так не попасть. Не горюй! Мы твоего жакамара в другой раз поймаем!

Обследование местности продолжалось. Охотники заметили, что чаша постепенно редеет, деревья уже не заглушают друг друга и разрастаются превосходно, но ни на одном не было съедобных плодов. Напрасно Пенкроф искал здесь драгоценных для человека пальмовых деревьев, которые приносят ему столько пользы и встречаются в Северном полушарии вплоть до сороковой параллели, а в Южном — до тридцать пятой. Но тут лес состоял только из хвойных деревьев — таких, например, как деодары, которые Герберт приметил уже накануне, дугласы, похожие на те, что растут на северо-западном берегу Америки, и великолепные сосны высотою в сто пятьдесят футов.

Вдруг перед нашими охотниками пронеслась большая стая красивых пёстрых птичек с длинными хвостами переливчатой окраски; они тучей спустились на ветки деревьев, роняя пёрышки, и усеяли землю нежным пухом. Герберт подобрал несколько пёрышек и, рассмотрев их, сказал:

— Это куруку.

— Лучше бы цесарку или глухаря поймать, — заметил Пенкроф. — Разве такие пташки для еды годятся?..

— Годятся, — ответил Герберт, — мясо у них очень нежное. И, если не ошибаюсь, к ним очень легко можно подобраться и убить их просто палкой.

Моряк и Герберт, прячась в высокой траве, подкрались к дереву, у которого нижние ветки были сплошь усеяны птичками. Куруку подстерегали насекомых, служивших им пищей. Видно было, как они крепко уцепились мохнатыми лапками за веточки, на которые уселись.

Охотники поднялись и, взмахивая своими дубинками, как косами, сбивали куруку, целыми рядами, но глупые птицы и не думали улетать. Лишь когда на земле их лежало уже не меньше сотни, остальные умчались прочь.

— Вот повезло! — воскликнул Пенкроф. — Дичь как раз для таких охотников, как мы! Бери её просто руками.

Сбитых птичек моряк нанизал на гибкий прутик, и охотники отправились дальше. Они заметили, что река поворачивает к югу, но, по всей вероятности, это была лишь излучина, истоки же реки должны были находиться на севере, в горах, где её питали тающие снега, покрывавшие склоны центральной конусообразной вершины.

Как известно. Пенкроф и Герберт отправились в поход с тем, чтобы принести для обитателей Трущоб как можно больше дичи. Задача эта ещё не была выполнена. Поэтому моряк деятельно продолжал поиски и слал проклятия, когда, промелькнув перед ним в высокой траве, исчезала какая-нибудь дичь, которую он даже не успевал разглядеть. Ах, если б охотников сопровождала собака! Но Топ исчез одновременно с хозяином и, вероятно, погиб вместе с ним.

Около трёх часов дня охотники увидели на прогалинке между деревьями новую стаю птиц, которые сидели на кустах можжевельника и клевали его пахучие ягоды. Вдруг по лесу разнёсся звук, похожий на пение медной фанфары. Эти странные, трубные звуки издавали птицы, принадлежавшие к семейству куриных, — тетерева, которых в Соединённых Штатах называют «тетрасы». Вскоре на прогалину вылетело несколько пар этих птиц. Окраска у них была рыжеватая, переходившая в коричневую, и тёмно-коричневый хвост. Герберт узнал самцов по красивому пушистому воротнику с двумя остроконечными зубцами по обе стороны шеи. Птицы эти величиною с курицу, а мясо у них такое же вкусное, как у рябчиков. Пенкроф решил во что бы то ни стало поймать хоть одного тетраса. Но задача оказалась трудной: тетерева не подпускали к себе охотников. После нескольких бесплодных попыток, только вспугнувших осторожных птиц, Пенкроф сказал:

— Ну, раз нельзя их подбить камнем, попробуем поймать на удочку.

— Будто окуней? — удивлённо спросил Герберт.

— Будто окуней, — ответил моряк совершенно серьёзным тоном.

Пенкроф нашёл в траве с полдюжины тетеревиных гнёзд, в каждом было по два, по три яйца. Моряк не тронул этих гнёзд, зная, что птицы обязательно к ним вернутся, а вокруг гнёзд он решил расставить свои удочки — не силки с петлёй, а настоящие удочки с крючком. Он отвёл Герберта в сторону и там приготовил свою удивительную спасть с терпением и ловкостью, которые сделали бы честь даже ученику Исаака Уалтона. Герберт следил за его работой с вполне понятным интересом, но сомневался в успехе этого замысла. Лески Пенкроф сделал длиною в пятнадцать — двадцать футов из тонких сухих лиан, связав их между собой. Крючками послужили очень крепкие шипы с загнутым концом, которые он обломал с куста карликовой акации. Пенкроф привязал их к своим лескам и насадил на эти крючки приманку — толстых красных червяков, ползавших по земле.

Закончив работу, Пенкроф, ловко прячась в высокой траве, подобрался к тетеревиным гнёздам и разложил возле них свои лески с приманкой. Потом он вернулся и, зажав в руке свободные концы лесок, спрятался вместе с Гербертом за толстое дерево. Оба охотника замерли в терпеливом ожидании. Герберт, однако, не очень рассчитывал на успех изобретения Пенкрофа.

Прошло с полчаса, и, как предвидел моряк, тетерева и тетёрки вернулись к своим гнёздам. Самцы, подпрыгивая, расхаживали около гнездовья, что-то выклёвывали из земли, совсем не замечая охотников, которые, кстати сказать, постарались укрыться с подветренной стороны.

Герберта, разумеется, очень увлекла эта охота. Он ждал затаив дыхание. А моряк, замирая от волнения, не сводил глаз с тетеревов, раскрыв рот и вытянув губы трубочкой, как будто хотел проглотить лакомый кусочек.

Однако тетерева бродили между удочками, не обращая на них никакого внимания. Пенкроф легонько подергал лески, и червяки зашевелились, словно были ещё живые.

Несомненно, в эту минуту моряк волновался куда сильнее, чем рыболов, который, сидя с удочкой на берегу, не может видеть сквозь толщу воды, как рыба вертится около приманки.

Червяки, колыхавшиеся от подёргивания лески, привлекли к себе внимание птиц, и острые их клювы ухватили добычу. Три тетерева, видимо очень прожорливые, жадно проглотили и червяков и крючки. Пенкроф сразу подсёк свои удочки, и шумное трепыхание крыльев указало ему, что птицы попались.

— Ура! — закричал он и, бросившись к тетеревам, мигом схватил пойманную дичь.

Герберт захлопал в ладоши. Впервые он видел, как ловят птиц на удочку. Но Пенкроф скромно сказал, что, хотя это и не первый его опыт, однако заслуга такого изобретения принадлежит не ему.

— Способ для нас очень удобный, — заметил он. — Да и то ли нам ещё придётся придумывать в нашем положении.

Тетеревов привязали за лапы, и Пенкроф, просияв от мысли, что с охоты он вернётся не с пустыми руками, предложил идти поскорее домой, так как уже начинает смеркаться.

Дорогу к Трущобам найти оказалось нетрудно. Нужно было только не отдаляться от реки и идти вниз по течению. Около шести часов вечера Герберт и Пенкроф, усталые, но довольные, возвратились к своему убежищу.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Наб всё не возвращается. — Размышления Гедеона Спилета. — Ужин. — Тревожная ночь. — Буря. — Поиски в ночную пору. — Борьба с дождём и ветром. — В восьми милях от первого убежища.

 

Гедеон Спилет неподвижно стоял на берегу, скрестив на груди руки, и смотрел, как над морем с востока быстро надвигается чёрная грозовая туча. Ветер крепчал, с наступлением сумерек стало холодно. Небо было каким-то зловещим, всё предвещало приближение шторма.

Герберт пошёл в Трущобы, а Пенкроф направился на берег моря, к журналисту. Спилет, задумавшись, не заметил, как он подошёл.

— Ох, ночью и непогода же разыграется, мистер Спилет! — сказал моряк. — Штормовая, с дождём! На радость буревестникам.

Гедеон Спилет обернулся и, увидев Пенкрофа, вдруг спросил:

— Как по-вашему, на каком расстоянии от берега волна смыла нашего товарища?

Пенкроф, не ожидавший такого вопроса, удивлённо посмотрел на Спилета и, подумав немного, ответил:

— Да не больше как в двух кабельтовых.

— А что такое кабельтов?

— Сто двадцать саженей, или шестьсот футов.

— Так, значит, Сайрес Смит исчез на расстоянии тысячи двухсот футов от берега?

— Вроде того.

— И собака исчезла вместе с ним?

— И собака.

— Меня вот что удивляет, — продолжал Спилет — Допустим, что наш товарищ погиб, а вместе с ним погибла и собака, — но как же это море не выбросило до сих пор на берег ни труп собаки, ни мёртвое тело хозяина.

— Что ж тут удивительного? Вон какое волнение на море, — ответил Пенкроф. — А может быть, их отнесло течением далеко отсюда.

— Так вы считаете, что товарищ наш утонул? — ещё раз спросил журналист.

— По-моему, утонул.

— А по-моему — нет, — сказал Гедеон Спилет. — Хотя я с уважением отношусь к вашей опытности, Пенкроф, но это бесследное исчезновение и Сайреса и его собаки — живы они или мертвы — мне кажется просто непостижимым, невероятным.

— Рад бы согласиться с вами, — ответил Пенкроф, — но, к сожалению, не могу!

Сказав это, Пенкроф возвратился в Трущобы. Там в очаге уже горел яркий огонь, Герберт подкинул в него охапку сухого хвороста, и высокие языки пламени осветили все тёмные закоулки коридора.

Пенкроф тотчас занялся приготовлением обеда. Он считал необходимым накормить товарищей посытнее, зная, как им нужно подкрепить свои силы. Нанизанных на прут птичек он оставил на завтра, но из трёх тетеревов двух ощипал, выпотрошил, и вскоре представители семейства куриных уже поджаривались на импровизированном вертеле.

В семь часов вечера Наба всё ещё не было. Отсутствие его очень беспокоило Пенкрофа: он боялся, как бы не случилась с ним какая-нибудь беда на этой незнакомой земле. А что, если бедняга Наб в отчаянии наложил на себя руки? Но Герберт делал совсем иные выводы из долгого отсутствия Наба. Он уверял, что если Наб не возвращается, значит, что-то побудило его продолжать поиски, значит, появились какие-то обстоятельства, конечно благоприятные для Сайреса Смита. Почему Наб не возвращается? Несомненно, из-за того, что его надежда окрепла. Может быть, он обнаружил на берегу отпечатки ног Сайреса Смита, обрывок оболочки аэростата и ведёт дальше свои розыски. Может быть, он уже набрёл на верный след. Может быть, даже нашёл своего хозяина…

Так размышлял и так говорил Герберт. Спутники не возражали юноше. Журналист даже кивал головой в знак согласия. Но Пенкроф думал иначе — он полагал, что Наб во время поисков зашёл ещё дальше, чем вчера, и потому не успел вернуться засветло.

Какие-то смутные предчувствия волновали Герберта, и он несколько раз порывался пойти навстречу Набу. Но Пенкроф убеждал его, что это совершенно бесполезно: в такой темноте да ещё в такую ужасную погоду невозможно найти Наба, и лучше всего подождать его в убежище. Если завтра утром негр не вернётся, то Пенкроф без всяких разговоров пойдёт вместе с Гербертом разыскивать Наба.

Гедеон Спилет поддержал моряка, говоря, что им не следует разлучаться, и Герберту пришлось отказаться от своего намерения, но сделал он это с горестью, из глаз его покатились слёзы.

Журналист не мог удержаться и поцеловал великодушного юношу.

Тем временем действительно разыгралась непогода. С дикой силой налетели порывы юго-восточного ветра. В темноте слышно было, как море, где наступил тогда отлив, ревело и билось вдали от берега, у первой полосы рифов. Подхватывая струи дождя, шквал дробил их в водяную пыль и мчал в пространство облаком холодной влаги. По берегу словно ползли клочья седых туманов; море с таким грохотом перекатывало камни, как будто кругом одну за другой опрокидывали телеги, гружённые булыжниками. Поднимая целые тучи песку, ветер смешивал их с потоками ливня, и выдержать его напор было невозможно. Воздух был насыщен песочной и дождевой пылью. Ударяясь о прибрежный гранитный вал, ветер кружился вихрем, не находя себе иного выхода, с бешеной силой врывался в ущелье, откуда вытекала речка, и с диким воем гнал вспять её вздувшиеся воды. Неистовые порывы ветра то и дело забивали обратно в узкую щель, служившую дымоходом, весь дым от очага, и в коридорах Трущоб нечем было дышать.

Поэтому Пенкроф, как только тетерева изжарились, погасил костёр и, оставив лишь несколько тлеющих углей, прикрыл их золой.

В восемь часов вечера Наб ещё не вернулся, но теперь вполне можно было предположить, что его задержала буря, что ему пришлось искать себе пристанища в какой-нибудь пещере и он пережидает, когда кончится непогода, или просто хочет дождаться рассвета. Нечего было и думать идти ему навстречу.

Ужин состоял только из одного блюда — жареной дичи. Все отдали ему честь, тем более что мясо тетеревов славится своим превосходным вкусом. После долгой охотничьей экспедиции Пенкроф и Герберт сильно проголодались и ели теперь с волчьим аппетитом.

Поужинав, каждый устроился в том самом углу, где спал накануне; первым, конечно, заснул юный Герберт, прикорнув возле моряка, который расположился у костра.

Потекли ночные часы; буря всё усиливалась и с грозной силой бушевала во мраке. Налетел ураган, похожий на тот, который унёс пленников из Ричмонда и забросил их на эту землю среди Тихого океана. Над его бескрайней ширью нет преград для ярости ветров; бури, очень частые в пору равноденствия, свирепствуют там на полной воле, творя жестокие бедствия! Вполне понятно, что берег, обращённый к востоку, то есть как раз навстречу порывам урагана, принимал на себя все его удары, и самые яркие описания не могут передать, с какой невероятной силой он бросался в наступление на землю.

К счастью, нагромождение скал, образовавшее Трущобы, держалось прочно. По даже среди этих огромных каменных глыб иные, наименее устойчивые, казалось, слегка покачивались.

Пенкроф заметил это: приложив ладони к гранитной глыбе, он почувствовал, что она чуть-чуть колеблется. Но он успокаивал себя, справедливо рассуждая, что бояться нечего, ибо это импровизированное жилище не рухнет. Однако он слышал, как грохочут камни, которые ветер сбивал с края верхнего плато и гнал по склону до самого моря. Иногда срывавшиеся камни падали на скалы, служившие Трущобам кровлей, и если они летели отвесно, то, ударяясь о гранит, разбивались на мелкие осколки. Два раза моряк вставал и, хватаясь за стенку каменного коридора, добирался до выхода — посмотреть, что там творится. Но обвалы были незначительны, они не представляли никакой опасности, и Пенкроф, возвратившись на своё место, снова ложился около очага, где под слоем пепла тихо потрескивали раскалённые угли.

Несмотря на свирепый ураган, вой ветра и грохот обвалов, Герберт спал крепким сном. Задремал, наконец, и Пенкроф, привыкший в своей жизни ко всяким бурям. Только Гедеон Спилет не мог заснуть. Он корил себя, зачем не пошёл вместе с Набом. Мы уже говорили, что надежда не оставляла Спилета. Предчувствия, волновавшие Герберта, волновали и его самого. Он всё думал о Набе. Почему Наб не вернулся? И журналист в тревоге ворочался с боку на бок на своём песчаном ложе, едва замечая битву стихий. Иногда усталость брала своё, на мгновение его отяжелевшие веки смыкались, но тотчас же какая-нибудь мысль, промелькнувшая в голове, будила его, и он открывал глаза.

Время шло. Было, вероятно, уже два часа ночи, как вдруг Пенкрофа, заснувшего крепким сном, кто-то встряхнул за плечо.

— Что? Кто тут? — вскрикнул Пенкроф, мгновенно проснувшись, как это и подобает истому моряку.

Журналист, наклонившись к нему, сказал вполголоса:

— Прислушайтесь, Пенкроф, прислушайтесь!

Моряк насторожился, но ничего не услышал, кроме завываний ветра.

— Ветер воет, — сказал он.

— Нет, — возразил Спилет, напряжённо вслушиваясь. — Я как будто слышал…

— Что слышали?

— Лай собаки.

— Лай собаки? — воскликнул Пенкроф и тотчас вскочил на ноги.

— Да, да… Лай собаки…

— Нет, какое там!.. Да и буря так ревёт… Разве услышишь?

— Постойте. Опять лает! — Слушайте… — быстро проговорил журналист.

Пенкроф весь обратился в слух, и действительно, в мгновение затишья как будто услышал донёсшийся издали лай собаки.

— Ну что? — прошептал журналист, крепко стиснув Пенкрофу руку.

— Да, да! — ответил Пенкроф. — Это Топ лает!

— Топ! — воскликнул проснувшийся Герберт, и все трое бросились к выходу из Трущоб.

Вокруг царила непроглядная тьма. Море, небо, земля были неразличимы в этом чёрном мраке. Казалось, в мире нет ни единой искорки света.

Выбраться наружу стоило великого труда. При каждой попытке ветер отбрасывал их назад. Наконец удалось побороть порыв ветра, но, чтобы удержаться на ногах, пришлось прислониться к скале. Они молча смотрели друг на друга, разговаривать было невозможно.

Несколько минут Гедеон Спилет и оба его спутника не могли ступить ни шагу — шквал словно пригвоздил их к скале, все трое промокли до нитки, песок слепил глаза. И вдруг в краткое мгновение затишья они явственно услышали отдалённый лай собаки.

Так лаять мог только Топ! Но прибежал ли верный пёс один или кто-нибудь был с ним? Вероятно, один — ведь если бы вместе с ним шёл Наб, он, несомненно, поспешил бы вернуться в Трущобы.

В налетевшем порыве ветра невозможно было перемолвиться ни одним словом, и моряк только крепко сжал руку Гедеону Спилету, как будто хотел сказать ему: «Подождите», и скрылся в каменном коридоре.

Через мгновение он вышел, держа в руках вязанку зажжённого хвороста, и принялся размахивать ею в темноте, оглашая воздух пронзительным свистом.

Собака словно ждала этого сигнала: лай послышался ближе, и вскоре она вбежала в каменный проход. Пенкроф, Герберт и Гедеон Спилет поспешили вслед за ней.

На тлеющие угли бросили охапку сухих сучьев. Яркое пламя осветило всю «комнату».

— Топ! Ведь это Топ! — воскликнул Герберт.

В самом деле, это был Топ, великолепная англо-нормандская гончая, получившая от скрещения двух пород необычайно тонкое чутьё и быстрые ноги — качества, отличающие охотничью собаку.

Итак, собака инженера Сайреса Смита нашлась.

Но Топ прибежал один. Ни хозяин, ни Наб не пришли вслед за ним.

Но каким образом инстинкт мог привести его сюда, к Трущобам, где он никогда не бывал, да ещё в такую тёмную ночь, в такую бурю! Непостижимое явление! И ещё более странным было то, что собака не казалась усталой, изнурённой и даже не была испачкана грязью и песком…

Герберт подозвал Топа и сжал ладонями его морду. Собака, видимо, обрадовалась ласке и, вытягивая шею, тёрлась головой о его руки.

— Ну, раз собака нашлась, найдётся и хозяин! — сказал Гедеон Спилет.

— Дай-то бог! — отозвался Герберт. — Идёмте скорей! Топ будет нашим проводником.

Пенкроф ничего не возразил ему. Он чувствовал, что появление Топа, быть может, опровергнет все его мрачные догадки.

— В дорогу! — воскликнул он.

Пенкроф разгрёб жар в очаге и бережно прикрыл кучку раскалённых углей золою, чтобы можно было по возвращении разжечь огонь. И тотчас же, захватив с собою остатки ужина, он бросился к выходу вслед за Топом, который как будто подзывал их коротким, отрывистым лаем; позади моряка бежали Гедеон Спилет и юный Герберт.

Буря бушевала с неистовой яростью и, вероятно, достигла наибольшей своей силы. В ту ночь было новолуние, молодой месяц узким серпом поднимался в небе, но бледное его сияние не могло пробиться сквозь тучи. Идти становилось всё труднее. Самое лучшее было положиться на инстинкт Топа. Путники так и поступили. Гедеон Спилет и Герберт шли вслед за собакой, моряк замыкал шествие. Невозможно было перемолвиться ни единым словом. Дождь уже не обрушивался водопадом, так как дыхание урагана развеивало его водяной пылью, но сам ураган был ужасен.

Было, однако, обстоятельство, благоприятное для Пенкрофа и его товарищей. Ветер нёсся с юго-востока и, следовательно, дул им в спину. Он забрасывал их сзади целыми тучами песку, но не мешал идти вперёд — стоило только не оборачиваться. Порою наши путники даже двигались быстрее, чем хотели, и поневоле ускоряли шаг, для того чтобы ветер не сбил их с ног, но окрепшая надежда придавала им силы. Ведь они шли теперь не наугад, — они уже не сомневались, что Наб нашёл своего хозяина и послал за ними верную собаку. Но жив ли был Сайрес Смит? Быть может, Наб звал их лишь затем, чтобы отдать последний долг умершему?

Миновав острую грань гранитного кряжа, который они благоразумно обошли сторонкой, путники остановились: всем троим надо было передохнуть. Выступ скалы защищал их от ветра; запыхавшись от быстрой ходьбы, вернее, от пятнадцатиминутного бега, они с жадностью глотали воздух. Очутившись за этим прикрытием, они могли слышать друг друга, и вдруг, когда Герберт произнёс имя Сайреса Смита, Топ затявкал, будто хотел сказать, что хозяин его жив.

— Он жив! Ведь правда, Топ? Правда? — взволнованно твердил Герберт. — Он спасся!

Собака тихонько взвизгивала, словно подтверждала его слова.

Наконец двинулись дальше. Было около половины третьего. В море начинался прилив, а в такие сильные штормы прилив, да ещё прилив в новолуние, отличается грозной силой. У гряды рифов ревели высокие валы, бросались на них с неистовой яростью; должно быть, эти водяные горы перекатывались и через невидимый в густом мраке островок. Теперь он уже не прикрывал, как длинная дамба, берег, по которому они шли, не защищал его от разгневанной водной стихии.

Лишь только моряк и его спутники вышли из-за выступа скалы, ветер снова, как бешеный, налетел на них. Низко согнувшись, подставляя спину его свирепым толчкам, они быстро шагали вслед за Топом, уверенно бежавшим впереди. Они двигались на север; справа от них горами вздымались и оглушительно ревели пенные волны, а слева была невидимая, незримая во тьме земля. Но они хорошо чувствовали, что поверхность её относительно ровная и низкая, так как ветер дул теперь в одном направлении, а не кружился вихрем, как это было, когда он наталкивался на гранитный кряж.

К четырём часам утра они, вероятно, прошли около пяти миль. Тучи уже не ползли над самой землёй, а поднялись выше. Дождь почти перестал, ветер стал менее влажным, зато пронизывал холодом. И Пенкроф, и Герберт, и Гедеон Спилет продрогли до костей, но у них не вырвалось ни единого слова жалобы. Они твёрдо решили идти за Топом туда, куда ведёт их умная собака.

Около пяти часов утра забрезжил рассвет. Сначала посветлело в вышине неба, где тучи лежали не такой густой пеленой; края их приняли жемчужно-серые тона, а вскоре ниже их, под тёмной плотной полосой тумана, более светлой чертой обозначился морской горизонт. По воде пробежали тусклые блики, и гребни волн опять стали белыми. С левой стороны, ещё очень смутно, серыми силуэтами на чёрном фоне, выступили неровные очертания берега.

В шесть часов утра совсем рассвело. Высоко в небе торопливо бежали облака. Пенкроф и его спутники прошли уже около шести миль от своего убежища. Теперь они двигались по песчаному плоскому берегу, вдалеке от него в море пролегла гряда подводных скал, едва видневшихся над волнами, так как уже была полная вода. Слева простиралась широкая пустынная равнина, занесённая песками, и на ней возвышались дюны, поросшие колючим чертополохом. Слабо изрезанный берег защищала от океанских ветров лишь прерывистая цепь невысоких холмов. Кое-где, в одиночку или купами, разбросаны были кривые, уродливые деревья, изгибавшие к западу и ствол и ветви. Далеко позади, на юго-западе, темнела опушка леса.

Вдруг собака заметалась: то она мчалась вперёд, то возвращалась и подбегала к Пенкрофу, как будто молила его ускорить шаг. Потом она свернула с берега на равнину и, движимая поразительным своим чутьём, без малейшего колебания побежала между дюнами.

Путники двинулись вслед за нею. Кругом была глушь, ни одного живого существа. Широкая полоса дюн состояла из прихотливо разбросанных бугров, пригорков и даже холмов. Это была настоящая песчаная Швейцария, и лишь благодаря своему поразительному инстинкту собака не заблудилась.

Минут через пять после того как свернули с берега, журналист и его спутники очутились перед неглубокой пещерой, образовавшейся во внутреннем склоне высокой дюны. Топ остановился и звонко залаял. Спилет, Герберт и Пенкроф вошли в пещеру.

Там стоял на коленях Наб, склонившись над безжизненным телом, распростёртым на ложе из травы.

В недвижно лежавшем человеке они узнали Сайреса Смита.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Жив ли Сайрес Смит? — Рассказ Наба. — Следы на песке. — Неразрешимая загадка. — Первые слова Сайреса Смита. — Изучение следов. — Обратно в Трущобы. — Ужас Пенкрофа.

 

Наб не шелохнулся. Моряк бросил ему только одно слово:

— Жив?

Наб ничего не ответил. Гедеон Спилет и Пенкроф побледнели. Герберт замер, крепко стиснув руки. Ясно было, что бедный негр так подавлен горем, что не заметил своих товарищей, не слышал вопроса Пенкрофа.

Журналист опустился на колени у распростёртого тела, расстегнул на Сайресе одежду и приложил ухо к его груди. Прошла минута — целая вечность, — пока он уловил еле слышное биение сердца.

Наб приподнял голову и посмотрел вокруг невидящим взглядом. На нём лица не было — так он исстрадался. Разбитый усталостью, истерзанный душевной мукой, он изменился до неузнаваемости. Ведь он думал, что Сайрес Смит умер.

Гедеон Спилет долгим, внимательным взглядом всмотрелся в Смита и, поднявшись, сказал:

— Жив!

Тогда на колени опустился Пенкроф, прильнул ухом к груди Сайреса Смита и тоже услышал слабое биение его сердца и даже почувствовал едва заметное его дыхание.

— Воды! — коротко сказал журналист, и Герберт бросился искать воды.

Шагах в ста от пещеры он нашёл струившийся в песчаном ложе прозрачный ручеёк, сильно вздувшийся от вчерашнего ливня. Но чем зачерпнуть воды? В дюнах не было ни единой раковины! Тогда юноша намочил в ручье носовой платок и помчался к пещере.

К счастью, оказалось достаточным и мокрого платка: Гедеон Спилет хотел только смочить Сайресу губы. Несколько капель холодной воды оказали чудесное действие. Сайрес Смит глубоко вздохнул, казалось даже, он пытается что-то сказать.

— Мы спасём его! — воскликнул журналист.

Слова эти вновь пробудили в сердце Наба надежду. Он раздел своего хозяина, осмотрел, нет ли ран на его теле. Но нигде не было ни ран, ни ушибов, ни ссадин, что очень всех удивило, так как волны, несомненно, пронесли его через подводные скалы; даже на руках не оказалось ни одной царапины, и было просто непостижимо, как на теле утопавшего не осталось никаких следов его борьбы со слепой стихией, его усилий пробиться через линию рифов.

Но объяснения такого удивительного обстоятельства приходилось ждать до тех пор, пока Сайрес Смит в силах будет говорить и расскажет обо всём, что с ним произошло. А сейчас нужно вернуть его к жизни. Может быть, для этого необходимы растирания? Моряк скинул с себя куртку и принялся изо всех сил растирать ею закоченевшее тело Сайреса Смита. Согревшись от этого энергичного массажа, тот слегка пошевелил руками, дыхание его стало ровнее. Он умирал от истощения, и, если б Гедеон Спилет с товарищами не подоспели вовремя, инженеру Смиту пришёл бы конец.

— Так вы думали, что умер ваш хозяин? — спросил Наба моряк.

— Да, — ответил Наб. — И если бы Топ не нашёл вас и вы не пришли бы сюда, я бы похоронил мистера Смита и сам помер бы у его могилы!

Как видите, жизнь Сайреса Смита висела на волоске!

Тут Наб рассказал, как он нашёл хозяина. Накануне, выйдя на рассвете из Трущоб, он опять пошёл на поиски, двинулся по берегу на север и дошёл до того места, где уже был накануне.

И опять — хотя и без всякой надежды, как он сам признался, — Наб принялся искать: заглядывал в каждую впадину между скал, всматривался в поверхность песчаной террасы — нет ли там какого-нибудь следа, который поможет его поискам. Осматривал он главным образом ту часть берега, которую не затопляла вода, потому что у кромки моря прилив и отлив, чередуясь, несомненно, стёрли все следы. Наб больше не чаял найти своего хозяина живым. Он искал тело Сайреса Смита, чтобы своими руками предать его земле!

Долго искал Наб. Все его усилия оставались бесплодными. Казалось, на этом пустынном берегу никогда не появлялся человек. Ту полосу береговой террасы, до которой доходил прилив, усеивали миллионы раковин и ни одна из них не была растоптана. На протяжении двух-трёх сотен ярдов Наб не мог обнаружить следов человека. Было ясно, что к берегу никто не приставал. Наб решил пройти ещё несколько миль. Возможно, что тело отнесло течением. Если утопленник плывёт недалеко от низкого берега, редко случается, чтоб волны рано или поздно не выбросили труп. Наб это знал, и ему хотелось в последний раз взглянуть на своего хозяина.

— Я прошёл по берегу ещё две мили, осмотрел во время отлива все рифы, а в часы прилива весь берег и уже отчаялся: ничего, мол, я не найду. И вдруг вчера около пяти часов вечера я заметил на песке следы человеческих ног.

— Следы человеческих ног? — воскликнул Пенкроф.

— Да! — подтвердил Наб.

— И откуда же шли эти следы? От самых рифов? — спросил журналист.

— Нет, только от границы прилива, а между ним и рифами море, должно быть, стёрло следы.

— Продолжай, Наб, — сказал Гедеон Спилет.

— Я, как увидел эти следы, словно с ума сошёл. Они очень ясно отпечатались и шли по направлению к дюнам. Я побежал в ту сторону; бежал с четверть мили, держась этих следов, но старался их не затоптать. Минут через пять, когда уж стало смеркаться, слышу — лает собака. Это Топ лаял. Он и привёл меня сюда, к моему хозяину!

И в заключение Наб рассказал о том, как он горевал, когда увидел бесчувственное тело Сайреса Смита. Напрасно он пытался обнаружить в нём хоть какие-нибудь признаки жизни. Он искал мёртвое тело, то теперь, найдя его, жаждал возродить в нём жизнь! Все его усилия были тщетны. Оставалось лишь отдать последний долг тому, кого он так любил.

И тогда Наб подумал о своих товарищах. Наверно, они тоже хотят проститься с умершим. Около него был Топ. Разве нельзя положиться на сообразительность такого умного пса, такого преданного друга? Наб несколько раз произнёс имя журналиста: из спутников хозяина Топ лучше всех знал Гедеона Спилета. Потом Наб показал рукой на юг, и собака помчалась по берегу в ту сторону.

Мы уже знаем, как Топ, руководствуясь инстинктом, который может показаться почти сверхъестественным, нашёл дорогу в Трущобы, хотя ни разу там не бывал.

Товарищи Наба слушали его рассказ с напряжённым вниманием. Всё же оставалось необъяснимым, почему у Сайреса Смита нет ни одной царапины на теле, несмотря на то, что лишь ценою тяжких усилий он мог выбраться из бурунов, кипящих вокруг рифов. И непонятно было также, как полуживой Сайрес Смит мог пройти больше мили от берега к пещере, затерявшейся среди дюн.

— Послушай, Наб, — сказал журналист, — так, значит, это не ты перенёс сюда своего хозяина?

— Нет, не я, — ответил Наб.

— Стало быть, мистер Смит сам сюда добрался — это ясно, — сказал Пенкроф.

— Ясно-то ясно, да невероятно! — заметил Спилет. Разрешить эту загадку мог один только Сайрес Смит.

Нужно было ждать, когда он в силах будет говорить. К счастью, жизнь уже возвращалась к нему. От крепких растираний восстановилось кровообращение. Сайрес Смит вновь пошевелил руками, потом повернул голову и произнёс какие-то бессвязные слова.

Нагнувшись, Наб окликнул его, но Смит, казалось, ничего не слышал и по-прежнему не открывал глаз. Жизнь пробуждалась в нём, он шевелил руками, но то были непроизвольные, бессознательные движения.

Пенкроф очень жалел, что в пещере не горит костёр, да и нельзя развести огня, потому что, выходя из Трущоб, он позабыл захватить с собой жгут из опалённой тряпки, — этот заменитель трута было бы легко зажечь, высекая искры при помощи двух кремней. У инженера спичек не оказалось, во всех его карманах было пусто, только в жилетном кармане уцелели часы. Посоветовавшись, друзья Сайреса Смита пришли к единодушному решению — поскорее перенести его в Трущобы.

Благодаря заботливому уходу товарищей Сайрес Смит очнулся скорее, чем можно было ожидать. Вода, которой смачивали ему запекшиеся губы, подействовала на него благотворно. Пенкрофу пришла удачная мысль — подбавить к неё мясного сока, выжатого из остатков жаркого, которое он захватил в дорогу. Герберт побежал на берег моря и принёс оттуда две большие двустворчатые раковины. Составив нечто вроде микстуры, моряк осторожно влил в рот Сайресу Смиту несколько капель, и тот с жадностью их проглотил.

Наконец, он открыл глаза. Наб и журналист наклонились над ним.

— Мистер Смит! Мистер Смит! — позвал его Наб.

Сайрес Смит услышал. Он посмотрел на Наба и Спилета, потом на двух других своих спутников — Герберта и моряка — и каждому слабо пожал руку.

Опять он произнёс что-то бессвязное, как будто те же слова, что вырвались у него в беспамятстве и выражали мысль, даже тогда не дававшую ему покоя. Но теперь эти слова можно было разобрать.

— Остров или материк? — тихо спросил он.

— Да ну его ко всем чертям! — не удержавшись, воскликнул Пенкроф. — Разве это важно? Только бы вы были живы, мистер Смит! Остров или материк! Потом узнаем.

Инженер слегка кивнул головой, соглашаясь с ним, потом как будто задремал.

Гедеон Спилет остался в пещере оберегать сон Сайреса Смита, а трое остальных, по совету журналиста, ушли приготовить носилки, чтобы перенести больного, по возможности не беспокоя его. Наб, Герберт и Пенкроф направились к высокой дюне, увенчанной купой чахлых деревьев. Дорогой моряк всё твердил удивлённо:

— Остров или материк? Вот о чём он думает, а ведь сам еле дышит! Ну и человек!

Взобравшись на верхушку дюны, Пенкроф и два его товарища, не имея иных орудий, кроме собственных рук, просто-напросто обломали самые толстые ветки довольно хилого, потрёпанного ветром дерева, принадлежащего к разновидности морской сосны; из веток они сделали носилки и наложили на них листьев и травы, чтобы Сайресу Смиту удобнее было лежать.

На всю эту работу ушло минут сорок, и когда моряк, Наб и Герберт возвратились в пещеру, к Сайресу Смиту, от которого не отходил Спилет, было десять часов утра.

Инженер проснулся, наконец, или, вернее, пришёл в себя после своего долгого забытья. На его лице, поражавшем до той минуты восковой бледностью, выступили краски. Он приподнялся на локте и посмотрел вокруг недоуменным взглядом, как будто спрашивая, где он очутился.

— Вы можете выслушать меня? — спросил Спилет. — Или это очень утомит вас?

— Говорите, — ответил инженер.

— А по-моему, мистер Смит будет слушать вас ещё лучше, если отведает вот этого желе из тетерева, — сказал моряк, — Отведайте, мистер Сайрес. Это тетерев, честное слово, тетерев, — добавил он, подавая Смиту своё «желе», в которое он добавил на этот раз немножко мяса.

Сайрес Смит свёл несколько кусочков; всё остальное разделили между собой его проголодавшиеся товарищи и нашли свой завтрак довольно скудным.

— Не беда! — сказал моряк. — В Трущобах поедим получше. Надо вам сказать, мистер Сайрес, у нас вон там, в южной стороне, есть собственный дом в три комнаты, с постелями и с печкой, а в кладовой у нас лежит несколько десятков птичек, которых Герберт называет «куруку». Носилки для вас готовы, и, как только вы немного оправитесь, мы вас перенесём в нашу квартиру.

— Спасибо, друг мой, — ответил инженер. — Ещё часок-другой полежу тут, и можно будет отправиться. А теперь рассказывайте, Спилет.

Журналист поведал обо всём, что произошло, и, описывая события, о которых Сайрес Смит не мог знать, рассказал, как воздушный шар выбросило на берег, как его пассажиры вступили на какую-то неведомую землю, по всей видимости необитаемую, хотя ещё неизвестно, что она собою представляет — остров или материк; как они устроили себе убежище в Трущобах и как стали искать Сайреса Смита; рассказал о самоотверженных поисках Наба, о том, как многим они обязаны сообразительности верного пса Топа и т. д.

— Так вы, значит, не на берегу меня нашли? — слабым голосом спросил Сайрес Смит.

— Нет, — ответил Гедеон Спилет.

— И значит, не вы перенесли меня в эту пещеру?

— Нет.

— А далеко до неё от рифов?

— С полмили будет, — ответил Пенкроф. — Вам удивительно, мистер Смит, как вы сюда попали, а мы ещё больше этому дивимся!

— В самом деле, странность какая! — заметил инженер.

Постепенно, оживляясь, он с возраставшим интересом слушал своих товарищей.

— Да, странно, — согласился Пенкроф. — А можете вы рассказать, что с вами было после того, как вас смыло волной?

Сайрес Смит старался собраться с мыслями. Но он мало что мог вспомнить. Волной его выбросило из сетки аэростата, и он погрузился в воду на глубину в несколько саженей. Потом выплыл на поверхность. В полумраке он заметил около себя какое-то живое существо, боровшееся с волнами. Это был Топ, бросившийся на помощь хозяину. Подняв глаза, Смит уже не увидел воздушного шара: лишь только инженер и его собака выпали из сетки и тяжесть аэростата уменьшилась, он стрелой взлетел в высоту. И вот Смит оказался среди бушующих волн, на расстоянии в полмили от берега. Он пытался выплыть, напрягал все силы. Топ поддерживал хозяина, ухватившись зубами за его одежду; но вдруг стремительное течение подхватило его, понесло к северу, а тут захлестнула волна, и после получасовой борьбы он пошёл ко дну, увлекая за собой Топа. С этого мгновения и до той минуты, когда он очнулся на руках у своих друзей, он ничего не помнил.

— Ну, так, верно, волны выбросили вас на берег, — сказал Пенкроф, — и у вас хватило сил дойти сюда, ведь Наб нашёл на песке следы ваших ног.

— Да… Должно быть, так и было… — раздумчиво сказал инженер. — А других следов вы не замечали на берегу?

— Ни единого, — ответил журналист. — Да если бы вдруг и явился в грозную минуту какой-то неведомый спаситель, почему же он бросил вас после того, как вырвал из пучины океана?

— Вы правы, дорогой Спилет. Послушай, Наб, — добавил инженер, пристально глядя на своего слугу. — Может быть, это всё-таки ты… Может быть, от горя у тебя тогда в голове помутилось, и ты запамятовал… Да нет, какая нелепая мысль… А следы эти ещё целы? — спросил Сайрес Смит.

— Да, некоторые целы, — ответил Наб. — Вон там, у внутреннего склона этой дюны, следы сохранились, — они были тут защищены и от ветра и от дождя. А все другие буря уничтожила.

— Пенкроф, — сказал Сайрес Смит, — возьмите, пожалуйста, мои башмаки, посмотрите, подходят ли они к отпечаткам на песке.

Моряк выполнил его просьбу; вместе с Гербертом он пошёл вслед за Набом к тому месту, где сохранились следы на песке.

Оставшись наедине с репортёром, Сайрес Смит сказал:

— Здесь произошло что-то необъяснимое!

— Совершенно необъяснимое! — подтвердил Гедеон Спилет.

— Не будем пока вникать во всякие загадки, дорогой Спилет. Поговорим об этом позднее.

Через минуту Наб и Герберт вернулись.

Никаких сомнений быть не могло: подошвы башмаков Сайреса Смита в точности совпадали с уцелевшими отпечатками. Итак, следы на песке принадлежали Сайресу Смиту.

— Ну, вот и хорошо, — сказал он. — Значит, это у меня самого был провал в памяти, в котором я заподозрил Наба. Я шёл, как лунатик, совсем не сознавая, что куда-то иду. А привёл меня сюда Топ, привёл, следуя своему инстинкту. И он же спас меня из волн… Иди сюда, Топ, иди, хороший мой пёс!

Красавец пёс с радостным визгом бросился к хозяину. И конечно, был награждён за свою преданность бесчисленными ласками.

Читатель, безусловно, согласится, что объяснить спасение Сайреса Смита как-нибудь иначе было невозможно и что эта честь целиком принадлежала Топу.

Около полудня Пенкроф спросил инженера, можно ли теперь перенести его в убежище. Вместо ответа Сайрес Смит усилием воли заставил себя подняться, но тут же ноги у него подкосились, и, чтобы не упасть, он ухватился за плечо Пенкрофа.

— Ладно уж, ладно! — сказал Пенкроф. — Подать карету господину инженеру!

Принесли носилки, покрытые мягким мхом и травой, уложили на них Сайреса Смита и понесли его к берегу. Пенкроф взялся за носилки спереди, а Наб сзади.

До Трущоб надо было пройти восемь миль, а так как нести больного следовало медленно, не спеша и, вероятно, предстояло часто останавливаться, то путники рассчитывали, что они доберутся до места часов через шесть.

По-прежнему дул сильный ветер, но дождь, к счастью, перестал. Лёжа на носилках, инженер приподнялся на локте и оглядывал берег, особенно верхнюю террасу. Он не промолвил ни слова, но смотрел внимательно, и, несомненно, очертания этого побережья, его пески, скалы и леса запечатлелись в памяти инженера Смита. Однако часа через два усталость взяла своё, он вытянулся на носилках и заснул.

К половине шестого вечера маленький караван достиг срезанного угла гранитного кряжа, а вскоре добрался до Трущоб.

Все остановились. Носилки опустили на землю. Сайрес Смит не проснулся — так крепко он спал.

К крайнему своему удивлению, Пенкроф увидел, что буря, бушевавшая ночью, изменила уже знакомую картину. Произошли довольно значительные обвалы, на песке лежали скатившиеся большие глыбы, весь берег ковром устилал толстый слой водорослей. Очевидно, волны, перекатываясь через островок, доходили до подножия гранитного кряжа.

Перед входом в убежище земля была изрыта — несомненно, и на эти глыбы бросались приступом сокрушительные морские валы.

Страшная догадка мелькнула в голове Пенкрофа, и он опрометью кинулся в каменный проход. Но тотчас же выбежал оттуда и замер у входа, растерянно глядя на товарищей…

Огонь потух. Мокрая земля превратилась в грязь. Опалённая тряпица, которая должна была заменять трут исчезла. Море, проникнув в глубину коридора, всё там перевернуло, всё уничтожило!

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Сайрес вновь с товарищами. — Опыты Пенкрофа. — Безуспешная попытка. — Остров или материк? — Замыслы инженера Смита. — В каком месте Тихого океана? — В лесной чаще. — Сосновая шишка. — Охота на водосвинку. — Многообещающий дымок.

 

Моряк коротко поведал Гедеону Спилету, Герберт и Набу о приключившейся беде. Однако несчастье, чреватое, по мнению Пенкрофа, печальными последствиями произвело на товарищей славного моряка далеко не одинаковое впечатление.

Наб был так счастлив возвращению хозяина, что не слушал Пенкрофа — вернее, не желал омрачать своей радости.

Герберт, казалось, до некоторой степени разделял опасения моряка.

А журналист, выслушав сетования Пенкрофа, ответил весьма просто:

— Поверьте, Пенкроф, меня это меньше всего интересует.

— Да ведь я говорю вам, что у нас нет огня!

— Подумаешь!

— И никак его теперь не добыть.

— Чепуха!

— Да что вы, мистер Спилет!..

— Разве с нами нет Сайреса? — сказал журналист. — Инженер наш цел и невредим. Уж он-то придумает, как добыть огонь.

— Да из чего?

— Из ничего.

Что мог ответить на это Пенкроф? Он промолчал, ибо в глубине души не меньше своих товарищей верил в Сайреса Смита; для них инженер Смит был чудом вселенной, кладезем премудрости и всех познаний человеческих! Лучше было сказаться с Сайресом на необитаемом острове, чем без Сайреса в самом большом и культурном городе Соединённых Штатов. С Сайресом у них ни в чем не могло быть недостатка. С ним невозможно было потерять надежду. Если б кто-нибудь сказал этим добрым людям, что землю, на которую их выбросило, уничтожит извержение вулкана, что земля эта канет в бездну Тихого океана, они преспокойно ответили бы: «Тут Сайрес. Вы же видите, Сайрес с нами!»

Но пока что инженер, утомлённый долгим путешествием на носилках, всё ещё спал беспробудным сном, и спутники не могли обратиться к его изобретательности. Пришлось обойтись без огня и ограничиться весьма скудным ужином. Тетеревов уже съели, а зажарить какую-нибудь другую дичь не представлялось возможным.

Прежде всего Сайреса Смита, перенесли в центральный коридор пристанища. Там ему устроили ложе из подсохших водорослей. Глубокий сон, овладевший инженером, мог принести ему только пользу, восстановив его силы лучше, чем самая обильная пища.

К ночи подул резкий северо-восточный ветер, и стало очень холодно. Так как море уничтожило перегородки, сделанные Пенкрофом в коридорах, то там теперь беспрепятственно разгуливали сквозняки, и найденное убежище стало мало пригодным для жилья. Сайрес Смит совсем бы замёрз, если бы товарищи не поснимали с себя кто куртку, кто блузу и не укутали его хорошенько.

Ужин в тот вечер состоял из неизменных литодомов; Герберт и Наб принесли их множество с берега, а к ракушкам юноша добавил ещё изрядное количество съедобных водорослей, найденных им на прибрежных скалах, которые затопляло только в самые большие приливы. Водоросли эти, принадлежавшие к семейству фукусовых, были разновидностью саргассов и, высыхая, давали клейкую массу, довольно богатую питательными веществами. Журналист и его товарищи, поглотив немало литодомов, принялись за саргассы и нашли, что они совсем недурны на вкус. Надо сказать, что на тихоокеанских берегах Азии туземцы довольно широко употребляют саргассы в пищу.

— А всё-таки пора уж мистеру Смиту проснуться и прийти нам на выручку, — сказал моряк.

Меж тем холод становился всё сильнее, и нечем было защититься от него.

Пенкроф, крайне раздосадованный, всячески пытался добыть огонь. Наб помогал ему в этих опытах. Они нашли немного сухого мха и, ударяя друг о друга два кремня принялись высекать искры. Но волокна мха были недостаточно сухи, и он всё не загорался, тем более что вылетавшие искры были слабее тех, что высекают при помощи стального огнива. Попытка не удалась.

Затем Пенкроф вздумал добыть огонь по способу дикарей и попробовал тереть друг о друга два куска дерева. Если б движения самого Пенкрофа и Наба можно было, согласно новой теории превращения энергии, обратить в тепловую энергию, её оказалось бы достаточно чтоб закипела вода в котле паровоза. Однако огня он не добыли: куски дерева сделались горячими, а Набу и моряку стало жарко, вот и всё.

Проработав час, Пенкроф, обливаясь потом, с досадой отбросил чурки.

— Так я и поверю, что дикари добывают огонь таким способом! — воскликнул он. — Дереву хоть бы что, а руки, того гляди, загорятся!

Пенкроф напрасно не верил в этот способ. Дикари действительно умеют добывать огонь быстрым трением друг о друга кусков дерева. Но не всякое дерево пригодно для этого. К тому же недаром говорится, что дело мастера боится, а Пенкроф не умел взяться за дело.

Досада скоро прошла у Пенкрофа. Куски дерева, которые он отшвырнул, подобрал Герберт и тоже принялся тереть их друг о друга. Пенкроф не мог удержаться от смеха, глядя, как хрупкий подросток вздумал тягаться с ним, здоровяком Пенкрофом, и самонадеянно повторяет его неудавшийся опыт.

— Три, дружок, три хорошенько! — язвил он.

— Да я тру только для того, чтобы согреться, как ты, Пенкроф, — ответил, смеясь, Герберт, — а то у меня зуб на зуб не попадает!

Действительно, Герберт хорошо согрелся, но и только. Попытку добыть огонь пришлось отложить до утра. Гедеон Спилет в двадцатый раз заявил, что для Сайреса Смита такая задача — сущий пустяк. А пока что журналист улёгся спать прямо на песке в одном из коридоров Трущоб, Герберт, Наб и Пенкроф последовали его примеру, а Топ растянулся у ног своего хозяина.

На следующий день, 28 марта, инженер проснулся около восьми часов утра, увидел возле своего ложа товарищей, ожидавших его пробуждения, и так же, как накануне, прежде всего спросил:

— Остров или материк?

Как видно, мысль эта не давала ему покоя.

— Откуда же нам знать, мистер Смит? — возразил Пенкроф.

— Не знаете?

— Нет. Но обязательно узнаем, как только вы нас поведёте осмотреть здешние места, — продолжал Пенкроф.

— Мне думается, я могу уже встать, — ответил инженер и без особых усилий поднялся на ноги.

— Вот и хорошо! — воскликнул моряк.

— Я просто умирал от истощения, — заметил Сайрес Смит. — Друзья мои, дайте мне немножко поесть, и всё пройдёт. У вас, конечно, есть огонь?

Моряк замялся и не сразу ответил на щекотливый вопрос. Наконец, собравшись с духом, сказал:

— Вот в том-то и беда, мистер Сайрес! Нет у нас огня, или, вернее сказать, был огонь, да весь вышел!

И Пенкроф рассказал о том, что случилось накануне. Инженера насмешил эпизод с единственной спичкой, а затем неудавшаяся попытка добыть огонь по способу дикарей.

— Посмотрим, — сказал он. — Если не найдём ничего такого, что может заменить трут…

— То что тогда? — спросил моряк.

— Тогда сделаем спички.

— Химические?

— Химические!

— Не такое уж это трудное дело, — сказал журналист, похлопав Пенкрофа по плечу.

Моряк совсем не разделял такого мнения, но возражать не стал. Все вышли из Трущоб. Погода была отличная. Яркое солнце поднялось над горизонтом, и лучи его весело играли на призматических гранях высоких утёсов.

Окинув быстрым взглядом окрестность, инженер сел на обломок скалы. Герберт принёс ему несколько пригоршней ракушек и водорослей и сказал извиняющимся тоном:

— Вот всё, что у нас есть, мистер Сайрес.

— Спасибо и на том, дорогой, — ответил инженер. — На сегодняшнее утро достаточно.

Он с аппетитом съел свой скудный завтрак, запивая его прозрачной, чистой водой, которую зачерпнули из реки большой раковиной.

Товарищи молча смотрели на него. Утолив с грехом пополам голод, Сайрес Смит скрестил на груди руки и сказал:

— Итак, друзья, вы ещё не знаете, куда нас забросила судьба — на материк или на остров?

— Нет, мистер Сайрес, не знаем, — ответил юноша.

— Ну так завтра узнаем, — сказал инженер. — До завтра придётся подождать.

— Только вот… — смущённо заговорил Пенкроф.

— Что вот?

— Как же с огнём-то быть? — спросил Пенкроф, у которого тоже была свои неотвязная мысль.

— Не беспокойтесь, Пенкроф, огонь мы добудем, — ответил Сайрес Смит. — А вы вот что мне скажите… Вчера, когда меня несли на носилках, я как будто видел на западе гору, возвышающуюся над всем этим краем.

— Да, — подтвердил Гедеон Спилет, — гора тут есть, и довольно высокая…

— Прекрасно, — продолжал инженер. — Завтра же мы поднимемся на её вершину и увидим, куда мы попали — на остров или на материк. А до тех пор, повторяю, ничего не будем предпринимать.

— Как ничего? Огонь нам нужен, — упрямо повторил моряк.

— Будет у нас огонь, будет! — сказал журналист. — Потерпите немножко, Пенкроф.

Моряк поглядел на него весьма выразительным взглядом, ясно говорившим: «Да уж если на вас положиться, мистер Спилет, то не скоро мы попробуем жареной дичи!» Однако он сдержался и промолчал.

А Сайрес Смит не ответил ему ни слова, как будто вопрос об огне совсем его не интересовал. Погрузившись в свои мысли, он долго молчал и, наконец, промолвил:

— Друзья мои, положение наше, может быть, и плачевное, но очень ясное. Всё очень просто. Возможно, что мы находимся на материке, а тогда после более или менее долгих странствий мы доберёмся до каких-нибудь населённых мест. Но, может быть, мы попали на остров, и уж тут одно из двух: если на острове есть население, мы постараемся выпутаться из беды с помощью местных жителей, а если он необитаем, — сообразим, как нам отсюда выбраться собственными силами.

— Да, всё очень просто, чего уж проще! — проворчал Пенкроф.

— Но куда же нас всё-таки занёс ураган? Как вы сами-то думаете, Сайрес? — спросил журналист.

— Я, конечно, не могу этого знать наверняка, но есть все основания предполагать, что мы где-то в Тихом океане. Ведь, когда мы вылетели из Ричмонда, дул северо-восточный ветер, и сама уж сила урагана говорит за то, что направление его не менялось. А если всё время сохранялось одно и то же направление — с северо-востока на юго-запад, то, значит, мы пролетели над несколькими штатами — Северной Каролиной, Южной Каролиной, Джорджией, над Мексиканским заливом, над самою Мексикой, в самой узкой её части, потом над какой-то полосой Тихого океана. Я думаю, что всего шар пролетел не меньше шести-семи тысяч миль, и если направление ветра изменилось хоть на полрумба, он мог нас занести на Маркизские острова или на острова Туамоту, а если скорость его была больше, чем я думаю, то возможно, что мы очутились в Новой Зеландии. В таком случае нам нетрудно будет возвратиться на родину, — мы сможем рассчитывать на помощь англичан или туземного населения маори. Но если мы попали на какой-нибудь необитаемый остров Микронезии (это мы, возможно, установим, когда поднимемся на высокую гору, о которой я говорил), то уж нам придётся остаться здесь навсегда!

— Навсегда? — воскликнул журналист. — Дорогой Сайрес, что вы сказали? Навсегда?

— Разумнее всего приготовиться к самому худшему, — ответил инженер. — А всё хорошее пусть будет приятной неожиданностью.

— Правильно! — заметил Пенкроф. — Но будем всё-таки надеяться, что около нашего острова — если мы на острове — проходят морские суда! Иначе нам совсем худо придётся!

— Ничего нельзя узнать, пока мы не поднимемся на гору, и это надо сделать как можно скорее, — ответил инженер.

— А будете ли вы завтра в силах, мистер Сайрес, совершить такое трудное восхождение? — забеспокоился Герберт.

— Надеюсь, что выдержу, — ответил инженер, — но при условии, что Пенкроф и ты, дитя моё, окажетесь умелыми и ловкими охотниками.

— Мистер Сайрес, — взмолился моряк, — раз уж вы заговорили об охоте, то позвольте вам сказать, что напрасно мы дичь принесём, если её не на чем будет зажарить.

— Принесите, Пенкроф, принесите дичи, — сказал Сайрес Смит.

Было решено, что инженер и Гедеон Спилет останутся около Трущоб, чтобы осмотреть берег и верхнее плато. А тем временем Наб, Герберт и Пенкроф пойдут в лес, пополнят запас топлива и постараются побольше принести добычи — и пернатой и четвероногой, какая попадётся.

Охотники отправились в поход в десятом часу утра. Герберт был полон надежд, Наб шёл в весёлом расположении духа, зато Пенкроф сердито бормотал:

— Не будет у них никакого огня. Разве что с неба молния ударит и зажжёт им дрова.

Все трое двигались по берегу реки, и, когда дошли до её излучины, моряк остановился и спросил своих спутников:

— С чего начнём? С охоты или сперва дров наберём?

— С охоты, — ответил Герберт. — Вон уж Топ ищет.

— Ладно, сперва поохотимся, а потом вернёмся сюда за дровами.

Приняв такое решение, Герберт, Наб и Пенкроф выломали себе в молодом ельнике три дубинки и двинулись вслед за Топом, бежавшим в высокой траве.

На этот раз охотники отошли от берега реки и углубились в лес. Кругом по-прежнему были хвойные деревья, главным образом сосны. Кое-где лес редел, и на открывавшейся взору поляне стояли огромные, мощные сосны. По-видимому, наши аэронавты очутились в более высоких широтах, чем предполагал инженер. Порой попадались прогалины, где торчали во все стороны сучья старого, замшелого сухостоя и земля была устлана валежником — словом, богатейший природный склад топлива. Затем опять тянулся лес, почти непроходимые заросли, смыкавшиеся сплошной стеной.

В этих незнакомых чащах, где не пролегало ни единой хоженой тропы, легко было заблудиться. Поэтому Пенкроф время от времени заламывал на деревьях ветки, намереваясь по этим вехам найти обратный путь к реке. Он уже думал, что, пожалуй, напрасно они не направились вдоль берега, как в первую свою экспедицию, ибо шли они уже целый час, а дичи как не бывало. Топ рыскал под низко нависшими ветвями и поднимал птиц, но они не подпускали к себе наших охотников. Все куруку куда-то исчезли, и Пенкроф уже подумывал, не пойти ли опять в болотистую часть леса, где он так удачно поймал на удочку тетеревов.

— Э-э, Пенкроф! — насмешливо произнёс Наб. — Где же дичь? Ты ведь обещал моему хозяину много, много дичи. А гляди-ка, жарить-то будет нечего. Зря ты об огне беспокоился!

— Потерпи, Наб, — ответил моряк. — Мы своё дело сделаем, а вот что найдём, когда вернёмся?

— Ты, значит, не веришь мистеру Смиту?

— Верю.

— Только не веришь, что он добудет огонь?

— Увижу огонь в очаге, тогда поверю.

— Раз мой хозяин сказал — значит, будет огонь!

— Посмотрим.

Солнце ещё не достигло зенита, и экспедиция могла продолжаться. Герберт сделал открытие — нашёл дерево со съедобными плодами. То была кедровая сосна, которая растёт в умеренном климате Америки и Европы и даёт превосходные, весьма ценимые орехи. В шишках оказались совсем спелые орехи, и Герберт с товарищами полакомились ими.

— Ну вот, — сказал Пенкроф, — вместо хлеба — водоросли, вместо мяса — сырые слизняки, а на десерт — кедровые шишки. Какой ещё может быть обед у людей, раз у них нет ни единой спички!

— Да будет тебе жаловаться! — заметил Герберт.

— Я, дружок, вовсе не жалуюсь. Но уж что ни говори, в такой еде сытости мало, это ведь не мясо.

— Топ что-то высмотрел! — воскликнул Наб и побежал в чащу, откуда слышался лай, к которому примешивалось какое-то странное хрюканье.

Моряк и Герберт бросились вслед за Набом. Если попалась добыча, надо её поймать, а не спорить, на чем её зажарить.

Нырнув в зелёные заросли, охотники увидели, что Топ треплет какое-то животное, схватив его за ухо. Это четвероногое, похожее на поросёнка, было длиной фута в два с половиной и покрыто жёсткой тёмно-коричневой шерстью, более светлой на брюхе. Лапы, которыми оно крепко упиралось в землю, были перепончатые.

Герберт решил, что это водосвинка — один из самых крупных представителей семейства грызунов.

Водосвинка и не думала отбиваться от собаки, только таращила глупые, заплывшие жиром глаза. Вероятно, она в первый раз видела людей.

Наб покрепче сжал в руке свою дубинку и хотел было уже пристукнуть грызуна, как вдруг тот рванулся и, оставив в зубах Топа кончик своего уха, с громким хрюканьем бросился наутёк, наскочил на Герберта и, чуть не сбив его с ног, исчез в лесу.

— Ах, негодяй! — воскликнул Пенкроф.

Все кинулись вслед за Топом догонять беглеца и вот-вот уже готовы были схватить его, как вдруг животное бросилось в озерко, окружённое вековыми соснами, и скрылось под водой.

Охотники в растерянности остановились. Топ прыгнул в воду, но водосвинка, нырнув на дно, не показывалась.

— Подождём, — сказал Герберт, — она скоро вынырнет.

— А может, она утонула? — спросил Наб.

— Нет, — ответил Герберт. — Вы видели, какие у неё лапы? Перепончатые. Это почти что земноводное. Подстережём её.

Топ всё не вылезал из воды. Охотники встали на берегу в разных концах, чтобы отрезать водосвинке путь к отступлению, а Топ, разыскивая её, плавал по озеру.

Герберт не ошибся. Через несколько минут водосвинка вынырнула, и Топ тотчас схватил её, не давая ей уйти под воду. В одно мгновение водосвинку вытащили на берег, и Наб прикончил её ударом палки.

— Ура! — закричал Пенкроф, любивший этот победный клич. — Теперь бы только угольков горячих, и мы этого грызуна сгрызём до косточки!

Он взвалил добычу на плечо и, определив по солнцу, что время близится к двум часам дня, подал команду к возвращению.

Чутьё Топа и тут сослужило службу охотникам — благодаря умному животному они, не плутая, выбрались из чащи и через полчаса были уже у излучины реки.

Так же как и в первый раз, Пенкроф быстро соорудил плот из стволов деревьев, хотя это казалось ему бесцельной работой, ведь огня теперь не было; плот пустили по течению реки.

Но шагах в пятидесяти от Трущоб Пенкроф вдруг остановился и, оглушительно крикнув «ура», протянул руку указывая на край каменной крыши.

— Герберт! Наб! Глядите! — крикнул он.

Над скалами, клубясь на ветру, поднимался столб дыма.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Изобретение инженера. — Вопрос, беспокоящий Сайреса Смита. — Экспедиция в горы. — Лес Вулканическая почва. — Трагопаны. — Муфлоны. — Первая площадка. — Ночлег. — На вершине горы.

 

Минуту спустя все три охотника уже были у пылавшего в очаге огня, возле которого сидели Сайрес Смит и журналист. Пенкроф остановился и безмолвно смотрел на них, держа в руках свою добычу.

— Ну что, милейший? — воскликнул репортёр. — Огонь-то горит! Самый настоящий огонь. На нём прекрасно можно изжарить сие животное, и мы устроим пиршество.

— Кто зажёг?.. — недоумевал Пенкроф.

— Солнце!

Ответ был совершенно правильный. Огонь, так восхитивший Пенкрофа, дало само солнце. Моряк глазам своим не верил и так был ошеломлён, что и не подумал расспросить инженера.

— У вас было увеличительное стекло, мистер Смит? — спросил Герберт.

— Нет, дитя моё, — ответил инженер, — но я сделал его.

И Сайрес Смит показал прибор, сыгравший роль увеличительного стекла. Он просто-напросто воспользовался двумя выпуклыми стёклами от карманных часов — своих собственных и Гедеона Спилета. Налив в стёкла воды, он сложил их и слепил края глиной. У него получилось таким образом двояковыпуклое зажигательное стекло; поймав в его фокусе пучок солнечных лучей, он направил их на горсточку сухого мха, и мох воспламенился.

Моряк посмотрел на остроумное приспособление, потом посмотрел на инженера и не произнёс ни слова. Но как красноречиво говорили его глаза! Если Сайрес Смит не стал для него божеством, то во всяком случае уже не был простым смертным. Наконец дар слова вернулся к Пенкрофу.

— Запишите-ка, мистер Спилет, — сказал он. — Запишите это в своей книжечке!

— Уже записано, — ответил журналист.

Затем Пенкроф с помощью Наба установил вертел, и вскоре искусно выпотрошенная водосвинка, словно молочный поросёнок, уже подрумянивалась на ярком огне.

Трущобы опять стали сносным жилищем — от костра потянуло теплом по коридорам; снова сложены были из камней перегородки.

Как мы видим, инженер Смит и его товарищи с пользой провели день. У Сайреса Смита окрепли силы, и он попробовал взобраться на верхнее плато. Оттуда он своим зорким глазом, привыкшим определять расстояния, долго смотрел на конусообразную вершину, на которую должны были завтра подняться. Гора эта отстояла миль на шесть к северо-западу, высота же её, как казалось, достигала трёх с половиной тысяч футов над уровнем моря. Следовательно, с вершины горы наблюдатель мог видеть на пятьдесят миль вокруг. Весьма вероятно, что тогда удастся разрешить вопрос: «Остров или материк?» — вопрос, который Сайрес Смит не без оснований считал пока самым важным.

Поужинали очень вкусно. Мясо водосвинки оказалось превосходным. Трапезу дополнили водоросли и кедровые орехи. Инженер почти ничего не говорил, его поглощали мысли о предстоящем путешествии.

Раза два Пенкроф высказывал свои соображения о том, что следовало бы предпринять, но Сайрес Смит, очевидно обладавший весьма методическим умом, только кивал головой.

— Завтра всё выясним, — твердил он, — и в соответствии с обстоятельствами будем действовать.

После ужина подбросили в очаг побольше дров, и все обитатели Трущоб, включая и верного пса Топа, крепко уснули.

Никакие злоключения не потревожили в ту ночь их мирный сон, и на следующее утро, двадцать девятого марта, они проснулись отдохнувшие и бодрые, все запаслись силами для экспедиции, от которой зависела их участь.

Приготовления были окончены. Остатками жаркого путники могли питаться ещё сутки. К тому же они надеялись пополнить дорогой запас провианта. Так как стёклышки вставили опять на своё место — в ободок часов инженера и часов Гедеона Спилета, — то Пенкроф опалил на огне тряпицу, взамен отсутствующего трута. Кремней же можно было найти сколько угодно у подножия этих скал, состоявших, несомненно, из вулканических пород.

В половине восьмого утра исследователи, вооружившись дубинками, вышли из своего становища. По совету Пенкрофа решили идти уже знакомыми местами — через лес, а возвратиться другой дорогой. К тому же это был, несомненно, кратчайший путь к горе. Итак, все двинулись к югу и, завернув за южный край гранитного кряжа, пошли полевому берегу реки, а от того места, где она поворачивала на юго-запад, углубились в лес. Нашли тропинку, уже проложенную нашими охотниками под сенью хвойных деревьев, и к девяти часам Сайрес Смит с товарищами вышли на опушку леса с западной его стороны.

Сначала шли по болотистой низине, потом почва стала сухой, песчаной: начался пологий подъём, который вёл от берега в глубь этих незнакомых краёв. Под высокими деревьями мелькали какие-то зверьки. Но не успевал Топ поднять дичь, как хозяин тотчас же его отзывал, считая, что сейчас не время охотиться, — позже видно будет. Таких людей, как инженер Сайрес Смит, нельзя отвлечь от намеченной цели, от мысли, овладевшей ими. Пожалуй, мы не ошибёмся, если скажем, что он даже не обращал внимания на характер местности, по которой они проходили, на её рельеф и природные богатства. Он поставил себе задачу взойти на гору и не хотел отвлекаться от неё.

В десять часов сделали короткий привал. Как только путники вышли из лесу, перед их глазами предстали очертания горного хребта. Самую высокую его часть составляли две конусообразные вершины. Одна была высотою приблизительно в две с половиной тысячи футов; отроги, как будто служившие ей опорой, имели какие-то странные изгибы и напоминали когти огромной звериной лапы, вцепившейся в землю. Между этими отрогами пролегали ущелья, обрывистые склоны которых поросли деревьями вплоть до усечённой вершины первой горы. На северо-восточном склоне растительность, очевидно, была менее густой, между зелёными рощицами виднелись довольно извилистые просветы, вероятно проложенные потоками лавы.

Возле первого конуса возвышался второй; слегка округлая его макушка стояла немного вкривь, словно шапка, заломленная набекрень. На её голых склонах во многих местах вздымались красноватые скалы.

Как раз на вершину этой второй горы им и предстояло подняться; и, очевидно, лучше всего было идти по гребням отрогов.

— Мы с вами находимся в горах вулканического происхождения, — сказал Сайрес Смит и двинулся впереди твоих спутников по извилистому и довольно пологому склону одного из отрогов, который вёл к первому плато.

Поверхность земли была изрезана, вздыблена, вспучена действием вулканических сил. Повсюду были разбросаны одиночные валуны, глыбы базальта, пемзы и обсидиана. Кое-где зеленели высокие хвойные деревья, — те же самые породы, что на несколько сот футов ниже покрывали дно и обрывы ущелий, сливаясь в густую чашу, непроходимую для лучей солнца.

В начале подъёма Герберт заметил свежие следы, принадлежавшие каким-то крупным животным, возможно опасным хищникам.

Пожалуй, эти симпатичные звери не согласятся по доброй воле уступить свои владения, — сказал Пенкроф. — Ну что же, мы постараемся от них избавиться, — отвечал журналист, которому уже приходилось охотиться в Индии на тигров, а в Африке на львов. — Но пока будем держаться начеку.

Путники поднимались медленно, из-за всяческих неодолимых препятствий приходилось отклоняться от прямого пути. Иногда склон вдруг рассекала пропасть, и маленький отряд должен был её обходить. Иной раз поневоле отступали, возвращались назад, отыскивая более удобное для подъёма место. Время шло, возрастала усталость. В полдень остановились в тени высоких елей около ручейка, каскадом сбегавшего по камням; к этому времени одолели только половину подъёма на первый уступ, и стало ясно, что засветло до него не доберёшься.

С места привала открывался широкий вид на море, но с правой стороны кругозор ограничивал высокий остроконечный мыс, протянувшийся к юго-востоку, и нельзя было определить, идёт ли за ним море или суша. Слева Даль видна была к северу на несколько миль. На северо-западе картина завершалась горным отрогом причудливых очертаний, — он казался застывшим потоком лавы, некогда извергнутой вулканом. Итак, пока ещё не было возможности дать ответ на вопрос, который Сайрес Смит хотел разрешить.

В час дня отправились дальше. Надо было повернуть на юго-запад и снова углубиться в довольно густой лес. Там на глазах путников перелетали с дерева на дерево несколько пар птиц, принадлежавших к семейству фазановых. Это были трагопаны, украшенные мясистым наростом, висевшим у зоба, и двумя цилиндрическими выступами, посаженными позади глаз. Птицы были величиной с домашнего петуха; самок облекало скромное коричневое оперение, а самцы щеголяли в великолепных красных перьях, усеянных белыми крапинками. Метко брошенным камнем Гедеон Спилет убил одного из трагопанов, на которых Пенкроф, проголодавшись на свежем воздухе, смотрел с вожделением.

Выйдя из леса, путники, подтягивая друг друга, взобрались по обрывистой круче высотою в сто футов и поднялись на верхний почти безлесный ярус хребта, несомненно состоявший из вулканических пород. Тут нужно было опять повернуть на восток и двигаться, петляя по склону, так как подъём становился всё круче, всё труднее, — каждый должен был идти с осторожностью и смотреть, куда он ставит ногу. Впереди подымались Наб и Герберт, Пенкроф замыкал шествие, в середине взбирался Сайрес Смит и журналист. Животные, водившиеся на этих высотах (следов тут встречалось немало), несомненно, должны были обладать стальными мышцами и большой гибкостью, которой отличаются, например, серны и дикие козы. Некоторые из этих обитателей гор даже попадались им на глаза, и, увидев их в первый раз, Пенкроф окрестил их по-своему.

— Бараны! — воскликнул он.

Путники остановились. Шагах в пятидесяти от них стояло шесть-семь крупных животных с широкими, загнутыми назад рогами, сжатыми на концах, с длинной шелковистой шерстью бурого цвета, прикрывающей густой подшёрсток.

Это вовсе не были обыкновенные бараны, а бараны особой породы, встречающиеся в горных областях умеренного климата. Герберт назвал их муфлонами.

— А годятся они на жаркое или на отбивные котлеты? — спросил моряк.

— Вполне, — ответил Герберт.

— Ну, стало быть, это бараны!

Застыв неподвижно среди базальтовых глыб, муфлоны удивлённо глядели на пришельцев — вероятно, они впервые видели людей. И вдруг испуганно шарахнулись и мигом исчезли между скал.

— До свиданья! — крикнул им вдогонку Пенкроф с таким забавным видом, что все невольно засмеялись.

Подъём продолжался. Часто на склоне причудливыми зигзагами выступали натёки застывшей лавы. На пути не раз попадались дымящиеся вулканчики — сольфаторы, которые приходилось огибать. Иногда сера отлагалась в форме кристаллических друз, вкраплённых в породы, которые вулкан выбрасывает перед тем, как начинает изливаться из него лава: крупнозернистые, сильно спёкшиеся пуццоланы и беловатый вулканический пепел, состоящий из бесчисленных мелких кристаллов полевого шпата.

С приближением к первому плато, образованному подошвою ближнего вулкана, подниматься стало ещё труднее. К четырём часам дня уже миновали лесную зону. Лишь кое-где попадались уродливо изогнутые оголённые сосны, должно быть очень живучие, раз они выдерживали на такой высоте порывы океанских ветров. К счастью для Сайреса Смита и его спутников, день был ясный, тихий — ведь на высоте в три тысячи футов сколько-нибудь резкий ветер очень затруднил бы восхождение на вершину. Небо было чистое, безоблачное, воздух совершенно прозрачный. Кругом стояла глубокая тишина. Солнце уже зашло за верхний конус вулкана, закрывавшего на западе полгоризонта; огромная тень этой горы протянулась до самого берега и удлинялась всё больше, по мере того как опускалось солнце. На востоке в небе стояли лёгкие, полупрозрачные облачка, и лучи заката окрашивали их во вес цвета радуги.

Только пятьсот футов отделяло наших путников от того плато, где они хотели остановиться на ночлег, но, чтобы добраться до него, пришлось столько кружить, что этот короткий путь увеличился по меньшей мере на две мили, зачастую на крутом подъёме ноги скользили на гладкой, словно отшлифованной поверхности застывшей лавы, если только выветрившиеся породы не давали достаточной точки опоры. День был на исходе, и уже надвигались сумерки, когда Сайрес Смит и его друзья, очень усталые после семичасового восхождения, добрались, наконец, до плато и остановились у подножия первого конуса.

Поскорее устроиться на привале, подкрепить свои силы ужином, а затем — спать! Второй ярус горы покоился на гранитном основании, и вокруг было столько скал, что найти среди них убежище оказалось нетрудным делом. Топлива вокруг было немного, но всё же удалось развести костёр, набрав мха и сухих веток кустарника, кое-где росшего на этом плато. Пока Пенкроф складывал из камней очаг, Наб и Герберт отправились за дровами. Вскоре они принесли по большой охапке хвороста. При помощи кремней высекли искры на опалённую тряпицу, служившую трутом. Наб раздул огонь, и через несколько мгновений на привале под защитой скал, весело потрескивая, уже пылал костёр.

Костёр предназначался лишь для того, чтобы погреться у огня, ибо к вечеру стало очень свежо, а жарить на нём фазана не стали — Наб берёг птицу на завтрашний день. На ужин пошли остатки жареной водосвинки и кедровые орехи. К половине шестого трапеза была закончена.

Сайресу Смиту пришла тогда мысль осмотреть, пока ещё не стемнело, широкое округлое основание верхнего конуса. Прежде чем прилечь отдохнуть, он захотел узнать, удастся ли обойти вокруг конуса, в случае если невозможно будет подняться по крутым склонам на самую его вершину. Мысль эта не оставляла его, ведь с той стороны, куда кренилась снеговая шапка, то есть с севера, гора могла оказаться неприступной. А если нельзя будет ни подняться на вершину, ни обойти её вокруг подножия, то, значит, окрестности, расположенные с западной стороны горы, не осмотришь и, следовательно, цель экспедиции полностью не будет достигнута.

И вот Сайрес Смит, позабыв об усталости, зашагал по краю плато, направляясь к северу; Герберт пошёл вместе с ним, меж тем как Пенкроф и Наб занялись приготовлениями к ночлегу, а Гедеон Спилет заносил в свою записную книжку события истекшего дня.

Вечер выдался ясный, тихий. Ещё не совсем стемнело. Сайрес Смит и юноша шли молча. Подошва конуса то расширялась, и тогда идти было легко, то суживалась, загромождённая обвалами, и тут уже наши исследователи продвигались осторожно, один вслед другому. Минут через двадцать им пришлось остановиться. Дальше оба конуса совершенно срослись у основания. Обойти же эту гору по скату, имевшему наклон в семьдесят градусов, было невозможно.

Итак, Сайрес Смит и его юный спутник потерпели не дачу в своих попытках обогнуть вершину, зато они увидели, что можно взобраться на неё.

В самом деле, перед ними была глубокая трещина, рассекавшая край верхнего кратера, или, если угодно, воронки, из которой в далёкие времена, когда этот вулкан был ещё действующим, вытекала расплавленная лава. Охладев, лава затвердела, и куски шлака, застывшие в её корке, образовали как бы устроенную природой лестницу с широкими ступенями, которая могла облегчить восхождение на гору.

Сайрес Смит сразу заметил эту особенность в расположении трещины и, хотя темнота уже сгущалась, без колебаний стал взбираться по огромной «лестнице» вместе с Гербертом, не отстававшим от него.

Предстояло одолеть подъём в тысячу футов. Доступны ли были стенки кратера? Мы скоро это узнаем. Инженер решил подниматься до тех пор, пока будет возможно. К счастью, по стенкам кратера тянулись извилистые борозды, словно нарезки исполинского винта, что облегчало подъём.

Вулкан, несомненно, принадлежал к числу потухших. Ни малейшей струйки дыма не поднималось над его склонами. Ни малейшего язычка пламени не вырывалось из его глубины. Не слышно было даже слабого рокота, гула, подземного содрогания, — всё было спокойно в тёмной бездне, доходившей, быть может, до самых недр земли. Воздух внутри кратера не был насыщен сернистыми испарениями. Вулкан не погрузился в дремоту, — нет, в нём иссякла жизнь.

Попытка Сайреса Смита сулила удачное восхождение. Вместе с Гербертом он поднимался всё выше, воронка кратера ширилась всё больше. Округлый клочок неба, видневшийся между краями кратера, всё увеличивался. Можно сказать, что с каждым шагом Сайреса Смита и Герберта у них в поле зрения появлялись всё новые звёзды и великолепные, яркие созвездия Южного полушария. В зените горел красным огнём Антарес в созвездии Скорпиона, а подальше сверкала звезда бета созвездия Кентавра, которую считают ближайшей к Земле звездою.

Затем, по мере того как расширялась воронка кратера, возникли Фомальгаут из созвездия Рыбы, Звёздный треугольник и, наконец, почти над самым антарктическим полюсом засверкал Южный Крест, путеводная звезда Южного полушария, подобно Полярной звезде, указывающей путь мореходам в Северном полушарии.

Около восьми часов вечера Сайрес Смит и Герберт вышли на вершину вулкана, являвшуюся высшей точкой на острове.

Уже настала ночь, нечего было и пытаться различить что-нибудь на расстоянии в две мили. Окружает ли со всех сторон эту неведомую землю море, или она соединяется на западе с каким-либо материком, омываемым Тихим океаном, — сейчас этого нельзя было сказать. На западе чётко вырисовывалась гряда облаков, ещё увеличивавших сумрак; уже нельзя было отличить море от неба, они сливались в единый широкий тёмный круг.

Но в одной точке горизонта замерцал тусклый свет, медленно опускавшийся по мере того, как поднимались в небесную высоту облака.

То был тонкий серп месяца, уже клонившегося к закату, уже готового исчезнуть. Но в недолгом его сиянии под длинной полосой облаков, протянувшейся в небе, чётко обрисовалась линия горизонта, и на краткий миг затрепетала на подёрнутом зыбью морском просторе лунная дорожка.

Сайрес Смит схватил юношу за руку, и, когда молодой месяц погрузился в воды океана, инженер воскликнул:

— Остров!

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

На вершине потухшего вулкана. — Внутри кратера. — Вокруг — только океан. — Вид берега с высоты птичьего полёта. — Гидрография и орография. — Обитаем ли остров? — Крещение заливов, бухт, мысов, рек и так далее. — Остров Линкольна.

 

Через полчаса Сайрес Смит и Герберт возвратились на стоянку. Инженер сказал своим друзьям, что земля, на которой они очутились по воле случая, — остров; завтра надо многое обдумать и решить, что делать. Затем каждый устроился как мог для ночлега под прикрытием базальтовой скалы на высоте в две тысячи пятьсот футов над уровнем моря, и в эту тихую ночь наши островитяне уснули мирным сном.

На следующее утро, 30 марта, после скудного завтрака, состоявшего только из трагопана, зажаренного на вертеле, инженер решил вновь подняться на вершину потухшего вулкана и оттуда внимательно осмотреть остров, где потерпевшим крушение аэронавтам, быть может, предстояло остаться узниками на всю жизнь, если остров расположен далеко от материка и не находится на путях кораблей, посещающих тихоокеанские архипелаги. Все спутники инженера Смита решили идти вместе с ним в эту новую экспедицию. Им тоже хотелось увидеть общую картину этого острова, где они вынуждены жить и бороться за своё существование.

Около семи часов утра Сайрес Смит, Герберт, Пенкроф, Гедеон Спилет и Наб распростились с базальтовым убежищем. Никто, казалось, не тревожился о своей участи, все полны были веры в свои силы, но надо сказать, что эта вера зиждилась у Сайреса Смита на иной основе, чем у его друзей. Инженер верил в будущее потому, что чувствовал себя способным вырвать у этой дикой природы всё необходимое для своей жизни и для жизни своих товарищей, а они не страшились ничего, зная, что с ними Сайрес Смит. И это было понятно. Пенкроф преисполнился такого доверия к инженеру с тех пор, как вновь запылал в очаге потухший огонь, что, окажись они все на голой скале, он и тогда не, потерял бы надежды, лишь бы там был с ними Сайрес Смит.

— Ничего! — сказал он. — Мы удрали из Ричмонда без разрешения тюремщиков. А тут у нас никаких надзирателей нет, так неужели мы в один прекрасный день не распростимся с этим благословенным уголком?

Сайрес Смит направился той же дорогой, какой он поднимался накануне. Обогнули конус вулкана по плато, на котором он вздымался, и вскоре добрались до огромной расселины. Погода стояла прекрасная. Солнце, сиявшее в безоблачном чистом небе, заливало своим светом восточный склон горы.

Подошли, наконец, к кратеру. Он оказался именно таким, каким смутно видел его Сайрес Смит в темноте, то есть огромной, расширяющейся кверху воронкой, поднятой на тысячу футов над горным плато. От нижнего конца трещины по склону горы змеились широкие и мощные окаменевшие потоки лавы, а глыбы изверженных пород раскиданы были до нижних долин, изрезавших северную часть острова.

Стенки кратера имели наклон не больше тридцати пяти — сорока градусов, и подниматься по ним оказалось совсем нетрудно. На них заметны были очень древние следы лавы — вероятно, при извержении она переливалась через верхний край кратера, пока боковая трещина не открыла ей нового выхода.

Что касается внутреннего канала, которым кратер сообщался с недрами земли, глубину его нельзя было определить на глаз, так как он терялся в темноте. Но несомненным оставалось то обстоятельство, что вулкан принадлежит к числу потухших.

Около восьми часов утра Сайрес Смит и его спутники уже взобрались на конический бугор, торчавший на северном краю кратера.

— Море! Кругом море! — воскликнули путники в один голос, как будто не могли не произнести этих слов, подтверждавших, что они очутились на острове.

Совершая вторичное восхождение на потухший вулкан, Сайрес Смит, быть может, лелеял надежду увидеть неподалеку другую землю, другой остров, которых он накануне не рассмотрел в темноте. Но до самого горизонта, то есть на протяжении пятидесяти миль вокруг, простиралась водная пустыня. Никакой земли в виду! И ни одного паруса! Беспредельная ширь океана, и в ней затерялся их остров.

Инженер и его сотоварищи застыли в молчании и долгое стояли неподвижно, окидывая взглядом океан. Глаза их жадно впивались в морскую даль. Но даже Пенкроф, отличавшийся чудесной зоркостью, не увидел ничего, а ведь если бы где-то на горизонте показалась земля, то пусть она даже возникла бы в виде неуловимой для другими полоски тумана, Пенкроф, несомненно, разглядел бы её ибо природа наделила его сущими телескопами, которыми он озирал мир из-под насупленных бровей.

От океана они обратили взгляд на остров, которыми виден был весь как на ладони. Гедеон Спилет задал возникший у всех вопрос:

— А велик ли он?

Ведь остров казался таким ничтожным среди безграничных просторов океана.

Сайрес внимательно присмотрелся к очертаниям острова, принял в соображение высоту горы, на которой они стояли, и, подумав немного, сказал:

— Друзья мои, мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что берега нашего острова имеют больше ста миль протяжения.

— А какая у него площадь?

— Трудно сказать. Очень уж он прихотливо изрезан.

Сайрес Смит не ошибся в своём определении — остров по величине был приблизительно равен Мальте или остров Закинф в Средиземном море, но отличался гораздо более неправильной формой, а вместе с тем был менее богат мысами, стрелками, косами, заливами, бухтами. Его странные очертания поражали взгляд, и, когда Гедеон Спилет, по просьбе инженера, зарисовал контуры острова, все нашли, что он похож на какое-то фантастическое животное, на чудовищное крылоногое, спящее на волнах Тихого океана.

Журналистом была тотчас же составлена довольно точная карта острова.

Нелишним будет ознакомить читателей с очертаниями острова. В той части берега, куда пристали наши путники, когда их шар потерпел крушение, имелась широкая бухта, ограниченная с юго-востока остроконечным мысом, который во время первого путешествия Пенкрофа был скрыт от его глаз. С северо-востока бухту защищали две другие косы, а между ними был узкий залив, похожий на пасть огромной акулы.

В направлении с северо-востока на юго-запад берег выдавался в море округлым выступом, напоминавшим приплюснутый череп какого-то хищного зверя, а затем, близ того места, где находился потухший вулкан, поднимался горбом несколько расплывчатых контуров. Далее берег тянулся с севера на юг довольно плавной кривой вплоть до небольшой бухты, врезавшейся в берег на середине периметра острова, а за нею изгибался скалистый мыс, похожий на хвост гигантского аллигатора. Этот мыс представлял собою оконечность большого полуострова тридцати миль длиною, считая от юго-восточного мыса, о котором мы уже упоминали, внизу берег полуострова плавно изгибался, образуя широкий открытый залив. Таковы были причудливые очертания острова.

В самой узкой своей части — между Трущобами и бухтой, лежавшей на западном берегу, как раз напротив них, — остров имел только десять миль в поперечнике, а в самой широкой части — от северо-восточного мыса, похожего на челюсть акулы, и до юго-западной оконечности острова — не меньше тридцати миль.

Поверхность острова отличалась разнообразием: от первых отрогов горы до самого берега океана его покрывал густой лес, а северная часть была безводная, песчаная, голая. Между горой и восточным берегом Сайрес Смит и его спутники, к удивлению своему, обнаружили озеро, окаймлённое зеленью. Они и не подозревали о его существовании. С высоты казалось, что озеро лежит на одном уровне с океаном, но, поразмыслив, инженер объяснил своим спутникам, что оно расположено футов на триста выше, так как водоёмом служит впадина плоскогорья, являющегося продолжением гранитного берегового кряжа.

— А вода-то в нём пресная? — спросил Пенкроф.

— Разумеется, пресная, — ответил инженер. — Должно быть, его питают горные источники.

— Смотрите, вон течёт маленькая речушка. Она как раз впадает в озеро, — сказал Герберт, указывая на ручей, вероятно бравший начало в западных отрогах хребта.

— Да, да, — подтвердил Сайрес Смит. — И раз эта речка впадает в озеро, там, со стороны моря, должен быть сток, по которому выливается избыточная вода. На обратном пути увидим.

Этот быстрый, довольно извилистый горный ручей и уже обследованная река, очевидно, представляли собой всю речную систему острова, насколько она была доступна взгляду наших путников. Возможно, что в лесных чащах, покрывавших две трети острова, текли к морю и другие речки. Такое предположение напрашивалось само собой, ибо лесистая часть острова была, по-видимому, весьма плодородной и изобиловала великолепными образцами флоры умеренного пояса. В северной части ничто не указывало на присутствие речек или ручьёв. Возможно, что на болотистой северо-восточной оконечности острова скопились стоячие воды, — в общем, там была дикая и, видимо, бесплодная область дюн, песков и камня — местность, которая представляла собой резкий контраст с остальной территорией острова, отличавшейся богатой природой.

Вулкан, находившийся не на середине острова, а ближе к северо-западному побережью, как будто служил границей двух этих зон.

На юго-западе, на юге и на юго-востоке нижние уступы горных отрогов совсем исчезали под зелёным плащом лесов. Зато на севере можно было проследить все их разветвления и увидеть, как они, постепенно понижаясь, уступают место песчаным равнинам. Как раз с северной стороны в те далёкие времена, когда происходили извержения вулкана, потоки лавы, вытекавшие из него, проложили себе широкую дорогу и вымостили её своей застывшей толщей вплоть до того остроконечного мыса, который закрывал бухту с северо-востока.

Сайрес Смит и его товарищи пробыли на вершине горы не меньше часа. Остров лежал перед ними, словно рельефная раскрашенная карта с обычной расцветкой: зелёным цветом обозначались леса, жёлтым — пески, голубым — воды. Всю его поверхность они могли охватить глазом, для взгляда их оставались непроницаемы только лесные чащи, глубокие и узкие долины, где стояла тень, да теснины ущелий, черневшие у подножия вулкана.

Оставалось разрешить ещё один вопрос, чрезвычайно важный для участи наших аэронавтов, потерпевших крушение.

Был ли это обитаемый остров?

Журналист первым задал вслух этот вопрос. Всем казалось, что, после того как они обозрели остров с вершины горы, на такой вопрос уже можно дать отрицательный ответ.

Нигде не заметно было творений рук человеческих — ни селений, хотя бы состоявших из жалких лачуг, ни одиноко стоящих хижин, ни сетей, ни рыбачьих лодок у берега. В воздух не поднималось ни малейшей струйки дыма от костра, которая указывала бы на присутствие человека. Правда, длинная, похожая на хвост аллигатора оконечность острова, протянувшаяся на юго-запад, отстояла от наблюдателей на тридцать миль, и даже зоркие глаза Пенкрофа не могли бы увидеть на таком расстоянии человеческого жилья. Невозможно было также приподнять зелёную завесу, прикрывавшую три четверти поверхности острова, и поглядеть, не таится ли в лесной глуши какой-нибудь посёлок. Но обычно население тихоокеанских островов, этих клочков суши, словно выплывших из морской пучины, живёт на побережье, а тут побережье казалось совсем пустынным.

Словом, до более полного исследования можно было предполагать, что остров необитаем.

Но что, если сюда наведывались, хотя бы ненадолго, туземцы с каких-нибудь соседних островов? Ответить на этот вопрос пока было невозможно. На пятьдесят миль вокруг не виднелось никакой земли. Но ведь пятьдесят миль нетрудно одолеть в малайских прао или в больших полинезийских пирогах. Всё зависело от расположения острова: стоит ли он одиноко среди океана, или находится недалеко от каких-нибудь архипелагов. Удастся ли позднее Сайресу Смиту без инструментов определить широту и долготу острова? Задача очень трудная. А так как пока ещё ничего не известно, не мешает принять меры предосторожности на случай возможного посещения острова соседями-дикарями.

Общее знакомство с островом было закончено, определены его конфигурация и рельеф, вычислена площадь, установлены его гидрография и орография. На плане, наскоро составленном журналистом, было в общих чертах обозначено расположение лесов и равнин. Теперь следовало спуститься по склону горы и исследовать остров в отношении его минеральных богатств, его растительного и животного мира.

Но прежде чем подать сигнал к отправлению, Сайрес Смит обратился к товарищам с маленькой речью.

— Друзья мои, — сказал он с обычным своим спокойствием и серьёзностью, — волей всемогущего нас забросило на этот маленький клочок земли. Здесь нам с вами придётся жить, и быть может, очень долго. Разумеется, возможно, что нежданно-негаданно придёт нам помощь, если мимо нашего острова случайно пройдёт корабль… Я говорю «случайно», потому что остров весьма невелик, здесь не найдётся ни одной естественной гавани, пригодной для стоянки кораблей, и боюсь, что он находится вне обычных путей морских судов, то есть гораздо южнее курса кораблей, которые плавают к тихоокеанским архипелагам, и гораздо севернее курса тех судов, которые ходят в Австралию, огибая мыс Горн. Таково наше положение. Я ничего не хочу скрывать от вас…

— И хорошо делаете, дорогой Сайрес, — горячо отозвался журналист. — Вы же имеете дело с настоящими мужчинами. Мы доверяем вам. Можете на нас рассчитывать. Правда, друзья?

— Я во всём, во всём буду вас слушаться, мистер Сайрес, — сказал Герберт, сжимая руку инженера.

— Я везде и всюду пойду за вами, хозяин! — воскликнул Наб.

— А я вот что скажу, — заявил моряк. — Пенкроф никогда от работы не отлынивал! И если хотите, мистер Смит, мы из этого острова сделаем маленькую Америку! Понастроим здесь городов, проложим железные дороги, проведём телеграф, и в один прекрасный день, когда мы тут всё преобразим, цивилизуем, мы преподнесём этот остров правительству нашей страны. Только я об одном вас прошу…

— О чём? — спросил журналист.

— Давайте смотреть на себя не как на несчастных людей, потерпевших крушение, а как на поселенцев, прибывших на этот остров с определённой целью — основать тут колонию!

Сайрес Смит не мог удержаться от улыбки. Предложение моряка было принято. Затем инженер поблагодарил своих товарищей за доверие и добавил, что крепко рассчитывает на их энергию и на помощь неба.

— Ну что ж, пора в обратный путь к Трущобам! — воскликнул Пенкроф.

— Одну минутку, друзья, — остановил всех инженер. — Мне думается, надо дать название и нашему острову, и каждому мысу, и косе, и речкам, которые мы тут видим.

— Отлично, — сказал журналист. — В будущем это упростит дело, когда нам придётся говорить о какой-нибудь местности на нашем острове.

— Правильно! — согласился моряк. — Очень удобно, когда можно указать, куда или откуда идёшь. И как-то, знаете, приличнее получится, будто мы в путном месте находимся.

— В Трущобах, например, — лукаво заметил Герберт.

— Верно, — подтвердил Пенкроф. — Очень подходящее название и само собой пришло мне на ум. Оставим за нашим первым становищем это название, так и будем говорить: «Трущобы». Согласны, мистер Сайрес?

— Конечно, Пенкроф, раз вы так окрестили их.

— Да, конечно, и другим местам названия придумать нетрудно, — продолжал, разохотившись, моряк. — Возьмём названия из книги про Робинзона — мне Герберт много читал из неё. Помните, как там написано? «Бухта Провидения», «коса Кашалотов», «мыс Обманутой надежды»!

— Нет, лучше не так, — возразил Герберт. — Лучше назовём заливы и мысы именем мистера Смита, мистера Спилета, именем Наба…

— Моим именем? — воскликнул Наб и улыбнулся широкой улыбкой, сверкнув белоснежными зубами.

— А почему бы и не назвать твоим именем? — заметил Пенкроф. — «Бухта Наба». Очень даже хорошо получается. «Мыс Гедеона»…

— Нет, по-моему, надо дать такие названия, чтобы они постоянно напоминали нам о родине, — ответил Гедеон Спилет.

— Да, для главных пунктов — для бухт, для заливов — так и надо сделать, — сказал Сайрес Смит. — Я вполне с этим согласен. Например, ту большую восточную бухту назовём: бухта Соединения, а ту широкую бухту у восточного берега бухтой Вашингтона. Гора, на которой мы сейчас стоим, пусть называется гора Франклина, а озеро, что лежит перед нашими глазами, пусть носит имя Гранта. Право, друзья мои, так лучше всего. Пусть эти названия напоминают нам о родине и о тех благородных гражданах, которые прославили её. Но для рек, для маленьких заливов, для мысов, для скал, которые мы видим с высоты этой горы, я предлагаю выбрать такие названия, чтобы они говорили об их контурах, о каких-нибудь их особенностях. Такие названия лучше запоминаются и будут иметь практическую пользу. Очертания нашего острова такие удивительные, что нам нетрудно будет придумать для них какие-нибудь образные названия. Что касается тех речек, которых мы ещё не видели, но, возможно, увидим в различных концах лесистой части острова, когда отправимся её исследовать, тех заливов и бухточек, которые впоследствии обнаружим, — то будем давать им названия по мере наших открытий. Что вы скажете, друзья мои?

Предложение инженера было принято единогласно. Остров лежал перед глазами путников, словно развёрнутая карта, и оставалось только дать названия каждому мысу, каждому заливу и возвышенности. Гедеон Спилет записывал эти названия, и географическая номенклатура острова была окончательно установлена. Прежде всего записали следующие наименования, предложенные инженером: бухта Соединения, бухта Вашингтона, гора Франклина.

— А теперь, — сказал журналист, — я предлагаю назвать вон тот полуостров, что тянется к юго-западу, Извилистым, а длинный каменистый мыс, которым он кончается, — назвать Змеиным, потому что он в самом деле похож на изогнутый хвост змеи.

— Принято, — сказал инженер.

— А вон тот залив, на другом конце острова, ужасно похож на раскрытую пасть акулы, — сказал Герберт. — Назовём его залив Акулы.

— Ловко придумал! — воскликнул Пенкроф. — Погоди, и мы от вас не отстанем. Тот мыс, что защищает бухту, предлагаю назвать мыс Челюсть.

— Но ведь там два мыса, — заметил журналист.

— Ну что ж, — сказал Пенкроф, — пусть у нас будут Северная Челюсть и Южная Челюсть.

— Записано, — заключил Гедеон Спилет.

— Надо ещё дать название тому остроконечному мысу, что виднеется у юго-восточного берега, — напомнил Пенкроф.

— Тому, что у края бухты Соединения, — добавил Герберт.

Мыс Коготь, — тотчас отозвался Наб — ему тоже хотелось стать крёстным отцом какой-нибудь частицы общего владения.

Наб очень удачно придумал название — мыс действительно казался страшным когтем того фантастического животного, которое своими необыкновенными очертаниями напоминало остров. Пенкрофа привело в восхищение это весёлое занятие, дававшее простор воображению. Вскоре возникли новые названия.

Реку, ставшую для обитателей острова источником питьевой воды, ту самую реку, близ которой они нашли себе прибежище, назвали рекой Благодарения, в знак искренней признательности к провидению.

Островок, на который их выбросило, получил название островок Спасения.

Широкое плато, которое простиралось за карнизом береговой гранитной стены, возвышавшейся над Трущобами, и давало возможность охватить взглядом всю обширную бухту, назвали плато Кругозора. И наконец, непроходимые чащи, покрывавшие полуостров Извилистый, окрестили лесами Дальнего Запада.

Итак, всем доступным взгляду пунктам в разведанной части острова были даны названия. Решили, что список их будут пополнять, по мере того как появятся новые открытия.

По солнцу инженер приблизительно определил положение острова в отношении стран света, и оказалось, что бухта Соединения и плато Кругозора лежат на востоке. Но Сайрес Смит собирался на следующий день заметить точное время восхода и заката солнца, положение солнца на небе на середине пути от восхода до заката и рассчитывал точно установить, где находится северная сторона острова, — в Южном полушарии в момент своей кульминации (то есть в полдень) солнце стоит на севере, а не на юге, в противоположность тому, что мы видим в Северном полушарии.

Итак, всё было закончено; новым островитянам оставалось только спуститься с горы Франклина и направиться к своему убежищу в Трущобах, как вдруг Пенкроф воскликнул:

— Ну и хороши же мы!

— Почему? — спросил Гедеон Спилет; закрыв свою записную книжку, он уже собрался тронуться в обратный путь.

— Острову-то, острову забыли дать название!

Герберт хотел было предложить, чтобы острову дали имя Сайреса Смита, — он знал, что товарищи дружно будут приветствовать такое предложение, но инженер опередил его.

— Друзья мои, — сказал он взволнованно, — назовём наш остров в честь благороднейшего гражданина Американской республики, в честь человека, который борется сейчас, защищая её единство. Пусть эта земля будет островом Линкольна!

В ответ на предложение Сайреса Смита все радостно крикнули «ура».

В тот вечер колонисты перед сном говорили о своей родине и о той ужасной войне, которая обагряет её кровью. Они питали твёрдую уверенность, что скоро Юг потерпит поражение, и благодаря Гранту и Линкольну правое дело граждан северных штатов восторжествует!

Это было 30 марта 1865 года. Разве могли они знать о том, что шестнадцать дней спустя в Вашингтоне произойдёт злодейское преступление, что в страстную пятницу Авраам Линкольн падёт от руки фанатика.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Проверка часов. — Пенкроф доволен. — Подозрительный дым. — Красный ручей. — Флора острова Линкольна. — Фауна. — Горные фазаны. — Охота на кенгуру. — Агути. — Озеро Гранта. — Возвращение в убежище.

Поселенцы острова Линкольна бросили вокруг последний взгляд, обогнули кратер по узкой закраине и стали спускаться; через полчаса они уже были на первом плато, там, где останавливались на ночлег при подъёме.

Пенкроф заявил, что уже пора завтракать, и по этому поводу Сайрес Смит и журналист решили сверить свои часы.

Надо сказать, что у Гедеона Спилета часы не пострадали от воды, так как его первым выбросило на берег, где он оказался вне досягаемости для волн. Часы у него были с превосходным механизмом — настоящий карманный хронометр, и журналист ежедневно заводил их самым тщательным образом.

Сайрес Смит, разумеется, не мог заводить свои часы, пока лежал без сознания в дюнах. А тут он завёл их и, определив по солнцу, что время близится к девяти часам, соответственно перевёл стрелку часов.

Гедеон Спилет хотел было последовать его примеру, но Сайрес Смит остановил его, схватив за руку, и сказал:

— Нет, дорогой мой, подождите. У вас часы поставлены по ричмондскому времени?

— Да, Сайрес.

— Стало быть, часы у вас отрегулированы по меридиану этого города, — то есть, можно сказать, почти по меридиану Вашингтона.

— Совершенно верно.

— Знаете что? Не переводите стрелки. Заводите свои часы аккуратнейшим образом, но стрелок не касайтесь — пусть будут так, как есть. Это нам пригодится.

«Для чего?» — подумал моряк.

За завтраком все ели с завидным аппетитом и уничтожили весь запас дичи и орехов. Но Пенкрофа это нисколько не беспокоило — не беда, по дороге можно ещё добыть провианта. Топ, наверно, не насытился своей скудной порцией и поднимет в лесу какую-нибудь дичь. Кроме того, моряк уже подумывал, не попросить ли инженера Смита изготовить пороху и парочку охотничьих ружей, — он считал, что для Сайреса Смита это не представит затруднений.

Уходя с места привала, Сайрес Смит предложил товарищам идти к Трущобам другой дорогой. Ему хотелось поближе познакомиться с озером Гранта, так красиво обрамлённым деревьями. Стали спускаться по гребню одного из отрогов, меж которых, вероятно, брала начало речка, питавшая озеро. Дорогой наши колонисты вели разговор о своём острове, употребляя придуманные ими сообща названия, и легко понимали друг друга. Герберт и Пенкроф (первый — совсем ещё мальчик, а второй — человек по-детски простодушный) были в восторге, и моряк, широко шагая, говорил:

— Здорово-то как, Герберт, а? Теперь уж, голубчик, никогда не заблудишься. Хочешь — иди мимо озера Гранта, хочешь — через леса Дальнего Запада, к реке Благодарения, — всё равно выйдешь к плато Кругозора, а значит, попадёшь к бухте Соединения!

Путники решили, что дорогой можно разбиться на группы, но не очень отдаляться друг от друга. Весьма возможно, что в густых лесах на острове водятся хищные звери, и благоразумие требует держаться начеку. По большей части впереди шли трое — Пенкроф, Герберт и Наб, предшествуемые неутомимым Топом, который успевал обрыскать каждый кустик. Гедеон Спилет и Сайрес Смит шли вместе; журналист держал наготове свою записную книжку, чтоб занести в неё любое происшествие; молчаливый Сайрес спокойно шагал рядом с ним, отходя в сторону лишь для того, чтобы подобрать образцы минералов или сорвать какое-нибудь растение, и без лишних разговоров прятал то и другое в карман.

— Что это он там подбирает? — бормотал Пенкроф. — Я всё смотрю, смотрю, а не вижу тут ничего дельного. Стоит нагибаться за такой ерундой!

Около десяти часов утра маленький отряд уже спускался по последним отрогам горного хребта. На склонах попадались лишь кусты да изредка одинокие деревья. Затем путь пошёл по равнине длиною около мили, а дальше темнела опушка леса. Земля здесь была бугристая желтоватая, словно опалённая огнём, и повсюду были разбросаны извергнутые вулканом большие глыбы базальта, для охлаждения которого в земной коре согласно исследованиям Бишофа понадобилось триста пятьдесят миллионов лет. Однако нигде не замечалось следов лавы — некогда она изливалась главным образом по северному склону вулкана.

Сайрес Смит уже думал, что до речки, протекавшей, как он полагал, под деревьями, на краю долины, они дойдут без всяких приключений, как вдруг увидел, что, навстречу им опрометью бежит Герберт. Наба и моряка не видно было за скалами.

— Что у вас там, мальчик? — спросил Гедеон Спилет.

— Дым! — воскликнул Герберт. — Между скалами, в ста шагах отсюда, дым поднимается!

— Значит, тут есть люди? — взволнованно сказал журналист.

— Не надо показываться им на глаза, пока не узнаем, с кем мы имеем дело, — предостерёг товарищей инженер. — Может быть, на острове живут дикари, а встреча с ними, по-моему, более опасна, чем желательна. Где Топ?

— Убежал вперёд.

— И не лает?

— Нет.

— Странно. Постараемся всё-таки позвать его.

Через несколько мгновений инженер, Гедеон Спилет и Герберт присоединились к товарищам и так же, как они спрятались за базальтовыми глыбами.

И тут все они явственно увидели, что в воздухе клубами поднимается дым характерного желтоватого цвета.

Инженер негромко присвистнул, подзывая Топа; собака тотчас подбежала к нему, и тогда Смит знаками велел товарищам подождать его, и тихонько стал пробираться между скалами.

Колонисты замерли, с тревогой ожидая результатов разведки, как вдруг послышался голос Сайреса Смита, громко окликавшего их, и они стремглав бросились к нему. Все четверо мигом очутились возле инженера и прежде всего были поражены неприятным едким запахом, пропитавшим воздух.

По этому запаху Сайрес Смит сразу догадался, откуда идёт дым, сначала вызвавший у него тревогу, которая не лишена была оснований.

— Этот дым или, вернее, эти испарения — дело рук самой природы, — сказал он. — Нам просто-напросто встретился сернистый источник. Если у кого болит горло, пожалуйста, тут прекрасно можно излечиться.

— Эх, жаль! — воскликнул Пенкроф. — Жаль, что нет у меня простуды!

Путники направились к тому месту, откуда поднимался дым. Они увидали довольно обильный сернистый источник, бежавший между скалами; воды его, поглощая кислород из воздуха, издавали едкий запах сернистой кислоты.

Сайрес Смит окунул в источник руку и нашёл, что вода маслянистая. Отпив глоток из горсти, он сказал, что у неё чуть сладковатый привкус, температура же её, как он полагал, была девяносто пять градусов по Фаренгейту (35 градусов выше нуля по стоградусной шкале). Герберт спросил, на чем он основывает такое определение?

— Да просто на том, дитя моё, что, когда я опустил руку в источник, у меня не было ощущения холода, да и горячей вода мне тоже не показалась. Следовательно, у неё температура человеческого тела, то есть около девяносто пяти градусов по Фаренгейту.

Отметив на карте сернистый источник, пока не имевший для них практической ценности, колонисты направились к опушке густого леса, отстоявшего на несколько сот шагов дальше.

Как и предсказывал инженер, там бежала речка, быстрая речка с чистой, прозрачной водой; её высокие берега были красноватого цвета, что свидетельствовало о наличии окиси железа в породах, из которых они состояли. По цвету берегов колонисты тут же дали речке название: «Красный ручей».

Да это и действительно был просто глубокий и светлый ручей, бравший начало в горах; то равнинной дремотной речкой, то бурным горным потоком, то мирно протекая по песчаному дну, то с сердитым рёвом прыгая по скалистый порогам или низвергаясь водопадом, одолевал он свой путь к озеру; ширина его была где тридцать, где сороке футов, а длина — полторы мили. Вода в нём оказалась пресная, и это позволяло предположить, что и в озере пресная вода. Обстоятельство это пришлось бы очень кстати, если б на берегах озера нашлось убежище более удобное, чем Трущобы.

Деревья, под сенью которых ручей пробегал несколько сот футов, по большей части принадлежали к породам распространённым в умеренном поясе Австралии и в Тасмании, и не похожи были на те хвойные деревья, которые встречались уже в исследованной части острова — в нескольких милях от плато Кругозора. В то время года, то есть в начале осени (в Южном полушарии апрель месяц соответствует нашему октябрю), они ещё не лишились листвы. Больше всего тут росло казуарин и эвкалиптов; некоторые из этих пород весной, вероятно, давали сладкую манну, подобную восточной манне. На полянах вздымались купы могучих австралийских кедров, а вокруг рослая высокая трава, именуемая в Австралии «туссок», но кокосовых пальм, которых так много на архипелагах Тихого океана, совсем не было — должно быть, остров отстоял, слишком далеко от тропиков.

— Как жаль! — сетовал Герберт. — Кокосовая пальма — очень полезное дерево, да и орехи у неё превкусные.

Птиц в лесу было множество, и они свободно порхали между ветками эвкалиптов и казуарин, — довольное жидкая зелень этих деревьев не мешала их полёту. Чёрные, белые и серые какаду, пёстрые попугаи всех цветов и оттенков, ярко-зелёные корольки с красным хохолком, небесно-голубые лори, — бесчисленное крылатое племя блистало красками, будто живая радуга, и поднимало оглушительный разноголосый гам.

Вдруг из зелёной чащи донеслись диковинные, нестройные звуки: то слышались звонкие птичьи трели, то кошачье мяуканье, то рычание зверя, то какое-то причмокиванье, как будто щёлкал языком человек. Позабыв о всякой осторожности, Наб и Герберт бросились к кустам. К счастью, там не оказалось ни грозных хищников, ни притаившегося дикаря, а сидело на ветках полдюжины самых безобидных существ — певчих птиц пересмешников, которых называют «горные фазаны». Несколько метких ударов дубинкой прекратили концерт этих имитаторов, а колонистам досталась на обед превосходная дичь.

Герберт указал своим спутникам на диких голубей, красавцев с бронзовыми крыльями, — одни украшены были великолепным хохолком, другие зелёным воротником, как их собратья на берегах залива Маккуори; но голуби и близко не подпустили к себе охотников так же, как вороны и сороки, улетевшие стаями. Выстрелив из ружья мелкой дробью, можно было бы уложить большое количество этих пернатых, но пока что у наших охотников не было не только дробовиков, не было у них ни копий, ни дротиков, ни пращей; впрочем, примитивное оружие вряд ли бы здесь помогло.

Беспомощность охотников сказалась ещё яснее, когда мимо них пронеслась стая каких-то четвероногих; они мчались вприскочку и вдруг делали прыжок длиной футов в тридцать, словно взлетали на крыльях; они промчались через лес так быстро и прыгали так высоко, что казалось, будто они, как белки, проносились с дерева на дерево.

— Кенгуру! — воскликнул Герберт.

— А их едят? — тотчас справился Пенкроф.

— Потушить на медленном огне, так получишь кушанье вкуснее всякой дичи! — ответил журналист.

Не успел Гедеон Спилет договорить, как моряк, воодушевлённый его словами, а вслед за ним и Наб и Герберт бросились вдогонку за кенгуру. Напрасно Сайрес Смит звал их, пытался остановить. Но тщетны оказались и попытки догнать кенгуру, которые на упругих своих ногах отскакивали от земли, словно резиновые мячи. Через пять минут охотники совсем запыхались, а кенгуру исчезли в чаще. Топа постигла такая же неудача, как и его хозяев.

— Мистер Сайрес, — сказал Пенкроф, когда Смит и Спилет догнали их. — Мистер Сайрес, сами видите, осязательно надо нам сделать ружья. В силах мы их сделать?

— Может быть, — ответил инженер. — Но прежде всего мы сделаем лук и стрелы. Я уверен, что вы научитесь так же ловко владеть ими, как австралийские охотники.

— Лук и стрелы? — с презрением переспросил Пенкроф. — Лук и стрелы — ребячья забава!

— Какой вы гордец, дружище, — заметил журналист. — А ведь долгие века люди пользовались этим оружием, и его было им достаточно, чтобы обагрять мир кровью. Порох — совсем ещё недавнее изобретение, а война, к несчастью, так же стара, как род человеческий!

— А ведь это верно, мистер Сайрес. Ей-богу, верно! Вот я всегда так — скажу не подумавши. Вы уж извините!

Но Герберт, страстно увлекавшийся естествознанием, своей любимой наукой, снова заговорил о кенгуру.

— Кстати сказать, — заявил он, — мы натолкнулись на таких кенгуру, которых поймать очень трудно. Это были огромные животные с пушистым серым мехом. Но, если не ошибаюсь, существуют кенгуру чёрные и кенгуру рыжие; есть ещё горные кенгуру, есть кенгуру-крысы. С ними гораздо легче совладать. Всего насчитывают двенадцать видов кенгуру…

— Герберт, — наставительно сказал моряк, — для меня существует только один вид кенгуру, называется он «жареный кенгуру», а вот его-то как раз нам с тобой не досталось.

Все невольно рассмеялись, услышав эту новую научную классификацию, созданную Пенкрофом. Добряк не скрывал своей досады, думая о том, что пообедать придётся только певчими фазанами, но судьба ещё раз смилостивилась над ним.

В самом деле, Топ, чувствовавший, что тут затронуты и его собственные интересы, рыскал по всем кустам; голод ещё обострил его чутьё. Возможно, он прежде всего заботился о самом себе, и если б схватил зубами какую-нибудь дичь, охотникам ничего бы не досталось однако Наб предусмотрительно следил за ним.

Время приближалось к трём часам дня; вдруг собака нырнула в густые заросли кустарника, и вскоре глухое рычание показало, что она схватилась с каким-то животным.

Наб кинулся к месту сражения и увидел, что Топ пожирает какую-то зверушку. Через десять секунд уже нельзя было бы узнать, какую, — она исчезла бы в желудке Топа. К счастью, собака натолкнулась на целый выводок, — на земле лежали бездыханными два других грызуна (добыча Топа принадлежала к породе грызунов).

Наб, торжествуя, вышел из кустов, держа в каждой руке будущее жаркое. Зверьки были крупнее зайца и покрыты жёлтой шкурой с зеленоватыми подпалинами. Хвост же у них был очень куцый, можно сказать зачаточный.

Наши охотники, как жители Соединённых Штатов, сразу узнали в этих зверьках марасов — разновидность агути, но несколько крупнее своих собратьев, живущих в тропических странах; марасы — настоящие американские кролики, длинноухие зверьки, вооружённые с каждой стороны челюстей пятью коренными зубами, что как раз и отличает их от агути.

— Ура! — крикнул Пенкроф. — Жаркое имеется! Теперь не стыдно и домой возвратиться!

Прерванное ненадолго путешествие возобновилось. Колонисты по-прежнему шли берегом Красного ручья, нёсшего свои прозрачные, чистые воды под нависшим сплетением ветвей казуарин, банксий и гигантских каучуковых деревьев. Великолепные лилейные растения, достигавшие двадцати футов высоты, и какие-то незнакомые юному натуралисту древовидные кустарники склонялись к ручью, журчавшему под сенью зелёных сводов.

Ручей заметно становился шире, Сайресу Смиту казалось, что они уже приближаются к устью. И в самом деле, лишь только колонисты вышли из лесной чащи, где они дивились прекрасным деревьям, показалось и устье Красного ручья.

Исследователи вышли к западному берегу озера Гранта. На озеро действительно стоило посмотреть. Оно достигало почти семи миль в окружности, а площадь его равнялась двумстам пятидесяти акрам; спокойную водную гладь окаймляли самые разнообразные деревья. С восточной стороны сквозь живописные просветы местами сверкало на солнце море. Северный берег озера изгибался плавной дугой, представлявшей контраст с резкими очертаниями южной его оконечности. На этом маленьком Онтарио собралось множество водяных птиц. В нескольких стах футах от южного берега из воды выступала одна-единственная скала, заменявшая собой «тысячу островов», которыми славится озеро того же названия в Соединенных Штатах. Здесь жили десятки супружеских пар зимородков-рыболовов; стоя на каком-нибудь прибрежном камне, важные, неподвижные, они подстерегали проплывавшую мимо рыбу, вдруг с пронзительным криком бросались в воду и, нырнув, через мгновение взлетали, держа добычу в клюве. А дальше, на берегах и в островке, чинно расхаживали дикие утки, пеликаны, водяные курочки, красноголовки, щурки, которых природа наделила языком в виде кисточки, два-три представителя лирохвостов, красивейшей породы пернатых, у которых хвостовые перья изящно загнуты в виде лиры.

Вода в озере оказалась пресной, прозрачной и синеватой; а взглянув на пузырьки, в изобилии поднимавшиеся на поверхность воды, и на широко расплывавшиеся по ней круги, можно было с уверенностью сказать, что в озере этом очень много рыбы.

— А право, прекрасное озеро! — восхитился Гедеон Спилет. — Вот бы здесь пожить!

— Поживём! — лаконично ответил Сайрес Смит.

Желая вернуться в Трущобы кратчайшим путём, путники дошли до южного конца озера, где берега сходились под углом. Не без труда прокладывая себе дорогу в лесных зарослях, которых ещё не касалась рука человека, они двинулись дальше к побережью, держа направление на южную часть плато Кругозора. В эту сторону они прошли две мили; наконец раздвинулась последняя завеса деревьев, и перед глазами путников возникло плато, зеленевшее густой травой, и необъятная ширь океана.

Чтобы возвратиться в Трущобы, достаточно было пересечь наискось плато и спуститься по его склону к первой излучине реки Благодарения. Но инженеру хотелось знать, где и как вытекают из озера избыточные воды, а поэтому исследователи прошли под деревьями ещё полторы мили к северу. В самом деле, было весьма вероятно, что где-то существовал сток; возможно, вода вытекала через расселину гранитной стены. Ведь озеро представляло собой огромную каменную впадину, которую Красный ручей постепенно наполнил водой; значит, избыток её должен был где-то стекать к морю, низвергаясь водопадом. «Если это действительно так, — думал инженер, — то, может быть, удастся воспользоваться силой водопада, которая до сих пор пропадала зря, никому не принося пользы». Итак, исследование берегов озера Гранта продолжалось. Прошли по горному плато на север ещё полторы мили, но вопреки своим ожиданиям Сайрес Смит нигде не обнаружил стока воды.

Стрелка часов уже показывала половину пятого. Пора было возвращаться в убежище, приготовить на очаге обед. Маленький отряд повернул обратно, и по левому берегу реки Благодарения Сайрес Смит и его товарищи дошли, наконец, до Трущоб.

Разожгли огонь. Наб и Пенкроф оказались заправскими поварами — один благодаря кулинарным способностям, свойственным неграм, а другой — как и подобает моряку, который всё умеет делать; они быстро приготовили жаркое из своей охотничьей добычи, и все оказали ему честь.

После ужина, когда путники уже собирались ложиться спать, Сайрес Смит вытащил из кармана камешки — образцы различных минералов — и коротко пояснил:

— Смотрите, друзья. Вот это — железная руда, это — пирит, это — глина, это — известняк, это — уголь. Вот чем богата здесь природа. Это её вклад в наше общее дело. Завтра очередь за нами.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Что носил на себе Топ. — Лук и стрелы. — Кирпичный завод. — Гончарная печь. — Кухонная утварь. — Первая похлёбка. — Полынь. — Южный Крест. — Важное астрономическое наблюдение.

 

— Ну что ж, мистер Сайрес, с чего начнём? — спросил на следующее утро Пенкроф.

— С самого начала, — ответил инженер.

Действительно, островитянам пришлось начинать с самого начала. У них не было никаких инструментов для изготовления необходимейшей утвари; не могли они также подражать природе, у которой впереди очень много времени, и поэтому она не торопится, сберегая свои силы. У них как раз не было времени; борясь за своё существование, они должны были немедленно изготовить очень многое, и если не делать изобретения на каждом шагу, то по крайней мере воспользоваться опытом других людей. Для них железо и сталь существовали ещё в состоянии минералов, гончарные изделия пока ещё были просто глиной, а для одежды им предстояло ещё найти материал. Надо, однако, сказать, что наши островитяне были действительно людьми в лучшем, в самом высоком значении этого слова. Инженер Смит не мог и желать себе более толковых и усердных помощников, более преданных товарищей. Он побеседовал с каждым и знал их способности и склонности.

Гедеон Спилет, талантливый журналист, изучил очень многое, чтоб иметь возможность говорить в своих статьях обо всём; он и умом и руками должен помочь устройству колонии на острове. Спилет справится с любой задачей, а так как он страстный охотник, то пусть охота, которая до сих пор была для него развлечением, станет отныне его обязанностью.

Герберт — славный мальчик, обладающий большими познаниями в естественной истории; он окажет серьёзную помощь общему делу.

Наб — это воплощённая преданность. Умный, ловкий и неутомимый, силач, обладающий железным здоровьем, он к тому же понимал толк в кузнечном деле. Наб, конечно, будет очень полезен колонии.

Пенкроф плавал по всем морям и океанам, плотничал на кораблестроительных верфях в Бруклине, бывал и подручным портного на государственных кораблях, садовником и землепашцем, когда приезжал на побывку домой, — словом, как и подобает моряку, он был мастер на все руки.

Право, тут словно нарочно подобралась пятёрка товарищей, способных бороться с судьбой и победить её.

«Начнём с самого начала», — сказал Сайрес Смит. Этим началом было устройство важного приспособления для обработки минерального сырья, которое давало природа. Известно, какую роль в этой обработке играет высокая температура. Топлива — как дров, так и каменного угля — имелось достаточно. Нужно было только сложить печь.

— А для чего эта печь? — спросил Пенкроф.

— Понаделаем себе всяких горшков. Они нам очень нужны, — ответил Сайрес Смит.

— А из чего печь сложим?

— Из кирпичей.

— А кирпичи из чего сделаем?

— Из глины. В дорогу, друзья! Чтобы зря сырьё не перетаскивать, давайте устроим мастерские на месте его добычи. Наб принесёт нам провизии, а уж огня для приготовления пищи у нас будет достаточно.

— Прекрасно, — заметил журналист. — Огня будет достаточно, а вот пищи может и не быть, раз нет оружия для охоты.

— Эх, если б хоть самый обыкновенный ножик был! — вздохнул моряк.

— Что тогда? — спросил Сайрес Смит.

— Как что? Да я бы живо сделал лук и стрелы. И было бы у нас к столу сколько угодно дичи!

— Да… нож, какое-нибудь лезвие, — задумчиво произнёс инженер, будто разговаривая сам с собой.

Взгляд его случайно упал на Топа, сновавшего по берегу. Глаза Сайреса Смита заблестели.

— Топ, сюда! — крикнул он.

Пёс подбежал к хозяину. Сайрес Смит обхватил руками голову собаки, расстегнул ошейник и, разломав его пополам, сказал:

— Вот вам, Пенкроф, два ножа!

В ответ моряк дважды крикнул «ура». Ошейник Топа сделан был из тонкой полосы закалённой стали. Достаточно было наточить её о камень, чтобы получилось острое лезвие, а потом снять шероховатость осколком мелкозернистого песчаника. Такие камни в изобилии встречались на берегу, и два часа спустя в колонии уже имелось два острых клинка, к ним легко было приделать по прочной рукоятке.

Появление первого орудия было встречено ликованием, как большая победа. Да это и действительно было победой, и притом, одержанной вовремя.

Двинулись в путь. Сайрес Смит повёл товарищей на западный берег озера, туда, где он вчера заметил много глины, образец которой захватил с собой. Сначала шли вдоль реки Благодарения, потом пересекли плато Кругозора и, пройдя около пяти миль, остановились на поляне, в двухстах шагах от озера Гранта.

Дорогой Герберт нашёл дерево, из ветвей которого индейцы в Южной Америке делают луки. Это дерево — крехимба — принадлежит к семейству пальмовых, но не приносит съедобных плодов. Выбрав длинные и ровные ветви, Пенкроф срезал их, ободрал листья, потом подстрогал ветки на концах так, чтобы посередине они были толще и крепче; оставалось только найти растение, пригодное для тетивы. Растение это, принадлежащее к семейству мальвовых, к роду гибиска, имеет замечательно прочные волокна, которые по прочности, пожалуй, не уступают сухожилиям животных. Так Пенкроф изготовил довольно основательные луки; не хватало только стрел. Правда, стрелы нетрудно сделать из твёрдых и прямых веток без сучков, но как их снабдить острыми наконечниками? Ведь материал, который мог бы заменить железо вряд ли будет легко найти. Пенкроф утешал себя мыслью, что он потрудился на совесть, а во всём остальном поможет случай.

Островитяне пришли на то место, которое они обследовали накануне. Почва здесь состояла из красной глины, которая идёт на выделку кирпича и черепицы, и, следовательно, колонисты вполне могли осуществить свой замысел. Рабочие руки имелись. Производство кирпича дело не такое уж сложное. Надобно было глину замесить с песком, слепить кирпичи и обжечь их в огне большого костра.

Обычно кирпичи делают при помощи форм, но колонистам пришлось заняться формовкой голыми руками. Весь день, до темноты, и весь следующий день посвятили выделке кирпичей. Глину, смоченную водой, месили и руками и ногами, потом массу делили на бруски равной величины. Опытный рабочий может за двенадцать часов изготовить вручную до десяти тысяч кирпичей, но пять наших мастеров на острове Линкольна за два дня работы сделали не больше трёх тысяч штук; сырые кирпичи уложили рядами, так им следовало лежать, чтобы как следует высохнуть, три-четыре дня, а затем можно было приступить к обжигу.

Второго апреля днём Сайрес Смит предпринял попытку определить положение острова в отношении сторон света.

Накануне он точно заметил время, когда закатилось солнце, учтя при этом и явление рефракции. А утром 2 апреля он не менее точно установил время восхода солнца. От заката до восхода прошло двенадцать часов; двадцать четыре минуты. Итак, через шесть часов и двенадцать минут после восхода в тот день солнце должно было пройти через меридиан острова, и точка, на которой оно в тот момент окажется в небе, и будет указывать, где находится север.[1]

В назначенное время Сайрес заметил эту точку в небе и проведя мысленно линию от солнца через два дерева, которые он избрал вехами, получил постоянный меридиан для своих астрономических наблюдений.

Перед обжигом кирпичей два дня запасали топливо. Обломали ветки на деревьях, окружавших поляну, собрали весь валежник в ближайших уголках леса. Собирая топливо, конечно, и поохотились в окрестностях, тем более что у Пенкрофа появилось теперь несколько десятков стрел с очень острыми наконечниками. Добыл их не кто иной, как верный Топ: он притащил из лесу дикобраза — животное, не очень годное для еды, но оказавшееся весьма ценным своими иглами. Иглы насадили на тонкий конец стрел, а другой конец оперили, приладив к нему перья хохлатого попугая, чтобы стрела летела ровнее. Герберт и журналист очень скоро научились превосходно стрелять из лука, и теперь в Трущобах не переводилась самая разнообразная дичь: водосвинки, голуби, агути, глухари и т. д. Удачнее всего охота шла на левом берегу реки Благодарения, в лесу, который назвали лесом Жакамара в честь той птицы, которую Пенкроф и Герберт безуспешно преследовали в первый день знакомства с островом.

Дичь съедали жареной, но окорока дикого кабана закоптили в дыму костра из зелёных веток, предварительно нашпиговав мясо душистыми травами. Словом, ели наши островитяне очень сытно, но пища была однообразная, жареное мясо им надоело, все мечтали о супе и хотели услышать, как булькает на огне горшок с похлёбкой. Однако варить её было не в чем, приходилось ждать, пока сложат гончарную печь и обожгут в ней горшки.

Во время своих походов по ближайшим окрестностям «кирпичного завода» охотники заметили свежие следы каких-то крупных зверей, вооружённых могучими когтями, но какие это были звери, определить не могли. Сайрес Смит наказывал товарищам соблюдать осторожность — ведь в лесу они могли столкнуться с какими-нибудь опасными хищниками.

Совет пришёлся кстати. Однажды Гедеон Спилет и Герберт видели зверя, похожего на ягуара. К счастью, хищник не напал на них, иначе охотникам пришлось бы плохо. Гедеон Спилет дал себе слово, что, как только у них будет «серьёзное снаряжение», то есть ружья которых всё требовал Пенкроф, он поведёт непримиримую, войну против диких зверей и избавит от них остров.

В эти дни колонисты не занимались благоустройством своего убежища в Трущобах, так как инженер надеялся что им удастся отыскать или построить себе более удобное жилище. Пока удовлетворились тем, что в коридорах на песке положили подстилки из мха и сухих листьев. На таких довольно жёстких постелях усталым труженикам спалось прекрасно.

Подсчитали, сколько дней они уже провели на острове Линкольна, и решили впредь вести им точный счёт. Пятого апреля, в среду, исполнилось двенадцать дней с того времени, как ураган забросил их на этот остров.

Шестого апреля, на рассвете, инженер и его товарищи собрались на той поляне, где они намеревались обжигать кирпич. Разумеется, эту операцию решили произвести под открытым небом, а не в печах, или, лучше сказать, сложили кирпичи клеткой, чтобы она представляла собой огромную печь, где обжиг производился бы сам собою. На земле аккуратно уложили вязанки хвороста, а вокруг в несколько ярусов поставили друг на друга высохшие кирпичи, так что получился куб, в котором оставили продушины. Работа заняла весь день, и только к вечеру зажгли хворост.

Ночью никто не ложился спать — следили за тем, чтобы огонь не ослабевал.

Обжиг шёл двое суток и удался прекрасно. Затем раскалённой башне дали остынуть, а тем временем Наб и Пенкроф, по указанию Сайреса Смита, сделав из часто переплетенных веток носилки, притащили на них в несколько приёмов изрядную груду известняка, весьма распространённой горной породы, которой оказалось очень много на северном берегу озера. Из этих камней, рассыпавшихся при прокаливании их на огне, получилась жирная негашёная известь, которая сильно вздувалась и бурлила при гашении, — известь такая же чистая, как та, что получается при обжигании мрамора или мела. Смешивая полужидкий раствор гашёной извести с песком, который не давал ей затвердевать слишком быстро, наши колонисты получали превосходное цементирующее вещество.

Девятого апреля в результате всех этих работ в распоряжении Смита уже было некоторое количество гашёной извести и несколько тысяч кирпичей.

Тогда принялись, не теряя ни минуты, складывать печь для обжига всяких гончарных изделий, необходимых в домашнем быту. С кладкой печи справились без особого труда. Через пять дней в топку заложили каменный уголь (Сайрес Смит нашёл около устья Красного ручья залежи угля, выходившие прямо на поверхность земли), и из трубы высотою в двадцать футов поднялся первый столб дыма. Поляна превращалась в завод, и Пенкроф уже недалёк был от мысли, что из этой печи выйдут все изделия современной промышленности.

В первую очередь вылепили самую обыкновенную глиняную посуду, сделанную довольно грубо, но вполне пригодную для варки пищи. Сырьём для горшечных изделий послужила та же глина, что и для кирпичей, но к ной Сайрес Смит велел добавить немного извести и кварца. Получилась настоящая гончарная глина, из которой понаделали горшков, чашек, формуя их во впадинах камней, понаделали тарелок, мисок, больших чанов для воды и т. д. Все эти изделия выходили неуклюжими, кособокими, кривыми, но когда их подвергли обжигу в печи при высокой температуре, то у колонистов появилась необходимая утварь, которая сейчас была для них дороже самых изящных фарфоровых сервизов.

Нелишним будет упомянуть, что Пенкроф, желая узнать, годится ли эта глина для выделки трубок-носогреек, сделал их себе несколько штук; трубки вышли в достаточной мере безобразными, но Пенкроф счёл, что они превосходны. Увы! Курить в них было нечего: табаку на острове не обнаружили. Немалое лишение для Пенкрофа!

— Ничего! Будет у нас и табак. Всё будет, — говорил Пенкроф, полный непоколебимой уверенности.

Гончарные работы шли до 15 апреля. Понятно, колонисты зря время не теряли: став горшечниками, они добросовестно выделывали горшки. А понадобись Сайресу Смиту обратить их в кузнецов, они с таким же усердием работали бы в кузнице. Но на следующий день, 16 апреля, было воскресенье, даже пасхальное воскресенье, и все решили посвятить этот день отдыху. Эти пятеро американцев были людьми благочестивыми, соблюдали предписания Библии, а при теперешнем положении в их сердцах лишь возросла вера в творца всего сущего.

Вечером 15 апреля они возвратились в Трущобы захватив с собою последнюю партию горшков и загасив печь до новых работ. На обратном пути в убежище было сделано приятное открытие — Сайрес Смит нашёл растение, которое могло заменить трут. Как известно, губчатые, бархатистые кусочки трута представляют собою высушенную мякоть грибов из семейства Polyporaceae; соответствующим образом обработанная, она мгновенно вспыхивает от искры, особенно если её пропитать порохом или прокипятить в растворе азотнокислой соли или хлорнокислого калия. Но пока что колонистам не попадался ни один из трутовых грибов и даже сморчки, которые могли бы заменить их. И вот в тот день инженер увидел растение, принадлежащее к роду полынных, главными видами которых являются полынь, мелисса, эстрагон и их собратья; сорвав пучок этой травы, Сайрес Смит протянул его моряку:

— Держите, Пенкроф. Травка эта доставит вам удовольствие.

Пенкроф стал внимательно рассматривать растение; стебли были густо покрыты шелковистыми длинными волосками, а листья — беловатым пушком.

— Эге! Что это такое, мистер Сайрес? Неужели табак? — спросил Пенкроф.

— Нет, — ответил Сайрес Смит. — По-учёному говоря, это растение «артемизия», в просторечии — китайский чернобыльник, а для нас оно станет трутом.

И в самом деле, высушенный чернобыльник очень легко воспламеняется; он прекрасно заменил трут нашим колонистам, в особенности когда инженер позднее стал пропитывать его раствором азотнокислой соли калия — на острове оказались целые залежи этого вещества, которое является не чем иным, как селитрой.

В тот вечер колонисты, собравшись в средней «комнате» своего пристанища, неплохо поужинали. Наб приготовил бульон из агути, окорок дикого кабана, сдобренный душистыми травами, и подал к нему варёные клубни caladium macrorhizum, травянистого растения из семейства ароидных, которое в тропической зоне принимает древовидную форму. Клубни его очень вкусны, очень питательны и напоминают так называемое портландское саго, которое продают в Англии; в известной мере это кушанье могло заменить хлеб, ибо у колонистов острова Линкольна хлеба пока ещё не было.

Поужинав, Сайрес Смит и его сотоварищи пошли на берег моря подышать чистым воздухом. Было восемь часов вечера. Близилась прекрасная тихая ночь. Луна, пять дней назад вступившая в фазу полнолуния, ещё не поднялась, но на горизонте уже серебрилось нежное, бледное сияние — его можно назвать лунной зарёй. Высоко в небе блистали околополюсные созвездия, и ярче всех горел Южный Крест, которым Сайрес Смит недавно любовался с вершины горы Франклина.

И сейчас Сайрес долго смотрел на это великолепное созвездие, где вверху и внизу сверкают две звезды первой величины, слева — звезда второй величины, а справа — третьей величины.

Подумав, он сказал:

— Герберт, сегодня у нас пятнадцатое апреля?

— Да, мистер Сайрес, — ответил юноша.

— Так вот, шестнадцатого апреля, если не ошибаюсь, настанет один из тех четырёх дней в году, когда истинное время совпадает со средним временем, то есть завтра в полдень по часам (разница может быть лишь в несколько секунд) солнце пересечёт меридиан данной местности. Если погода побалует нас ясным днём, думаю, мне удастся определить, на какой долготе находится остров, с точностью в несколько градусов.

— Без приборов, без секстана? — спросил Гедеон Спилет.

— Да, — ответил инженер. — А если к ночи небо не затянут облака, я попытаюсь нынче же вечером установить и нашу широту, высчитав, как высоко над горизонтом стоит Южный Крест — созвездие Южного полюса. Вы ведь хорошо понимаете, друзья, что прежде чем, приняться за большие работы и устраиваться здесь надолго, надо по возможности определить, на каком расстоянии находится наш остров от Америки, от Австралии или от главных архипелагов Тихого океана.

— Вы правы, — заметил Гедеон Спилет. — Вместо того чтобы строить дом, для нас, возможно, важнее будет построить корабль — если вдруг окажется, что мы всего лишь в нескольких стах милях от каких-нибудь обитаемых берегов.

— Вот потому-то я и хочу попробовать нынче же вечером определить, на какой широте находится остров Линкольна. А завтра в полдень попробую высчитать и его долготу.

Будь у инженера Смита секстан, прибор, позволяющий с большой точностью определять угловые расстояния по углу отражения предметов, задача не представляла бы для него никакой трудности. Вечером по высоте полюса над горизонтом, а завтра в полдень по прохождению солнца через меридиан данной местности он определил бы координаты острова. Но секстана не имелось, надо было чем-нибудь его заменить.

Сайрес Смит возвратился в Трущобы. При свете огня, пылавшего в очаге, он выстрогал две равных линеечки и, соединив их друг с другом, сделал нечто вроде циркуля, ножки которого можно было сдвигать и раздвигать; скрепил он линейки при помощи шипа акации, срезав его с сухой ветки, лежавшей в груде хвороста.

С этим инструментом инженер опять отправился на берег моря; надо было вычислить высоту полюса над горизонтом, для чего следовало выбрать наиболее чёткий, а именно морской горизонт; мыс Коготь закрывал южную сторону горизонта, и Сайресу Смиту пришлось искать более удобное место для наблюдения. Лучше всего было бы выйти на берег, обращённый прямо к югу, но для этого пришлось бы переправляться через довольно глубокую реку Благодарения, что представляло немалое препятствие.

Взвесив все обстоятельства, Сайрес Смит решил избрать своей обсерваторией плато Кругозора, учтя при вычислениях его высоту над уровнем моря, а высоту эту он рассчитывал определить завтра, путём применения элементарных теорий геометрии.

Пройдя по левому берегу реки Благодарения, колонисты поднялись на плато и устроили наблюдательный пункт у того края, который шёл с северо-запада на юго-восток, то есть над грядой причудливых утёсов, окаймлявших берег реки.

Эта часть плато поднималась на пятьдесят футов выше скалистых холмов правого берега, склоны которых шли к мысу Коготь и к южному берегу острова. Следовательно, ничто не заслоняло от наблюдателя полукружие горизонта от мыса Коготь до Змеиного мыса. На юге линия горизонта, освещённого первыми лучами восходящей луны, резко разграничивала море и небо, что должно было способствовать точности вычислений.

Южный Крест предстал перед наблюдателем как бы вверх ногами — звезда альфа этого созвездия оказалась внизу, то есть ближе всех к Южному полюсу.

Созвездие Южного Креста отстоит от Южного полюса дальше, чем Полярная звезда от Северного. Альфа Южного Креста находится от полюса приблизительно на расстоянии в двадцать семь градусов. Но Сайрес Смит это знал и решил принять во внимание при своих выкладках. Он постарался также провести наблюдение в тот момент, когда ближайшая к полюсу звезда — альфа Южного Креста — проходит меридиан острова, что должно было облегчить наблюдение.

Сайрес Смит направил один конец своего деревянного циркуля на линию горизонта, а другой на альфу Южного Креста, словно наставил на них угломер; расстояние между двумя ножками циркуля соответствовало углу между альфой и горизонтом. Желая прочно зафиксировать полученный угол, Сайрес Смит прикрепил при помощи шипов обе планки своего прибора к поперечной перекладине, чтобы расстояние между ними не менялось.

После этого оставалось лишь вычислить полученный угол, приняв во внимание, что наблюдение производилось не на уровне моря, а для этого требовалось определить, как высоко стоит плато Кругозора. Величина угла должна была дать высоту альфы Южного Креста, а следовательно, и высоту полюса над горизонтом, то есть широту острова, ибо географическая широта какой-либо точки земного шара всегда равна высоте полюса над горизонтом в этой точке.

Вычисления эти были отложены до завтра, и в десять часов вечера все колонисты уже спали крепким сном.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Высота гранитной стены. — Применение теоремы о подобных треугольниках. — Географическая широта острова. — Экспедиция в северную часть острова. — Устричная отмель. — Планы на будущее. — Солнце проходит через меридиан. — Координаты острова Линкольна.

 

На следующий день, 16 апреля, в пасхальное воскресенье, колонисты уже на рассвете вышли из убежища и принялись стирать своё бельё, выколачивать и чистить платье. Инженер собирался сварить мыло, как только найдутся необходимые для этого составные части — сода или поташ, сало или какое-либо растительное масло. Важный вопрос пополнения гардероба тоже предполагалось разрешить в своё время. Одежда, даже при физическом труде её хозяев, могла ещё продержаться с полгода, так как была сшита из прочных тканей. Пока самым главным было установить, как далеко находится остров от обитаемых берегов, и колонисты хотели сделать это в тот же день, если позволит погода.

Солнце, поднимавшееся над горизонтом, сулило превосходный день, один из тех чудесных осенних дней, когда лето как будто возвращается на краткий миг, чтобы проститься с землёй.

Нужно было дополнить данные вчерашних наблюдений, измерив высоту плато Кругозора над уровнем моря.

— Вам, наверно, понадобится измерительный прибор вроде вчерашнего? — спросил инженера Герберт.

— Нет, дитя моё, — ответил Сайрес Смит, — мы применим другой приём, обеспечивающий, пожалуй, не меньшую точность.

Герберт, юноша чрезвычайно любознательный, всегда стремившийся узнать что-нибудь новое, отправился вместе с инженером. Сайрес Смит отошёл от гранитной стены к краю берега. Тем временем Пенкроф, Наб и журналист заняты были другими делами.

Сайрес Смит захватил с собою прямую ровную жердь длиной около двенадцати футов — длину он определил по собственному росту, который он знал совершенно точно. Герберту Сайрес Смит поручил нести отвес — то есть гибкую лиану, к концу которой был привешен обыкновенный камень.

Остановившись шагах в двадцати от кромки моря и шагах в пятистах от гранитного кряжа, Сайрес Смит воткнул жердь в песок и старательно выпрямил её, добившись путём выверки отвесом, чтобы она стояла перпендикулярно к плоскости горизонта.

Сделав это, Сайрес Смит отошёл и лёг на землю на таком расстоянии, чтобы в поле его зрения находился и верхний конец жерди и гребень гранитной стены. Это место он отметил на песке колышком и, повернувшись к Герберту, спросил:

— Ты знаком с геометрией?

— Немножко, мистер Сайрес, — ответил Герберт, боясь попасть впросак.

— Помнишь свойства подобных треугольников?

— Да, — ответил юноша, — у подобных треугольников соответствующие стороны пропорциональны друг другу.

— Так вот, дитя моё, у меня тут два подобных прямоугольных треугольника, — один поменьше, в нём двумя сторонами будут: жердь, воткнутая перпендикулярно в песок, и прямая, равная расстоянию от нижнего конца жерди до колышка, а гипотенузой — мой луч зрения; у второго треугольника сторонами явятся: отвесная линия гранитной стены, высоту которой нам нужно измерить, расстояние от колышка до подошвы стены, а в качестве гипотенузы — мой луч зрения, то есть продолжение гипотенузы первого треугольника.

— Понял, мистер Сайрес! Я всё понял! — воскликнул Герберт. — Расстояние от колышка до жерди пропорционально расстоянию от колышка до подошвы стены, а высота жерди пропорциональна высоте стены.

— Правильно, Герберт, — подтвердил инженер. — И когда мы измерим оба расстояния от колышка, то, зная высоту жерди, мы быстро решим пропорцию и таким образом узнаем высоту стены, что избавит нас от труда измерять её непосредственно.

Основания обоих треугольников были измерены при помощи той же самой жерди, высота которой над поверхностью песка равнялась десяти футам; оказалось, что расстояние между колышком и жердью — пятнадцать футов, а расстояние между колышком и подошвой стены пятьсот футов.

Закончив измерения, Сайрес Смит и юноша возвратились в Трущобы.

Там инженер взял плоский камень, принесённый им из прежних экспедиций, нечто вроде шиферного сланца, на котором легко было нацарапать цифры остроконечной ракушкой. И на этой аспидной доске Сайрес Смит составил следующую пропорцию:

15 / 500= 10 / х

500 * 10 = 5000

5000 / 15 = 333,33

Следовательно, высота гранитной стены равнялась трёмстам тридцати трём футам.

Тогда Сайрес Смит взял инструмент, который сделал накануне; угол между раздвинутыми ножками циркуля соответствовал угловому расстоянию от альфы Южного Креста до плоскости горизонта. Он точно отмерил этот угол по кругу, разделив его на триста шестьдесят равных частей. Угол оказался равным десяти градусам. Увеличив этот угол на двадцать семь градусов, отделяющих альфу от Южного полюса, и сделав поправку на высоту плоскогорья, на котором производилось наблюдение, он получил тридцать семь градусов. Итак, Сайрес Смит пришёл к выводу, что остров Линкольна находится на тридцать седьмом градусе южной широты; но, учитывая, что несовершенство его наблюдений и выкладок могло привести к ошибке в пять градусов, он счёл более правильным заключить, что остров находится между тридцать пятой и сороковой параллелью.

Чтобы иметь обе координаты острова, оставалось определить долготу. Сайрес Смит решил попытаться это сделать в тот же день, в полдень, когда солнце будет проходить через меридиан данной местности.

Воскресный день решили употребить на прогулку, или, вернее, на исследование той части острова, которая находилась между северным берегом озера и заливом Акулы, а если позволит погода, дойти и до северного склона мыса Южная челюсть. Для обеда намеревались сделать привал в дюнах и вернуться в Трущобы только к вечеру.

В половине девятого утра маленький отряд уже шёл по берегу пролива, отделявшего остров Линкольна от островка Спасения, где, важно переваливаясь, расхаживали у воды короткокрылые пингвины, похожие на безруких людей. Они великолепно плавали и ныряли, и их сразу можно было узнать по характерному, очень неприятному крику, похожему на рёв осла. Пенкрофа они заинтересовали лишь со стороны кулинарной, и он не без удовольствия услышал, что мясо этих птиц, хотя и тёмное вполне съедобно.

У самого моря на песке ползали какие-то крупные животные — вероятно, тюлени, избравшие островок своим лежбищем. Помышлять о пригодности тюленей для еды было невозможно — их жирное мясо отвратительно на вкус; однако Сайрес Смит очень внимательно их рассматривал и, не поделившись ни с кем своими мыслями, сказал товарищам, что в скором времени надо будет, наведаться на островок.

Берег, по которому шли колонисты, усеивали бесчисленные раковины; некоторые из них обрадовали бы зоологов, изучающих моллюсков. Среди этих раковин были фазианеллы, сверлильщики, тригонии и много других. Но куда более полезным открытием была устричная отмель, обнажившаяся при отливе; Наб обнаружил её между рифами, милях в четырёх от Трущоб.

— Наб молодец, даром времени не теряет! — воскликнул Пенкроф, осматривая отмель, тянувшуюся в открытое море.

— В самом деле, очень важная находка, — заметил журналист. — Говорят, каждая устрица даёт в год пятьдесят — шестьдесят тысяч яиц, и, значит, у нас будет неистощимый запас устриц.

— Но, думается мне, устрицы не очень сытная пища, — сказал Герберт.

— Не очень, — подтвердил Сайрес Смит. — В устрице очень мало белковых веществ, и, если питаться одними устрицами, их надо съедать дюжин по пятнадцати-шестнадцати в день.

— Ну и что ж, — заметил Пенкроф, — мы можем глотать их сотнями, пока не уничтожим всё это устричное поселение. Не захватить ли несколько дюжин на обед?

И, не дожидаясь ответа, Пенкроф и Наб принялись отрывать раковины от камней. Собранные устрицы положили в кошёлку, сплетённую из волокон гибиска; в ней уже лежала снедь, припасённая для обеда. Затем путники двинулись дальше по берегу, тянувшемуся мимо дюн.

Сайрес Смит то и дело посматривал на часы, чтоб успеть подготовиться к наблюдению, которое полагалось произвести ровно в полдень.

Вся эта полоса берега была дикой, голой, бесплодной вплоть до того скалистого мыса, который замыкал бухту Соединения и был назван Южной челюстью. Кругом виднелись только пески, раковины да каменные глыбы. На этот унылый берег прилетали морские птицы — бакланы, ширококрылые альбатросы и дикие утки, вполне заслуженно вызывавшие у Пенкрофа охотничье волнение. Он пустил было в них стрелу, но попытка осталась напрасной — утки не садились на землю, их можно было подстрелить лишь на лету. И тогда моряк ещё раз сказал Сайресу Смиту:

— Сами видите, мистер Сайрес, как нам нужны ружья. Хоть бы парочку, хоть одно ружьё! А то что у нас за снаряжение…

— Конечно, хорошо бы иметь ружья, Пенкроф, — ответил ему журналист, — но тут уж всё зависит от вас! Достаньте сталь для ствола, сталь для казённой части, селитры, древесного угля и серы — для пороха, ртути и азотной кислоты — для запала и, наконец, свинца для пуль и дроби, и Сайрес сделает вам первоклассное ружьё.

— Да, да, — подтвердил инженер. — И все эти материалы, несомненно, найдутся на острове, но изготовить огнестрельное оружие — дело сложное, тут нужны хорошие инструменты и приборы большой точности. Но ничего, потом посмотрим…

— Эх, зачем мы выбросили за борт оружие, которое лежало в гондоле, и все наши инструменты, и даже перочинные ножи! — воскликнул Пенкроф.

— Да ведь если б их не утопили, шар нас самих утопил бы в океане, — возразил Герберт.

— Пожалуй, правильно ты говоришь, голубчик, — согласился моряк и тут же добавил: — Хотел бы я видеть физиономию Джонатана Форстера и его приятелей! Пришли утречком на площадь, а там пусто — улетел шар!

— Вот уж нисколько меня не беспокоят переживания этих господ! — сказал журналист.

— А кому пришла в голову мысль воспользоваться для бегства их шаром? Мне! — с гордым видом заявил моряк.

— Да, прекрасная мысль вам пришла, Пенкроф, — смеясь, заметил Гедеон Спилет. — Благодаря ей мы и оказались на необитаемом острове!

— По-моему, лучше быть на необитаемом острове, чем в руках мятежников! — заявил Пенкроф. — А с тех пор как мистер Сайрес опять с нами, я нисколько не жалею, что мы очутились здесь.

— И я тоже, честное слово! — отозвался журналист. — Да и чего нам тут не хватает? Всё есть.

— А может, наоборот? Ровно ничего нет, — проговорил Пенкроф, расхохотавшись, и повёл своими широкими плечами. — Ну, не беда, рано или поздно, а уж мы придумаем, как нам отсюда выбраться.

— И, быть может, скорее, чем вы полагаете, друзья мои, — сказал инженер, — если только остров Линкольна не слишком далеко отстоит от какого-нибудь обитаемого архипелага или материка. Через час мы будем это знать. У меня нет карты Тихого океана, но я очень ясно представляю себе его южную часть. По широте, которую мы с вами сегодня установили, остров Линкольна, несомненно, должен быть расположен на параллели, пересекающей на западе Новую Зеландию, а на востоке — Чили. Но между двумя этими пределами расстояние не меньше шести тысяч миль. Теперь нам надо установить, в какой же точке этой обширной полосы океана находится наш остров, и мы это сейчас установим, надеюсь, с достаточной точностью, когда определим географическую долготу острова.

— Мне кажется, на той же широте ближе всего к нам лежит архипелаг Туамоту. Верно? — спросил Герберт.

— Да, — подтвердил инженер, — но и до него всё-таки тысяча двести миль.

— А там что? — спросил Наб, с напряжённым вниманием слушавший этот разговор, и указал рукой на юг.

— Там ничего нет, пусто, — ответил Пенкроф.

— В самом деле пусто, — подтвердил инженер.

— Так что ж, Сайрес, — спросил журналист, — как нам быть, если окажется, что от острова Линкольна до Новой Зеландии или до берегов Чили всего двести или триста миль?

— Тогда мы не станем строить себе дом, а построим корабль, и капитан Пенкроф поведёт наше судно…

— А что ж, мистер Сайрес, — воскликнул моряк, — готов… Могу и за капитана сойти, если только вы сумеете построить такое судёнышко, чтоб оно держалось на волнах!

— Построим, если понадобится, — сказал Сайрес Смит.

Пока эти люди, поистине не знавшие сомнений, вели меж собой такой разговор, приближался час, когда следовало произвести задуманное наблюдение. Но как же Сайрес Смит осуществит его? Как он, не имея ни одного прибора, уловит момент прохождения солнца через меридиан острова? Герберт не мог этого понять.

Наблюдатели находились уже в шести милях от Трущоб — около тех дюн, где был найден Сайрес Смит после его загадочного спасения. Тут сделали привал и занялись приготовлениями к обеду, так как было уже половина двенадцатого. Захватив кувшин, принесённый Набом, Герберт побежал за водой к ручью, журчавшему неподалёку.

Тем временем Сайрес Смит всё приготовил для своих астрономических наблюдений. Он выбрал на берегу совершенно ровное место, которое море во время отлива превосходно выровняло и отшлифовало. Мелкий песок, покрывавший его, лежал слоем гладким, как зеркало. Впрочем, не имело особого значения, горизонтальная ли эта поверхность, так же, как не стоило добиваться того, чтобы палочка длиною в шесть футов, которую инженер воткнул в песок, была к ней строго перпендикулярна. Напротив, он наклонил её к югу, то есть в сторону, противоположную солнцу, ибо не надо забывать, что для колонистов острова Линкольна в силу того, что он находился в Южном полушарии, видимое своё полуденное движение сияющее светило совершало, поднимаясь над северной, а не над южной стороной горизонта.

И тогда Герберт понял, каким образом инженер хочет установить кульминационную точку восхождения солнца, то есть прохождение его через меридиан острова, — иными словами, определить полдень для данного места. Сайрес Смит хотел это сделать, воспользовавшись тенью, отбрасываемой на песок воткнутой палочкой, — способ этот и без астрономических инструментов мог дать ему с достаточным приближением искомый результат.

В самом деле, тот момент, когда длина тени окажется наименьшей, явится полднем. Достаточно будет следить за концом этой тени, чтобы уловить, как она после постепенного своего укорачивания вновь начнёт удлиняться. Наклонив палочку в сторону, противоположную солнцу, Сайрес Смит тем самым удлинил отбрасываемую тень, а от этого легче было следить за её изменениями. Ведь чем длиннее стрелка, движущаяся по циферблату, тем легче заметить перемещение её кончика. Тень от палочки была подобием стрелки, двигавшейся по кругу.

Решив, что уже пора начать наблюдение, Сайрес Смит опустился на колени и, втыкая в песок маленькие деревянные колышки, стал отмечать последовательное сокращение тени, отбрасываемой палочкой. Товарищи исследователя, низко наклонившись, сосредоточенно наблюдали за его действиями.

Журналист держал в руке хронометр, готовясь отметить минуту и секунду, в которую тень достигнет наименьшей своей длины. Так как Сайрес Смит производил своё наблюдение шестнадцатого апреля, то есть в тот день, когда истинное время и среднее время совпадают, то час, отмеченный Гедеоном Спилетом, был бы истинным временем для Вашингтона, что облегчало бы выкладки.

Солнце медленно поднималось, тень от палочки всё больше укорачивалась, и лишь только Сайресу Смиту показалось, что она начинает удлиняться, он спросил:

— Который час?

— Одна минута шестого, — ответил Гедеон Спилет.

Теперь оставалось вычислить результаты наблюдения — дело совсем нетрудное. Выяснилось, что расстояние между меридианом Вашингтона и меридианом острова Линкольна давало пятичасовую разницу во времени: на острове Линкольна был полдень, а в Вашингтоне уже пять часов вечера. Однако Солнце в видимом своём движении вокруг Земли проходит в каждые четыре минуты один градус, а в час — пятнадцать градусов; помножив пятнадцать градусов на пять, Гедеон Спилет получил семьдесят пять градусов.

Раз географическая долгота Вашингтона равна 77°3?11?, а с округлением — семидесяти семи градусам от Гринвичского меридиана, который и англичане и американцы принимают за отправную точку при определении долгот, — то, следовательно, остров находился к западу от Гринвичского меридиана на семьдесят семь градусов (долгота Вашингтона) плюс семьдесят пять градусов — то есть на сто пятьдесят втором градусе западной долготы.

Сайрес Смит сообщил товарищам результат своих выкладок и, учитывая, как и при определении широты, вероятные ошибки в наблюдении, счёл возможным заявить, что остров Линкольна лежит между тридцать пятой и тридцать седьмой южной параллелью и между сто пятидесятым и сто пятьдесят пятым меридианом к западу от меридиана Гринвича.

Как видите, он допускал возможность ошибки в пять градусов при определении обеих координат, а так как градус равен шестидесяти милям, то действительная широта и долгота острова, быть может, на триста миль отклонилась от вычисленных данных.

Но эта ошибка ни в коем случае не могла повлиять на решение, которое пришлось принять. Стало совершенно ясно, что остров Линкольна отстоит слишком далеко от всякой земли: нечего и пытаться преодолеть это расстояние в утлом челноке.

Полученные координаты указывали, что по меньшей мере тысяча двести миль отделяют его от Таити и островов архипелага Туамоту, что от него до Новой Зеландии свыше тысячи восьмисот миль и больше четырёх с половиной тысяч миль, — до берегов Америки.

Но сколько Сайрес Смит ни обращался к своей памяти и познаниям в географии, он не мог припомнить в этой части Тихого океана ни одного острова, который был бы расположен так же, как остров Линкольна.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Зимовка неизбежна. — Вопросы металлургии. — Исследование островка Спасения. — Охота на тюленей. — Диковинный зверь. — Коала. — Каталонский способ. — Выплавка железа. — Как получить сталь.

 

В понедельник, 17 апреля, первые слова, которые произнёс утром Пенкроф, были обращены к Гедеону Спилету:

— Ну как, мистер Спилет, кем мы нынче будем?

— Это уж как Сайрес скажет, — ответил журналист.

Оказалось, что из мастеров по выделке кирпича и из гончаров им теперь предстояло сделаться металлургами.

Накануне после завтрака они продолжили своё путешествие и дошли до острого выступа мыса Челюсть, находившегося милях в семи от Трущоб. Там кончалась длинная череда песчаных дюн и шли бугры из вулканических пород. Кругом уже не вздымались гранитные валы с плоскими вершинами, как плато Кругозора, а тянулась гряда скал необыкновенно причудливых очертаний, обрамлявшая узкую бухту, отгороженную двумя мысами вулканического происхождения. Дойдя до этого места, колонисты повернули обратно и к ночи достигли своего убежища, но не ложились спать до тех пор, пока окончательно не решили вопроса, можно ли им сейчас предпринять попытку выбраться с острова Линкольна.

От архипелага Туамоту их отделяло значительное расстояние — тысяча двести миль. Для такого плавания простая лодка не годится, особенно в осеннюю непогоду, категорически заявил Пенкроф. И ведь не так-то легко построить хотя бы обыкновенную лодку, даже имея необходимые для этого инструменты, а у колонистов острова Линкольна не было никаких инструментов. Значит, им в первую очередь следовало изготовить молотки, топоры, топорики, пилы, буравы, рубанки и т. д., а на всё это требовалось время. Итак, было решено зазимовать на острове и найти себе жилище поудобнее Трущоб — такое, где легче будет провести холодное время года.

Прежде всего следовало пустить в дело железную руду из тех месторождений, которые инженер обнаружил в северо-западной части острова, и добыть из неё железо и даже сталь.

В земной коре металлы обычно не встречаются в чистом виде. В большинстве случаев находят их химические соединения с кислородом или с серой. Как раз два образца, которые принёс в Трущобы Сайрес Смит, и были такими соединениями: первый — магнитный железняк без примеси углерода, а второй — пирит, то есть железный колчедан. Легче было обработать первую руду, представлявшую собою окисел железа, — прокаливать её вместе с углём, чтобы удалить из неё кислород и получить чистое, железо. Для удаления кислорода руду и уголь доводят до высокой температуры — либо весьма простым «каталонским» способом, который требует только одного процесса для получения железа, либо прибегая к доменным печам, в которых из руды выплавляется чугун, а затем, удаляя из чугуна три-четыре процента углерода, входившего в него, получают железо.

Что нужно было Сайресу Смиту? Получить чугун, и притом самым скорым способом; кстати сказать, руда, которую он обнаружил, казалась чистой и богатой железом, это был окисел железа — руда, которая встречается рыхлыми залежами тёмно-серого цвета, даёт черноватую пыль, кристаллизуется из растворов правильными восьмигранниками и образует иногда природные магниты; она служит в Европе сырьём для выплавки первоклассной стали, которой славятся Швеция и Норвегия. На острове Линкольна неподалёку от месторождения этой руды имелись и залежи каменного угля, которым уже воспользовались колонисты. Следовательно, обработка руды очень облегчалась, поскольку все элементы, необходимые для производства, сосредоточивались в одном месте. Подобные обстоятельства превосходно используются в Соединённых Штатах, где каменный уголь служит для выплавки металла, добытого в той же местности, что и уголь.

— Так, стало быть, мистер Сайрес, мы теперь будем выплавлять железо? — спросил Пенкроф.

— Да, друг мой, — ответил инженер. — А для этого мы, с вашего разрешения, сначала отправимся на островок Спасения и поохотимся там на тюленей.

— На тюленей? — удивлённо переспросил моряк и повернулся к журналисту. — Разве для обработки руды нужны тюлени?

— Раз Сайрес так говорит, значит, нужны! — ответил журналист.

Но инженер уже вышел из убежища, и Пенкроф занялся приготовлениями к охоте на тюленей, не получив более вразумительных разъяснений.

Вскоре Сайрес Смит, Герберт, Гедеон Спилет, Наб и моряк собрались на берегу пролива, в том месте, где его было легко перейти вброд при малой воде. Как раз наступил отлив, и охотники переправились на островок вброд; вода доходила им только до колен.

Сайрес Смит впервые попал на островок Спасения, а его товарищи очутились там во второй раз, так как именно сюда их выбросил воздушный шар.

Сотни пингвинов, восседавших на берегу, смотрели на них самым доверчивым взглядом. Колонисты были вооружены тяжёлыми дубинками и без труда могли бы убить немалое количество птиц из этого полчища, но они и не подумали заняться таким бесполезным избиением, тем более что не хотели испугать тюленей, лежавших на песке в нескольких кабельтовых. Итак, они пощадили глупых уродцев, у которых крылья похожи на обрубки, плоские как плавники, и покрыты жидкими пёрышками, напоминающими чешуйки.

Колонисты осторожно двигались к северной оконечности островка; весь берег был в промоинах, служивших гнёздами для морских птиц. Вдали от берега виднелись в море большие чёрные пятна, плававшие на поверхности воды: казалось, там пришли в движение подводные камни.

То были тюлени. Колонисты пришли ради охоты на них. Но надо было подождать, пока тюлени вылезут на берег, — благодаря узкой веретенообразной форме тела, густой и очень короткой шерсти тюлени великолепно плавают, и поймать их в море трудно, а на земле они могут лишь медленно ползать на своих коротких ластах.

Зная привычки тюленей, Пенкроф посоветовал не начинать охоты, пока они не выйдут на берег и не залягут погреться на солнышке, — тут они быстро уснут крепким сном, и тогда нужно отрезать тюленям путь к отступлению в море и наносить им удары по переносице.

Охотники спрятались за скалами, разбросанными по побережью, и замерли в ожидании.

Прошёл час, и тюлени, наконец, вылезли погреться на солнце. Было их с полдюжины. Пенкроф и Герберт отделились от товарищей и крадучись обогнули отмель, чтобы напасть на тюленей со стороны моря, отрезав им путь к отступлению. Тем временем Сайрес Смит, Гедеон Спилет и Наб, ползком пробравшись вдоль скал, появились на поле битвы.

Вдруг на берегу поднялась высокая фигура Пенкрофа, и он издал громкий клич; инженер и двое его спутников помчались стремглав, чтобы не подпустить тюленей к воде. Двух тюленей убили ударом дубинки, остальным удалось доползти до моря, и они мгновенно исчезли в волнах.

— Тюлени к вашим услугам, мистер Сайрес! — сказал Пенкроф, подходя к инженеру.

— Прекрасно, — ответил Сайрес Смит. — Мы сделаем из них кузнечные мехи!

— Кузнечные мехи? — воскликнул Пенкроф. — Вот какая честь нашей добыче!

Инженер действительно рассчитывал сделать из тюленьей шкуры кузнечные мехи, необходимые для раздувания огня при выплавке металла. Убитые тюлени были средней величины, не больше шести футов, мордой они походили на собак.

Так как тащить с собою таких тяжёлых животных было совершенно бесполезно, Наб и Пенкроф решили снять с них шкуру на месте, а Сайрес Смит и журналист тем временем продолжали свою разведку на островке.

Моряк и Наб прекрасно справились с делом, и три часа спустя в распоряжении Сайреса Смита оказались две тюленьи шкуры, которые он решил поскорее употребить для мехов, не подвергая их дублению.

Колонисты выждали малой воды и, перейдя тогда через пролив, возвратились в Трущобы.

Далеко не лёгким делом оказалось высушить тюленьи шкуры, натянув их на деревянные рамы, служившие распорками, сшить эти шкуры при помощи тонких лиан, так, чтобы через швы не выходил из мехов воздух. Пришлось несколько раз переделывать работу. В распоряжении Сайреса Смита было лишь два стальных лезвия, сделанные из ошейника Топа, но у него были такие ловкие руки, товарищи так толково помогали ему, что через три дня маленькая колония получила ещё один инструмент — кузнечные мехи, предназначенные для нагнетания воздуха при прокаливании руды — условие, необходимое для успеха дела.

Двадцатого апреля с утра начался «металлургический период», как его назвал журналист в своих записях. Как мы уже упоминали, инженер считал самым удобным вести работу на месте залежей угля и железной руды. По его наблюдениям, залежи эти находились у северо-восточных отрогов горы Франклина, то есть в шести милях от Трущоб. Нечего было и думать о ежедневном возвращении на ночлег в своё обжитое убежище, и «металлурги» предпочитали ютиться в шалаше из веток, лишь бы начатые важные работы шли непрерывно круглые сутки.

Приняв такое решение, отправились в то же утро к месту работ. Наб и Пенкроф тащили на большой плетёнке кузнечные мехи и кое-какую провизию — дичь и съедобные растения, рассчитывая дорогой пополнить запасы.

Путь выбрали через лес Жакамара и пересекли его наискось с юго-востока на северо-запад. Пришлось прокладывать себе в зарослях дорогу, и впоследствии она стала кратчайшей тропой между плато Кругозора и горой Франклина. Никем не тронутые, росли здесь вековые великолепные деревья — всё тех же пород, какие уже встречались на острове нашим колонистам. Но Герберт обнаружил новые породы и среди них драцену, которую Пенкроф презрительно назвал «хвастливым пореем», так как драцена, несмотря на свою высоту, принадлежит к тому же самому семейству лилейных, к которому относится лук обыкновенный, лук зубчатый, лук шарлот и спаржа. Волокнистые корни драцены в варёном виде — превкусное кушанье, а подвергнув отвар из них брожению, делают очень приятный напиток. Колонисты запаслись в лесу этими корнями.

Лесом шли долго — целый день, но благодаря такому путешествию познакомились с флорой и фауной острова. Топ, которого преимущественно интересовала фауна, рыскал в траве и в кустах, поднимая любую дичь без разбора. Герберт и Гедеон Спилет стрелами убили двух кенгуру и ещё какое-то животное, похожее и на ежа и на муравьеда: на ежа оно походило тем, что свёртывалось клубком, выставляя для самозащиты иглы, а сходство с муравьедом придавали ему когти землеройки, узкая мордочка, заканчивавшаяся неким подобием клюва, тонкий длинный язык, весь в крошечных колючках, предназначенных для захватывания и удерживания насекомых.

Поглядев на диковинного зверя, Пенкроф задал вполне естественный вопрос:

— А на что он будет похож, если сварить из него суп?

— На кусок превосходной говядины, — ответил Герберт.

— Ну, от него больше ничего и не требуется, — сказал моряк.

Во время этой экспедиции колонисты видели диких кабанов, которые, однако, и не пытались напасть на них; казалось, что в этом лесу не грозит встреча с опасными хищниками, как вдруг в густой чаще журналист увидел в нескольких шагах от себя на нижних ветках дерева мохнатого зверя, которого он принял за медведя, и стал его зарисовывать. К счастью для Гедеона Спилета, его натурщик не принадлежал к грозному семейству «стопоходящих» — оказалось, что это обыкновенный коала, известный также под именем ленивца, безобидный зверь величиною с большую собаку, покрытый лохматым мехом бурого цвета и снабжённый длинными крепкими когтями, позволяющими ему лазать на деревья, — он питается листвой. Когда было установлено, какой именно зверь служит натурой Гедеону Спилету, продолжавшему при обсуждении вопроса работать карандашом, художник стёр сделанную под наброском надпись «Медведь» и начертал вместо неё «Коала». Затем все двинулись дальше.

В пять часов вечера Сайрес Смит подал сигнал к отдыху. К этому времени колонисты уже вышли из лесу и были у подножия мощных отрогов, служивших подступами к горе Франклина с востока. В нескольких стах шагах от места остановки протекал Красный ручей, следовательно, за водой ходить было недалеко.

Колонисты тотчас принялись устраивать себе становище. Через какой-нибудь час на опушке леса под сенью деревьев выросло сносное убежище — шалаш из веток, переплетённых лианами и покрытых слоем глины. Геологические изыскания отложили до следующего дня. Занялись приготовлением ужина; развели перед шалашом яркий костёр, зажарили на вертеле дичь, а в восемь часов вечера путники уже спали сладким сном, только один сидел у костра и поддерживал огонь на тот случай, если вокруг бродит какой-нибудь опасный зверь.

На следующий день, 21 апреля, Сайрес Смит в сопровождении Герберта отправился на поиски той возвышенности древней формации, где он нашёл образцы железных руд. Обнаруженные им залежи, выходившие на поверхность земли, были расположены у подножия одного из северо-восточных отрогов. Легкоплавкая руда, очень богатая железом, вполне подходила для того способа обработки, который думал применить Сайрес; способ этот, называемый каталонским, в упрощённом виде широко применяют на Корсике.

Настоящий каталонский способ требует сооружения больших плавильных печей и тиглей; руда и уголь закладываются в печь чередующимися слоями, превращаются в металл и освобождаются от шлака. Но Сайрес Смит, желая избежать громоздких сооружений, решил просто сложить руду и уголь огромным кубом и в середину его нагнетать при помощи мехов струю воздуха. Должно быть, такой же способ применял некогда библейский Тувалкаин и первые металлурги обитаемого мира. И то, что удавалось правнукам Адама, что всё ещё приводило к хорошим результатам в краях, богатых железной рудой и топливом, несомненно, можно было сделать и в условиях острова Линкольна.

Уголь наши металлурги добыли без труда близ своего лагеря — из месторождения, лежавшего на поверхности земли. Руду раскололи на мелкие куски и вручную очистили от комьев земли и от песка. Затем перемежающимися слоями насыпали большую груду угля и руды, как складывают дрова угольщики, когда пережигают их на уголь. Под действием воздуха, нагнетаемого мехами, уголь в этой груде превращался в двуокись, а затем в окись углерода, которая, воздействуя на окись железа, отнимала от неё кислород.

Сайрес Смит сделал для этого всё, что следовало. Возле насыпанной кучи руды и угля установили мехи, сшитые из тюленьих шкур; воздух выходил из мехов через трубку, сделанную из огнеупорной глины, — трубку эту специально изготовили и обожгли в гончарной печи. Привели в действие механизм мехов, состоявший из подвижной рамы, самодельной верёвки и противовеса, и тотчас из трубки вырвалась сильная струя воздуха; поднимая температуру прокаливаемой груды, она способствовала также химическому процессу образования железа при взаимодействии руды и угля.

Работа была сложная. Колонистам понадобилось много терпения и сообразительности, чтобы справиться с ней. Но, наконец, они одержали победу и получили железную крицу с корявой губчатой поверхностью; это железо ещё надо было проковывать, чтобы снять с него корку приварившегося шлака. У самоучек кузнецов, разумеется, не было кузнечного молота, но они вышли из положения подобно своим собратьям, металлургам первобытного общества, сделав то же, что делали и они.

Первую железную чушку привязали к рукояти, и она послужила молотом; этим молотом принялись ковать на гранитной наковальне следующие крицы и таким образом получили железо грубой поковки, но пригодное для всяких изделий.

И вот после тяжких трудов и усилий 25 апреля было выковано несколько железных болванок, а в дальнейшем их превратили в инструменты — щипцы, клещи, кирки, ломы и т. д. Пенкроф и Наб объявили их сущими драгоценностями.

Однако гораздо больше пользы, чем чистое железо, могла принести сталь. Сталь же представляет собою соединение железа и углерода, которое получают двояким способом: либо из чугуна, отнимая от него избыток углерода, либо из железа, прибавляя к нему отсутствующий углерод. В первом случае путём обезуглероживания чугуна получают натуральную, или пудлинговую, сталь, а путём добавления к чистому железу углерода — томлёную сталь.

Как раз такую сталь Сайресу Смиту и хотелось выплавить, ибо у него уже имелось чистое железо. И он добился этого, переплавив железо вместе с толчёным углём в тигле из огнеупорной глины.

Сталь поддаётся и горячей и холодной обработке. Под умелым руководством Сайреса Смита Наб и Пенкроф наделали топоров, накалили их докрасна и окунули в холодную воду; топоры получили превосходную закалку.

Кузнецы изготовили — разумеется, грубо — лезвия для рубанков, топоры, топорики, стальные полосы, пилы и плотничьи ножницы, кирки, заступы, ломы, молотки, гвозди и т. д.

Пятого мая первый «металлургический период» закончился, и кузнецы возвратились в Трущобы, а вскоре, принявшись за новые работы, они овладели новыми навыками и получили право называться мастерами и других ремёсел.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Вторичное обсуждение вопроса о жилище. — Фантазии Пенкрофа. — Исследование северной части острова. — Северный край плоскогорья. — Змеи. — Дальний край озера. — Беспокойство Топа. — Топ бросается в озеро. — Битва под водой. — Дюгонь.

 

Настало 6 мая — день, соответствующий 6 ноября в странах Северного полушария. Уже несколько дней небо хмурилось, пора было устраиваться для предстоящей зимовки. Особого похолодания, правда, не наблюдалось, и будь на острове Линкольна стоградусный термометр, он показывал бы среднюю температуру в десять-двенадцать градусов выше нуля. Такое явление не должно нас удивлять, ведь остров Линкольна, весьма вероятно, был расположен между тридцать пятой и сороковой параллелью Южного полушария и, следовательно, находился в тех же климатических условиях, что Сицилия и Греция Однако известно, что в Греции и на острове Сицилия бывают сильные холода, со снегопадами, и обитателям острова Линкольна тоже следовало ожидать морозов в разгар зимы и своевременно защититься от них.

Во всяком случае, холода ещё только грозили нагрянуть, но уже близился период дождей, а на этом одиноком острове, затерявшемся в Тихом океане, где бушуют свирепые штормы, вероятно, бури бывали частыми и грозными гостьями.

Колонисты снова обсудили вопрос о жилище, более пригодном, чем Трущобы, и быстро приняли решение.

Пенкроф, разумеется, питал некоторое пристрастие к убежищу, которое он нашёл в первые страшные дни, но он хорошо понимал, что надо искать другое жилище. Ведь волны морские, как читатель, вероятно, помнит, уже заглянули в каменные проходы Трущоб и нельзя было вторично подвергаться риску подобного вторжения.

— И к тому же нам с вами надо предохранить себя от всякого нашествия, — сказал Сайрес Смит, беседуя в тот день с товарищами о дальнейшей жизни на острове.

— Зачем? Остров же необитаем! — удивился журналист.

— Возможно, — ответил инженер, — хотя не забывайте, что мы обследовали ещё далеко не весь остров. Но если на нём и не найдётся ни одной живой души, то тут водится много опаснейшего зверья. Надо оградить себя от возможного нападения, а иначе придётся нам по очереди дежурить по ночам, чтобы поддерживать огонь в костре. И вообще, друзья, надо быть начеку и всё предусмотреть. В этой части Тихого океана не редкость столкнуться с малайскими пиратами…

— Что? — удивлённо воскликнул Герберт. — Так далеко от всякой земли?

— Да, представь себе, дитя моё, — ответил инженер. — Пираты — смелые мореходы и отъявленные злодеи. Нам обязательно нужно принять меры предосторожности.

— Ладно, — согласился Пенкроф. — Сделаем укрепления в защиту от двуногих и четвероногих хищников. А не лучше ли нам, мистер Смит, сейчас обследовать весь остров, а потом уж решить, что предпринять?

— Да, так будет лучше, — поддержал его Гедеон Спишет. — Как знать, может быть, на другой стороне острова мы найдём хорошую сухую пещеру, какой мы здесь до сих пор не могли отыскать.

— Так-то оно так, — ответил инженер, — но вы, друзья мои, забываете, что нам надо поселиться вблизи источника питьевой воды, а с вершины горы Франклина мы не обнаружили в западной части острова ни речки, ни ручья. Здесь же мы находимся между рекой Благодарения и озером Гранта — большое преимущество, которым нельзя пренебрегать. Кроме того, этот берег защищён от пассатов, дующих в Южном полушарии на северо-запад.

— А знаете что, мистер Смит? Давайте построим себе дом на берегу озера. У нас теперь есть и кирпич и инструменты. Были мы мастерами-кирпичниками, гончарами, литейщиками, кузнецами, а теперь будем каменщиками. Какого дьявола, неужто не справимся?

— Конечно, справимся, друг мой. Но прежде чем принять такое решение, надо поискать. Быть может, мы найдём жилище, которое соорудила для нас сама природа. Это избавит нас от долгого, утомительного труда, и у нас будет надёжное убежище, защищённое от врагов, таящихся на острове, и от всех, какие могут пожаловать сюда с океана.

— Вы правы, Сайрес, — сказал журналист. — Но ведь мы уже осмотрели весь береговой гранитный вал, — ни одной пещеры, даже ни одной трещины!

— Как есть ни одной! — подхватил Пенкроф. — Эх, если б выдолбить себе жильё в этом самом гранитном валу — довольно высоко, чтоб снизу никто не мог напасть на нас. Вот бы хорошо! Я так и вижу — шесть, а то и семь комнат, с окнами на море…

— С окнами, и не какими-нибудь, а с большими окнами, чтоб было много света… — смеясь, сказал Герберт.

— И чтоб лестница была! — добавил Наб.

— Ну что вы смеётесь? — возмутился моряк. — Или я что-нибудь невозможное предложил? Разве у нас нет кирок и ломов? И разве мистер Сайрес не может сделать порох? Тогда мы заложим мину и взорвём скалу. Верно мистер Сайрес? Ведь когда нам понадобится, вы сделаете для нас порох?

Сайрес Смит внимательно выслушал Пенкрофа, излагавшего свои фантастические планы. Врезаться в этот гранитный вал, даже путём взрыва пороховой мины, было бы геркулесовым трудом. Оставалось только пожалеть, что природа не взяла на себя самую трудную часть работы. Но Сайрес Смит не стал разочаровывать Пенкрофа, а только предложил хорошенько осмотреть всю гранитную стену — от устья речки до того угла, которым она заканчивалась на севере.

Отправившись в разведку, колонисты прошли около двух миль, самым тщательным образом исследуя гранитную стену. Но нигде, решительно нигде, не было ни единой впадины на её ровной, отвесной поверхности. Скалистые голуби, летавшие над нею, гнездились в углублениях, встречавшихся лишь на гребне гранитного кряжа и меж причудливых зубцов его карниза.

Отсутствие пещеры было обстоятельством очень досадным, ибо не приходилось и думать, что удастся самим пробить для себя в этом граните грот достаточной величины, пустив в ход кирки и даже порох. Волею случая на всей этой полосе берега имелось только одно место, пригодное хотя бы для временного убежища, — те самые Трущобы, которые открыл Пенкроф; но теперь с этим приютом необходимо было расстаться.

Своё исследование колонисты закончили у северного края стены, где она переходила в длинный скат, полого спускавшийся к самому морю. От этого места и до западной оконечности острова береговая возвышенность шла под уклон не более чем в сорок пять градусов, представляя собою нагромождение камней, земли и песка скреплённых корнями кустов, низкорослых деревьев трав. Кое-где из рыхлой толщи наружного покрова острыми скалами пробивался гранит. По склонам ярусами поднимались купы деревьев и зеленела довольно густая трава. Но книзу растительности становилось всё меньше, и от подножия откоса до моря унылой, бесплодной полосой простирался песок.

У Сайреса Смита мелькнула не лишённая основания мысль, что где-нибудь здесь низвергается из озера Гранта водопад. Ведь должен же был найти себе выход избыток воды, которую непрестанно нёс в озеро Красный ручей. Однако до сих пор инженер нигде не находил этого стока, хотя исследовал берег озера от устья ручья до плато Кругозора.

Сайрес Смит предложил товарищам подняться по склону кряжа и возвратиться в Трущобы через плато Кругозора, исследовав дорогой северный и восточный берег озера.

Предложение было принято, и через несколько минут Герберт и Наб уже вскарабкались на плоскогорье. Сайрес Смит, Гедеон Спилет и Пенкроф более медленно и степенно шли вслед за ними.

В двухстах футах от края плоскогорья, сквозь сплетение ветвей сверкала на солнце спокойная гладь прекрасного озера. Пейзаж кругом был чудесный. Лаская взгляд своей пожелтевшей и бронзовой листвой, теснились друг к другу в рощах деревья. На зелёном ковре густой травы выделялись чёрные стволы рухнувших исполинских деревьев, сражённых рукою времени. В воздухе стоял звон от птичьего щебета, от криков шумливых какаду, порхавших с ветки на ветку, словно живая крылатая радуга. Казалось, солнечный свет проникал в эти необыкновенные рощи, лишь разбившись на все цвета своего спектра.

Вместо того чтобы сразу направиться к северному берегу озера, путники обогнули плато, намереваясь добраться до левого берега ручья у самого его устья. Они сделали крюк мили в полторы, но путь оказался лёгким, так как лес поредел и между деревьями оставались свободные проходы. Чувствовалось, что тут кончается плодородная часть острова — здесь уж не было такой буйной растительности, как в зоне, простиравшейся от Красного ручья до реки Благодарения.

Сайрес Смит и его товарищи довольно осторожно продвигались в этом новом для них уголке острова. Ведь оружием им служили только луки и стрелы да дубинки, окованные железом. Впрочем, ни один хищный зверь не показывался. Возможно, эти опасные враги предпочитали лесные чащи южной части острова. И вдруг произошла весьма неприятная встреча. Топ сделал стойку перед большой змеёй четырнадцати-пятнадцати футов длиною. Наб убил её дубинкой. Осмотрев змею, Сайрес Смит сказал, что она не ядовитая и принадлежит к породе «алмазных змей», которых в Новом Южном Уэльсе туземцы употребляют в пищу. Но, несомненно, тут водились и другие змеи, укус которых смертелен, как, например, «глухие гадюки» с раздвоенным хвостом, которые вдруг взвиваются из-под ног, «крылатые змеи» с двумя выростами, благодаря которым они бросаются на свою жертву с молниеносной быстротой. Оправившись от растерянности, Топ принялся охотиться на змей с такой яростью, что становилось страшно за него. Поэтому хозяин то и дело подзывал его к себе.

Вскоре участники экспедиции дошли до устья Красного ручья, и, когда переправились на другой берег, перед ними предстала знакомая картина, которую они уже видели, спускаясь с горы Франклина. Сайрес Смит убедился, что дебит Красного ручья довольно значителен, — следовательно, природа должна дать выход излишним водам, иначе озеро могло бы переполниться. Но где же этот сток? Обязательно надо его найти и воспользоваться силой падения воды как механическим двигателем.

Разбившись на группы, но не отдаляясь друг от друга, колонисты двигались по крутому берегу озера. По многим признакам видно было, что в нём очень много рыбы, и Пенкроф решил воспользоваться этим богатством, сделав для такой цели рыболовную снасть.

Сначала направились к северо-восточному узкому краю озера. Имелись достаточные основания предполагать, что вода вытекает как раз в этих местах, ибо озеро тут доходило почти до края плоскогорья. Предположения эти не оправдались, и колонисты пошли дальше по берегу озера, которое после небольшой излучины тянулось параллельно побережью океана.

В этой стороне берег уже не был лесистым, живописно разбросанные вокруг купы деревьев увеличивали очарование пейзажа. Озеро Гранта предстало перед путниками всё целиком, и ни единое дуновение ветерка не морщило его зеркальной глади. Рыская среди кустов, Топ поднимал самых различных птиц; Гедеон Спилет и Герберт встречали их стрелами. Одна из птиц, жертва меткости юного охотника, упала в высокие камыши. Топ бросился туда и принёс красивую водяную птицу аспидно-чёрного цвета, с коротким клювом, с выпуклой лобной костью, с зубчатой кромкой на пальцах и с белой каймой на крыльях. Величиной она была с крупную куропатку, носила название «лысуха», как пояснил Герберт, и принадлежала к группе длиннопалых птиц, которые представляют собою переход от отряда голенастых к перепончатолапым. Дичь незавидная, с жёстким и невкусным мясом, но поскольку Топ проявлял меньше разборчивости, чем его хозяева, решили отдать ему лысуху на ужин.

Колонисты шли по восточному берегу и уже приближались к исследованным местам. Сайрес Смит, к крайнему своему удивлению, нигде не видел никаких признаков стока воды из озера. Разговаривая с Гедеоном Спилетом и Пенкрофом, он не скрыл от них своего изумления.

Вдруг Топ, бежавший впереди хозяина, забеспокоился. Умный пёс принялся нервно рыскать по берегу и, внезапно остановившись, уставился в воду и поднял лапу, словно делал стойку над какой-то невидимой дичью; потом он яростно залаял, будто подзывая хозяина, и внезапно умолк.

Ни Сайрес Смит, ни его товарищи сначала не обратили внимания на поведение Топа, но вскоре собака залилась отчаянным лаем, и инженер встревожился.

— Ну что там такое, Топ? — сказал он.

Собака помчалась было к нему, но тотчас повернула обратно и вдруг кинулась в озеро.

— Топ, сюда! Топ! — закричал Сайрес Смит, не желая пускать собаку на поиски добычи в незнакомых и, возможно, опасных водах.

— Что там такое? — спросил Пенкроф, глядя на озеро.

— Должно быть, Топ почуял какое-нибудь земноводное животное, — сказал Герберт.

— А вдруг там аллигатор! — заметил журналист.

— Нет, не думаю, — возразил Сайрес Смит. — Аллигаторы водятся в более низких широтах.

Топ выскочил из воды по приказу хозяина, но ни секунды не мог остаться в покое; он возбуждённо прыгал в высокой траве, словно чуял какое-то невидимое людям животное, которое плыло под водой у самого берега. Однако вода оставалась совершенно спокойной, ни малейшей ряби не пробегало по безмятежной глади. Несколько раз колонисты останавливались на берегу и настороженно всматривались. Из воды никто не появлялся. Всё это казалось загадкой. Инженера Смита она очень занимала.

— Доведём до конца нашу разведку, — сказал он.

Полчаса спустя колонисты дошли до юго-восточного края озера и вновь очутились на плато Кругозора. Исследование берегов озера могло считаться завершённым, но Сайресу Смиту так и не удалось обнаружить, где и каким образом уходит из озера избыточная вода.

— Несомненно, здесь где-то имеется сток, — повторял он, — и раз его не видно на поверхности земли, значит, вода пробила себе дорогу сквозь гранитный кряж.

— Вы, очевидно, считаете, что для нас очень важно знать, где этот сток? — спросил Гедеон Спилет.

— Да, довольно важно, — ответил инженер. — Ведь если вода проложила себе выход сквозь этот кряж, то весьма вероятно, что там есть пещера, и, быть может, нам удалось бы отвести от неё ручей и приспособить эту пещеру для жилища.

— А разве не может вода уходить через дно озера и стекать в море по подземному руслу? — спросил Герберт.

— Конечно, может, — ответил инженер, — и если это так, то вскоре нам придётся самим строить себе дом, поскольку природа не пожелала помочь нам, выступив в роли каменщика.

Колонисты уже собирались пересечь плато, чтобы возвратиться к Трущобам, так как было пять часов вечера, как вдруг Топ снова забеспокоился. Он неистово залаял и, прежде чем хозяин успел его удержать, вторично бросился в озеро.

Все подбежали к берегу. Собака уже отплыла от него футов на двадцать, и Сайрес Смит громко звал её. Вдруг из воды высунулась огромная голова какого-то животного; озеро оказалось тут неглубоким.

Герберт сразу узнал, к какому роду земноводных принадлежит это безобразное чудовище с конической мордой, глазами навыкате и длинными шелковистыми усами.

— Ламантин! — воскликнул он.

Но это был не ламантин, а другой представитель водных млекопитающих, который носит название «дюгонь», ноздри расположены у него в верхней части морды. Чудовище ринулось к собаке. Напрасно Топ хотел увернуться и доплыть до берега. Хозяин ничего не мог сделать, чтобы спасти бедного пса. Не успели Гедеон Спилет и Герберт нацелиться и пустить в страшилище стрелы, как дюгонь схватил собаку и исчез с нею под водой.

Крепко сжав в руке окованную железом палицу, Наб хотел уже броситься на помощь собаке и сразиться со свирепым животным даже в воде, его стихии.

— Нет, Наб, не пущу, — воскликнул инженер, схватив смельчака за руку.

Однако под водой происходила борьба, казалось бы необъяснимая, — ведь собака не могла в таких условиях оказывать зверю сопротивление, борьба отчаянная, ибо поверхность озера буквально кипела, борьба безнадёжная, ибо исходом её могла быть лишь гибель несчастного пса! И вдруг среди пенистого круга из воды вынырнул Топ. Подброшенный в воздух какой-то неведомой силой, он взлетел над озером на десять футов, снова упал в бурлящие волны, потом поплыл, стремительно работая лапами, и вскоре выбрался из воды, спасённый каким-то чудом и даже не получив ни одной серьёзной раны.

Сайрес Смит и его товарищи остолбенели от изумления. Но затем их ошеломило обстоятельство ещё более загадочное — под водой как будто продолжалась борьба. Должно быть, на дюгоня напал какой-то могучий противник, и чудовище, выпустив собаку, теперь защищало свою собственную жизнь.

Но схватка была недолгой. Вода обагрилась кровью, и на поверхности озера, чернея средь расплывающихся алых кругов, выплыло недвижимое тело дюгоня, а волна выбросила его на узкую песчаную отмель в южном конце озера.

Колонисты побежали туда. Дюгонь был мёртв. Он оказался действительно огромным — футов пятнадцати-шестнадцати в длину и весил, вероятно, три или четыре тысячи фунтов. На шее у него зияла рана, словно, нанесённая острым лезвием.

Какое же земноводное животное уничтожило грозного дюгоня, нанеся ему такую страшную рану? Никто из колонистов не мог разрешить эту загадку, и, возвращаясь в своё убежище, все были озадачены необыкновенным происшествием.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Исследование озера. — Течение указывает. — План Сайреса Смита. — Жир дюгоня. — Применение серного колчедана. — Сернистое железо. — Как делается глицерин. — Мыло. — Селитра. — Серная кислота. — Азотная кислота. — Рождение водопада.

 

На следующий день, 7 мая, Сайрес Смит и Гедеон Спилет, оставив Наба дома готовить обед, поднялись на плато Кругозора, а Герберт с Пенкрофом отправились вверх по течению реки за дровами.

Сайрес Смит и журналист быстро дошли до той песчаной отмели у южного края озера, на которую волны выбросили дюгоня. На его мясистую тушу уже слетелись стаи птиц. Пришлось разогнать их камнями, так как инженер хотел сохранить жир убитого чудовища для нужд колонии. Мясо дюгоня, не только съедобное, но очень вкусное, прекрасно могло пойти в пищу, — недаром в некоторых областях Малайи его подают лишь к столу туземных царьков. Но такими делами ведал Наб. Сайрес Смит был поглощён другими мыслями. У него из головы не выходило вчерашнее приключение. Ему хотелось разгадать тайну подводной схватки и узнать, какой сородич мастодонтов или морских чудовищ нанёс дюгоню такую удивительную рану.

Инженер молча стоял на берегу и пристально смотрел на озеро, но ничего не было видно в спокойных, прозрачных водах, блестевших серебром под первыми лучами солнца.

У песчаной полоски берега, где лежал труп дюгоня, было довольно мелко, но постепенно глубина увеличивалась, и на середине озера было, вероятно, очень глубоко. Котловина озера казалась большой каменной чашей, которую Красный ручей наполнил водой.

— Ну, что вы смотрите, Сайрес? — спросил журналист. — По-моему, в этом озере нет ничего подозрительного.

— Ничего подозрительного, дорогой мой, — подтвердил инженер. — Но я, право, не знаю, как объяснить то, что случилось вчера!

— Признаться, и я удивлён, — сказал журналист. — Рана у этого зверя по меньшей мере странная. А как объяснить, что Топа с такой силой вышвырнуло из воды? Ей-богу можно подумать, что его подбросила чья-то сильная рука и эта же рука, вооружённая кинжалом, нанесла дюгоню смертельную рану.

— Да, — задумчиво протянул Сайрес Смит. — Тут есть что-то непонятное. А скажите, дорогой Спилет, вы понимаете, каким образом я был спасён из пучины океана? Кто перенёс меня в дюны? Не понимаете, правда? И вот я чувствую, что здесь кроется какая-то тайна. Но мы с вами, конечно, когда-нибудь её раскроем. Будем наблюдать, внимательно наблюдать, но пока не станем говорить при товарищах об этих необыкновенных приключениях. Давайте хранить наблюдения про себя и делать своё дело.

Как читателям уже известно, Сайрес Смит всё ещё не мог установить, где именно вытекает из озера избыточная вода, но так как не было ни малейших признаков, что оно когда-либо выходило из берегов, то, значит, где-то с шествовал водосток. И тут вдруг Сайрес Смит с некоторым удивлением приметил, что в том месте, у которого он стоит, проходит довольно сильное течение. Он бросил в воду несколько веточек и увидел, как они поплыли к южному краю озера. Тогда он пошёл берегом вниз по течению, и оно привело его к южной оконечности озера. А там уровень воды сразу понизился, как будто она внезапно уходила в какую-то трещину.

Сайрес Смит лёг на берег ничком, внимательно прислушался, чуть не прильнув ухом к воде, и явственно различил шум потока, низвергавшегося куда-то под землю.

— Вот оно что! — воскликнул он, поднимаясь на ноги. — Вон куда уходит из озера вода. Она проложила себе дорогу сквозь гранитный кряж и вытекает в море, пробегая через какую-нибудь пещеру. А мы её перехитрим и сами воспользуемся этой пещерой! Ну-ка, проверим!

Сайрес Смит срезал длинную ветку, ободрал с неё листья, погрузил в воду в том месте, где два берега озера сходились под углом, и установил, что там действительно есть широкое отверстие, на глубине всего лишь одного фута от поверхности воды. Подземный сток, который Сайрес Смит тщетно искал до сих пор, нашёлся. Сила течения, устремлявшегося в него, была так велика, что ветку вырвало из рук инженера и мгновенно унесло.

— Ну, теперь уж сомневаться нечего, — сказал Сайрес Смит, — тут под водой отверстие стока. Я обнажу его.

— Каким образом? — спросил Гедеон Спилет.

— Опущу уровень воды в озере на три фута.

— А как вы это сделаете?

— Открою воде другой выход, шире этого.

— Где, Сайрес?

— Там, где озеро ближе всего подходит к краю плато Кругозора.

— Но ведь там гранитная стена, — заметил журналист.

— Так что ж, — ответил Сайрес Смит, — я взорву гранитную стену, вода ринется в пролом, уровень её в озере спадёт, и отверстие стока обнажится…

— А на берег океана будет низвергаться водопад, — добавил журналист.

— Да, водопад! — подтвердил Сайрес. — И мы воспользуемся его силой. Идёмте, идёмте скорей!

И инженер быстрым шагом двинулся в обратный путь, увлекая за собой своего друга. Тот так верил в Сайреса Смита, что ни на минуту не усомнился в успехе его замыслов. Однако ж намерения эти были крайне дерзкими. Как проломить гранитный вал? Как без пороха, с жалкими самодельными инструментами раздвинуть несокрушимые скалы? Не затевал ли инженер Смит непосильное дело?

Когда Сайрес Смит и журналист вернулись в Трущобы, Герберт и Пенкроф разгружали плот, на котором они привезли дрова.

— Сейчас дровосеки своё дело кончат, мистер Сайрес, — смеясь, сказал моряк, — и если вам понадобятся каменщики…

— Каменщики не понадобятся, а вот химики требуются, — ответил инженер.

— Да, да, — подхватил Гедеон Спилет. — Хотим остров взорвать…

— Взорвать остров? — изумлённо воскликнул Пенкроф.

— Во всяком случае, часть острова! — внёс поправку Гедеон Спилет.

— Вот слушайте, друзья мои, — начал инженер.

Он рассказал товарищам о сделанном открытии. По его мнению, внутри гранитного кряжа, на котором находится плато Кругозора, должна быть более или менее обширная пещера, и Сайрес Смит намеревался проникнуть в неё. Для этого следует, говорил он, понизить уровень воды в озере и обнажить отверстие стока, по которому выливается избыточная вода. Как же это сделать? Очень просто: дать воде другой, более широкий выход. Итак, необходимо приготовить взрывчатое вещество и, пустив его в ход, сделать озеру изрядное «кровопускание» в другом месте берега. И вот он, Сайрес Смит, попробует составить сильную взрывчатую смесь из тех материалов, какие природа предоставила в его распоряжение.

Нечего и говорить, что все, и особенно Пенкроф, с восторгом встретили этот план. Употребить героические меры, взорвать гранит, создать водопад — моряку это пришлось по душе! И раз инженеру Смиту понадобились химики, Пенкроф способен был выступить в роли химика с таким же успехом, как в роли каменщика или сапожника. Он готов был делать всё что угодно, даже обратиться в учителя танцев и хороших манер, если сие понадобится, говорил он Набу.

В первую очередь Набу и Пенкрофу было поручено освежевать убитого дюгоня, срезать с туши весь жир, а мясо сохранить впрок. Посланцы немедленно направились к озеру, даже не попросив более подробных разъяснений. Их вера в Сайреса Смита не знала сомнений.

Несколько минут спустя тронулись в путь и три остальных колониста — Сайрес Смит, Герберт и Гедеон Спилет; волоча за собой большую плетёнку, они шли вверх по течению реки к месторождению каменного угля, где было также очень много серного колчедана, который встречается в переходных формациях сравнительно недавнего происхождения. Сайрес Смит уже приносил образцы этого минерала.

Весь день трое геологов перетаскивали в Трущобы груды пирита, к вечеру его скопилось там несколько тонн.

В понедельник, на следующее утро, 8 мая, инженер приступил к своим опытам. Пиритоносные сланцы в основном состоят из углерода, кремнезёма, окиси алюминия и сернистого соединения железа — его как раз там больше всего; нужно было выделить сернистое железо и как можно скорее превратить его в железный купорос, а получив железный купорос, добыть из него серную кислоту.

Такую задачу и поставил перед собой Сайрес Смит. Серная кислота нашла широкое применение во всём мире; её потребление для нужд производства является показателем промышленного развития любой страны. В дальнейшем серная кислота оказалась очень полезной колонистам при изготовлении ими свечей, дублении кож и т. д. Но сейчас инженер хотел добыть её для других целей.

Выбрав позади Трущоб площадку, колонисты тщательно её выровняли, сложили там костёр из хвороста и дров, на него положили куски железного колчедана, так, чтоб между ними проходил воздух, а сверху засыпали тонким слоем серного колчедана, раздроблённого на мелкие кусочки, величиной с орех.

Сложив всё это, зажгли костёр; накалившиеся сланцы воспламенились, потому что содержали в себе углерод и серу. Тогда сверху положили ещё несколько слоёв дроблёного колчедана, и всю эту огромную кучу прикрыли сверху землёй и дёрном, оставив лишь несколько отверстий, как это делается, когда складывают груду дров, пережигая их на уголь.

Горящую под спудом груду минералов и топлива, в которой происходили химические превращения, оставили в покое — нужно было не меньше десяти — двенадцати дней для того, чтобы колчедан превратился в сернистое железо и далее в железный купорос, а окись алюминия — в сернокислый алюминий, то есть в одинаково растворимые соединения, тогда как кремнезём и углерод, перешедшие в золу, нерастворимы.

Пока происходили эти химические процессы, колонисты под руководством Сайреса Смита занялись другой работой и делали её не только усердно, но с каким-то неистовым рвением.

Наб и Пенкроф срезали весь жир с туши дюгоня и сложили его в большие глиняные корчаги. Из этого жира нужно было выделить одну из составных его частей — глицерин. Для этого достаточно было обработать его содой, или известью. И в том и в другом случае получилось бы мыло и выделился необходимый Сайресу Смиту глицерин. Как мы знаем, извести у колонистов имелось достаточно, но обработка жира известью даёт нерастворимое и, следовательно, бесполезное мыло, тогда как при обработке содой получилось бы растворимое мыло, которое могло пригодиться колонистам в их домашнем быту… Как человек практический, Сайрес Смит решил обработав жир содой. Добыть соду оказалось не так уж трудно. Море выбрасывало на берег очень много водорослей — кремнистые, фукоиды, морской мох и другие. И вот колонисты собрали целые груды водорослей, сначала их высушили, а потом сожгли в открытых ямах. Сгорание длилось несколько дней, и температура поднялась так высоко, что зола расплавилась; в результате пережигания получилась сплошная сероватая масса, давно известная под названием натуральной соды.

Теперь Сайрес Смит имел возможность обработать жир содой, получив таким образом растворимое мыло и нейтральное вещество — глицерин.

Но этого ещё было недостаточно. Для будущих работ Сайресу Смиту нужна ещё была азотнокислая соль, более известная под названием селитры. Сайрес Смит мог бы получить её, обработав азотной кислотой углекислую соль поташа, которую легко извлечь из золы растений. Но азотной кислоты у него не имелось, — как раз её-то он и хотел получить. Словом, тут был порочный круг; казалось, выхода не найти. К счастью, сама природа предоставила инженеру Смиту селитру — пришлось только потрудиться, чтобы её собрать. Герберт открыл целые залежи селитры в северной части острова, у подножия горы Франклина; оставалось только очистить эту азотнокислую соль.

Все эти разнообразные работы заняли с неделю; закончились они прежде, чем произошло превращение сернистого железа в железный купорос. Колонисты ещё успели до тех пор изготовить глиняные огнеупорные сосуды и сложить кирпичную печь особого устройства для предстоящей перегонки железного купороса. Всё было закончено 18 мая и в тот же день почти завершились происходившие химические процессы. Гедеон Спилет, Герберт, Наб и Пенкроф под руководством инженера стали превосходными рабочими. Впрочем, необходимость — лучший учитель, и её больше всех слушаются.

Когда всю груду колчедана пережгли, в результате химических превращений получился железный купорос, сернокислый алюминий, кремнезём, остаточный уголь и зола. Всё это положили в корчагу, наполненную водой, разболтали в ней, дали отстояться, и когда жидкость стала прозрачной, её слили — она представляла собой раствор железного купороса и сернокислого алюминия, все остальные вещества остались на дне корчаги в виде нерастворимого осадка. Жидкость частично выпарили, при этом отложились кристаллы железного купороса, а невыпаренную воду, содержавшую в себе купорос алюминия, оставили без употребления.

Теперь в распоряжении Сайреса Смита было изрядное количество кристаллов железного купороса; предстояло получить из него серную кислоту.

В промышленной практике для производства серной кислоты требуется дорогостоящая установка. Тут нужны и заводы и лаборатории, специально оборудованные платиновой посудой, свинцовые камеры, в которых происходят химические реакции (свинец не поддаётся действию кислоты) и т. д. Конечно, у Сайреса Смита и в помине не было такого оборудования, но он знал, что в некоторых странах, например в Богемии, серную кислоту производят более простым способом и при этом даже достигают лучших результатов — получают кислоту более сильной концентрации. В частности, этим способом вырабатывается так называемая кислота Нордхаузена.

Для получения серной кислоты Сайресу Смиту оставалось произвести сухую перегонку: прокалить в закрытом сосуде кристаллы железного купороса для того, чтобы серная кислота выделилась в виде паров, а затем, конденсируясь, эти пары превратились бы в жидкую серную кислоту.

Для перегонки послужили приготовленные огнеупорные глиняные сосуды, в которые положили кристаллы железного купороса, и специально сложенная печь. Перегонку и конденсацию провели превосходно, и 20 мая, через двенадцать дней после начала всего процесса, в распоряжении Сайреса Смита был сильнейший реактив, который он рассчитывал употреблять позднее для самых разнообразных целей.

Для чего же ему нужна была серная кислота в первую очередь? Да просто для получения азотной кислоты; получить её оказалось нетрудно: обработав серной кислотой селитру, он путём дистилляции добился выделения азотной кислоты.

Но зачем понадобилась Сайресу Смиту азотная кислота? Этого сотоварищи инженера пока ещё не знали — он не посвятил их в конечную цель своих работ.

Однако инженер уже приближался к своей цели, и последние его опыты дали, наконец, то вещество, для получения которого понадобилось столько трудов.

Добыв азотную кислоту, Сайрес Смит подлил к ней глицерина, предварительно сгустив его путём выпаривания в водяной бане, и получил (даже без добавления охлаждающей смеси) несколько пинт желтоватой маслянистой жидкости.

Составление смеси Сайрес Смит произвёл один и поодаль от Трущоб, так как это соединение являлось опасным и могло привести к взрыву; а когда он принёс своим товарищам сосуд с полученной жидкостью, то коротко сказал:

— Вот нитроглицерин!

Действительно, он добыл это ужасное взрывчатое вещество, пожалуй, в десять раз превосходящее по силе действия порох и уже вызвавшее столько несчастных случаев. Правда, применение нитроглицерина стало более безопасным с тех пор, как химики нашли способ превращать его в динамит, смешивая с такими веществами, как сахар или глина, которые могут впитывать в себя эту опасную жидкость. Но в то время когда колонисты очутились на острове Линкольна, динамит ещё не был известен.

— И вот этой самой жидкостью вы хотите взорвать здешние скалы? — недоверчиво спросил Пенкроф.

— Да, друг мой, — ответил инженер. — Нитроглицерин произведёт своё действие, и тем более сильное, что гранит, как исключительно твёрдая горная порода, не так-то легко поддаётся взрыву.

— А когда мы это увидим, мистер Смит?

Завтра, как только выроем яму и заложим мину, — ответил инженер.

На следующий день, 21 мая, минёры на рассвете направились к заливчику, образованному озером Гранта, всего лишь в пятистах шагах от побережья океана. В этом месте край плато Кругозора был ниже уровня озера, и воды его сдерживала лишь гранитная круча высокого берега. Было совершенно ясно, что, если удастся пробить эту каменную ограду, вода вырвется из озера через этот выход, польётся по наклонной плоскости горного плато и водопадом низвергнется на берег океана. В результате уровень озера понизится и отверстие прежнего водостока обнажится, чего и хотел добиться Сайрес Смит.

Итак, колонистам предстояло проломить гранитную ограду озера. Под руководством инженера Пенкроф, вооружившись киркой, принялся ловкими и сильными ударами выдалбливать углубление в камне. Гранит начал долбить у горизонтальной основы берега и вели выемке наискось, с таким расчётом, чтобы дно её оказалось ниже уровня воды в озере. Сила взрыва, раздробив скалу должна была дать воде широкий выход и заметно понизить её уровень.

Работа шла долго, так как инженер хотел произвести взрыв чудовищной силы, употребив для этого не менее десяти литров нитроглицерина. Но Пенкроф и Наб, сменяя друг друга, работали с таким рвением, что к четырём часам дня яма для закладки мины уже была готова.

Осталось разрешить вопрос, как воспламенить взрывчатую смесь. Обычно для нитроглицерина это делается при помощи запальных патронов из гремучей ртути. Для того чтобы произошёл взрыв, нужен толчок, а если просто зажечь нитроглицерин, он будет спокойно гореть и не взорвётся.

Для Сайреса Смита, конечно, не представляло особого труда сделать запальные патроны. Гремучей ртути у него не было, но он мог получить вещество, подобное хлопчатобумажному пороху, так как уже имел в своём распоряжении азотную кислоту. А достаточно было опустить в нитроглицерин патрон, набитый таким порохом, и поджечь его при помощи фитиля, как он, вспыхнув, вызвал бы взрыв.

Но Сайрес Смит поступил проще, зная, что нитроглицерин обладает свойством взрываться от удара. Он решил воспользоваться этим его свойством, а в случае неудачи применить иной способ.

Действительно, стоило налить несколько капель нитроглицерина на камень и ударить по камню в этом месте молотком, как произошёл бы взрыв. Однако тот, кто произвёл бы такой опыт, оказался бы его жертвой. И вот Сайрес Смит придумал способ избегнуть опасности. Он решил установить над ямой с нитроглицерином козлы и подвесить к ним железный брусок весом в несколько фунтов, прикрепив его верёвкой, сплетённой из лиан. От середины этой верёвки отходила другая, пропитанная серой, верёвка, которую он протянул по земле; свободный её конец находился в нескольких футах от ямы. Стоило поджечь эту верёвку — и огонь побежал бы по ней, достиг с бы первой верёвки, поддерживавшей железный брусок, она перегорела бы, и тяжёлая кувалда с силой ударила бы по нитроглицерину.

Установили это приспособление, потом инженер велел товарищам отойти подальше от опасного места и, наполнив яму до краёв нитроглицерином, пролил несколько капель своей взрывчатой смеси на камень как раз под железным бруском.

Сделав всё это, Сайрес Смит зажёг свободный конец верёвки, пропитанной серой, и присоединился к своим товарищам, ожидавшим его в Трущобах.

По его расчётам, лиана должна была гореть минут двадцать пять; и действительно через двадцать пять минут раздался взрыв неописуемой силы. Казалось, дрогнул весь остров до самых своих недр. В воздух фонтаном взлетели камни, словно при извержении вулкана. От сотрясения земли и воздуха зашатались каменные глыбы, громоздившиеся друг на друга в Трущобах. Колонистов, хотя они находились в двух милях от места взрыва, швырнуло на землю.

Они вскочили, выбежали из своего убежища и, взобравшись на плато Кругозора, помчались к тому берегу озера, где произошёл взрыв…

А лишь только они добежали, то от восторга трижды прокричали «ура». В гранитном береге озера зияла широкая пробоина! Бурля и пенясь, вырывался из неё на плато быстрый поток и, достигнув края плоскогорья, с высоты трёхсот футов низвергался на берег моря!

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Пенкроф больше не знает сомнений. — Прежний водосток. — Подземный ход. — Сквозь гранитный кряж. — Топ исчез. — Центральная пещера. — Нижний колодец. — Тайна. — Ударами кирки. — Возвращение.

 

Итак, замыслы Сайреса Смита осуществились, но, по своему обыкновению, он ничем не выразил своего удовлетворения, и, застыв неподвижно, крепко сжав губы, молча смотрел на необыкновенное зрелище. Наб прыгал от радости, а Пенкроф, покачивая головой, бормотал:

— Вот так штука! Здорово работает наш инженер!

В самом деле, взрыв оказал разительное действие. Выход для воды был так широк, что теперь из озера выливалось втрое больше воды, чем через старый сток. И не удивительно, что вскоре после взрыва уровень озера понизился не меньше чем на два фута.

Колонисты возвратились в Трущобы, захватили кирки, колья, окованные железом, огниво и трут, и снова направились к озеру. Топ сопровождал их. Дорогой моряк не мог не поделиться поразившей его мыслью:

— А знаете, мистер Сайрес, вы приготовили такую симпатичную настойку, что, пожалуй, можете взорвать весь остров.

— Совершенно верно, Пенкроф. И остров, и материки, и всю землю, — ответил Сайрес Смит. — Всё дело только в количестве.

— А не можете вы употребить этот ваш нитроглицерин для ружейных зарядов? — спросил моряк.

— Нет, Пенкроф, нитроглицерин — взрывчатое вещество слишком большой разрушительной силы. Но нам нетрудно будет изготовить хлопчатобумажный или даже обыкновенный порох, раз у нас есть азотная кислота, селитра и уголь. Беда только, что ружей у нас нет.

— Ну, мистер Сайрес, — возразил моряк, — вы уж постарайтесь, пожалуйста.

Как видно, Пенкроф решительно вычеркнул слово «невозможно» из словаря обитателей острова Линкольна. Достигнув плато Кругозора, колонисты направились к тому краю озера, где находился старый сток, — теперь он должен был обнажиться, и, поскольку вода больше не бежала в него, вероятно, нетрудно было проникнуть туда и посмотреть, что там делается.

Несколько минут спустя колонисты уже были у южного края озера. Бросив на него взгляд, они убедились, что желанная цель достигнута.

В самом деле, в гранитном береге, теперь уже выше уровня воды, виднелось отверстие стока, который они так долго искали. Обнажившийся узкий выступ берега позволил добраться до него. Ширина отверстия была приблизительно двадцать футов, а высота — только два фута, — оно напоминало отверстие сточной трубы, чернеющее за решёткой у края тротуара. Итак, проникнуть в этот подземный канал оказалось нелегко, но Наб и Пенкроф взялись за кирки, и через какой-нибудь час туда уже можно было войти.

Инженер подошёл к стоку и, всмотревшись, убедился, что вначале он идёт вниз с уклоном не более чем в тридцать — тридцать пять градусов. Значит, не так уж трудно будет спуститься по нему и, если крутизна уклона не увеличивается, добраться до самого моря. Вполне вероятно, что внутри гранитного кряжа окажется большая пещера, которой удастся воспользоваться.

— Ну как, мистер Смит? Чего же мы ждём? — спросил моряк, нетерпеливо стремившийся проникнуть в тёмный проход. — Смотрите, Топ уже побежал туда!

— Отлично, — ответил инженер. — Надо, однако, посветить. Наб, ступай-ка нарежь сосновых веток.

Наб и Герберт побежали к ближайшей рощице и вскоре вернулись с охапкой смолистых ветвей, из которых они тут же сделали нечто вроде факелов. При помощи огнива зажгли эти ветки, и колонисты во главе с Сайресом Смитом двинулись по тёмному подземному проходу, по которому ещё так недавно устремлялись избыточные воды озера.

Вопреки опасениям наших исследователей, проход всё расширялся, и вскоре уже не нужно было нагибаться при спуске. Но гранитное русло, которое вода полировала целую вечность, стало скользким, и упасть тут было опасно. Поэтому путники связали себя друг с другом верёвкой, как это делается при восхождении на вершины гор. К счастью, спуск облегчали попадавшиеся под ногами каменные выступы, похожие на ступени. Капли воды, ещё сочившиеся по граниту, переливались при свете факелов всеми цветами радуги, и казалось, что с тёмного свода свисают бесчисленные сталактиты. Инженер внимательно оглядывал чёрные гладкие стены подземного прохода. Ни одного наслоения, ни одной трещины! Необыкновенно плотная, мелкозернистая гранитная твердь. Подземный ход, вероятно, существовал со времён возникновения острова. Разумеется, не вода проложила себе этот путь. Скорее всего, гранитный кряж пробила рука самого Плутона, а не Нептуна — на стенках прохода видны были следы вулканических толчков, ещё не совсем сглаженные водой.

Путники продвигались очень медленно. Все молчали, ибо испытывали невольное волнение, спускаясь в недра каменного кряжа, куда, несомненно, впервые проник человек, и, вероятно, не одному из них приходила мысль, что в каком-нибудь тёмном закоулке этого подземного канала, сообщающегося с океаном, таится спрут или иной исполинский головоногий. Нужно было продвигаться с осторожностью.

Впрочем, впереди маленького отряда исследователей бежал Топ, и можно было положиться на его чутьё и сообразительность: в случае опасности он поднял бы тревогу.

Спустившись довольно извилистым проходом футов на сто, Сайрес Смит, возглавлявший шествие, остановился. Спутники подошли к нему. В этом месте проход, расширяясь, образовывал небольшую пещеру. С каменного её свода падали капли воды, но они попали сюда не вследствие просачивания из озера через трещины в граните — то просто были ещё свежие следы потока, так долго бежавшего тут. Воздух был влажный, но в нём не чувствовалось никаких тлетворных испарений.

— Ну, дорогой Сайрес, — сказал Гедеон Спилет, — вот вам и убежище, весьма уединённое и прекрасно скрытое в горных недрах. Жаль только, что жить в нём нельзя.

— Почему нельзя? — спросил Пенкроф.

— Тесно и темно.

— А разве мы не можем его расширить и пробить стенку, чтоб впустить сюда свет и воздух? — воскликнул моряк — он теперь уж решительно ни в чём не знал сомнений.

— Пойдёмте дальше, — сказал Сайрес Смит, — продолжим разведку. Когда спустимся ниже, может быть, окажется, что природа избавила нас от лишних трудов.

— Мы спустились только ещё на одну треть высоты этого кряжа, — заметил Герберт.

— Да, приблизительно на треть, — подтвердил Сайрес. — Мы прошли футов сто от входа, а когда одолеем ещё сто футов, то, возможно…

— Где же собака? — встревоженно воскликнул Наб, прерывая хозяина.

Обошли всю пещеру, Топа в ней не было.

— Наверно, вперёд убежал, — предположил Пенкроф.

— Пойдёмте-ка за ним, — сказал Сайрес Смит.

Все двинулись дальше. Инженер внимательно следил за многочисленными извилинами прохода и без особого труда определил, что, несмотря ни на что, общее его направление сохраняется: он ведёт к морю.

Колонисты спустились ещё на пятьдесят футов, считая по вертикали, и вдруг внимание их привлекли какие-то отдалённые звуки, доносившиеся из глубины прохода. Все остановились, прислушались. Звуки эти долетали по каменному коридору совершенно отчётливо, словно через слуховую трубку.

— Это Топ лает! — воскликнул Герберт.

— Да, — отозвался Пенкроф. — И ещё как лает! Прямо рассвирепел наш славный пёс!

— У нас есть оружие — окованные железом колья, — сказал Сайрес Смит. — Держитесь начеку. Вперёд!

— Всё интереснее делается! — прошептал Гедеон Спилет на ухо моряку, и тот утвердительно кивнул головой.

Сайрес Смит и его товарищи бросились на помощь Топу. Лай его становился всё явственнее. И в этом отрывистом лае чувствовалась какая-то необыкновенная ярость. Может быть, пёс схватился с каким-нибудь животным, случайно потревожив его в логове? В непреодолимом волнении путники совсем и не думали об опасности, возможно грозившей им. Они уже не просто спускались, они скатывались по скользкому дну канала и, очутившись за несколько секунд на пятьдесят футов ниже, увидели Топа.

В этом месте проход выводил в большую и очень красивую пещеру, где рыскал Топ, заливаясь злобным лаем. Пенкроф и Наб, размахивая факелами, освещали все выступы и впадины гранитных стен, а Сайрес Смит, Гедеон Спилет и Герберт, подняв окованные железом колья, приготовились встретить любого врага. Но огромная пещера оказалась пустой. Путники обследовали её вдоль и поперёк — в ней не было ни одного живого существа. А Топ лаял всё так же неистово. Ни ласками, ни угрозами его не могли утихомирить.

— Вероятно, здесь есть где-нибудь выход, через который озёрная вода стекала в море, — сказал инженер.

— Да уж наверняка есть, — согласился Пенкроф. — Осторожнее, друзья! Как бы нам не провалиться в яму.

— Топ, ищи, ищи! — крикнул Сайрес Смит.

Собака встрепенулась и, кинувшись в дальний конец пещеры, залаяла там ещё громче.

Колонисты двинулись вслед за ней и при свете факелов увидели чёрный провал, разверзавшийся в граните. Несомненно, туда и стекала вода, совсем ещё недавно пробегавшая внутри каменного кряжа, но этот сток уже не представлял собою коридора с наклонным скатом, а настоящий колодец, и проникнуть в него было невозможно.

Наклонили над отверстием колодца факелы, но ничего там не могли различить. Сайрес Смит взял одну из горящих веток и бросил её в зияющую пропасть. Смолистая ветка, разгоревшись ещё больше от быстрого падения, осветила колодец изнутри, и снова путники ничего не увидели. Потом пламя, затрепетав угасло — должно быть, ветка коснулась воды, значит, достигла моря.

Сосчитав, сколько секунд длилось падение ветки, Сайрес Смит определил, что глубина колодца равняется приблизительно девяноста футам.

Итак, пол гранитной пещеры находился на высоте девяноста футов над уровнем моря.

— Вот и жилище для нас, — сказал Сайрес Смит.

— Но ведь в нём, вероятно, жило какое-то животное, — заметил Гедеон Спилет, — его любопытство не было удовлетворено.

— Ну что ж, прежний хозяин — амфибия или иное существо — уступил нам место, а сам бежал через колодец, — ответил инженер.

— А всё-таки хотелось бы мне оказаться тут на месте Топа четверть часа назад, — проговорил моряк. — Ведь не зря же пёс так лаял!

Сайрес Смит посмотрел на свою собаку, и если б его товарищи стояли в ту минуту поближе, они услышали бы, как он сказал вполголоса:

— Да, думается мне, Топу многое известно. Куда больше, чем нам!

Оказалось, что найденная пещера удовлетворяет почти всем требованиям колонистов. Волею случая, которому пришла на помощь необыкновенная проницательность их руководителя, в распоряжении колонистов оказалась обширная пещера, размеры которой они ещё не могли определить при тусклом свете факелов, но, несомненно, её нетрудно было разделить кирпичными перегородками на несколько «комнат», и у них получился бы если не настоящий дом, то по крайней мере просторное убежище. Вода из него ушла и уж никогда не вернётся. Место было свободно.

Правда, ещё оставались две трудности: как осветить огромный грот, скрытый в гранитном кряже, и как сделать вход в него более доступным? Прорубить отверстие вверху нечего было и думать — слишком большая толща гранита лежала над сводом. Но что, если удастся пробить окно в передней стене, обращённой к морю? Спускаясь подземным коридором, Сайрес Смит приблизительно определил его наклон, а следовательно, и длину, и теперь полагал, что передняя стена пещеры не должна быть очень уж толстой. А если удастся прорубить в ней окна, то можно будет пробить и дверь, сделать наружную лестницу, а тогда и вход станет удобнее.

Инженер поделился своими замыслами с товарищами.

— Так что ж, мистер Сайрес, — за работу! — ответил Пенкроф. — Кирка при мне. Будьте покойны, окошко мы прорубим. Где надо бить?

— Вот здесь, — ответил инженер и указал силачу Пенкрофу на довольно глубокую впадину, благодаря которой толщина стены в этом месте, несомненно, уменьшилась.

Пенкроф принялся при свете факелов долбить киркой; вокруг него веером сыпались осколки камня, из-под кирки вылетали искры. Через полчаса его сменил Наб, а после Наба киркой вооружился Гедеон Спилет.

Работа шла уже два часа, и можно было опасаться, что киркой не продолбишь гранита, но вдруг последний удар, сделанный Гедеоном Спилетом, пробил стену, и кирка выпала наружу.

— Ура! Ура! Ещё раз ура! — крикнул Пенкроф.

Толщина стены не превышала трёх футов.

Сайрес Смит поглядел в отверстие, пробитое на высоте девяноста футов. Он увидел песчаную полосу берега, островок Спасения, беспредельный простор океана.

Граниту нанесли значительный урон — отверстие вышло довольно широким, в пещеру хлынули потоки света, и перед колонистами открылось величественное зрелище.

В левой стороне пещера была не больше тридцати футов высоты и такой же ширины, а длиной в сто футов; зато правая её часть была огромна; гранитный свод изгибался там округлым куполом на высоте более чем в девяносто футов. Кое-где в прихотливом беспорядке вздымались гранитные колонны, поддерживавшие свод, словно в главном приделе собора. Этот купол опирался по бокам на массивные столбы, соединённые то каменными полукружиями, то высокими стрельчатыми арками, уходившими вдаль тёмными пролётами, разубран был множеством выступов, похожих на искусные лепные украшения, и поражал своеобразным и живописным сочетанием черт, характерных для византийского, романского и готического зодчества. Пещера казалась дворцом, воздвигнутым зодчим, меж тем она была творением самой природы, создавшей в недрах гранитного кряжа эту великолепную Альгамбру.

Колонисты замерли от восхищения. Там, где они думали найти тесную пещеру, перед ними возник дивный чертог, и Наб обнажил голову, словно очутился в храме!

Минута молчания сменилась шумными возгласами восторга. Под высоким сводом пронеслись крики «ура» и, отдаваясь гулким эхом, затихли где-то в тёмных проходах.

— О друзья мои! — воскликнул Сайрес Смит. — Мы впустим свет, много света в недра этого гранитного вала; в левой стороне устроим комнаты, склады, мастерские, а вот в этом великолепном гроте у нас будет рабочий кабинет и музей.

— Как мы назовём эту пещеру? — спросил Герберт.

— Гранитный дворец, — ответил Сайрес Смит, и все встретили это название новыми криками «ура».

Факелы уже догорали и, так как нужно было потратить ещё немало времени, чтобы выбраться подземным ходом на плато Кругозора, решили отложить работы по устройству нового жилища до следующего дня.

Перед уходом Сайрес Смит ещё раз нагнулся над тёмным колодцем, отвесно спускавшимся к самому морю. Он внимательно прислушался. Из чёрной глубины не доносилось ни малейшего звука, даже отдалённого шума волн, — а ведь они должны были иногда плескаться в этом провале. Опять бросили туда горящую смолистую ветку. На мгновение стенки колодца осветились, но, как и в первый раз, ничего подозрительного путники там не увидели. Если какое-нибудь морское чудовище и было застигнуто врасплох нежданным иссяканием подземного потока, оно, вероятно, бежало на дно океана, пробравшись тем самым каналом, по которому изливались в море избыточные воды из озера, пока им не открыли новый сток.

И всё же Сайрес Смит долго стоял у провала и, устремив взгляд в его тёмное жерло, напряжённо прислушивался, не произнося ни слова. Моряк подошёл к нему и, тронув его за плечо, сказал:

— Мистер Смит…

— Вы что, друг мой? — спросил инженер, словно очнувшись от сна.

— Факелы наши, того и гляди, угаснут.

— В дорогу! — скомандовал Сайрес Смит.

Маленький отряд распростился с пещерой и стал подниматься по тёмному водостоку к берегам озера. Топ на этот раз замыкал шествие и, как это ни странно, время от времени всё ещё злобно рычал. Подъём был довольно трудный. Колонисты решили передохнуть и на несколько минут остановились в верхнем гроте, представлявшем собою как бы площадку на середине этой длинной лестницы с гранитными ступенями. Затем все снова принялись карабкаться вверх.

Вскоре на них пахнуло свежим ветерком. На стенках канала уже не блестели капли воды — она испарилась. Побледнел свет горевших факелов. Факел Наба последний раз вспыхнул и угас. Надо было поторапливаться, чтобы не идти в кромешной тьме.

Путники прибавили шагу, и около четырёх часов дня, когда потух последний факел, который нёс Пенкроф, Сайрес Смит и его товарищи уже выходили из отверстия водостока.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

План Сайреса Смита. — Фасад Гранитного дворца. — Верёвочная лестница. — Мечты Пенкрофа. — Душистые травы. — Природный кроличий садок. — Водопровод для нового жилища. — Вид из окон Гранитного дворца.

 

На следующий день, 22 мая, начались работы по благоустройству нового жилища. Колонистам не терпелось поскорее переселиться из Трущоб, пристанища очень неудобного, в просторное сухое жилище, скрытое в горном кряже, не доступное ни волнам морским, ни ливням небесным. Совсем забросить Трущобы колонисты не собирались. Сайрес Смит предполагал устроить там мастерскую.

Прежде всего Сайрес Смит постарался точно установить, в какую сторону обращён фасад Гранитного дворца. Он поспешил на берег моря, к подножию гранитного вала, и поскольку кирка, обронённая журналистом, несомненно, упала на берег, то достаточно было найти её, чтобы определить, куда обращено отверстие, проделанное в стене пещеры.

Кирку Гедеон Спилет разыскал без труда — она вонзилась в песок как раз под окном, пробитым приблизительно на высоте в восемьдесят футов от берега. Скалистые голуби уже влетали и вылетали через это оконце, как будто колонисты для них и отыскали Гранитный дворец.

Инженер задумал разделить левую сторону пещеры на несколько комнат и прихожую, пробить для них «по фасаду» пять окон и дверь. Пять окон! Пенкроф был этим очень доволен, но дверь считал бесполезной роскошью, поскольку старый водосток представлял собой устроенную самой природой лестницу, по которой всегда легко будет проходить в Гранитный дворец.

— Друг мой, — заметил Сайрес Смит, — если нам легко будет по этой лестнице войти к себе в дом, то и другие также легко смогут туда попасть. Я, наоборот, собираюсь крепко-накрепко замуровать отверстие водостока и, если понадобится, совсем его скрыть, а для этого возвести плотину и поднять уровень воды в озере.

— А как же мы будем входить? — спросил моряк.

— По наружной лестнице, — ответил Сайрес Смит. — Сделаем верёвочную лестницу. Лишь только взберёмся, поднимем её, и тогда уж никому не влезть в наше убежище.

— Да зачем такая осторожность? — удивился Пенкроф. — Звери здесь, кажется, не очень опасные. А туземцев на нашем острове не имеется.

— Вы вполне в этом уверены, Пенкроф? — спросил Сайрес Смит, глядя на него.

— Ну, как сказать… Совсем быть уверенным нельзя, пока не обследуем весь остров, — ответил моряк.

— Да, — подтвердил Сайрес Смит, — мы ведь пока знаем лишь небольшую часть острова. Но если у нас здесь и нет врагов, могут нагрянуть незваные гости из других мест — эти широты Тихого океана пользуются недоброй славой. Давайте-ка примем меры против возможных опасностей.

Доводы Сайреса Смита были резонны, и Пенкроф без лишних разговоров приготовился выполнить его распоряжения.

Итак, с одной стороны пещеры, представлявшей собою квартиру, следовало пробить по фасаду Гранитного дворца пять окон и дверь, а в великолепный грот, который решили обратить в парадный зал, свет должен был проникать в изобилии через широкий проём в передней стене и круглые оконца. Фасад, находившийся на высоте восьмидесяти футов над берегом, был обращён на восток, и первыми своими лучами солнце слало привет Гранитному дворцу. Новое жилище находилось в той части кряжа, которая тянулась от выступа возле реки Благодарения и до циклопического нагромождения каменных глыб, которое Пенкроф назвал Трущобами. Поэтому порывы лютого норд-оста задевали его лишь вскользь — защитой ему служил вышеуказанный выступ кряжа. Впрочем, в ожидании тех дней, когда будут сделаны рамы, инженер намеревался закрывать оконные проёмы прочными ставнями, которые защищали бы жилище от ветра и дождя, а в случае нужды могли быть даже замаскированы.

Но в первую очередь следовало, конечно, пробить эти отверстия, — их ещё не было. Долбить твёрдый гранит ломом было бы очень долго, а, как нам уже известно, Сайрес Смит любил действовать решительно. У него ещё оставалось некоторое количество нитроглицерина, это взрывчатое вещество принесло и тут большую пользу. Инженер умело локализовал его действие, и пробоины в граните получились именно в тех местах, которые он наметил. Затем киркой и ломом придали стрельчатую форму пяти оконным проёмам «квартиры», широкому окну, слуховым окнам и двери, выровняли края этих пробоин, имевших довольно прихотливые очертания, и через несколько дней благодаря усердию каменщиков Гранитный дворец с восходом солнца уже заливали потоки яркого света, проникавшего в самые тёмные его тайники.

По замыслу Сайреса Смита, «квартиру» следовало разделить на пять «комнат» с видом на море: налево — передняя с прорубленной дверью, к которой предполагалось добираться по верёвочной лестнице, затем кухня шириной в тридцать футов, столовая сорок футов шириной, спальня таких же размеров, и, наконец (по настоянию Пенкрофа), комната для друзей, смежная парадным залом.

«Комнаты» шли в ряд, и «квартира» не занимала всей пещеры, ещё оставалось место для коридора, отделявшего её от длинного и просторного склада для инструментов, провианта и всякого рода запасов. Всё, что флора и фауна острова могли дать для нужд колонистов, прекрасно сохранялось бы здесь, не портясь от сырости. Места в складе было достаточно, помещение позволяло всё разложить и расставить по порядку. Кроме того, в распоряжении хозяев Гранитного дворца была и маленькая верхняя пещера, которая могла служить амбаром.

Итак, план выработали, оставалось лишь его осуществить. Минёры опять стали кирпичниками, а затем носильщиками: изготовленные ими кирпичи они перенесли на берег и сложили у подножия Гранитного дворца. Сайрес Смит и его товарищи всё ещё проникали в пещеру через прежний водосток. Такой способ сообщения был очень неудобен: приходилось подниматься на плато Кругозора, обойдя гранитную стену по левому берегу реки, затем спускаться подземным коридором на двести футов вниз, а на обратном пути подниматься по нему. Словом, дорога отнимала много времени и очень утомляла. Сайрес Смит решил, что медлить нечего и пора изготовить верёвочную лестницу. Стоило обитателям Гранитного дворца, поднявшись по этой лестнице, убрать её, никто уже снизу не мог бы проникнуть к ним.

Лестницу изготовили с величайшей тщательностью, ссучив верёвки из волокнистых растений при помощи деревянной «вертушки»; прочностью они не уступали толстому канату… Для перекладин взяли лёгкие и крепкие дощечки, вырезанные из красного кедра; всё было сделано умелыми руками Пенкрофа.

Ссучили из волокон растений и другие верёвки и установили у двери нечто вроде лебёдки. Хотя это приспособление и было сделано довольно грубо, оно очень упростило переноску строительных материалов, и тотчас начались работы внутри пещеры. Извести запасли достаточно, кирпичи лежали в штабелях, готовые к услугам. Строители без особого труда поставили деревянные, довольно топорные стойки для перегородок, и в очень короткий срок «квартира» была разделена на комнаты и склад.

Под руководством Сайреса Смита работа шла чрезвычайно быстро; он и сам орудовал то плотничьим топором, то соколком каменщика. Инженер Смит знал, кажется, любое ремесло и всегда подавал пример своим сметливым и усердным товарищам. Дело спорилось, трудились дружно и даже весело. Пенкроф, работавший и за верёвочника, и за плотника, и за каменщика, всех умел посмешить, всех заражал своей бодростью. Его вера в таланты Сайреса Смита была непреложна, ничто не могло бы её поколебать. Он считал, что инженер Смит способен провести с успехом любое начинание. Как обновить изношенную одежду и обувь (вопрос бесспорно очень важный), чем освещаться в долгие зимние вечера, как воспользоваться дарами природы в плодородной части острова и превратить дикую растительность в культурные насаждения — всё теперь казалось Пенкрофу лёгким: Сайрес Смит поможет справиться со всяческими трудностями, и в своё время колония ни в чём не будет знать недостатка. Пенкроф мечтал о каналах, которые облегчат перевозку добытых природных богатств острова, о разработке каменоломен и шахт, о машинах для всяких промышленных изделий, о целой сети железных дорог, которая покроет весь остров.

Инженер не разочаровывал Пенкрофа, не высмеивал непомерных мечтаний этого славного человека. Он знал, как заразительна уверенность; он даже улыбался, слушая Пенкрофа, и ничего не говорил о тревоге, которую испытывал порой, думая о будущем. Ведь можно было опасаться, что в этой части Тихого океана, далёкой от морских путей, ни один корабль не придёт им на помощь. Они могли рассчитывать только на самих себя, ибо преодолеть огромное расстояние, отделявшее их остров даже от ближайшей земли, да ещё проплыть его в самодельной убогой лодке, было бы, несомненно, попыткой дерзкой и более чем опасной.

Но, как говорил Пенкроф, колонисты острова Линкольна стоили во сто раз больше, чем все прежние Робинзоны, для которых каждая даже малая удача казалась просто-напросто чудом. Ведь у наших аэронавтов были знания, а раз у людей есть знания, они всегда выйдут победителями там, где других ждёт прозябание и неминуемая гибель.

На работах по устройству жилища очень отличился Герберт. Умный и деятельный юноша быстро всё схватывал и хорошо выполнял. Сайрес Смит с каждым днём всё больше к нему привязывался. Герберт любил инженера глубокой и почтительной любовью. Пенкроф видел, как возрастает эта дружба, но не ревновал своего питомца. Наб оставался всё таким же, как прежде, и каким вероятно, ему предстояло быть всегда — воплощением мужества, усердия, преданности и самоотверженности. Верил он в своего хозяина, конечно, не меньше Пенкрофа, но не так шумно проявлял свои чувства. Когда моряк бурно восторгался, Наб посматривал на него с таким видом, словно хотел сказать: «А иначе и быть не может!» Он крепко подружился с Пенкрофом, и они уже давно перешли на «ты».

Гедеон Спилет в работе не отставал от других и отнюдь не отличался неловкостью, к великому удивлению Пенкрофа: как же так — «газетчик», способный не только красноречиво говорить, но и хорошо работать руками. Двадцать восьмого мая установили, наконец, лестницу длиной в восемьдесят футов, сделав на ней по меньшей мере сто ступеней. К счастью, Сайресу Смиту удалось разделить её на две части, воспользовавшись уступом гранитной стены, имевшимся на высоте приблизительно в сорок футов. Старательно выровняв киркой этот уступ, его обратили в своего рода лестничную площадку и закрепили на ней конец первой лестницы, которая теперь раскачивалась вдвое меньше; при помощи верёвки её можно было втянуть в Гранитный дворец. Что касается второй лестницы, то её нижний конец тоже опирался на эту «площадку», а верхний прикрепили к самой двери. Благодаря такому устройству подниматься по лестнице стало не очень трудно. Впрочем, Сайрес Смит рассчитывал устроить впоследствии гидравлический подъёмник, чтобы сберечь время и силы обитателей Гранитного дворца.

Колонисты быстро привыкли взбираться по лестнице, а все они были ловкие, проворные, и Пенкроф, в качестве, моряка, привыкшего лазать по вантам и реям, мог преподать им уроки. Но ему пришлось обучать и Топа. Бедное четвероногое животное совсем не было создано для таких акробатических упражнений. Но Пенкроф оказался терпеливейшим учителем, и в конце концов Топ довольно сносно научился карабкаться по перекладинам лестницы, а через некоторое время взбирался на самый её верх не хуже дрессированных собак, которых показывают в цирке. Трудно сказать, гордился ли моряк успехами своего ученика; как бы то ни было, поднимаясь по лестнице, он частенько тащил Топа, взвалив его себе на спину, причём пёс никогда не выражал неудовольствия на такой способ восхождения.

Заметим, что работы велись самым энергичным образом, ибо приближалось ненастное время; при этом колонисты ещё успевали запасаться на зиму провиантом. Журналист и Герберт положительно сделались поставщиками дичи для колонии и ежедневно посвящали охоте несколько часов. Они промышляли только в лесу Жакамара, на левом берегу реки Благодарения, — ни моста через реку, ни лодки у них пока что не было, а поэтому на правый берег они ещё не заглядывали. Огромные лесные чащи, которым они дали название лесов Дальнего Запада, оставались для них ещё неведомыми. Важную экспедицию для их обследования отложили до первых тёплых дней будущей весны. Но в лесу Жакамара имелось достаточно дичи; кенгуру и кабаны водились там в изобилии, и в умелых руках наших охотников заострённые колья, окованные железом, лук и стрелы творили чудеса. Кроме того, Герберт нашёл к юго-западу от заводи реки Благодарения кроличий садок, устроенный самой природой: кролики избрали для своих нор сыроватый луг, осенённый ивами и поросший душистыми травами, разливающими в воздухе благоухание: тимьяном, богородицыной травкой, базиликом, чебрецом и всякого рода ароматическими растениями из семейства губоцветных, до которых кролики большие охотники.

Увидев эту поляну, журналист сказал, что, раз тут приготовлено такое лакомое угощение для кроликов, будет просто удивительно, если на ней не окажется кроликов. Охотники самым тщательным образом осмотрели природный крольчатник, но вместо кроликов пока что обнаружили только множество полезных растений, которые привлекли бы внимание натуралиста, как интересные образцы растительного царства. Герберт нарвал также базилика, розмарина, мелиссы, буквицы и других целебных трав, из которых одни помогают от грудной болезни, другие от лихорадки, от сердечных спазм или от ревматизма. Когда Пенкроф увидел принесённую Гербертом охапку трав, он спросил, для чего понадобилось это «сено»?

— Это целебные травы, — ответил юноша. — Будем лечиться, если захвораем.

— А зачем нам хворать? Ведь докторов-то на нашем острове нет, — совершенно серьёзно ответил Пенкроф.

Против такого соображения возразить было нечего, но всё же оно не помешало Герберту собрать большую жатву, и в Гранитном дворце её встретили благожелательно, тем более что, помимо целебных растений, Герберт принёс ещё много золотой монарды, известной в Северной Америке под названием «чая Освего»; настой этой травы — превосходный напиток.

После долгих поисков наши охотники набрели, наконец, в тот же день на поляну, которая оказалась сущим кроличьим садком. Вся земля была изрыта там норами и казалась дырявой, как шумовка.

— Норы! — воскликнул Герберт.

— Да, да, — проговорил журналист.

— А есть там кто?

— Это ещё вопрос!

Вопрос, однако, быстро разрешился: почти тотчас же во все стороны прыснули сотни маленьких животных, похожих на кроликов и мчавшихся с такой быстротой, что даже Топ за ними не мог бы угнаться. Охотники с собакой тщетно преследовали грызунов — кролики исчезли в мгновение ока. Но Гедеон Спилет твёрдо решил не уходить, пока он не поймает с полдюжины этих зверьков. Сейчас он хотел только снабдить кроличьими тушками кухню Гранитного дворца, но думал заняться позднее разведением кроликов. Поймать их было бы нетрудно, для этого стоило поставить у отверстия нор несколько силков. Но, силков ещё не припасли, а на месте их не из чего было смастерить. Волей-неволей пришлось осматривать каждую нору, шарить в ней палкой — словом, вооружиться терпением, так как иного выхода не было.

Целый час обшаривали норы и наконец изловили четырёх грызунов. Оказалось, что эти животные, которых обычно называют американскими кроликами, очень похожи на своих европейских родичей.

Охотники принесли свою добычу в Гранитный дворец и там из них приготовили ужин. Мясо кроликов оказалось превкусным, и поэтому отнюдь не следовало пренебрегать обнаруженным кроличьим поселением: оно могло стать очень ценным подспорьем для колонии, как неистощимый источник мясной пищи.

Тридцать первого мая закончили установку перегородок. Оставалось только обставить комнаты мебелью, но эту работу отложили до скучных зимних дней. В первой комнате, служившей кухней, сложили очаг. Над трубой для дымохода печникам-самоучкам пришлось повозиться. Сайрес Смит нашёл, что будет проще всего сделать глиняную трубу; вывести её через свод, упиравшийся в каменную толщу плоскогорья, конечно, было совершенно невозможно, поэтому пробили дыру в передней стене над окном кухни и наклонно протянули к ней трубу, как делают дымоходы для железных переносных печурок. При сильном восточном ветре, который штурмовал Гранитный дворец с фасада, печка, вероятно, должна была дымить, но с востока ветер дул редко, и к тому же главный повар Наб не придирался к таким пустякам.

Когда устройство квартиры закончили, Сайрес Смит предпринял другую работу — решил заложить жерло прежнего водостока, чтобы совсем преградить доступ в Гранитный дворец со стороны озера. К отверстию подкатили каменные глыбы и, завалив вход, скрепили их цементом. Сайрес Смит пока не счёл необходимым затопить этот замурованный вход, подняв плотиной воду в озере до прежнего уровня. Он только замаскировал его, насадив меж камнями травы и кусты; весной они должны были буйно разрастись.

Всё же он воспользовался водостоком для того, чтобы отвести из озера пресную воду в новое убежище. Через узкое отверстие, сделанное ниже уровня озера, по водостоку бежала теперь тоненькая струйка, и этот ручеёк давал ежедневно от двадцати пяти до тридцати галлонов чистой, прозрачной воды. Итак, обитателям Гранитного дворца никогда не пришлось бы страдать от недостатка в питьевой воде.

Наконец все работы были завершены, и как раз вовремя — наступила ненастная пора. Окна стали закрывать прочными тяжёлыми ставнями — в ожидании тех дней, когда инженер удосужится изготовить оконное стекло.

Вокруг окон Гедеон Спилет насадил разнообразные растения, лианы с вьющимися побегами, декоративные травы, красиво расположив их по выступам скалы, и теперь оконные проёмы живописно обрамляла зелёная листва.

Обитатели Гранитного дворца не могли нарадоваться на своё прочное, надёжное и здоровое убежище. Недаром вложили они в него столько труда! Из окон их взорам открывался широкий морской горизонт, замыкавшийся с севера двумя мысами Челюстей, а с юга — мысом Коготь. Перед ними развёртывалась великолепной картиной бухта Соединения. Славные труженики испытывали вполне понятное удовлетворение; Пенкроф не жалел похвал новому жилищу, которое он юмористически называл «квартиркой на шестом этаже со всеми удобствами».

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Сезон дождей. — Вопрос одежды. — Охота на тюленей. — Изготовление свечей. — Работа по отделке Гранитного дворца. — Два мостика. — Снова на устричной отмели. — Что Герберт нашёл у себя в кармане.

 

Зима наступила в июне — этот месяц соответствует декабрю в Северном полушарии. Зимняя пора началась холодными ливнями и свирепыми ветрами, завывавшими без передышки. И тут обитатели Гранитного дворца могли как следует оценить своё жилище, недосягаемое для: ярости стихий. Прежнее их убежище плохо защищало бы их от зимних холодов; могло случиться также, что туда снова вторгнутся волны во время больших приливов, когда; их подхлёстывают ветры, налетающие с открытого моря. Предвидя такую беду, Сайрес Смит даже принял некоторые меры предосторожности; он желал уберечь от порчи кузнечный горн и плавильные печи, сложенные теперь в Трущобах.

Весь июнь колонисты употребили на различные работы, не забывая, однако, охоты и рыбной ловли, так что запасы в их кладовой не оскудевали. Пенкроф собирался, как только у него выдастся свободный часок, заняться устройством всякого рода западней, на которые он возлагал большие надежды. Он наделал из волокон растений множество силков, и теперь крольчатник ежедневно доставлял Гранитному дворцу изрядное количество кроличьих тушек. Набу некогда было и передохнуть — он всё трудился над соленьем и копченьем мяса, запасая его впрок.

Давно пора было подумать об одежде. У колонистов имелось только то платье, в котором они были, когда их выбросило на остров. Одежда эта была тёплая, сшита из добротных, прочных тканей, каждый берег её, старался держать в чистоте, но всё же она поизносилась и требовала замены. А кроме того, в случае суровой зимы она плохо защищала бы от холода.

Но как раз об одежде изобретательный Сайрес Смит не позаботился — он занят был удовлетворением других, более насущных нужд: устройством убежища, обеспечением пищей, и, хотя вот-вот могли нагрянуть холода, вопрос об одежде ещё не был разрешён. Колонисты смирились с мыслью, что первую зиму всем придётся немного помёрзнуть. Ничего не поделаешь, роптать на испытания не следует. Вот придёт весна, тогда поведут охоту на муфлонов, которых видели при обследовании горы Франклина, и настригут с них шерсти. А уж Сайрес Смит сумеет изготовить из этой шерсти тёплые и прочные ткани… Каким образом? Он придумает.

— Ну что ж, придётся зимой сидеть в Гранитном дворце да греться у камелька, — сказал Пенкроф. — Дров у нас много, нечего их жалеть.

— Да ведь остров Линкольна находится не на очень высоких широтах, — заметил Гедеон Спилет. — Может быть, зима тут совсем и не суровая. Помнится, вы говорили, Сайрес, что в Северном полушарии на тридцать пятой параллели лежит Испания. Правда?

— Совершенно верно, — ответил инженер, — но ведь и в Испании случаются очень суровые зимы, — холод, снег, лёд! Может быть, зима не щадит и остров Линкольна. Но как бы то ни было, это всё же остров, и поэтому климат на нём должен быть более мягкий.

— А почему, мистер Сайрес? — спросил Герберт.

— Видишь ли, голубчик, море является как бы огромным хранилищем тепла, которое накапливается в нём в летнюю пору. Летом солнце нагревает его, а зимой море отдаёт в воздух сбережённое тепло, поэтому на побережьях морей и океанов средняя температура летом ниже, а зимой выше, чем в глубине материка.

— Посмотрим, посмотрим, — заключил Пенкроф. — Будут холода или не будут — это меня мало беспокоит. А вот дни уже стали короче, вечера длиннее. Не обсудить ли нам вопрос об освещении нашего дома?

— Ничего нет легче, — ответил Сайрес Смит.

— Обсудить? — спросил моряк.

— Разрешить.

— А когда начнём разрешать?

— Завтра. Устроим охоту на тюленей.

— Будем, значит, делать сальные свечи?

— Ну что вы, Пенкроф! Стеариновые, а не сальные.

Действительно, таков был замысел инженера — замысел вполне осуществимый, так как в распоряжении колонии имелись теперь известь и серная кислота, а тюлени, облюбовавшие островок Спасения, могли дать жир, необходимый для изготовления свечей.

Наступило воскресенье, 4 июня. Это был праздник — троицын день, и решено было отметить его. Все работы прекратили, посвятив этот день отдыху и молитве. Теперь колонисты острова Линкольна возносили к небу благодарения. Они уже не были несчастными людьми, потерпевшими крушение и выброшенными на голый островок. Они больше ни о чём не просили, они благодарили провидение.

На следующий день, 5 июня, в довольно пасмурную погоду, отправились на островок Спасения. Чтобы переправиться вброд через пролив, надо было ждать, когда, спадёт вода, и тут колонисты решили, что они обязательно построят, как сумеют, лодку, — тогда им легче будет сообщаться с островком и с любым местом на побережье и можно будет подняться в ней вверх по реке Благодарения во время большой экспедиции для обследования юго-западной части острова, которое было отложено до первых вешних дней.

Тюленей на лежбище оказалось много, и охотники вооружившись палицами с железными наконечниками, без особого труда забили с полдюжины тюленей. Наб и Пенкроф освежевали туши, но принесли в Гранитный дворец только жир и шкуры — из шкур предполагалось сшить прочную обувь.

Охота принесла Сайресу Смиту около трёхсот килограммов тюленьего жира, и инженер решил употребить его на выделку свечей.

Способ производства он применил самый простой, и если не получил свечей высшего сорта, то всё же они были вполне пригодны для освещения. Будь у Сайреса Смита одна только серная кислота, и то он мог бы, обработав ею какое-либо вещество, вроде тюленьего жира, выделить из этой смеси глицерин, а затем, залив полученное соединение крутым кипятком, он без труда высвободил бы из него олеин, пальметин и стеарин. Но для упрощения дела Сайрес Смит предпочёл омылить жир раствором извести. Таким способом он получил известковое мыло, которое под действием серной кислоты легко было разложить на сернистую известь и на жирные кислоты.

Из трёх этих кислот — олеиновой, пальметиновой и стеариновой — олеиновая кислота, находившаяся в жидком состоянии, была отжата давлением, а две остальные образовали ту массу, из которой надо было отливать свечи.

Изготовление свечей заняло лишь сутки. Фитили после нескольких проб сделали из растительных волокон и окунули их в расплавленную массу; получились настоящие стеариновые свечи, сформованные вручную, им не хватало лишь отбелки и полировки. Конечно, они уступали качеством свечам фабричной выделки, у которых фитиль пропитывается борной кислотой, а поэтому стекленеет по мере сгорания и сгорает весь целиком; но Сайрес Смит сделал пару превосходных щипчиков, чтобы снимать нагар, и в долгие зимние вечера самодельные свечи сослужили большую службу обитателям Гранитного дворца и получили высокую оценку с их стороны.

Весь июнь кипела работа по отделке нового жилища. Столярам нашлось много дела. Принялись также улучшать изготовленные раньше инструменты, считая их теперь слишком топорными; пополнили набор инструментов новыми. Так, например, в Гранитном дворце появились ножницы. Наконец-то колонисты могли постричься, и если не побриться, то хоть подправить бороду и придать ей любую форму по своему вкусу. Правда, Герберт был ещё безусым юнцом, а у Наба борода плохо росла, зато их товарищи так обросли, что появление ножниц оказалось очень кстати.

Бесконечных трудов стоило сделать ручную пилу, так называемую ножовку, но в конце концов её смастерили, и направляемая сильной рукой, она прекрасно резала древесину и вдоль и поперёк. При помощи пилы наделали столов, табуреток, скамеек, шкафов и обставили этой мебелью главные комнаты; соорудили кровати, но единственной постельной принадлежностью у каждого был тюфяк из морской травы. Прекрасный вид имела теперь кухня с её многоярусными полками и расставленной на полках разнообразной глиняной утварью, с кирпичной печкой и даже с кусками пемзы для чистки посуды; Наб священнодействовал там, словно химик в своей лаборатории.

Вскоре столяры стали плотниками: после того как был создан при помощи взрыва новый водосток, стало необходимым построить два моста — один на плато Кругозора, другой на берегу моря. Ведь теперь и плато и берег пересекал быстрый поток, через который приходилось перебираться, чтобы попасть в северную часть острова. Желая избежать переправы, колонисты волей-неволей делали большой крюк и огибали плато с западной стороны, доходя до самых истоков Красного ручья. Проще всего было перебросить два мостика длиною в двадцать — двадцать пять футов; для наведения их потребовалось несколько стволов деревьев, кое-как обтёсанных топором. Эти работы заняли несколько дней, а как только мосты были готовы, Наб и Пенкроф воспользовались ими для путешествия к устричной отмели, которую в своё время открыл Герберт. Они захватили с собой грубо сделанную тележку, заменившую прежнюю неудобную плетёнку, и привезли с отмели несколько тысяч устриц, которые быстро прижились на новом месте. Среди подводных скал, близ устья реки Благодарения, появилась новая устричная колония. Устрицы были превосходного вкуса, и в Гранитном дворце ежедневно лакомились ими.

Как видите, остров Линкольна, хотя он был исследован поселенцами лишь в незначительной части, уже доставлял им всё необходимое. И казалось весьма вероятным, что в его лесах, тянувшихся от реки Благодарения до Змеиного мыса, в самых потаённых уголках щедрая природа припасла для них новые сокровища.

Только одного её дара не хватало поселенцам острова, и это оказалось для них тяжёлым лишением. У них было достаточно и мясной пищи и растительной, служившей приправой к мясу; отвар из корней драцены, подвергнутый брожению, давал им кисловатый, похожий на пиво напиток, который они предпочитали воде; хотя на острове не было ни сахарного тростника, ни сахарной свёклы, они даже выделывали сахар, собирая для этого сладкий сок сахарного клёна (Acer sacharinum) — одного из представителей семейства кленовых, произрастающих во всех странах умеренного климата, на острове его было довольно много; они приготовляли очень приятный чай из монарды, обильно разросшейся в крольчатнике, и, наконец, у них в избытке имелась соль, единственный минерал, употребляющийся человеком в пищу, — не было у них только хлеба.

Быть может, впоследствии колонистам удалось бы заменить хлеб каким-нибудь похожим на него суррогатом: крупой из сердцевины саговой пальмы или мучнистыми плодами хлебного дерева — возможно, что это ценнейшее дерево росло в лесах южной части острова, но пока оно ещё не встречалось колонистам.

Однако и тут провидение пришло им на помощь. Правда, эта помощь явилась в виде бесконечно малой величины, но при всей своей изобретательности, при всём своём уме, Сайрес Смит не мог бы создать того, что Герберт совершенно случайно нашёл однажды за подкладкой своей куртки, когда занялся её починкой.

В этот день с неба потоками низвергался ливень, обитатели Гранитного дворца коротали время за разными поделками, собравшись вместе в своём «зале», и вдруг юноша воскликнул:

— Вот так штука! Смотрите, мистер Сайрес, — зёрнышко пшеницы!

И он показал товарищам зерно, одно-единственное зёрнышко, попавшее из дырявого кармана куртки за подкладку.

Находка объяснялась очень просто. В Ричмонде Герберт всегда сам кормил диких голубей, которых подарил ему Пенкроф, и имел обыкновение держать для них в кармане корм.

— Зерно пшеницы? — с живостью спросил инженер.

— Да, мистер Сайрес. Но только одно, одно-единственное!

— Ну, голубчик, одолжил! — смеясь, воскликнул Пенкроф. — Право, одолжил!.. Да что ж мы можем сделать из одного зёрнышка?

— Хлеб будем печь, — ответил Сайрес Смит.

— Хлеб, булки, пирожные, торты! — насмешливо подхватил моряк. — Много воды утечёт, пока это зёрнышко накормит нас до отвала хлебом.

Не придавая никакого значения своей находке, юноша; хотел было бросить её на пол, но Сайрес взял зерно; из рук Герберта и, внимательно его рассмотрев, определил, что оно нисколько не повреждено.

— Пенкроф, — спокойно спросил он, глядя на моряка в упор, — сколько колосьев вырастает из одного хлебного зерна? Вы знаете?

— Один колос, я полагаю, — ответил моряк, удивлённо посмотрев на него.

— Нет, Пенкроф, — десять! А вы знаете, сколько зёрен в одном колосе?

— Ей-богу, не знаю.

— В среднем — восемьдесят, — сказал Сайрес Смит. — И вот, если мы посадим это зерно, то при первом урожае соберём восемьсот зёрен, а они дадут нам при втором урожае шестьсот сорок тысяч зёрен, а при третьем — пятьсот двенадцать миллионов, а при четвёртом — более четырёхсот миллиардов зёрен. Вот какова пропорция!

Товарищи молча его слушали. Такие цифры их ошеломили. Однако подсчёты Сайреса Смита были правильны.

— Да, друзья мои, — продолжал инженер. — Волею природы потомство хлебного зёрнышка возрастает в геометрической прогрессии. Впрочем, размножение пшеницы, зерно которой даёт при первом урожае восемьсот зёрен, — ничто по сравнению с маком, у которого в одной коробочке тридцать две тысячи зёрен, и с табаком, у которого один корень даёт триста шестьдесят тысяч семечек. Если б не многочисленные причины, мешающие их размножению, два этих растения заполонили бы в несколько лет весь шар земной.

И инженер снова принялся допрашивать Пенкрофа:

— А теперь скажите, Пенкроф, вы знаете, сколько буассо составят четыреста миллиардов зёрен?

— Нет, не знаю, — ответил моряк. — Зато уж наверняка знаю, что я — дурень.

— Да будет вам известно, что это составит три миллиона буассо, считая по сто тридцать тысяч зёрен на буассо.

— Три миллиона буассо? — воскликнул Пенкроф.;

— Три миллиона.

— За четыре года?

— За четыре года, — подтвердил Сайрес Смит, — и даже за два, если в этих широтах мы будем собирать, как я надеюсь, два урожая в год.

Тут уж Пенкроф не мог удержаться и, по своему обыкновению, оглушительно крикнул «ура».

— Итак, Герберт, — добавил инженер, — твоя находка очень важна для нас. В тех условиях, в каких мы здесь оказались, друзья мои, всё может сослужить нам службу. Не забывайте этого, прошу вас.

— Не беспокойтесь, мистер Сайрес, не забудем, — ответил Пенкроф. — И если я найду семечко табаку, которое даёт по триста шестьдесят тысяч семечек, то — уж будьте уверены — я не пущу его по ветру! А теперь, знаете, что мы должны сделать?

— Посадить зёрнышко, — ответил Герберт.

— Да, — согласился Гедеон Спилен, — и надо посадить его с должной почтительностью, ибо в нём заложены наши будущие урожаи.

— Только бы оно проросло! — воскликнул моряк.

— Обязательно прорастёт, — ответил Сайрес Смит.

Дело происходило 20 июня, в пору, самую благоприятную для посадки единственного и оттого драгоценного зёрнышка пшеницы. Сперва хотели было посадить его в глиняный горшок, но, рассудив, решили положиться на природу и доверить его непосредственно земле. Посев произвели в тот же день, и, разумеется, приняты были все меры, чтобы это важнейшее дело прошло успешно.

Погода немного прояснилась; колонисты поднялись на плато Кругозора и выбрали неподалёку от Гранитного дворца защищённый от ветра уголок, куда солнце, наверно, слало в полдень весь жар своих лучей. Землю там очистили от камней, старательно вскопали, разрыхлили, можно сказать даже перебрали руками, растирая каждый комочек, удалили всех червей и жучков, подбавили слой перегноя, подмешав к нему немного извести, и, наконец, торжественно посадили зерно в увлажнённую землю и обнесли это место изгородью.

У колонистов было такое чувство, словно они заложили краеугольный камень величественного здания. Пенкрофу вспомнился тот день, когда он с такими предосторожностями готовился зажечь единственную уцелевшую спичку. Но теперь дело было куда важнее — ведь огонь злополучные аэронавты тем или иным способом, рано или поздно добыли бы, но никакие силы человеческие не могли бы возродить пшеничное зёрнышко, если б оно, к несчастью, погибло.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Несколько градусов ниже нуля. — Обследование болотистой юго-восточной части острова. — Лисицы. — Картина моря. — Беседа о судьбах Тихого океана. — Непрестанная работа инфузорий. — Что станется с Землёй. — Охота. — Утиное болото.

 

Теперь не проходило ни одного дня, чтобы Пенкроф не побывал на «хлебном поле», как он совершенно серьёзно называл то место, где посадили зерно пшеницы. И плохо приходилось насекомым, дерзавшим забраться туда! Пенкроф не давал им пощады.

В конце июня, после бесконечных дождей, наступила зима. И 29 июня термометр Фаренгейта наверняка показал бы не больше двадцати градусов выше нуля (6,67° мороза по Цельсию).

Следующий день, 30 июня, соответствующий в Северном полушарии 31 декабря, пришёлся на пятницу. Наб посетовал, что год кончается «несчастливым днём», на это Пенкроф ответил, что новый год зато приходится на субботу — на «счастливый день», а это гораздо приятнее.

Как бы то ни было, новый год начался сильным морозом. В устье реки Благодарения громоздились льдины, вскоре замёрзло и озеро.

Несколько раз пришлось пополнять запас топлива. Пока река ещё не стала, Пенкроф несколько раз сплавил по ней огромные плоты. Словно неутомимый двигатель, тащила она брёвна вниз по течению, но тут и её сковало льдом. К дровам, в изобилии добытым в лесу, добавили несколько тележек каменного угля, за которым пришлось путешествовать к подножию отрогов горы Франклина. Сильный жар, который даёт каменный уголь, был оценён в Гранитном дворце должным образом, ибо холода усилились, и 4 июля температура упала до восьми градусов по Фаренгейту (13° мороза по Цельсию). Сложили вторую печку, в столовой, где теперь все вместе проводили время за работой.

В морозные дни Сайрес Смит мог только порадоваться, что ему в своё время пришла в голову мысль отвести к Гранитному дворцу ручеёк из озера. Вода просачивалась подо льдом в отверстие прежнего стока, бежала под землёй, не замерзая, и заполняла водоём, устроенный в углу пещеры, за складом, а избыток её стекал через колодец в море.

Погода всё это время стояла совершенно сухая, и колонисты, одевшись насколько возможно теплее, отправились на разведку, решив посвятить целый день обследованию юго-восточной части острова — между рекой Благодарения и мысом Коготь. В этих болотистых местах они собирались и поохотиться, полагая, что там должно быть очень много водяной птицы.

До болот нужно было пройти восемь-девять миль да столько же обратно, и, следовательно, экспедиция должна была занять весь день. Поскольку она направлялась в места, совсем ещё не разведанные, решили, что в ней примет участие вся колония. И вот 5 июля, в шесть часов утра, едва забрезжил рассвет, Сайрес Смит, Гедеон Спилет, Герберт, Наб и Пенкроф, вооружившись палицами, силками, луками и стрелами и захватив достаточный запас провизии, вышли из Гранитного дворца. Топ, которого тоже взяли с собой, весело бежал впереди отряда.

Решили идти кратчайшим путём, перебравшись через реку Благодарения по ледяным торосам.

— Не очень это удобно! — заметил Гедеон Спилет. — Настоящий мост надёжнее.

Тут же было решено включить в план предстоящих работ постройку «надёжного моста».

Исследователи впервые вступили на правый берег реки Благодарения и смело двинулись через лес, где высились в глубокой тишине покрытые снегом хвойные деревья-великаны.

Не успели колонисты пройти и полмили, как из лесной чащи выскочило и понеслось стремглав целое семейство каких-то зверей, которых вспугнул Топ.

— Смотрите, смотрите, как будто лисицы! — закричал Герберт, глядя вслед удиравшей стае.

Это и в самом деле были лисицы, но необыкновенно крупные и лаявшие, как собаки. Последнее обстоятельство так поразило Топа, что он, растерявшись, остановился, и быстроногие звери исчезли.

Топу, неискушённому в естествознании, можно было простить его удивление. Но как раз этот лай и помог Герберту определить происхождение этих странных лисиц — рыжевато-серых с чёрным хвостом, украшенным на конце белой кисточкой. Он сразу же определил, что они относятся к породе американских диких собак, которые водятся в Чили, на Фолклендских островах и во всех странах Америки, лежащих между тридцатой и сороковой параллелью. Герберт очень досадовал, что Топу не удалось поймать ни одного из этих хищников.

— А их едят? — спросил Пенкроф, который рассматривал любых представителей островной фауны с гастрономической точки зрения.

— Нет, — ответил Герберт. — Но вот что любопытно, зоологи до сих пор ещё не установили, как устроен зрачок у этих лисиц, — могут ли они видеть не только днём, но и ночью, и не следует ли отнести их к породе настоящих собак.

Сайрес Смит с невольной улыбкой слушал объяснения юного натуралиста, свидетельствовавшие о его недюжинных познаниях и уме. У Пенкрофа же пропал всякий интерес к лисицам, раз оказалось, что они не съедобны. Однако он заметил, что когда при Гранитном дворце устроят птичник, то надо будет принять меры против возможных нападений этих четвероногих разбойников. Никто ему не возражал.

Обогнув мыс Находки, путники увидели длинную полосу песчаного берега и морскую ширь. Было восемь часов утра. Чистую лазурь неба не омрачало ни одно облачко, как то нередко бывает в сильные холода; пощипывал мороз, но Сайрес Смит и его товарищи, разогревшись от ходьбы, почти его не замечали. Впрочем, день был тихий, безветренный, а когда ветра нет, куда легче переносить даже крепкие морозы. Солнце сияло, но не грело, его огромный диск, поднимавшийся над водой, как будто тихо покачивался в небе. Море простиралось спокойной гладью, ярко-синее, словно залив Средиземного моря в погожий день. Вдали, милях в четырёх к юго-востоку, чётко вырисовывались очертания мыса Коготь, изогнутого, как турецкий ятаган. Слева болотистую низину отграничивала узкая стрелка, казавшаяся в лучах восходящего солнца огненной чертой. Несомненно, в этой части бухты Соединения, ничем, даже песчаной отмелью, не отделённой от открытого моря, корабли, гонимые восточными ветрами, не нашли бы себе пристанища. По застывшей, спокойной поверхности моря, по ровному синему цвету воды, не замутнённой желтоватыми пятнами, и, наконец, по отсутствию рифов чувствовалось, что берег обрывается кручей и тут сразу же начинаются страшные глубины океана. Леса Дальнего Запада остались позади, — милях в четырёх едва виднелись тёмной стеной их первые заросли. Картина вокруг была унылая, колонисты как будто очутились на мрачных берегах какого-нибудь острова Антарктики, покрытого снегом и льдами. Путники сделали привал, чтобы позавтракать. Разожгли костёр из высохших водорослей. Наб приготовил завтрак, состоявший из холодного мяса и «чая Освего».

Колонисты ели, настороженно глядя вокруг, — эта часть острова Линкольна оказалась такой бесплодной, представляла такой резкий контраст с западной его стороной! И журналист сказал, что если б по воле случая они, потерпев крушение, очутились на этом берегу, у них составилось бы самое безотрадное представление о своих будущих владениях.

— Я даже думаю, что вряд ли нам удалось бы достигнуть этого берега, — добавил Сайрес Смит. — Глубина здесь большая, из моря не поднимается ни одной скалы, на которой мы могли бы найти себе пристанище. Близ Гранитного дворца в море есть хоть отмели, есть островок — это всё же увеличивало возможности спасения. А здесь ровно ничего — только бездна!

— Странное дело, — задумчиво сказал Гедеон Спилет, — остров наш довольно мал, а какое тут разнообразие поверхности и почвы! В сущности говоря, подобное разнообразие можно было ожидать лишь на обширном пространстве суши, на каком-нибудь материке. Западная часть острова поражает своими природными богатствами и плодородием почвы. Словно её омывает тёплое течение, идущее из Мексиканского залива, а к северным и юго-восточным берегам как будто подступает Ледовитый океан.

— Вы правы, дорогой Спилет, — сказал Сайрес Смит. — Меня это тоже поражает. Весь остров, его очертания, его природа какие-то необыкновенные. Здесь словно собраны образцы всех пейзажей, какие можно встретить на материке, и я не удивлюсь, если окажется, что наш остров был когда-то частью материка.

— Что? Материк посреди Тихого океана? — воскликнул Пенкроф.

— А почему это невозможно? — спросил Сайрес Смит. — Разве не может быть, что Австралия, Новая Ирландия и всё, что английские географы называют Австралазия, некогда представляли собою вместе с нынешними архипелагами Тихого океана единый материк, шестую часть света, такую же большую, как Европа или Азия, как Африка и обе Америки? Я вполне допускаю, что все острова, поднимающиеся ныне над бескрайней ширью Великого океана, не что иное, как горные вершины материка, поглощённого морской пучиной, но в доисторические времена он возвышался над водами океана.

— Так же, как Атлантида? Верно? — сказал Герберт.

— Да, дитя моё… Если только Атлантида когда-нибудь существовала.

— Так что ж, может, остров Линкольна был частью этого затонувшего материка? — спросил Пенкроф.

— Весьма возможно, — ответил Сайрес Смит, — и тогда вполне понятным станет разнообразие даров природы, какие мы тут встречаем.

— И значительное количество животных, которые водятся на нём, — добавил Герберт.

— Да, дружок, — ответил инженер. — Вот ты мне и подсказал ещё один довод в пользу моего предположения. Ведь мы на нашем острове видели очень много животных, и любопытнее всего, что животный мир отличается здесь большим разнообразием. Причина же, по моему мнению, та, что остров Линкольна некогда был частью какого-то обширного материка, который постепенно погрузился в пучину океана.

— Вот как! — отозвался Пенкроф, видимо не совсем доверяя сказанному. — Стало быть, даже этот остаток прежнего материка тоже может исчезнуть, и тогда уж между Америкой и Азией не будет никакой суши?

— Нет, отчего же, — ответил Сайрес Смит, — будут новые материки. Их сейчас строят миллиарды миллиардов крошечных существ.

— Кто строит? Какие такие каменщики?

— Коралловые полипы, — ответил Сайрес Смит. — Ведь это они непрестанной своей работой создали остров Клермон-Тоннер, многочисленные атоллы и другие коралловые острова Тихого океана. Сорок семь миллионов этих полипов весят только один гран, а всё же такие микроскопические организмы, поглощая соли и другие твёрдые вещества, растворённые в морской воде, усваивая их, вырабатывают известняк, а из него образуются огромные подводные сооружения, плотностью и твёрдостью не уступающие граниту. Некогда, в первозданные времена, природа творила Землю при помощи огня, вздымала складками кору земную, а теперь она возложила на микроорганизмы обязанность заменить огонь, ибо в недрах земного шара его движущая сила явно уменьшилась — об этом говорит нам большое количество потухших вулканов, разбросанных по поверхности нашей планеты. И я полагаю, что пройдут века и неустанная работа коралловых полипов, быть может, обратит Тихий океан в обширный материк, где поселятся грядущие поколения людей и принесут туда цивилизацию.

— Ой, долго ждать! — заметил Пенкроф.

— Природа не торопится, время работает на неё, — ответил инженер.

— А зачем нам новые материки? — спросил Герберт. — Мне кажется, человечеству вполне достаточно тех пределов Земли, какие сейчас у него есть. А ведь природа не делает ничего бесполезного.

— Действительно, ничего бесполезного она не делает, — согласился Сайрес Смит. — Но вот как можно объяснить, зачем в будущем человечеству понадобятся новые материки, и как раз в тропической зоне, где встречаются коралловые острова. По-моему, такое объяснение вполне допустимо.

— Мы слушаем, мистер Сайрес, — отозвался Герберт.

— Вот в чём дело: большинство учёных сходятся во мнении, что земной шар когда-нибудь погибнет, или, вернее, что из-за его охлаждения всякая жизнь на Земле окажется невозможной. Не согласны они лишь в объяснении причины такого охлаждения. Одни считают, что оно произойдёт из-за понижения температуры Солнца, которое наступит через многие миллионы лет, другие говорят, что постепенно угаснет тот огонь, что горит в недрах Земли. Влияние его, на мой взгляд, гораздо значительнее, чем это обычно предполагают. Я лично как раз придерживаюсь этой последней гипотезы, и вот почему. Возьмём, например, Луну. Это совершенно остывшее светило, и на ней уже невозможна никакая жизнь, хотя количество тепла, которое Солнце изливает на её поверхность, не изменилось. Остыла же Луна из-за того, что в её недрах совершенно угасли огненные вихри, которым она обязана своим возникновением, как и все тела звёздного мира. Короче говоря, какая бы ни была причина, но Земля наша когда-нибудь остынет; остывание произойдёт, конечно, не сразу, а постепенно. Что же тогда случится? В более или менее далёком будущем зона умеренного климата станет такой же необитаемой, как теперь необитаемы полярные области. Населяющие её люди и животные отхлынут к широтам, получающим больше солнечного тепла. Совершится великое переселение. Европа, Центральная Азия, Северная Америка постепенно будут оставлены так же, как Австралазия и удалённые от экватора области Южной Америки. Растительность последует за переселением человечества. Флора, а вместе с ней и фауна передвинутся к экватору, жизнь сосредоточится главным образом в центральных частях Южной Америки и Африки. Лопари и самоеды найдут привычные им климатические условия побережья Ледовитого океана на берегах Средиземного моря. Кто может поручиться, что в эту эпоху экваториальные области не окажутся слишком тесны для человечества, что они смогут вместить и прокормить всё население земного шара? Почему не предположить, что предусмотрительная природа уже теперь закладывает близ экватора основы нового материка для грядущего переселения растительного и животного мира и что она возложила созидание этого материка на коралловых инфузорий? Я часто размышлял над всеми этими вопросами, друзья мои, и серьёзно думаю, что когда-нибудь облик нашей планеты совершенно изменится. Поднимутся из бездн морских новые континенты, а старые опустятся в пучину океанов. В грядущие века новые Колумбы откроют уже неведомые человечеству земли, образованные вершинами Чимборасо, Гималаев или Монбланом, — клочки, поглощённые океанами материков — Америки, Азии, Европы. А потом и новые материки тоже станут необитаемы, угаснет тепло Земли так же, как угасает оно в бездыханном теле, исчезнет жизнь на нашей планете, если не на веки веков, то на какое-то долгое время. И может быть тогда наш сфероид, казалось почивший смертным сном, возродится к жизни в каких-то новых, лучших условиях! Но всё это, друзья, тайны мироздания, ведомые лишь творцу всего сущего. Заговорив о работе коралловых полипов, я, может быть, слишком увлёкся догадками о судьбах Земли.

— Дорогой Сайрес, — ответил Гедеон Спилет, — эти теории для меня — пророчества. Когда-нибудь они исполнятся.

— Это тайна провидения, — ответил Сайрес Смит.

— Ну и дела! — воскликнул Пенкроф, слушавший инженера с напряжённым вниманием. — А скажите, пожалуйста, мистер Сайрес, может, и остров Линкольна тоже построен полипами?

— Нет, — ответил Сайрес Смит, — он чисто вулканического происхождения.

— Значит, он когда-нибудь исчезнет?

— Возможно.

— Надеюсь, нас тогда уже тут не будет.

— Конечно, не будет. Успокойтесь, Пенкроф. Зачем нам тут вековать? Уж мы как-нибудь отсюда выберемся.

— Но пока что давайте устраиваться здесь как будто навсегда, — сказал Гедеон Спилет. — Ничего не надо делать наполовину.

Слова эти стали заключением беседы. Завтрак закончился. Исследователи двинулись дальше и дошли до кромки болот.

Болота занимали огромное пространство, тянулись до округлого выступа на юго-восточной оконечности острова, общая их площадь составляла приблизительно двадцать квадратных миль. Топкая почва состояла из глины и кремнезёма, смешанных с гниющими остатками растений. Тут росли тростник, болотный мох, осока, рогоз; кое-где поверхность трясины покрывал толстый слой дёрна, похожий на ковёр из зелёного бобрика, кое-где поблёскивали на солнце затянутые льдом «окна» болота. Никакие дожди, никакие разливы внезапно вздувшейся реки не могли бы так затопить эти низины. Само собою напрашивалась правильная мысль, что здесь просачивались на поверхность земли грунтовые воды. Следовало опасаться, что в летнюю жару воздух на болоте насыщали вредоносные миазмы, порождающие болотную лихорадку.

Над камышами и у самой поверхности воды летало множество птиц. Искусные стрелки, знатоки охоты на болотах, не потеряли бы здесь зря ни одного выстрела. Дикие утки, шилохвости, чирки, кулики жили тут большими стаями, и вся эта непуганая дичь свободно подпускала к себе людей.

Одним зарядом дроби наверняка удалось бы уложить несколько десятков птиц — так тесно сидели они у воды. Наши охотники могли бить их только стрелами. Трофеев это давало, конечно, меньше, но бесшумные стрелы имели то преимущество, что не распугивали птиц, тогда как от гулкого выстрела они разлетелись бы во все стороны. Охотники удовольствовались на первый раз скромной добычей, состоявшей из дюжины уток; у этих уток было белое оперение с коричневой опояской, зелёная шапочка, чёрные крылья с белыми и рыжими крапинками, плоский клюв — Герберт сразу узнал в них казарок. Топ усердно подбирал подстреленных птиц; в их честь стоячим водам дали название «Утиное болото». Итак, у колонистов появился новый обильный источник дичи. В дальнейшем следовало только не лениться ходить туда. Кроме того, было весьма вероятно, что некоторые породы этих птиц удастся если не обратить в домашних, то хотя бы переселить в окрестности озера, где они были бы у охотников под рукой.

В пятом часу вечера Сайрес Смит и его товарищи тронулись в обратный путь, пересекли Утиное болото и перебрались через реку Благодарения по ледяному мосту.

В восемь часов вечера все уже были в Гранитном дворце.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Западни. — Лисицы. — Пекари. — Ветер с северо-запада. — Вьюга. — Корзинщики. — В разгар морозов. — Сахароварение. — Загадочный колодец. — Проектируемое исследование. — Дробинка.

 

Холода стояли до пятнадцатого августа, но особенно сильных морозов не было. В безветренную погоду переносить их было довольно легко, но когда дул ветер, колонистам приходилось туго, так как одежда плохо их защищала. Пенкроф уже досадовал, что на острове Линкольна не нашли себе приюта несколько медвежьих семейств вместо лисиц и тюленей, у которых, по его мнению, мех немножко подгулял.

— Да, вот медведи хорошо одеты — по-зимнему! — говорил он. — Снять бы с какого-нибудь мишки шубу да на себя её приспособить… Тепло!

— Ишь ты какой! — смеясь, поддразнивал Наб. — Так тебе и отдаст мишка добровольно свою шубу. Он не из добреньких.

— Не даст, так сами возьмём, Наб. Придётся ему отдать, придётся, — непререкаемым тоном возразил Пенкроф.

Но медведей не водилось на острове, по крайней мере они ни разу не показывались.

Всё же Герберт, Пенкроф и журналист принялись ставить западни на плато Кругозора и на опушке леса. Пенкроф считал, что любая добыча придётся кстати, и обновят ли западни грызуны или хищники, они будут приняты в Гранитном дворце с почётом.

Кстати сказать, западни были устроены очень просто: вырытая яма сверху была прикрыта ветками и травой, а на дне — приманка, привлекавшая зверей сильным запахом, — вот и всё. Ямы рыли не где попало, а там, где встречались многочисленные следы, указывающие, что четвероногие часто посещают эти места. Охотники ежедневно ходили осматривать свои западни и в первый же день нашли там трёх представителей той самой породы лисиц, которые им уже встречались на правом берегу реки Благодарения.

— Да что ж это такое! От лис проходу нет в здешних краях! — возмущался Пенкроф, вытащив из ямы третью лису, имевшую весьма озадаченный вид. — А звери-то совсем никудышные!

— Ну, не скажи, — заметил Гедеон Спилет. — И лисицы пригодятся!

— На что они нам?

— Пойдут на приманку для западней!

Журналист был прав: тушки убитых лис положили в ямы в качестве приманки.

Моряк наделал также силков из волокон гибиска, от них было больше толку, чем от вырытых ям. Редкий день не попадали в силки обитатели крольчатника. Неизменно к столу подавалось жаркое из кролика, но Наб умел разнообразить соусы, и его сотрапезникам не приходилось жаловаться.

В середине августа раза два-три из ям вытаскивали не лисиц, а животных более полезных, — туда попало несколько пекари, какие уже встречались на севере острова. Пенкроф не стал спрашивать — съедобны ли они, — это сразу было видно по их сходству с домашними свиньями, которых разводят в Америке и в Европе.

— Только ты поосторожнее, Пенкроф, — предупредил Герберт. — Это ведь не домашняя свинья.

— Полно, голубчик, — ответил Пенкроф и, наклонившись над ямой, вытащил оттуда добычу за маленький закрученный шнурочек, служивший хвостом этому представителю семейства парнокопытных. Позвольте уж мне думать, что это настоящие свиньи.

— А зачем тебе так думать?

— Приятно.

— Ты так любишь свиней?

— Свинину люблю, особенно свиные ножки. Будь у свиней не четыре, а восемь ног, я ещё больше любил бы их.

Пойманные животные принадлежали к одному из четырёх видов пекари, а именно к виду «таясу», представители которого отличаются тёмным цветом шкуры и не имеют торчащих длинных клыков, какими вооружены их сородичи. Пекари обычно живут небольшими стадами, и, вероятно, их водилось много в лесистой части острова. Как и обыкновенные свиньи, они съедобны с головы до ног. Пенкроф больше ничего от них и не требовал.

В середине августа вдруг произошла резкая перемена погоды: подул северо-западный ветер, мороз уменьшился на несколько градусов, и водяные испарения, скопившиеся в воздухе, выпали в виде снега. Весь остров покрылся белой пеленой и предстал перед своими обитателями в новом облике. Снег шёл густыми хлопьями несколько дней, толщина его покрова быстро достигла двух футов.

Ветер всё крепчал, вскоре перешёл в бурю, и с высоты Гранитного дворца слышно было, как море ревёт и бьётся о скалы. На иных поворотах берега носились вихри и, поднимая высокие столбы снега, кружили их с бешеной силой, словно водяные смерчи, которые мчатся, покачиваясь в нижней своей воронке, — те самые гибельные смерчи, в которые суда стреляют из пушек. Как уже известно, ураган налетел на остров с северо-запада, Гранитный же дворец был так расположен, что избежал прямых ударов бури. В такую страшную вьюгу, бушевавшую будто в полярных краях, ни Сайрес Смит, ни его товарищи при всём желании не могли выйти из дому и целых пять дней, с двадцатого по двадцать пятое августа, сидели взаперти. Слышно было, как воет ветер в лесу Жакамара. Должно быть, немало бед натворил он там, немало повалил деревьев, но Пенкроф утешался мыслью, что по крайней мере не придётся рубить лес.

— Ветер пошёл в дровосеки. Пусть старается, — говорил Пенкроф, — не будем ему мешать.

Да разве могли бы люди помешать буйной силе ветра? Как должны были в эту непогоду обитатели Гранитного дворца благодарить небо, устроившее в каменных недрах берега прочное, несокрушимое убежище. Заслуженная доля признательности доставалась и Сайресу Смиту, но ведь создала эту пещеру сама природа, а он только открыл её. Здесь все были в безопасности, недосягаемы для свирепых порывов бури. А если б они построили себе кирпичный или деревянный дом на плато Кругозора, он бы не устоял перед силой урагана. По дикому реву прибоя, доносившемуся с берега, ясно было, что прежнее пристанище теперь совсем непригодно для жилья, ибо волны, перехлёстывая через островок, бьют в него с неодолимой силой. Но здесь, в Гранитном дворце, укрытые в каменной твердыне, против которой были бессильны и море и ветер, они могли ничего не страшиться.

В дни своего невольного затворничества колонисты не сидели без дела. На складе у них лежал изрядный запас досок, и постепенно обстановка комнат пополнилась новыми столами и стульями, если и не изящными, зато прочными, ибо материала на них не жалели. Это тяжеловесное движимое имущество нелегко было передвигать, но Наб и Пенкроф не променяли бы мебель, сделанную их собственными руками, на самые искусные изделия краснодеревцев и даже самого Буля.

Затем столяры обратились в корзинщиков и достигли, больших успехов в своём новом ремесле. На северном берегу озера Гранта оказались целые заросли ивняка; и среди них — немало ивняка-краснотала. Ещё до дождей Пенкроф и Герберт запасли и тщательно очистили множество веток этого полезного кустарника, и теперь прутья можно было с успехом пустить в дело. Первые опыты в плетении корзин оказались неудачными, корзины получались безобразные, но благодаря ловкости и сообразительности плетельщики справились с делом; они советовались друг с другом, припоминали образцы прежде виденных корзин, состязались в усердии, и вскоре в инвентаре Гранитного дворца появились корзины всевозможных размеров и всевозможных фасонов. Сделали корзины и для кладовой, и Наб теперь держал в них сбор съедобных кореньев, орехов и корней драцены.

В последнюю неделю августа погода опять переменилась — стало холоднее, но буря улеглась. Колонисты поспешили выйти на воздух. На берегу нанесло снегу не меньше чем на два фута, но по затвердевшему насту можно было ходить без особого труда. Сайрес Смит и его товарищи поднялись на плато Кругозора.

Какая перемена! Леса, которые ещё так недавно они видели зелёными, особенно в окрестностях Гранитного дворца, где преобладали хвойные деревья, покрылись однообразной белой пеленой. Всё стало белым — от макушки горы Франклина до побережья — леса, луг, озеро, река и берег моря. Вода в реке Благодарения текла под ледяным панцирем, и при каждом приливе и отливе он с грохотом разбивался на куски. Над замёрзшим озером летали утки и чирки, шилохвости и чистики. Их тут было тысячи. Скалы, меж которых с края плато низвергался водопад, ощетинились ледяными иглами, рогами, наплывами — вода текла как будто из гигантского желоба, который художники Возрождения отчеканили в виде разверстой пасти чудовища. Какой урон нанесла лесам буря, судить было нельзя, пока не спала с них белая пелена.

Гедеон Спилет, Пенкроф и Герберт отправились осматривать западни. С трудом нашли они их под сугробами снега. Пришлось двигаться осторожно, чтоб не свалиться в яму, вырытую для зверей, — это было бы опасно да и досадно: попасть в собственную свою западню! Такой неприятности они избежали, но все ямы оказались пустыми, а приманки нетронутыми. Ни одно животное не попалось в западню, однако кругом ясно были видны многочисленные следы, и в числе их отпечатки когтистых лап. Герберт уверенно сказал, что эти следы оставлены каким-то хищником из семейства кошачьих, — следовательно, подтверждалось предположение Сайреса Смита, что на острове водятся опасные звери. Вероятно, они жили в густых лесах Дальнего Запада, но голод выгнал их оттуда, и они забрели на плато Кругозора. Может быть, они почуяли людей.

— Какая ж это кошачья порода? — спросил Пенкроф.

— Ягуары, — ответил Герберт.

— Я думал, что они водятся только в жарких странах.

— В Новом Свете они водятся на пространстве от Мексики до аргентинских памп, — сказал юноша. — А так как остров Линкольна находится приблизительно на той же широте, что и залив Ла-Плата, — не удивительно, что на нём встречаются тигры.

— Ладно. Значит, держи ухо востро! — заметил Пенкроф.

Наконец потеплело — и настолько, что снег начал таять. Пошли дожди и смыли белый покров. Несмотря на ненастье, колонисты пополнили свои запасы растительной пищи — орехов, корней драцены и других съедобных кореньев, кленового сока, а запасы мясной пищи им доставляли кролики из крольчатника, агути и кенгуру Несколько раз они ходили в лес на охоту и убедились, что буря действительно повалила там немало деревьев. Пенкроф с Набом неоднократно путешествовали с тележкой к залежам каменного угля, решив запасти его несколько тонн. Дорогой они заметили, что труба гончарной печи сильно повреждена ветром и верхушка её сбита не меньше чем на шесть футов.

Кроме угля, запасли ещё и дров для Гранитного дворца и сплавили их на плоту по реке Благодарения, сбросившей с себя оковы льда. Можно было опасаться, что опять наступят сильные холода.

Навестили также и Трущобы, и, побыв в прежнем своём убежище, колонисты могли только порадоваться, что они не жили там во время бури. Море оставило в каменном лабиринте неоспоримые следы своего вторжения. Ветры, разгулявшись на океанских просторах, гнали водяные горы, и волны, перехлёстывая через островок, с дикой силой бросались в проходы между гранитных глыб; они до половины забили эти коридоры песком, покрыли камни толстым слоем водорослей. Пока Наб, Герберт и Пенкроф охотились и ходили за дровами, Сайрес Смит с Гедеоном Спилетом наводили порядок в Трущобах; к их великой радости, горн и плавильные печи почти не пострадали, так как кучи песка, нанесённые морем, защитили их от разыгравшейся бури.

Колонисты не напрасно запаслись топливом, — морозы ещё не кончились. Как известно, февраль в Северном полушарии всегда бывает отмечен сильными холодами, а в Южном полушарии конец августа соответствует северному февралю, и на острове Линкольна эта пора не была исключением из правила.

К 25 августа после переменной погоды с дождём и снегом подул юго-восточный ветер, и сразу ударил мороз. По мнению Сайреса Смита, ртутный столбик термометра Фаренгейта показывал бы не меньше, чем восемь градусов ниже нуля (22° холода по Цельсию), и державшийся несколько дней мороз переносить было ещё труднее из-за резкого ветра. Опять пришлось колонистам запереться в Гранитном дворце, закупорить дверь и окна, оставив лишь узкое отверстие для доступа свежего воздуха; свечей жгли очень много и, чтобы поберечь их, зачастую довольствовались отсветами огня от топившегося очага, для которого дров не жалели. Несколько раз то один, то другой обитатель Гранитного дворца спускался на берег моря, где ежедневно прилив нагромождал целые груды льдин, но, продрогнув, спешил возвратиться домой и не без труда поднимался по лестнице, хватаясь за перекладины замёрзшими, коченевшими руками. На морозе обледенелые ступени обжигали пальцы. Нужно было как-то заполнить вынужденные досуги, когда поневоле пришлось сидеть взаперти. И тогда Сайрес Смит придумал работу, которой можно было заняться в четырёх стенах.

Читатель, вероятно, помнит, что колонисты употребляли вместо сахара сладкий кленовый сок, который они добывали из стволов дерева, делая в них глубокие надрезы. Сок этот они собирали в глиняные кувшины и пользовались им для кулинарных надобностей, тем более успешно, что, отстоявшись, он становился прозрачным и густым, как сироп.

Но в такой способ получения сахара можно было внести усовершенствования, и в один прекрасный день Сайрес Смит объявил своим товарищам, что они займутся сахароварением.

— Сахароварением? — удивился Пенкроф. — Кажется, за таким делом жарко бывает.

— Очень жарко! — подтвердил инженер.

— Значит, как раз ко времени! — сказал Пенкроф.

При слове «сахароварение» всегда представляются сахарные заводы с их сложным оборудованием и рабочими разных специальностей. В данном случае об этом, конечно, и речи быть не могло. Для кристаллизации сахара прежде всего очистили кленовый сок, прибегнув к очень простому приёму. Сок поставили на огонь в больших глиняных мисках, подвергли его выпариванию, и вскоре на поверхность сиропа всплыла пена; её сняли, а лишь только сироп начал густеть, Наб принялся осторожно помешивать его деревянной лопаточкой, чтобы он скорее выпаривался и не подгорал.

Несколько часов подряд жидкость кипела на жарком огне, который шёл на пользу и процессу сахароварения и согревал сахароваров, и в мисках получился очень густой сироп. Его слили в глиняные сосуды, заранее слепленные и обожжённые в духовке кухонной плиты. На следующий день остывший сироп затвердел, приняв форму сахарных голов и брусков. Колонисты сварили самый настоящий сахар, правда, желтоватого цвета, но почти прозрачный и превосходного вкуса.

Холода продержались до половины сентября, и узникам Гранитного дворца наскучило их затворничество. Почти ежедневно они выбирались на свежий воздух, но вылазки их поневоле бывали короткими. Работа по благоустройству жилья продолжалась. За работой шли беседы. Сайрес Смит знакомил своих товарищей с самыми разнообразными предметами — главным образом с прикладными науками. У колонистов не имелось никакой библиотеки, но инженер Смит был живой энциклопедией, всегда готовой к услугам товарищей, всегда открытой на той странице, которая была нужна тому или иному, и к этому источнику, освещавшему любой интересовавший их вопрос, они обращались очень часто. Так проводили; время эти стойкие люди, казалось совсем не боявшиеся будущего.

Однако уже близился конец их пленению. А всем так хотелось, чтобы поскорее пришли весенние дни или хоть прекратились бы невыносимые холода. Если б колонисте были тепло одеты и могли не бояться морозов, сколько путешествий совершили бы они, наведались бы и в дюны и на Утиное болото! Теперь к дичи легко было подобраться, и охота, конечно, проходила бы удачно. Но Сайрес Смит не соглашался, чтоб его товарищи, его сильные и сметливые помощники, рисковали своим здоровьем.

Надо сказать, что нетерпеливее всех (за исключением Пенкрофа) переносил своё заключение Топ. Бедный пёс томился в Гранитном дворце, сновал из комнаты в комнату и на свой лад, но очень ясно, выказывал свою тоску и досаду на долгое и надоевшее заключение.

Сайрес Смит не раз замечал, что, как только пёс приближался к провалу, сообщавшемуся с морем и открывавшему свой чёрный зев в углу склада, Топ скалил збы и рычал; он всё кружил около этого колодца, прикрытого теперь дощатым трапом. Иногда он даже пытался просунуть под этот трап передние лапы, как будто хотел приподнять его. И лаял он тогда как-то странно — злобно и тревожно.

Инженер не раз наблюдал за такими непонятными выходками Топа. Что же таилось в этой пропасти? Что могло так волновать умную собаку? Провал, несомненно, достигал моря. Быть может, внутри гранитного кряжа он разветвлялся на узкие проходы. Быть может, он сообщался с какой-нибудь другой пещерой, скрытой в недрах гранита. Уж не приплывало ли порою какое-нибудь морское чудовище отдохнуть на дне этого колодца? Сайрес Смит не знал, что и думать, и невольно у него возникали самые странные предположения. Привыкнув глубоко заглядывать в мир научно объяснимой действительности, он не мог простить себе, что воображение влечёт его в область каких-то загадочных и почти сверхъестественных явлений. Но как же объяснить тот факт, что собака, которая не отличалась особой нервозностью и никогда, например, не выла на луну, так упорно обнюхивает крышку колодца и настороженно прислушивается, делая стойку над ней. Почему она так волнуется, если в этой пропасти не происходит ничего подозрительного? Поведение Топа интриговало инженера Смита больше, чем он решался признаться в этом самому себе.

Во всяком случае, он поделился своими наблюдениями только с Гедеоном Спилетом, считая излишним посвящать своих товарищей в размышления, на которые его наводят странные повадки, а может быть, и просто причуды Топа.

Наконец морозы кончились. Пошли дожди, вперемежку с мокрым снегом или градом, бывали шквалы, но непогода не затянулась. Лёд растаял, растопились снега, стали доступны и побережье океана, и берега реки Благодарения, и лес. Пришла весна, к великой радости обитателей Гранитного дворца, и вскоре они уже проводили дома лишь часы, отведённые для сна и трапез. Во второй половине сентября колонисты много охотились, и тут уж Пенкроф снова стал настойчиво требовать ружей, утверждая, что Сайрес Смит обещал их сделать. Инженер уклонялся, откладывал исполнение обещанного, зная, что без специальных инструментов почти невозможно сделать сколько-нибудь годное ружьё. Он уговаривал Герберта и Гедеона Спилета подождать немного, так как они уже отлично научились стрелять из лука и приносили с охоты превосходную добычу всех видов, и четвероногую и пернатую: агути, кенгуру, пекари, голубей, дроф, диких уток, чирков. Но упрямый моряк ничего не желал слышать и не давал Сайресу Смиту покоя, добиваясь, чтобы тот исполнил его желание. Впрочем, и Гедеон Спилет поддерживал Пенкрофа.

— На острове, надо полагать, — говорил он, — водятся дикие звери, и следует подумать, как с ними бороться и истреблять их. Может, настанет час, когда это будет для нас первейшей необходимостью.

Но пока что Сайреса Смита беспокоил вопрос не об оружии, а об одежде. Платье, которое было надето на колонистов, выдержало зиму, но до следующей зимы явно не могло дожить. Во что бы то ни стало требовалось раздобыть звериные шкуры или шерсть жвачных животных, а так как на острове водилось немалое количество муфлонов, надо было найти способ приручить их, завести целое стадо и разводить муфлонов для нужд колонии. Весной и летом предстояла новая работа: устроить загон для домашних животных и большой птичник — словом, основать в каком-нибудь уголке острова нечто вроде фермы.

Для осуществления этого необходимо было прежде всего произвести разведку в ещё не исследованной части острова Линкольна — в густых лесах, тянувшихся по правому берегу реки Благодарения, от её устья до конца полуострова Извилистого, и по всему западному берегу острова. Но эту экспедицию приходилось отложить до тех пор, пока установится хорошая погода, то есть выждать ещё с месяц.

Начала разведки колонисты ждали с нетерпением, и вдруг произошло событие, которое ещё больше разожгло стремление колонистов исследовать все свои владения.

Случилось это 24 октября. В тот день Пенкроф отправился проверить западни, которые он всегда аккуратно осматривал и менял в них приманку. В одной из ям он обнаружил лакомую добычу — три упавших туда пекари — свинью с двумя поросятами.

Очень довольный такой удачей, Пенкроф возвратился в Гранитный дворец и, как всегда, принялся расхваливать свои охотничьи трофеи.

— Ну, мистер Сайрес, нынче мы вам состряпаем вкусный обед! Да-с, мистер Спилет, будете кушать да пальчики облизывать!

— Прекрасно, — ответил журналист. — Чем же вы нас угощаете сегодня?

— Молочным поросёнком.

— Ах вот что! Молочный поросёнок… А послушать вас, Пенкроф, так можно подумать, что нам подадут за обедом куропатку с трюфелями.

— Что? Куропатку? — удивлённо протянул Пенкроф. — Неужели вы не любите жареной поросятины?

— Нет, отчего же, люблю, — ответил Гедеон Спилет без особого, впрочем, восторга. — Если не злоупотреблять этим кушаньем…

— Вот вы какой привереда, господин газетчик! — возмутился Пенкроф, не допускавший критического отношения к своей охотничьей добыче. — Право, очень вы стали разборчивы! А ведь семь месяцев тому назад, когда нас выбросило на этот остров, вы были бы счастливы поесть такого мясца!..

— Ну понятно, — отозвался журналист. — Человек существо несовершенное. Никогда он не бывает доволен.

— Ладно уж, ладно… — продолжал Пенкроф. — Надеюсь, Наб сегодня отличится. Поглядите-ка на этих поросят. Ведь им не больше трёх месяцев, мясо у них, верно, нежное, как у перепёлок. Пойдём-ка, Наб, на кухню. Я сам послежу, как они будут жариться.

Подхватив Наба под руку, моряк проследовал в кухню и погрузился в поварские труды.

Никто, конечно, не препятствовал его кулинарным затеям. Вместе с Набом он состряпал отличный обед, в него входили оба поросёнка, суп из кенгуру, копчёный окорок, орехи, пиво из отвара драцены, «чай Освего» — словом, всё, что было лучшего в кладовой, но все кушанья затмевало главное блюдо — тушёное мясо пекари.

К пяти часам обед был готов, и обитатели Гранитного дворца собрались в столовую. На столе уже дымился в миске суп из кенгуру. Все нашли его превосходным.

За супом последовали жареные поросята. Пенкроф пожелал сам разрезать мясо и подал каждому сотрапезнику огромную порцию.

Жаркое действительно оказалось отменным, и Пенкроф уплетал свою долю с завидным аппетитом, как вдруг у него вырвалось ругательство.

— Что с вами? — спросил Сайрес Смит.

— Зуб!.. Зуб сломал! — ответил моряк.

— Как же так? В ваших пекари оказались камешки? — спросил Гедеон Спилет.

— Должно быть, — согласился с ним моряк и вытащил изо рта что-то твёрдое, стоившее ему коренного зуба.

Но то был не камешек… то была дробинка.

 

 

Часть вторая

 

ПОКИНУТЫЙ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Дробинка. — Постройка пироги. — Охота. — На верхушке каури. — Ничто не говорит о присутствии человека. — Наб и Герберт на рыбной ловле. — Черепаха перевёрнута. — Черепаха исчезла. — Сайрес Смит даёт объяснение.

 

Прошло ровно семь месяцев с того дня, как пассажиры воздушного шара очутились на острове Линкольна. И с той поры, несмотря на все поиски, они не обнаружили ни единого человеческого существа. Ни разу не видели они дымка, говорящего о том, что на острове есть человек. Ни разу не нашли вещи, сделанной рукой человека и свидетельствующей о том, что он жил тут в древние или недавние времена. Казалось, остров этот необитаем; должно быть, здесь ещё никогда не бывал человек. И вот теперь из-за дробинки, найденной в теле безобидного зверька, рухнули все догадки и умозаключения!

В самом деле, дробинка вылетела из огнестрельного оружия, а кто же, кроме человека, мог воспользоваться таким оружием?

Пенкроф положил дробинку на стол, и его товарищи изумлённо посмотрели на неё. Очевидно, они сразу представили себе, как важны последствия этого, казалось бы, незначительного случая. Даже если бы они вдруг увидели нечто сверхъестественное, то не были бы так поражены.

Сайрес Смит тотчас же высказал кое-какие предположения по поводу этой удивительной и неожиданной находки. Он взял дробинку двумя пальцами, повертел её, пощупал, потом спросил Пенкрофа:

— Уверены ли вы, что пекари, раненному этой дробинкой, было месяца три?

— Никак не больше, мистер Сайрес, — ответил Пенкроф. — Поросёнок сосал мать, когда я нашёл его в яме.

— Итак, — продолжал инженер, — около трёх месяцев тому назад на острове Линкольна кто-то выстрелил из ружья…

— И дробинка, — добавил Гедеон Спилет, — ранила, хоть и не смертельно, этого зверька.

— Неоспоримо, — продолжал Сайрес Смит. — И вот какие выводы следует сделать из всего этого: или на острове до нас кто-нибудь жил, или люди высадились здесь месяца три назад, не больше. По своей ли воле, против ли неё они пристали к нашим берегам, потерпели ли они крушение на корабле или на аэростате — кто знает? Всё выясним позже. И европейцы они или малайцы, враги наши или друзья — нам тоже пока не разгадать. Да мы и не знаем, живут ли они ещё на острове, покинули ли его. Но эти вопросы касаются нас так близко, что нельзя дольше оставаться в неизвестности.

— Сто раз, тысячу раз готов повторить, что нет на острове Линкольна никого, кроме нас, — воскликнул моряк, поднимаясь из-за стола. — Чёрт возьми! Остров невелик, и мы-то уж заметили бы кого-нибудь из его обитателей!

— Вот если бы пекари родился с дробинкой, это было бы, по-моему, чудом, — ответил журналист.

— Если только она не сидела у Пенкрофа в зубе, — с самым серьёзным видом заметил Наб.

— Ещё чего выдумал! — живо отозвался Пенкроф.

— Что ж, по-твоему, я не замечал бы её целых полгода! Да и где же она могла застрять? — добавил моряк, открывая рот и показывая два ряда великолепных зубов. — Посмотри-ка хорошенько, Наб, и если отыщешь дупло, выдирай хоть полдюжины зубов!

— Предположение Наба действительно нелепо, — сказал Сайрес Смит, который не мог сдержать улыбку, хоть и был поглощён своими мыслями. — Нет сомнений, кто-то стрелял на острове из ружья, и не больше трёх месяцев тому назад. Но я ручаюсь, что люди, высадившиеся на острове, пробыли здесь совсем недолго и просто обошли его. Жили бы они здесь в ту пору, когда мы обследовали остров с горы Франклина, мы увидели бы их, а они — нас. Может статься, буря выбросила сюда потерпевших кораблекрушение лишь несколько недель назад. Во всяком случае, всё это необходимо выяснить.

— По-моему, нужно действовать осторожно, — заметил журналист.

— Я того же мнения, — ответил Сайрес Смит, — боюсь, не высадились ли на остров малайские пираты.

— А не лучше ли, мистер Сайрес, — сказал моряк, — сначала построить лодку, а потом и отправиться на разведку: поднимемся вверх по реке, а если понадобится, выйдем в море и обогнём остров! Лишь бы нас врасплох не застигли.

— Хорошая мысль, Пенкроф, — ответил инженер, — но ждать нельзя. Ведь скорее чем за месяц лодку не построишь…

— Настоящую лодку, — ответил моряк. — Да ведь нам не нужна лодка, чтобы по морю плавать, а за пять дней, самое большее, я берусь построить пирогу — для нашей реки она сойдёт.

— За пять дней берёшься соорудить лодку? — воскликнул Наб.

— Да, Наб, лодку по индейскому образцу.

— Из дерева? — спросил негр с сомнением.

— Из дерева, — ответил Пенкроф, — или, вернее, из коры. Повторяю, мистер Сайрес, — за пять дней можно это дельце обделать.

— Если за пять дней — согласен.

— Но отныне нам придётся быть настороже, — заметил Герберт.

— Неизменно быть настороже, друзья, — сказал Сайрес Смит. — И я прошу вас, не охотьтесь далеко от Гранитного дворца.

Обед прошёл не так весело, как хотелось Пенкрофу.

Итак, на острове живут или ещё совсем недавно жили какие-то люди. После того как была найдена дробинка, это стало неоспоримым фактом, что встревожило колонистов.

Перед сном Сайрес Смит и Гедеон Спилет долго разговаривали о дробинке. Уж не было ли тут связи с необъяснимым спасением инженера и другими странными явлениями, которые не раз их изумляли? Когда они всё обсудили, Сайрес Смит сказал:

— Словом, хотите знать моё мнение, дорогой Спилет?

— Конечно, Сайрес!

— Так вот: мы ничего не обнаружим, как бы тщательно ни исследовали остров.

На следующий же день Пенкроф принялся за работу. Он не собирался строить шлюпку со шпангоутами и обшивкой, а хотел смастерить простую плоскодонку, чтобы спокойно плавать по реке Благодарения, особенно у её истоков, где было мелко. Из кусков коры, соединённых друг с другом, должно было получиться лёгонькое судёнышко — в случае необходимости его можно было бы перенести на руках. Пенкроф собирался сшить длинные полосы коры деревянными гвоздями, да так, чтобы лодка оказалась водонепроницаемой.

Следовало выбрать деревья с гибкой и прочной корой.

Ураган, пронёсшийся недавно, свалил несколько хвойных деревьев, они вполне годились для постройки судёнышка.

Деревья лежали на земле, и оставалось лишь одно: содрать со стволов кору, но инструменты у наших колонистов были так несовершенны, что это и оказалось труднее всего. В конце концов справились и с этим делом.

Пока Пенкроф, не теряя ни минуты, работал под руководством инженера, Гедеон Спилет и Герберт тоже не сидели сложа руки. На них лежала обязанность снабжать провизией всю колонию. Журналист не мог налюбоваться Гербертом, который отлично стрелял из лука и метал копьё. Юноша был отважен и хладнокровен, а эти качества можно назвать «разумной смелостью». Оба товарища по охоте придерживались совета Сайреса Смита и не заходили дальше чем за две мили от Гранитного дворца. Но даже вблизи, не забираясь в чащу леса, они находили немало агути, кенгуру, пекари и всякой другой живности. С тех пор как кончились холода, звери стали реже попадаться в западни, зато кроличьи садки всегда были полны и могли бы прокормить всех поселенцев острова Линкольна.

Часто во время охоты Герберт заводил разговор с Гедеоном Спилетом о дробинке и о тех выводах, которые сделал инженер; как-то — было это 26 октября — он сказал журналисту:

— Не правда ли, мистер Спилет, просто не верится, что люди, потерпевшие кораблекрушение, если они в самом деле высадились на нашем острове, до сих пор не побывали вблизи Гранитного дворца?

— Да, просто удивительно, если они ещё здесь, — ответил журналист, — но ничуть не удивительно, если их уже нет!

— Значит, вы думаете, что их уже нет на острове? — спросил Герберт.

— Вероятно, нет, дружок. Ведь мы бы обнаружили людей, если бы они жили на острове.

— Но раз им удалось отсюда выбраться, — заметил юноша, — значит, они не потерпели кораблекрушения?

— Почему же, Герберт? Я назвал бы их, пожалуй, потерпевшими временное кораблекрушение. Вполне возможно, что ураган выбросил их на остров, не разбив судна, а когда ураган стих, они снова вышли в море.

— Мне кажется, — заметил Герберт, — что мистер Смит не только не хочет, но даже опасается встретить людей на нашем острове.

— Что правда, то правда, — ответил журналист, — он считает, что в здешних водах могут плавать одни малайские пираты, а эти господа — сущие злодеи, их нужно остерегаться.

— Но ведь не исключена возможность, — заметил Герберт, — что мы обнаружим на острове следы пребывания людей, и тогда решительно всё поймём, не правда ли, мистер Спилет?

— Не отрицаю, дружок, — покинутый лагерь, потухший костёр могут навести нас на след. Мы и будем искать, производить разведку.

Так разговаривая, охотники зашли в ту часть леса, где протекала река Благодарения и росли удивительно красивые деревья. Были тут и великаны — прекрасные хвойные деревья высотою почти в двести футов: жители Новой Зеландии называют их «каури».

— Знаете, что мне пришло в голову, мистер Спилет? — сказал Герберт. — А не вскарабкаться ли на верхушку какого-нибудь каури? Оттуда мне удастся осмотреть довольно обширное пространство.

— Мысль удачная, — ответил журналист. — Но доберёшься ли ты до макушки такого исполина?

— А я попытаюсь.

Ловкий и проворный юноша влез на нижние ветви, которые росли так, что подниматься по ним было очень удобно, и в несколько минут очутился на самой макушке каури, возвышавшейся над целым морем зелёных округлых вершин.

Взгляду юноши открылась вся южная окраина острова, от мыса Коготь на юго-востоке до Змеиного мыса на юго-западе. На северо-западе возвышалась гора Франклина, заслонявшая горизонт.

Со своего наблюдательного пункта Герберт видел часть острова, ещё неведомую колонистам; быть может, там и укрылись люди, о присутствии которых колонисты подозревали.

Юноша с величайшим вниманием стал осматривать море. Но ни на горизонте, ни вблизи острова не белело ни единого паруса; правда, лесной массив скрывал побережье, волны, быть может, и выбросили на берег какое-нибудь судно, особенно если оно потеряло рангоут, но Герберту попросту не было бы его видно. Он ничего не мог рассмотреть и в чаще лесов Дальнего Запада. Леса раскинулись ковром, непроницаемым для взгляда, и тянулись на многие квадратные мили без единой прогалины, без единого просвета. Невозможно было проследить за руслом реки и разглядеть то место в горах, где она брала начало. Вероятно, и другие речки бежали к западу — впрочем, утверждать это было трудно.

Герберту не удалось обнаружить и признака лагеря, но он всё ждал, не появится ли дымок, свидетельствующий о присутствии человека? Воздух был так чист, что юноша заметил бы на фоне неба даже тоненькую струйку дыма.

Вдруг Герберту показалось, что он видит лёгкий дымок на западе; он всмотрелся повнимательнее и понял, что ошибся. А смотрел он зорко, и зрение у него было превосходное… Нет, ничего, решительно ничего не было видно.

Герберт слез с дерева, и оба охотника вернулись в Гранитный дворец. Выслушав рассказ юноши, Сайрес Смит покачал головой и задумался. Да и что можно было сказать, пока они не исследовали остров более подробно.

Через день, 28 октября, произошло ещё одно событие, которому никто так и не нашёл объяснения.

Герберт и Наб бродили по песчаному берегу в двух милях от Гранитного дворца и натолкнулись на черепаху; экземпляр был великолепный — настоящая морская черепаха с панцирем в красивых зелёных переливах.

Герберт заметил черепаху, когда она пробиралась между скалами к морю.

— Сюда, Наб, сюда! — крикнул он.

Наб подбежал к юноше.

— Хороша черепаха! — воскликнул он. — Но как её унесёшь?

— Да очень просто, Наб, — ответил Герберт. — Перевернём черепаху на спину, она от нас не удерёт. Возьми палку и делай, как я…

Черепаха, почуяв опасность, вобрала голову и лапы; она лежала неподвижно под защитой своего панциря, словно каменная.

Тут Герберт и Наб подсунули палки под черепаху и общими усилиями — не без труда — перевернули животное на спину. Длиной черепаха была в три фута и, должно быть, весила четыреста фунтов, не меньше.

— Отлично! — воскликнул Наб. — Вот обрадуется дружище Пенкроф!

И в самом деле, как было Пенкрофу не обрадоваться — ведь мясо черепах, питающихся водорослями, превосходно. В этот миг из-под панциря показалась маленькая приплюснутая головка, расширявшаяся к шее, с сильно обозначенными височными впадинами.

— Как же нам быть, что делать с нашей добычей? — спросил Наб. — Ведь мы не дотащим её до Гранитного дворца.

— Оставим черепаху здесь, она не перевернётся, — ответил Герберт, — и вернёмся за ней с тележкой.

— Решено!

Для большей предосторожности, хоть Наб и находил это излишним, Герберт придавил животное большими камнями. Затем наши охотники вернулись домой по песчаному берегу, широко обнажившемуся во время отлива. Герберту хотелось сделать Пенкрофу сюрприз, и он ничего не сказал о «превосходном экземпляре» животного из отряда морских черепах, который ждал их на песке; через два часа, прихватив тележку, они с Набом вернулись туда, где лежала черепаха.

Но «превосходного экземпляра» не оказалось.

Наб и Герберт переглянулись, стали осматриваться. Да, они пришли на то самое место, где оставили черепаху. Юноша даже разыскал камни, которыми её придавил, — следовательно, он не ошибся.

— Вот так штука! — воскликнул Наб. — Выходит, что черепахи переворачиваются.

— Очевидно, — ответил Герберт; он ничего не мог понять и внимательно разглядывал камни, разбросанные на песке.

— И огорчён же будет Пенкроф!

«А мистеру Смиту будет нелегко объяснить исчезновение черепахи!» — подумал Герберт.

— Что же, мы никому ничего не скажем, — сказал Наб, которому хотелось умолчать об этом неприятном случае.

— Напротив, Наб, нужно обо всём рассказать, — возразил Герберт.

И оба, захватив тележку, которую напрасно притащили, отправились к Гранитному дворцу.

Когда они пришли на то место, где инженер и моряк мастерили лодку, Герберт рассказал обо всём, что произошло.

— Ну и разини! — воскликнул моряк. — Упустить черепаху! Полсотни супов пропало, не меньше!

— Но мы не виноваты, Пенкроф, — возразил Наб, — черепаха удрала — это верно, но ведь сказано тебе, что мы её перевернули!

— Значит, плохо перевернули! — съязвил возмущённый моряк.

— Как плохо? — воскликнул Герберт.

И он рассказал, что даже придавил черепаху камнями.

— Просто чудеса! — заметил Пенкроф.

— А я-то думал, мистер Сайрес, — сказал Герберт, — что если перевернёшь черепаху на спину, она ни за что не встанет на лапы, особенно если она такая большая.

— Правильно, дружок, — ответил Сайрес Смит.

— Как же это могло случиться?..

— А далеко ли от моря вы оставили черепаху? — спросил инженер, отложив работу и размышляя о странном происшествии.

— Да футах в пятнадцати, — сказал Герберт.

— Во время отлива?

— Да, мистер Сайрес.

— Вероятно, в воде черепахе удалось сделать то, чего она не могла сделать на песке. Она перевернулась, когда её подхватил прилив, и преспокойно уплыла в море, — заметил инженер.

— Ну и разини же мы! — воскликнул Наб.

— Именно это я уже имел честь вам сообщить, — отозвался Пенкроф.

Объяснение Сайреса Смита, конечно, было правдоподобно. Но верил ли он сам в своё объяснение? Утверждать трудно.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Первое испытание пироги. — Вещи, найденные на берегу моря. — Буксир. — Мыс Находки. — Содержимое ящика. — Инструменты, оружие, приборы, одежда, книги, утварь. — Чего не хватает Пенкрофу. — Евангелие. — Стих из священной книги.

 

Двадцать девятого октября лодка была вполне готова. Пенкроф сдержал обещание и за пять дней смастерил из коры нечто вроде пироги, корпус которой скрепил гибкими прутьями крехимбы. Банка на корме, банка посередине, для укрепления бортов, третья банка на носу, планшир — для уключин, два весла, кормовое весло для управления — так было снаряжено судёнышко длиной в двенадцать футов и весом не более двухсот фунтов. Спустить его на воду было не трудно. Лёгкую пирогу отнесли на песчаный берег и поставили у самого моря против Гранитного дворца, а прилив поднял её. Пенкроф тотчас же вскочил в лодку, попробовал управлять кормовым веслом и убедился, что пирога годится для намеченной цели.

— Ура! — крикнул моряк, не пренебрегая случаем похвалиться своим успехом. — На этой посудине можно совершить путешествие вокруг…

— Света? — подхватил Гедеон Спилет.

— Нет, вокруг острова. Несколько камней для балласта, на нос мачту и парус, который мистер Сайрес нам как-нибудь смастерит, и мы пустимся в дальнее плавание! Ну что же, мистер Сайрес, мистер Спилет, Герберт, и ты, Наб, неужто вы не хотите испытать наше новое судно? Чёрт возьми! Нужно же нам узнать, выдержит ли оно нас всех пятерых!

И правда, следовало проделать этот опыт. Пенкроф одним взмахом весла подвёл лодку к песчаной отмели по узкому проливу между скалами, и друзья решили, что они сегодня же испытают пирогу, пройдут на ней вдоль берега до первого мыса в южной части бухты Соединения.

Наб крикнул, подойдя к лодке:

— Да в твоём судёнышке, Пенкроф, полно воды!

— Пустяки, Наб, — ответил моряк, дереву нужно намокнуть. Дня через два воды в нашей лодке будет столько же, сколько в утробе у пьянчуги. Влезайте!

Итак, все сели в лодку, и Пенкроф повёл её в открытое море. Погода стояла великолепная, океанская ширь была спокойна, как поверхность небольшого озера, и пирога могла смело плыть, словно по реке Благодарения. Наб грёб одним веслом, Герберт — вторым, а Пенкроф, стоя позади, управлял кормовым веслом.

Моряк пересёк пролив и обогнул южную оконечность островка Спасения. Слабый ветерок дул с юга. Волнения не было ни в проливе, ни в открытом море. Лёгкая зыбь ничуть не отражалась на тяжело нагруженной пироге. Путешественники отплыли приблизительно на полмили от берега, чтобы увидеть гору Франклина во всём её величии.

Затем они повернули пирогу и возвратились к устью реки. Теперь она скользила вдоль берега, который, изгибаясь, заканчивался остроконечным мысом и скрывал от взгляда мореплавателей Утиное болото.

Мыс этот находился приблизительно в трёх милях от реки Благодарения, считая не по прямой, а по линий берега. Колонисты решили добраться до крайней точки мыса и оттуда бегло осмотреть всё побережье до мыса Коготь.

Итак, лодка шла не больше чем в двух кабельтовых, то и дело огибая подводные камни, почти скрытые приливом. От устья реки до мыса каменистый берег постепенно снижался. То было нагромождение причудливых гранитных глыб, совсем не похожее на кряж, образующий плато Кругозора: пейзаж был суровый. Здесь словно опрокинулась исполинская повозка с обломками скал. Ни былинки не росло на крутом гребне каменной гряды, уходившей на две мили в глубь острова; она казалась рукой великана, торчавшей из зелёного рукава — леса.

Лодка легко шла на двух вёслах. Гедеон Спилет, вооружившись карандашом и записной книжкой, крупными штрихами зарисовывал берег. Наб, Пенкроф и Герберт переговаривались, рассматривая эту, ещё неведомую часть своих владений; пирога плыла всё дальше к югу, и оба мыса Челюсть словно перемещались, ещё тесней замыкая вход в бухту Соединения.

Сайрес Смит молчал и смотрел на всё таким настороженным взглядом, будто исследовал землю, полную тайн.

Так они плыли три четверти часа; уже пирога почти достигла оконечности мыса и Пенкроф приготовился было обогнуть его, как вдруг Герберт вскочил и, указывая на какое-то тёмное пятно, крикнул:

— Что это там виднеется на песке?!

Все посмотрели в ту сторону.

— И правда, там что-то лежит, — произнёс журналист, — какие-то обломки, наполовину занесённые песком.

— Эге! — крикнул Пенкроф. — А я вижу, что это такое.

— Что же? — спросил Наб.

— Бочки, бочки — и, может статься, полные! — ответил моряк.

— Держите к берегу, Пенкроф! — приказал Сайрес Смит.

Несколько взмахов вёсел — и пирога, войдя в маленькую бухту, причалила к берегу; путешественники выскочили на песок.

Пенкроф не ошибся. На берегу лежали две бочки, наполовину занесённые песком и крепко привязанные к объёмистому ящику, который они поддерживали на воде, пока их не выбросила волна.

— Неужели вблизи нашего острова произошло кораблекрушение? — спросил Герберт.

— Очевидно, — ответил Гедеон Спилет.

— А что в ящике? — воскликнул Пенкроф с вполне понятным нетерпением. — Что в ящике? Он закрыт и нечем сбить крышку! Разве вот камнем ударить…

Моряк поднял увесистый камень и хотел было вышибить одну из стенок ящика, но инженер остановил его.

— Пенкроф, — сказал он, — неужели нельзя подождать?

— Но, мистер Сайрес, подумайте-ка сами! Может быть, в нём есть всё, чего нам не хватает.

— Мы это узнаем, Пенкроф, — отвечал инженер, — но послушайте, не ломайте ящик — право, он нам пригодится. Переправим его в Гранитный дворец, там его и вскроем. Он прекрасно упакован, и если доплыл сюда, значит, благополучно доплывёт и до устья реки.

— Ваша правда, мистер Сайрес, я чуть дело не испортил, — ответил моряк, — да ведь не всегда с собой совладаешь.

Предложение инженера было разумно. И действительно, в пироге, пожалуй, не поместились бы все вещи, находившиеся в ящике, очевидно тяжёлом, так как он держался на воде при помощи двух пустых бочек. Лучше было взять его на буксир и доплыть с ним до Гранитного дворца.

Но откуда же волны принесли ящик? Вопрос был важный. Сайрес Смит и его спутники внимательно оглядели всё вокруг. Они прошли по берегу несколько сот шагов, но больше ничего не обнаружили. Друзья долго осматривали море. Герберт и Наб поднялись на высокую скалу, но горизонт был пустынен. В море не виднелось ни гибнущего корабля, ни судна под парусом.

И всё же произошло кораблекрушение. Они в этом не сомневались.

Быть может, находка имеет какое-то отношение к дробинке? Быть может, люди с судна высадились на другом конце острова? Быть может, они ещё там? Колонисты решили, что потерпевшие крушение не малайские пираты, так как было очевидно, что вещи, выброшенные морем, американского или европейского происхождения.

Все окружили ящик; длиной он был в пять футов, шириной в три. Сделан он был из дубовых досок, очень тщательно сколочен и обшит толстой кожей, прибитой медными гвоздями. Две большие герметически закупоренные бочки, судя по звуку, пустые, были прикреплены к ящику прочными верёвками, завязанными, как заявил Пенкроф, морским узлом. Ящик, казалось, сохранился отлично — ведь его выбросило на песок, а не на скалы. Колонисты тщательно осмотрели его и пришли к заключению, что он недолго пробыл в воде и попал на берег совсем недавно. Вода, по-видимому, не просочилась в него, и, значит, вещи не попортились.

Очевидно, ящик выбросили за борт судна, потерпевшего крушение, и он плыл по воле волн к острову, а экипаж, в надежде добраться до берега и потом найти там ящик, привязал его к бочкам.

— Возьмём находку на буксир, а дома сделаем опись вещей, — сказал инженер. — Если найдём на острове людей, оставшихся в живых после предполагаемого крушения, возвратим им все вещи. Если же никого не найдём…

— Оставим вещи себе! — воскликнул Пенкроф. — До чего же не терпится узнать, что там!

Начинался прилив: волны подбирались к ящику и, казалось, вот-вот унесут его в море. Колонисты отвязали одну из верёвок от бочки и закрепили её на корме лодки. Затем Пенкроф и Наб вёслами разгребли песок и вытащили ящик; лодка, взяв его на буксир, отчалила и поплыла, огибая мыс, который путешественники окрестили мысом Находки. Груз был тяжёлый, и бочки еле-еле удерживали ящик на поверхности воды. Моряк боялся, что ящик отвяжется и пойдёт ко дну; но, к счастью, страхи Пенкрофа оказались напрасными, и через полтора часа — столько времени понадобилось, чтобы проплыть расстояние в каких-нибудь три мили, — пирога пристала к берегу возле Гранитного дворца.

Лодку и ящик вытащили на песок; начался отлив, волна уже не могла их захлестнуть. Наб сбегал за инструментами, ящик осторожно вскрыли и тут же приступили к описи содержимого. Пенкроф явно был взволнован.

Моряк сначала отвязал бочки, которые были в полной сохранности и, само собой разумеется, могли пригодиться. Затем вытащил гвозди и поднял крышку.

Под ней находился второй ящик, сделанный из цинка, очевидно, он предохранял вещи от сырости.

— Ой, а вдруг там консервы? — закричал Наб.

— Надеюсь, что нет, — заметил журналист.

— Ах, если бы там нашёлся… — пробормотал Пенкроф.

— А что именно? — спросил Наб, услыхав его слова.

— Да нет, ничего!

Цинковую крышку рассекли посредине, отогнули к краям ящика, стали извлекать самые разнообразные предметы и складывать их на песок. Как только появлялась какая-нибудь вещь, Пенкроф кричал «ура», Герберт хлопал в ладоши, а Наб танцевал негритянский танец. Были там и книги, которые привели Герберта в восторг, и кухонная посуда, которую Наб готов был расцеловать.

Все колонисты были просто счастливы, потому что в ящике нашлись и инструменты, и оружие, и приборы, и одежда, и книги, и многое другое; вот точный перечень вещей, занесённый в записную книжку Гедеона Спилета:

Инструменты:

3 ножа с несколькими лезвиями,

2 лесорубных топора,

2 плотничьих топора,

3 рубанка,

2 маленьких тесла,

1 двусторонний топор,

6 стамесок,

2 напильника,

3 молотка,

3 бурава,

2 сверла,

10 мешков с гвоздями и винтами,

3 пилы разных размеров,

2 коробки с иголками.

Оружие:

2 кремнёвых ружья,

2 пистонных ружья,

2 карабина центрального боя,

5 охотничьих ножей,

4 абордажных палаша,

2 бочонка с порохом, фунтов по двадцать пять в каждом,

12 коробок с пистонами.

Приборы:

1 секстан,

1 бинокль,

1 подзорная труба,

1 готовальня,

1 карманный компас,

1 термометр Фаренгейта,

1 барометр-анероид,

1 коробка с фотографическим аппаратом и набором принадлежностей — объектив, пластинки, химические вещества для проявления и т. д.

Одежда:

2 дюжины рубашек из ткани, похожей на шерстяную, но, очевидно, сделанной из растительного волокна.

3 дюжины носков из той же ткани.

Утварь:

1 чугунный котелок,

6 медных лужёных кастрюль,

3 чугунные сковородки,

10 алюминиевых приборов,

2 чайника,

1 маленькая переносная печка,

6 столовых ножей.

Книги:

1 Библия с Ветхим и Новым заветом,

1 атлас,

2 словаря полинезийских наречий,

1 Энциклопедия естественных наук в шести томах,

3 стопы писчей бумаги,

2 конторские книги.

Закончив опись предметов, журналист сказал:

— Владелец ящика был человек предусмотрительный, ничего не скажешь. Тут есть всё, решительно всё: инструменты, оружие, приборы, одежда, посуда, книги, — ничего не забыто. Право, можно подумать, что он ждал кораблекрушения и даже заранее к нему приготовился!

— Да, действительно ничего не забыто, — прошептал Сайрес Смит, о чём-то размышляя.

— И уж конечно, — добавил Герберт, — судно, разбитое бурей, ящик и его владелец не имеют никакого отношения к малайским пиратам!

— Если только владелец не был в плену у пиратов, — заметил Пенкроф.

— Вряд ли, — возразил журналист, — вернее всего, буря застигла близ берега какое-нибудь американское или европейское судно, а пассажиры, чтобы спасти самое необходимое, уложили вещи в ящик и бросили его в море.

— А ваше мнение, мистер Сайрес? — спросил Герберт.

— Я тоже так думаю, дружок, — ответил инженер, — пожалуй, так всё и было. Вероятно, предвидя кораблекрушение, люди сложили в ящик предметы первой необходимости, надеясь, что потом найдут их на берегу.

— И даже фотографический аппарат! — заметил с недоверчивым видом моряк.

— И мне непонятно, зачем понадобился фотографический аппарат, — ответил Сайрес Смит, — для нас, как и для всех потерпевших крушение, было бы куда лучше иметь лишнюю смену одежды да побольше боевых припасов!..

— А нет ли на приборах, инструментах и книгах фабричной марки или названия города? Мы узнали бы тогда, откуда прибыл их владелец, — сказал Гедеон Спилет.

Они решили осмотреть все вещи. Внимательно обследовали каждый предмет, особенно книги, приборы и оружие. Но, против обыкновения, на ружьях и книгах не было указано, где они производились или печатались, а ведь фабричная марка не могла стереться, ибо вещи, очевидно, ещё не были в употреблении; кухонная посуда и инструменты тоже были совсем новыми. Словом, всё доказывало, что люди не впопыхах бросили вещи в ящик, а, напротив, выбирали каждый предмет обдуманно, тщательно. Об этом свидетельствовал и внутренний металлический ящик, предохранявший вещи от сырости, его нельзя было запаять в спешке.

Энциклопедический словарь и словарь полинезийских наречий напечатаны были на английском языке, но ни фамилии издателя, ни года издания указано не было.

Библия, тоже английская, была превосходно издана in quarto, и, казалось, её много раз читали и перечитывали.

На великолепном атласе с картами обоих полушарий, в проекции Меркатора и с географическими названиями на французском языке, тоже не было указано ни года издания, ни фамилии издателя.

Колонисты тщательно осмотрели все вещи, но не могли догадаться, какой стране принадлежало судно, очевидно недавно побывавшее в здешних водах. Но откуда бы ни появился ящик, он обогатил колонистов острова Линкольна. До сих пор они пользовались лишь дарами природы, всё делали сами, а разум и знания помогали им выходить из трудного положения. Не провидение ли, желая вознаградить их, ниспослало им фабричные изделия? И поселенцы вознесли к небесам благодарственную молитву.

Впрочем, один из них — Пенкроф — был не вполне доволен. Очевидно, в ящике не оказалось именно того, чего ему так недоставало, и пока извлекали предмет за предметом, всё тише и тише раздавалось его «ура», а когда опись была закончена, все услышали, как он пробурчал:

— Всё это чудесно, но сами видите — для меня в ящике ничего не нашлось.

Тут Наб его спросил:

— А чего же ты ждал, дружище?

— Полфунтика табачку! — серьёзно ответил Пенкроф. — Уж тогда я был бы вполне счастлив.

При этом замечании Пенкрофа все весело засмеялись. Теперь, после находки, необходимо было тщательнее, чем прежде, обследовать остров. Друзья решили на другой же день, с рассветом, пуститься в путь, подняться вверх по реке Благодарения и добраться до западной части острова. Быть может, потерпевшие кораблекрушение высадились там на побережье и оказались в бедственном положении, — колонистам хотелось поскорее прийти к ним на помощь.

За день поселенцы перенесли все вещи в Гранитный Дворец и аккуратно уложили в большой комнате.

В тот день, 29 октября, было воскресенье, и, прежде чем лечь спать, Герберт спросил инженера, не прочтёт ли он им несколько строк из Евангелия.

— Охотно прочту, — ответил Сайрес Смит.

Он взял книгу и собрался было открыть её, но Пенкроф вдруг сказал:

— Мистер Сайрес, я суеверен. Откройте-ка наугад и прочтите нам первый стих, какой попадётся вам на глаза. Посмотрим, подойдёт ли он к нашему положению.

Сайрес Смит усмехнулся, но исполнил желание моряка — он открыл Евангелие как раз на том месте, где была вложена закладка.

И вдруг его взгляд упал на красный крестик, сделанный карандашом перед восьмым стихом VII главы Евангелия от Матфея.

И он прочёл этот стих, гласивший:

«Просите, и дано будет вам; ищите — и найдёте».

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Отплытие. — Начало прилива. — Вязы и крапивные деревья. — Различные растения. — Жакамар. — Лесной пейзаж. — Эвкалипты-великаны. — Деревья, предохраняющие от лихорадки. — Стаи обезьян. — Водопад. — Ночлег.

 

На следующий день, 30 октября, колонисты собрались в путь. Теперь, после всего, что недавно произошло, исследование острова нельзя было откладывать.

Действительно, обстоятельства сложились так, что обитатели острова Линкольна уже не думали о том, как помочь себе, а готовы были сами оказать помощь.

Они решили подняться как можно дальше вверх по, реке Благодарения. Таким образом, большая часть пути будет не слишком утомительной, и им удастся переправить на лодке продовольствие и оружие почти до западного побережья острова.

Надо было решить, какое снаряжение необходимо взять с собой, помня о том, что, может быть, придётся привезти какие-то вещи в Гранитный дворец. Если и в самом деле у берегов острова произошло кораблекрушение, как это предполагалось, найдётся немало вещей выкинутых морем и, вероятно, очень полезных. Конечно повозка была бы удобнее утлой пироги, но в тяжелую и громоздкую повозку пришлось бы впрячься самим, и это заставило Пенкрофа пожалеть, что в ящике не оказалось не только «полуфунтика табачку», но и пары сильных породистых нью-джерсийских лошадей, которые оказали бы столько услуг поселенцам.

Наб уже погрузил в лодку провизию: солонину, несколько галлонов пива и напитка из корней драцены, то есть съестные припасы на три дня — самый долгий срок, назначенный Сайресом Смитом для путешествия. Кроме того, поселенцы рассчитывали пополнить запасы в дороге, и Наб предусмотрительно захватил, кроме всего прочего, и переносную печурку.

Они взяли с собой также два топора, чтобы прокладывать дорогу в чаще леса, бинокль и карманный компас. Из оружия выбрали два кремнёвых ружья, более пригодных здесь, чем пистонные ружья, так как для кремнёвых ружей нужны лишь кремни, а их нетрудно было заменить: запас пистонов при частом употреблении скоро бы иссяк; путешественники взяли также карабин и патроны. Они захватили с собой и запас пороха — в бочонках его было около пятидесяти фунтов; к тому же инженер собирался взамен его изготовить какое-то взрывчатое вещество. К огнестрельному оружию добавили пять охотничьих ножей в кожаных чехлах; при таком снаряжении можно было смело углубиться в девственный лес, а в случае необходимости и постоять за себя.

Нечего говорить, что Пенкроф, Герберт и Наб, вооружившись до зубов, были вне себя от радости, хотя они и обещали Сайресу Смиту не делать без нужды ни единого выстрела.

В шесть часов утра спустили пирогу на воду. Путешественники, считая и Топа, разместились в ней и поплыли по морю к устью реки Благодарения.

Прилив начался всего лишь полчаса назад. Значит, он должен был продлиться ещё несколько часов, и этим следовало воспользоваться: ведь позже, при отливе, плыть против течения было бы трудно. Прилив был высокий, ибо через три дня наступало полнолуние, и пирога, которую он подгонял вверх по течению, быстро скользила между двух высоких берегов, даже без помощи вёсел.

За несколько минут друзья доплыли до излучины реки и оказались у того места, где полгода назад Пенкроф соорудил первый плот.

Здесь река довольно круто поворачивала и, делая излучину, текла к юго-западу под сенью больших хвойных деревьев.

Берега реки Благодарения были очень живописны. Сайрес Смит и его друзья любовались красотами природы, которые она создаёт с такой лёгкостью, сочетая леса и реки. Они продвигались вперёд, и породы деревьев менялись. На правом берегу ярусами поднимались великолепные деревья из семейства ильмовых — могучие вязы, древесина которых долго не портится в воде, поэтому за ними так и охотятся кораблестроители. Были тут и целые рощи других деревьев, относящихся к тому же семейству, были тут и крапивные деревья, плоды которых дают полезный продукт — масло. А ещё дальше Герберт приметил несколько лардизабаловых деревьев — из их гибких ветвей, вымоченных в воде, получаются превосходные канаты — и два-три ствола чёрного дерева, густого тёмного цвета с причудливыми прожилками.

В иных местах, там, где легко было причалить, лодка останавливалась. И Гедеон Спилет, Герберт, Пенкроф, с ружьями наперевес, в сопровождении Топа обследовали берег. Здесь попадалась не только дичь, но и полезные растения, пренебрегать которыми не следовало; юный натуралист был очень доволен, ибо он открыл разновидность дикого шпината из семейства лебедовых и множество крестоцветных растений, принадлежащих к роду капустных, — их, без сомнения, можно было выращивать, пересадив на другую почву; тут росли кресс луговой, хрен, репа и небольшие, в метр высотой, покрытые пушком, кустистые растения с коричневатыми семенами.

— Знаешь, что это за растение? — спросил Герберт моряка.

— Да это табак! — воскликнул Пенкроф, которому, очевидно, доводилось видеть своё излюбленное зелье только в трубке.

— Нет, Пенкроф! — ответил Герберт. — Не табак, горчица.

— Горчица так горчица, — сказал моряк, — но ежели случайно, сынок, на глаза тебе попадётся табак — не пренебрегай им.

— Найдём и его когда-нибудь! — заметил Гедеон Спилет.

— Вот было бы хорошо! — воскликнул Пенкроф. — Право, в тот день у нас на острове только птичьего молока не будет!

Они тщательно выкапывали различные растения, переносили их в пирогу, из которой не выходил Сайрес Смит; он сидел в ней и о чём-то размышлял.

Журналист, Герберт и Пенкроф высаживались несколько раз то на правом, то на левом берегу. Правый был не такой крутой, а левый более лесистый. Инженер определил по компасу, что от первой излучины река течёт с юго-запада на северо-восток почти по прямой линии на протяжении трёх миль. Быть может, дальше её течение менялось, и она поворачивала к северо-западу, к отрогам горы Франклина, откуда, вероятно, и брала начало.

Гедеону Спилету удалось поймать на берегу двух самцов и двух самок из семейства куриных. То были птицы с длинными и тонкими клювами, длинной шеей, короткими крыльями и без признаков хвоста. Герберт был совершенно прав, определив, что это скрытохвосты, и тут же было решено, что они станут первыми обитателями будущего птичника.

Но до сих пор ружья молчали, и только когда появилась красивая птица, похожая на зимородка, в лесах Дальнего Запада раздался первый выстрел.

— Узнаю её, — крикнул Пенкроф, ружьё которого словно само выстрелило.

— Кого вы узнаёте? — спросил журналист.

— Да птицу! Она-то и улизнула от нас, когда мы в первый раз исследовали остров, — в её честь мы окрестили лес!

— Жакамар! — воскликнул Герберт.

И правда, это был жакамар — прекрасная птица с довольно жёстким оперением, отливающим металлическим блеском. Несколько дробинок убили жакамара наповал, и Топ принёс его в лодку, а за ним с дюжину хохлатых попугайчиков из семейства парнопалых, величиною с голубя; оперение у них ярко-зелёное, полкрыла — малиновое, а на хохолке — белый ободок. Юноше принадлежала честь удачного выстрела, и он был очень горд. Попугайчики вкуснее жакамара, — его мясо жестковато, но Пенкрофа было трудно убедить, что на свете найдётся дичь лучше, чем убитый им жакамар.

В десять часов утра пирога очутилась у второй излучины реки — в пяти милях от устья. Путешественники устроили привал, позавтракали и отдохнули с полчаса в тени высоких красивых деревьев.

Ширина реки достигала тут шестидесяти — семидесяти футов, а глубина — шести. Инженер заметил, что в реку впадают многочисленные притоки, делая её полноводнее, но что все эти речушки несудоходны. Лес же, который поселенцы называли лесом Жакамара, а также лесом Дальнего Запада, тянулся всё дальше, и казалось, ему нет конца. Но ни в чаще, ни у берега реки ничто не свидетельствовало о присутствии человека. Путники не обнаружили ничего, что говорило бы о том, что здесь есть люди, и было ясно, что топор ещё не касался деревьев, что охотничий нож ещё не рассекал лиан, перекинувшихся со ствола на ствол, среди непроходимого кустарника и высоких трав. И если люди, потерпевшие кораблекрушение, и высадились на острове, то, очевидно, нашли убежище где-нибудь на берегу, у самого моря, а не здесь, в непроходимых зарослях.

Поэтому-то инженер и торопил товарищей — он спешил добраться до западного берега острова Линкольна, по его расчётам находившегося по крайней мере в пяти милях. Они снова пустились в путь, и хотя им казалось, что русло реки ведёт их не к берегу, а скорее к горе Франклина, всё же было решено плыть до тех пор, пока под днищем пироги будет достаточно воды, — так сохранялись силы и выгадывалось время; если бы они пошли лесом, им пришлось бы прокладывать дорогу топором.

Но вскоре течение перестало помогать им, может быть, оттого, что ослабел прилив — действительно в этот час пора было начаться отливу, — а может быть, оттого, что прилив не чувствовался на таком расстоянии от устья реки Благодарения. Пришлось взяться за вёсла. Наб и Герберт уселись на банку, Пенкроф — за кормовое весло, служившее рулём, и пирога снова поплыла вверх по течению.

Чем дальше плыли они к лесам Дальнего Запада, тем реже становился лес. Деревья росли не так густо и даже кое-где стояли поодиночке. Но именно потому, что между ними было много места, света и воздуха, они разрослись на приволье и были великолепны.

Какие роскошные представители растительного мира встречаются в этих широтах! Посмотрев на них, ботаник без колебания определил бы, на какой параллели лежит остров Линкольна.

— Эвкалипты! — крикнул Герберт.

И действительно, то были величественные деревья, последние исполины субтропической зоны, сородичи тех эвкалиптов, что растут в Австралии и Новой Зеландии, лежащих на той же широте, что и остров Линкольна. Иные из них были высотою в двести футов. Окружность ствола достигала у основания двадцати футов, а кора, по которой стекала душистая смола, была толщиной в пять дюймов. Нет на свете ничего чудеснее и своеобразнее этих огромных деревьев из семейства миртовых, листья которых повёрнуты ребром к свету и не загораживают солнечных лучей, доходящих до самой земли!

У подножия эвкалиптов землю покрывала сочная трава, из неё стаями вылетали крошечные птички, переливаясь в сверкающих лучах солнца, как крылатые рубины.

— Вот так деревья! — воскликнул Наб. — Только есть ли от них прок?

— Э! Видно, бывают на свете великаны деревья, как и великаны люди! — подхватил Пенкроф. — Их только на ярмарке показывать — какой от них ещё прок!

— Думаю, что вы ошибаетесь, Пенкроф, — заметил Гедеон Спилет, — эвкалипт начинают применять — и весьма успешно: из него мастерят красивые столярные изделия.

— Кроме того, — добавил Герберт, — эвкалипты принадлежат к группе, в которой есть множество полезных видов: фейхоа, дающая плоды фейхоа; гвоздичное дерево, из цветов которого приготовляют пряности; гранатовое, приносящее гранаты; «eugenia cauliflora», из её плодов получается вполне сносное вино, мирт «ugni», его сок — вкусный алкогольный напиток; мирт «caryophillus» — из его коры добывается превосходная корица; «eugenia pimenta» даёт ямайский стручковый перец; мирт обыкновенный, ягоды которого заменяют перец; «eucalyptus robusta», из которого добывается очень вкусная манна; «eucalyptus Gunei», из перебродившего сока которого приготовляется пиво; наконец, деревья, известные под названием «деревья жизни», или «железные деревья», которые принадлежат к тому же семейству миртовых, оно насчитывает сорок шесть родов и тысячу триста видов.

Юношу не прерывали, и он с воодушевлением преподал этот урок ботаники. Сайрес Смит слушал его с улыбкой, а Пенкроф с гордостью, не поддающейся описанию.

— Молодец Герберт, — сказал моряк, — но готов побиться об заклад: все полезные растения, которые ты тут перечислил, не такие великаны, как вот эти!

— Что верно, то верно, Пенкроф.

— Выходит, я прав, — заметил моряк, — великаны никуда не годятся!

— Вы ошибаетесь, Пенкроф, — сказал инженер, — как раз эти гигантские эвкалипты, под которыми мы расположились, годятся для многого.

— Для чего же?

— Для оздоровления края, где они растут. Знаете ли вы, как их называют в Австралии и Новой Зеландии?

— Нет, мистер Сайрес.

— Их называют «гонителями лихорадки».

— Они изгоняют лихорадку?

— Нет, предохраняют от неё.

— Так. Записываю, — заметил журналист.

— Записывайте, любезный Спилет, — доказано, что эвкалипты оздоровляют местность. Это благодетельное средство, данное самой природой, испробовали на юге Европы и в Северной Африке, где почва чрезвычайно болотиста, — и что же? Состояние здоровья местных жителей мало-помалу улучшалось. В районах, покрытых лесами эвкалиптов, не встречается перемежающейся лихорадки. Факт этот уже не внушает сомнений, что очень приятно и для нас, поселенцев острова Линкольна.

— Ну и остров! Благословенная земля — наш остров! — воскликнул Пенкроф. — Говорю вам — на нём всё есть, чего ни пожелаешь… вот только если бы…

— И это будет, Пенкроф, и его отыщем, — сказал инженер, — но пора в путь, будем плыть до тех пор, пока река не обмелеет.

Итак, путешественники продолжали исследовать край. Они проплыли ещё мили две среди эвкалиптов, которые в этой части острова возвышались над всеми другими деревьями. Эвкалиптовые леса были необозримы; они тянулись по обе стороны реки Благодарения, которая змеилась, теснясь между крутыми зелёными берегами. Местами русло заросло высокими травами, из воды выступали острые скалы, что затрудняло плавание. Грести было нелегко, и Пенкрофу пришлось отталкиваться шестом. Видно было, что вода в реке постепенно спадает и что недалёк тот час, когда придётся стать из-за мелководья. Уже солнце склонялось к горизонту и на землю ложились длинные тени деревьев. Сайрес Смит, понимая что засветло им не добраться до западного берега острова решил расположиться на ночлег в том месте, где из-за мелководья надо будет прервать плаванье. Он полагал, что до морского берега оставалось ещё пять-шесть миль, — расстояние было слишком велико, не стоило идти ночью, особенно по этим неведомым лесам.

Лодка плыла вверх по течению, среди леса, который становился всё гуще, казалось, что в нём и зверья водилось больше, ибо моряк, если зрение его не обманывало, видел стаи обезьян, снующих между деревьями. Порой то одна, то другая останавливалась неподалёку от лодки и смотрела на путешественников без всякого страха, будто видела людей впервые и ещё не знала, что их нужно бояться. Было очень легко перестрелять обезьян, но Сайрес Смит восстал против бессмысленного уничтожения животных, хотя это и соблазняло страстного охотника Пенкрофа. Да и стрелять было неблагоразумно, ибо сильные и необычайно проворные обезьяны в ярости страшны и лучше их не раздражать.

Правда, моряк смотрел на обезьяну с чисто кулинарной точки зрения; и в самом деле, мясо этих травоядных животных превосходно. Но путешественники не нуждались в съестных припасах и не хотели понапрасну расходовать патроны.

Время близилось к четырём часам пополудни; плыть по реке Благодарения стало ещё труднее, ибо водоросли и камни преграждали путь. Берега поднимались всё выше: река извивалась между первыми отрогами горы Франклина. Очевидно, её истоки были неподалёку отсюда, они питались водами, бегущими с южных склонов горы.

— И четверти часа не пройдёт, как нам придётся остановиться, мистер Сайрес.

— Ну что же, и остановимся, Пенкроф, расположимся на ночлег.

— Далеко ли мы отплыли от Гранитного дворца? — спросил Герберт.

— Да миль на семь, — ответил инженер, — но я принимаю во внимание повороты реки, из-за них мы отклонились на северо-запад.

— Поплывём дальше? — спросил журналист.

— Да, пока это возможно, — ответил Сайрес Смит, — завтра на рассвете высадимся из лодки, надеюсь, часа за два доберёмся до побережья и за день исследуем прибрежную полосу.

— Вперёд! — крикнул Пенкроф.

Но вскоре лодка стала задевать каменистое дно реки, ширина которой в этом месте не достигала и двадцати футов. Густая зелень аркой перекидывалась над рекой и окутывала её полутьмою. Довольно отчётливо слышался шум водопада, и это говорило о том, что неподалёку отсюда вверх по течению находится естественная плотина.

И действительно, за поворотом реки путешественники сквозь деревья увидели небольшой водопад. Лодка ударилась о дно, а через несколько минут её привязали к стволу дерева у правого берега.

Было около пяти часов. Последние лучи заходящего солнца проникали сквозь густую листву деревьев, преломляясь в струях воды, и мелкие брызги, разлетавшиеся веером, искрились всеми цветами радуги. А дальше река Благодарения терялась в лесной заросли — там, где брала начало. Речушки, впадавшие в неё на всём протяжении, превращали её ближе к устью в настоящую реку, здесь же она была прозрачным мелким ручьём.

В этом прелестном уголке путники и расположились на ночлег. Они разгрузили лодку, разожгли костёр и приготовили ужин в небольшой рощице крапивных деревьев, в ветвях которых Сайрес Смит и его товарищи могли в случае необходимости найти приют на ночь.

С ужином покончили быстро, потому что все очень проголодались, и теперь оставалось одно — лечь спать. Но лишь только стемнело, раздалось рычание, послышался рёв каких-то зверей, поэтому путники подбросили сучьев в костёр — пусть горит всю ночь, пусть его сверкающее пламя охраняет спящих. Наб и Пенкроф дежурили по очереди и не жалели топлива. Вероятно, они не ошиблись, думая, что видят тени каких-то животных, — звери бродили вокруг лагеря, мелькали среди ветвей деревьев; однако ночь прошла без приключений, и на следующий День, 31 октября, все уже были на ногах с пяти часов утра, готовясь продолжать путь.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

По пути к побережью. — Обезьяны. — Ещё одна река. — Почему не ощущается прилив. — Лес вместо берега. — Змеиный мыс. — Герберт завидует Гедеону Спилету. — Как горит бамбук.

 

Было шесть часов утра, когда колонисты, покончив с завтраком, пустились в путь, им хотелось поскорее достигнуть западного берега. За сколько часов доберутся они туда? Сайрес Смит сказал, что за два, но, очевидно, это зависело от того, какие препятствия встанут у них на пути. Эта часть Дальнего Запада, казалось, была покрыта сплошными лесами — росли там самые разнообразные породы деревьев. Путникам, вероятно, предстояло прокладывать себе дорогу топором сквозь заросли трав, кустарника, лиан, не выпуская из рук, конечно, и ружья, — недаром ночью слышалось рычание хищных зверей.

Точное местоположение лагеря можно было определить по горе Франклина; вулкан возвышался на севере, на расстоянии по крайней мере трёх миль, — значит, чтобы добраться до побережья, нужно было идти прямо к юго-западу.

Путешественники тщательно привязали лодку и пустились в дорогу. Пенкроф и Наб несли съестные припасы — их было вполне достаточно для маленького отряда по крайней мере на два дня. Решили не охотиться. Инженер посоветовал своим спутникам без нужды не стрелять, чтобы не выдать своего присутствия вблизи от берега моря.

Первыми ударами топора они расчистили себе путь среди густых зарослей, чуть повыше водопада; и Сайрес Смит с компасом в руке пошёл вперёд, указывая дорогу.

Почти все деревья, растущие тут, в лесу, уже встречались им на озере и на плато Кругозора. Были тут деодары, дугласы, казуарины, камедные деревья, эвкалипты, драцены, гибиски, кедры и деревья других пород, но росли они так тесно, что почти все были низкорослы. Путники медленно продвигались по тропинке, которую прокладывали на ходу, — Сайрес Смит задумал соединить её впоследствии с дорогой вдоль Красного ручья.

Они всё время шли вниз, спускаясь по широким уступам, характерным для орографической системы острова; почва была сухая, но её покрывала роскошная растительность, которую, очевидно, питали подземные ручьи, а может быть, поблизости протекала речка. Однако Сайрес Смит не заметил, когда восходил на потухший вулкан, других речек, кроме Красного ручья и реки Благодарения.

Путники шли уже несколько часов, когда им встретились целые стаи обезьян, проявлявших живейшее любопытство, ибо они видели людей впервые. Гедеон Спилет шутливо спрашивал, уж не принимают ли эти проворные и сильные четверорукие его самого и его спутников за своих собратьев-выродков? И правда, путники на каждом шагу останавливались перед зарослями кустарника, путались в лианах, спотыкались о поваленные деревья и не могли блеснуть ловкостью по сравнению с обезьянами, которые легко прыгали с ветки на ветку и преодолевали любые препятствия. Обезьян было множество, но, к счастью, они не проявляли враждебных намерений.

Попадались также кабаны, агути, кенгуру и разные грызуны, а раза два-три — сумчатый медведь. Пенкроф с удовольствием всадил бы в зверей несколько пуль.

— Охота ещё не разрешена, — говорил он. — Прыгайте пока, приятели, скачите и летайте спокойно. На обратном пути мы с вами потолкуем.

В половине десятого утра безымянная горная речка шириной в тридцать — сорок футов преградила им путь; течение у неё было стремительное, бурное; волны бились о скалы и шумно бурлили. Плыть по этому глубокому и прозрачному потоку на лодке было невозможно.

— Вот путь и отрезан! — воскликнул Наб.

— Нет, — ответил Герберт, — ведь это всего-навсего ручей, и мы его переплывём.

— Зачем же? — сказал Сайрес Смит. — Ясно, что он течёт к морю. Пойдёмте вдоль левого берега; держу пари, речка очень скоро выведет нас к морю. Идёмте же!

— Погодите, друзья! — воскликнул журналист. — А как мы назовём речку? Пусть не будет «белых пятен» на нашей карте.

— Верно! — одобрил Пенкроф.

— Ну-ка, дружок, дай ей название, — обратился инженер к Герберту.

— Не лучше ли нам подождать и сначала обследовать её до самого устья? — заметил юноша.

— Ну что ж, — сказал Смит. — Идёмте вниз по течению, живее!

— Погодите-ка! — воскликнул Пенкроф:

— Что такое? — спросил журналист.

— Охота запрещена, а вот рыбная ловля, я полагаю разрешается.

— Нельзя терять времени, — ответил инженер.

— Всего пять минут, — возразил Пенкроф. — Задержу вас только на пять минут, — ведь обед от этого выиграет.

И Пенкроф лёг на берег, опустил руки в быстрые воды и вмиг наловил несколько дюжин превосходных раков, кишевших между скалами.

— Отличная будет закуска! — воскликнул Наб, помогая другу.

— Я ведь говорил, что, за исключением табака, всё есть на этом острове, — пробормотал Пенкроф, вздыхая.

За пять минут наловили уйму раков — так много водилось их в речке. Наполнив целый мешок этими раками с синим, точно кобальт панцирем и небольшими клешнями, колонисты снова двинулись в путь.

Идти вдоль потока стало легче, и путники продвигались вперёд быстрее. По-прежнему ничто вокруг не говорило о присутствии человека. Время от времени попадались следы крупных животных, спускавшихся к речке на водопой, — вот и всё; разумеется, не в этой части Дальнего Запада в пекари попала дробинка, из-за которой Пенкроф поплатился зубом.

Однако, наблюдая за быстрым потоком, бежавшими к морю, Сайрес Смит предположил, что они находятся гораздо дальше от западного берега, чем думают. Действительно, уже наступил прилив, и он непременно погнал бы вспять воды потока, если бы устье находилось лишь в нескольких милях отсюда. Однако река текла по естественному уклону. Инженер был изумлён; он то и дело посматривал на компас, чтобы удостовериться, не уводит ли их извилистое течение обратно в дебри лесов Дальнего Запада.

А поток всё расширялся, и воды его становились всё спокойнее. Деревья на правом берегу росли так же густо, как и на левом, чаща была непроницаема, но, конечно, леса были необитаемы — ведь Топ не лаял, а умный пёс тотчас же оповестил бы о присутствии людей, если бы они расположились неподалёку от речки.

В половине одиннадцатого, к великому удивлению Сайреса Смита, Герберт, опередивший своих спутников, вдруг остановился и крикнул:

— Море!

Через несколько секунд путники вышли на опушку леса, и перед их глазами предстал западный берег острова.

Но как отличался этот берег от восточного, на который их выбросило волнами! Тут — ни гранитного кряжа, ни рифов, ни песка! Прибрежная полоса поросла лесом, волны добегали до деревьев, склонившихся к воде. То не был обычный берег, каким его создаёт природа, расстилая обширный песчаный ковёр, причудливо нагромождая скалы, то была чудесная лесная опушка с прекраснейшими на свете деревьями. Русло реки было расположено так высоко, что до него не доходило море даже в часы самых сильных приливов; на плодородной почве с гранитным основанием величественные деревья всех пород пустили такие же прочные корни, как и там, в глубине острова.

Колонисты очутились у небольшой бухты, в которой не поместилось бы даже два-три рыболовных судна; она-то и являлась устьем реки; её воды не впадали в море, плавно катясь по пологому склону, а низвергались с высоты сорока футов, а то и больше, — вот почему прилив не изменял течения потока. Никогда ещё, вероятно, волны Тихого океана, как бы высок ни был прилив, не достигали берегов речки, которая как бы образовала естественный шлюз, и, без сомнения, только через миллионы лет водам суждено было подточить его гранитное дно и проложить удобный путь для реки, впадающей в море. Поэтому, с общего согласия, потоку дали название «Водопадная речка».

Лес тянулся к северу по самому берегу, почти на протяжении двух миль; а дальше он редел, и за деревьями вдоль побережья, идущего почти по прямой линии, виднелась живописная гряда холмов. Вся южная часть берега между Водопадной речкой и Змеиным мысом сплошь была покрыта лесом, морские волны доходили до великолепных деревьев с прямыми или склонившимися к воде стволами. Именно здесь, то есть на полуострове Извилистом, и надо было продолжать поиски, ибо в этой части побережья, а не в другой, бесплодной и дикой, очевидно, нашли убежище люди, потерпевшие кораблекрушение, кем бы они ни были.

Стояла отличная, ясная погода, и с высокого скалистого берега, на котором Наб с Пенкрофом готовили обед открывался широкий вид. На горизонте не белело ни паруса. На всём побережье, насколько мог охватить глаз, не виднелось ни лодки, ни обломков кораблекрушения. Но Сайрес Смит всё же решил исследовать побережье, вплоть до оконечности полуострова Извилистого.

С обедом быстро покончили; в половине двенадцатого Сайрес Смит дал сигнал собираться в дорогу; перед ними лежал не каменистый берег, не прибрежная песчаная полоса, а им приходилось пробираться через чащу, у самой воды.

Расстояние, отделяющее устье Водопадной речки от Змеиного мыса, равнялось милям двенадцати. Его можно было бы пройти за четыре часа по хорошей дороге, но наши путники шли вдвое дольше, так как приходилось огибать деревья, прорубать густой кустарник и разрывать лианы, в которых путались ноги.

Всё это значительно удлиняло путь.

Друзья так и не обнаружили следов кораблекрушения. Быть может, как справедливо заметил Гедеон Спилет, волны всё унесли в море; если даже не удастся найти ни одного обломка, нельзя утверждать, будто море не выбросило разбитый корабль на западный берег острова Линкольна.

Журналист рассуждал правильно, кроме того, случай с дробинкой неопровержимо доказывал, что месяца три тому назад на острове кто-то выстрелил из ружья.

Было уже пять часов вечера, а путникам оставалось ещё пройти две мили до крайней точки полуострова Извилистого. Было ясно, что, дойдя до Змеиного мыса, они не успеют до захода солнца вернуться к тому месту, где утром устроили привал, — близ истоков реки Благодарения. Поэтому предстояло провести ночь на мысе. Съестных припасов у них было достаточно, и это оказалось очень кстати, ибо в лесу, на побережье, зверей не попадалось. Птиц же было множество: жакамары, куруку, трагопаны, тетерева, маленькие и большие попугаи, какаду, фазаны, голуби и сотни других пернатых. Не было дерева без гнезда, не было гнезда, из которого не доносилось бы хлопанье крыльев!

К семи часам вечера изнурённые, усталые путники подошли к Змеиному мысу, причудливым завитком выдававшемуся в море. Здесь кончался лес, и берег на юге острова превратился в самый обычный морской берег — появились скалы, рифы и песчаные отмели. Может быть, где-нибудь здесь и был выброшен корабль, потерпевший крушение, но уже стемнело, исследование пришлось отложить на завтра.

Пенкроф и Герберт принялись искать место, удобное для ночлега. Лес обрывался, а за ним юноша с удивлением заметил густую бамбуковую рощу.

— Ценное открытие! — воскликнул он.

— Почему же ценное? — спросил Пенкроф.

— А вот почему, — ответил Герберт, — видишь ли, Пенкроф, стволы бамбука, изрезанные на тонкие гибкие полоски, служат для плетения корзин; если его стебли вымочить и превратить в тесто, можно приготовить китайскую бумагу; из бамбуковых стволов, в зависимости от их толщины, выделывают трости, чубуки, водопроводные трубы; большие бамбуки — прекрасный, лёгкий и прочный строительный материал, его не подтачивает червь. Распилив ствол между двумя узлами, сохранив в качестве дна поперечную перегородку, мастерят прочные и удобные сосуды, они очень распространены в Китае. Но зачем я всё это рассказываю, ведь тебе неинтересно. Но вот ещё что…

— А что?..

— Знай же, если ещё не знаешь, что в Индии бамбук едят вместо спаржи.

— Спаржа в тридцать футов высотой! — воскликнул Пенкроф. — И вкусная?

— Превкусная! — ответил Герберт. — Только в пищу идут, конечно, не тридцатифутовые стволы бамбука, а молодые побеги.

— Отлично, сынок, отлично!

— Молодые побеги, замаринованные в уксусе, — отменная приправа.

— Ещё того лучше, Герберт!

— И, наконец, в стволах бамбука содержится сахаристый сок, а из него приготовляют приятный напиток.

— И это всё? — спросил моряк.

— Всё.

— А случайно, курить его нельзя?

— Нельзя, дружище.

Герберт и моряк недолго искали место, удобное для ночлега. Волны, подгоняемые юго-западным ветром, нещадно били в прибрежные скалы, и там зияли глубокие пещеры, в них можно было переночевать, укрыться от непогоды. Только приятели собрались войти в одну из пещер, как вдруг услышали яростное рычание.

— Назад! — крикнул Пенкроф. — Наши ружья заряжены лишь дробью, а дробь для зверей с таким громким голосом — крупинка соли.

Схватив Герберта за руку, моряк оттащил его под прикрытие скалы, и в тот же миг из пещеры вышел великолепный зверь.

Это был ягуар, такой же величины, как его сородичи в Азии, то есть длиной в пять футов. Его рыжую шкуру покрывали чёрные пятна. Они особенно ярко выделялись на белой шерсти брюха. Герберт узнал кровожадного соперника тигра, ещё более опасного, чем кагуар, который всего лишь — соперник волка!

Ягуар сделал несколько шагов, потом остановился и стал озираться, шерсть у него поднялась дыбом, глаза засверкали, словно он уже не впервые сталкивался с человеком.

В эту минуту из-за высоких скал появился журналист, и Герберт, думая, что Спилет не заметил ягуара, бросился было к нему, но Гедеон Спилет знаком остановил его и продолжал идти вперёд. Ему случалось охотиться на тигров; подойдя шагов на десять к зверю, он замер, целясь в него из карабина. На лице охотника не дрогнул ни один мускул.

Ягуар сжался в комок, готовясь броситься на человека, но в этот миг пуля попала ему между глаз: зверь был убит наповал.

Герберт и Пенкроф кинулись к ягуару, Наб и Сайрес Смит тоже прибежали, и все стали рассматривать зверя, распростёртого на земле, решив, что его великолепная шкура украсит зал Гранитного дворца.

— Ах, мистер Спилет! Как я восхищён вами, как я вами завидую! — воскликнул Герберт в порыве вполне понятного восторга.

— Да ты, дружок, выстрелил бы не хуже.

— Я-то, с таким хладнокровием?..

— Надо только представить себе, Герберт, что вместо тигра перед тобой заяц, и ты преспокойно выстрелишь.

— Только и всего, Герберт, — заметил Пенкроф, — штука не хитрая.

— Вот что, — сказал Гедеон Спилет, — раз ягуар покинул своё логовище, почему бы нам и не переночевать у него?

— А вдруг вернутся другие! — с беспокойством заметил Пенкроф.

— А мы разведём костёр у входа в пещеру, — возразил журналист, — и они не посмеют войти.

— Итак, вперёд, в гости к ягуару! — воскликнул моряк, потащив за собой убитого зверя.

Колонисты направились к покинутому логовищу, а пока Наб сдирал с ягуара шкуру, его товарищи собрали у входа огромную кучу хвороста, которого в лесу было сколько угодно.

Сайрес Смит, увидев бамбуковую рощу, срезал несколько бамбуков и подмешал их к хворосту.

Покончив с делами, все расположились в пещере на песке, покрытом обглоданными костями; ружья были заряжены на случай внезапного нападения; путники поужинали и, прежде чем лечь спать, зажгли костёр, разложенный у входа.

И сейчас же, словно по команде, раздался треск ружейных залпов — это загорелся бамбук, он вспыхнул, как настоящий фейерверк! Одного грохота было довольно, чтобы отпугнуть самых бесстрашных хищников.

Этот способ не был изобретением инженера, ибо, по свидетельству Марко Поло, его издревле применяли монголы, чтобы отпугивать от своих походных лагерей страшных хищников Средней Азии.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Решено вернуться назад по южному побережью. — Очертания берега. — Поиски следов кораблекрушения. — То, что осталось от воздушного шара. — Открытие естественной гавани. — В полночь на берегу реки Благодарения. — Лодка уплыла.

 

Сайрес Смит и его спутники отлично выспались в пещере, любезно предоставленной им ягуаром.

С восходом солнца все уже были на берегу, на самой оконечности мыса, и снова осматривали горизонт, широко открывавшийся в этом месте. Инженер ещё раз убедился что на море не видно ни паруса, ни остова разбитого судна, он ничего не обнаружил, даже глядя в подзорную трубу.

Ничего не было видно и на берегу моря, во всяком случае на южной стороне мыса — почти прямой полосе в три мили длиною, ибо дальше изгиб небольшого залива скрывал от взора остальную часть побережья; и, даже стоя на крайнем выступе полуострова Извилистого, нельзя было разглядеть мыс Коготь, заслонённый высокими береговыми скалами.

Итак, оставалось одно — исследовать южную часть острова. Но стоило ли отправляться немедленно в эту экспедицию и посвящать ей весь день 2 ноября?

Это не входило в первоначальный план колонистов. Действительно, оставив пирогу у истоков реки Благодарения, они решили после осмотра западного берега вернуться за ней и плыть вниз по течению реки до Гранитного дворца. Тогда Сайрес Смит рассчитывал найти на западном берегу гибнущее судно или корабль, бросивший там якорь, но теперь приходилось искать в южной части острова то, что они не нашли в западной.

Гедеон Спилет предложил обследовать остров, чтобы окончательно решить вопрос, не произошло ли здесь кораблекрушение, и спросил, сколько приблизительно миль отделяет мыс Коготь от крайней точки полуострова.

— Да около тридцати, если идти по берегу, — ответил инженер.

— Тридцать миль! — повторил Гедеон Спилет. — Ведь это целый день пути. И всё же, по-моему, мы должны вернуться в Гранитный дворец по южному берегу.

— Но от мыса Коготь до Гранитного дворца ещё по меньшей мере десять миль, — заметил Герберт.

— Что ж, сорок так сорок! — ответил журналист. — Пойдёмте не теряя времени. Ведь мы узнаем неведомую часть побережья, и нам больше не придётся её исследовать.

— Всё это верно, — сказал Пенкроф, — ну, а как быть с пирогой?

— Оставим пирогу у истоков, — ответил Гедеон Спилет, — ничего с ней не случится за два дня! Нельзя пожаловаться, что на острове нет прохода от грабителей!

— Однако стоит мне вспомнить о черепахе, как я начинаю во всём сомневаться.

— «Черепаха, черепаха»! — воскликнул журналист. — Разве вам не известно, что её перевернуло волной!

— Как знать? — пробормотал инженер.

— Да, но… — начал было Наб.

Очевидно, Набу хотелось что-то сказать, потому что он открыл рот, словно собираясь говорить, но так и не вымолвил ни слова.

— Что ты хочешь сказать, Наб? — спросил инженер.

— Если мы вернёмся по берегу, обогнув мыс Коготь, то будем отрезаны от дома, — ответил Наб.

— Рекой Благодарения! Это верно, — сказал Герберт. — Ни лодки, ни моста у нас не будет, и нам не переправиться на другой берег.

— Пустяки, мистер Сайрес, — заметил Пенкроф, — соорудим плот и без труда переплывём реку.

— А всё же, — произнёс Гедеон Спилет, — нам придётся перекинуть мост через реку, чтобы наладить сообщение с лесами Дальнего Запада.

— Подумаешь, мост! — воскликнул Пенкроф. — Да ведь мистер Смит у нас инженер! Понадобится нам мост, он и построит мост; ну, а сегодня вечером я берусь переправить всех вас на другой берег, да так, что вы даже ног не замочите. Съестных припасов у нас хватит ещё на день — это всё, что нам нужно, да и дичи, надо думать, попадётся не меньше, чем вчера. В путь!

Все горячо одобрили предложение журналиста, поддержанное Пенкрофом, ибо каждому тоже хотелось покончить со своими сомнениями и, обогнув мыс Коготь, завершить обследование острова. Но нельзя было терять ни минуты — ведь предстоял долгий путь в сорок миль, и путники не надеялись, что дойдут засветло до Гранитного дворца.

В шесть часов утра маленький отряд двинулся в дорогу. Друзья были начеку и, готовясь к встрече с двуногими или четвероногими зверями, зарядили ружья пулями, а Топ, бежавший впереди, получил приказ облазить опушку леса.

Начиная от мыса, похожего на хвост гигантского пресмыкающегося, там, где заканчивался полуостров, берег слегка изгибался на протяжении пяти миль; путники быстро прошли их, но, несмотря на самые тщательные исследования, ничего не обнаружили — ни следов давнишнего или недавнего кораблекрушения, ни следов привала, ни золы от потухшего костра, ни отпечатка человеческой ноги.

Наконец они пришли на то место, где берег поворачивал к северо-востоку, образуя бухту Вашингтона, и взору их открылось всё южное побережье острова. В двадцати пяти милях еле виднелся в утреннем тумане мыс Коготь, и казалось — путников обманывало зрение, — будто он приподнят и висит между небом и водой. От этой точки и до конца обширной бухты тянулся ровный, плоский песчаный берег, на заднем плане окаймлённый тёмной полосой леса. Дальше берег был сильно изрезан, острые косы уходили в море, а на самом краю мыса Коготь чернели скалы, нагромождённые в причудливом беспорядке.

Вот какие были очертания у этой части острова, которую исследователи видели впервые; они остановились, чтобы оглядеть всё побережье.

— Судно, попавшее сюда, наверное, погибло, — сказал Пенкроф. — Песчаные мели, уходящие в открытое море, а за ними — подводные рифы! Опасные места!

— Но ведь что-нибудь да осталось бы! — заметил журналист.

— На рифах остались бы обломки судна, а вот на песке ничего бы и не осталось, — ответил моряк.

— Почему же?

— Потому что пески опаснее всяких скал, они всё засасывают. За несколько дней мог исчезнуть бесследно корпус корабля, даже в несколько сот тонн.

— Значит, Пенкроф, — проговорил инженер, — нет ничего удивительного, что от корабля и следа не осталось, если он погиб тут на отмелях?

— Да, мистер Сайрес, время или буря, должно быть, замели все следы. И всё же странно, что на берегу, подальше от моря, не видно ни обломков мачт, ни досок.

— Будем же продолжать поиски! — сказал инженер.

В час пополудни поселенцы дошли до середины бухты Вашингтона — уже было пройдено двадцать миль.

Сделали привал, чтобы позавтракать.

Берег изменился: он был скалист, причудливо изрезан длинной грядой выстроились подводные камни, сменившие отмели; море, сейчас спокойное, должно было их обнажить во время отлива. Волны, отороченные пенистой бахромой, мягко разбивались о верхушки подводных утёсов. Отсюда до мыса Коготь берег тянулся узкой полосой, стиснутой между грядой рифов и лесом.

Идти становилось всё труднее: обломки скал преграждали путь вдоль моря. Всё выше становился гранитный кряж, деревья, растущие на нём, казалось, отступали назад — виднелись одни лишь зелёные макушки, — они словно застыли в неподвижном воздухе.

Передохнув с полчаса, путники двинулись дальше и осмотрели каждый уголок в прибрежных скалах и на берегу. Пенкроф и Наб отважно добирались до самых отдалённых рифов, когда что-нибудь привлекало их внимание. И всякий раз обманывались, принимая за обломок корабля какой-нибудь причудливый выступ скалы. Лишь одно они обнаружили, что берег усыпан съедобными ракушками, но собирать их было бесполезно, пока через реку Благодарения не будет переправы и пока колонисты не обзаведутся более совершенными перевозочными средствами.

Итак, здесь тоже не удалось обнаружить следов предполагаемого кораблекрушения, а ведь путники непременно заметили бы, скажем, остов судна или его обломки, если бы море выбросило всё это на берег, как выбросило оно ящик, найденный по крайней мере в двадцати милях отсюда. Нет, ровно ничего не было видно.

К трём часам Сайрес Смит и его друзья подошли к тесной, закрытой бухте — туда не впадало ни одной речушки. То была естественная гавань, неприметная с моря; узкий проход извивался между подводными скалами.

Очевидно, сильный подземный толчок расколол гряду утёсов в глубине бухты, образовался пологий скат, по которому легко было взобраться на площадку, расположенную менее чем в десяти милях от мыса Коготь и, следовательно, в четырёх милях по прямой линии от плато Кругозора.

Гедеон Спилет предложил спутникам сделать привал; они согласились, у всех разыгрался аппетит, и, хоть время обеда ещё не наступило, никто не отказался подкрепить силы кусочком дичи. Если сейчас перекусить, можно потерпеть до ужина в Гранитном дворце.

Несколько минут спустя колонисты уселись под чудесными морскими соснами. Наб извлёк из походной сумки съестные припасы, и все принялись за еду.

Площадка раскинулась на высоте пятидесяти — шестидесяти футов над уровнем моря. Перед глазами путников расстилалось довольно обширное пространство, до бухты Соединения, синевшей за скалистым мысом. Но не было видно ни островка, ни плато Кругозора, их нельзя было разглядеть, так как рельеф почвы и стена высоких деревьев скрывали северную часть горизонта.

Перед глазами путников открылась беспредельная ширь океана, но никто из них не приметил корабля; тщетно инженер наводил на горизонт подзорную трубу — паруса нигде не белело.

Друзья так же внимательно осмотрели в подзорную трубу и ту часть побережья, которую ещё предстояло исследовать, начиная от песчаного берега до рифов, но не обнаружили никаких следов кораблекрушения.

— Да, — сказал Гедеон Спилет, — придётся нам, как видно, примириться с очевидностью. Будем утешаться, что никто не станет оспаривать наших прав на остров Линкольна.

— Ну, а как же дробинка? — спросил Герберт. — Ведь она-то нам не пригрезилась!

— Чёрт возьми, конечно, нет! — воскликнул Пенкроф, вспомнив о сломанном зубе.

— Какой же вывод? — спросил журналист.

— А вот какой, — ответил инженер, — около трёх месяцев тому назад неизвестный корабль, по доброй воле или вынужденно, пристал…

— Значит, вы допускаете, Сайрес, что корабль бесследно исчез? — спросил журналист.

— Нет, дорогой Спилет, но согласитесь, что теперь его здесь нет.

— Значит, если я вас правильно понял, мистер Сайрес, — сказал Герберт, — корабль отплыл?

— Очевидно!

— И мы навеки упустили случай вернуться на родину? — воскликнул Наб.

— Боюсь, что да.

— Что ж, раз случай упущен, тронемся в путь, — сказал Пенкроф, который уже соскучился по Гранитному дворцу.

Но едва он поднялся, как раздался громкий лай Топа, и собака выскочила из леса, держа в зубах грязный лоскут.

Наб выхватил лоскут из пасти собаки. Это был кусок толстого полотна.

Топ возбуждённо лаял, бегал и прыгал, будто приглашая хозяина пойти следом за ним в лес.

— А ведь там, вероятно, и есть разгадка дробинки! — воскликнул Пенкроф.

— Человек, потерпевший кораблекрушение! — крикнул Герберт.

— Может быть, раненый, — сказал Наб.

— Или мёртвый! — добавил журналист.

И все пошли за собакой, пробираясь между высокими соснами, стеной стоявшими на опушке. На всякий случай Сайрес Смит и его спутники взвели курки.

Поселенцы углубились в лес, но, к своему великому разочарованию, не обнаружили отпечатков человеческих ног. Кустарник и лианы были нетронуты, приходилось разрубать их топором, как в непроходимых чащах Дальнего Запада. Трудно было допустить, что здесь побывал человек, а между тем Топ бегал взад и вперёд не так, как он бегал, обнюхивая случайные следы, а будто настойчиво добиваясь какой-то цели.

Путники шли семь-восемь минут, пока Топ не остановился. Они очутились на прогалине, окаймлённой высокими деревьями, осмотрелись и ничего не увидели ни под кустарником, ни между стволами.

— Да что с тобой, Топ? — спросил Сайрес Смит.

Топ лаял ещё громче, прыгая у подножия исполинской сосны.

Вдруг Пенкроф воскликнул:

— Вот так здорово! Вот так штука!

— Что такое? — спросил Гедеон Спилет.

— А мы-то ищем обломки кораблекрушения на море и на суше!

— Ну так что же?

— А то, что они — в воздухе.

И моряк показал на какое-то огромное полотнище, белевшее на верхушке сосны: Топ, очевидно, принёс лоскут, валявшийся на земле.

— Да ведь это не обломок погибшего корабля, — воскликнул Гедеон Спилет.

— Позвольте-ка… — произнёс Пенкроф.

— Неужели же это…

— Да, это всё, что осталось от нашего воздушного шара, он повис там, на дереве.

Пенкроф не ошибался и, громко крикнув «ура», добавил:

— А вот и отличная материя! Будет у нас из чего шить себе бельё много лет подряд! Сделаем носовые платки и рубашки! А ну, мистер Спилет, что вы скажете об острове, где рубашки растут на деревьях?

И в самом деле, поселенцам острова Линкольна повезло: воздушный шар, в последний раз взмыв в небо, упал на остров, и им посчастливилось его найти. Они решили сохранить оболочку шара на тот случай, если им вздумается вновь предпринять воздушное путешествие, или же с пользой употребить несколько сот локтей бумажной ткани отменного качества, предварительно обезжирив её. Понятно, что все разделяли радость Пенкрофа.

Но нужно было снять оболочку шара с дерева и спрятать её в надёжном месте — задача не из лёгких. Наб, Герберт и моряк влезли на верхушку сосны, совершая чудеса ловкости, и принялись отцеплять огромный лопнувший аэростат.

Они возились более двух часов и, наконец, спустили на землю не только оболочку с клапаном, пружинами, медными частями, но и сетку, иначе говоря, верёвки и тросы — будущий такелаж, а в придачу — обруч и якорь. Оболочка сохранилась хорошо, если не считать, что нижняя её часть была порвана.

Целое богатство свалилось им с неба.

— А ведь если нам, мистер Смит, вздумается покинуть остров, то в путь мы пустимся не на воздушном шаре, верно? Воздушные корабли никак не желают лететь, куда тебе хочется, нам-то это известно! Послушайте, давайте построим хороший бот, этак тонн на двадцать. С вашего позволения, я вырежу из этой парусины фок и кливер, а из остального сошьём себе бельё!

— Посмотрим, Пенкроф, — ответил Сайрес Смит, посмотрим.

— А пока надо всё спрятать в надёжное место, — заметил Наб.

Действительно, нечего было и думать о доставке такого тяжёлого груза — полотна, тросов, верёвок — в Гранитный дворец, для этого нужна была повозка, а пока следовало уберечь богатство от непогоды. Поселенцы общими усилиями донесли всё на берег; там они обнаружили в скалах довольно большое углубление, почти пещеру, защищённую от ветра, дождя и морского прибоя.

— Вам понадобился шкаф, вот вам шкаф, — сказал Пенкроф, — на ключ его не запрёшь — значит, нелишним будет заделать отверстие. О двуногих ворах я не думаю, а думаю о ворах четвероногих!

В шесть часов вечера работа была закончена. Окрестив бухту «Портом Воздушного шара», путники отправились к мысу Коготь. Пенкроф и инженер беседовали о планах, которые следовало осуществить в ближайшее время. Прежде всего нужно перекинуть мост через реку Благодарения, чтобы наладить сообщение с южной частью острова, затем отправиться с тележкой за аэростатом, ибо на лодке его не перевезёшь, и, наконец, соорудить пагубное судно; Пенкроф оснастит его как шлюп; и тогда можно будет пуститься в кругосветное путешествие… вокруг острова, а затем…

Близилась ночь; уже начало темнеть, когда наши путники добрались до мыса Находки, где был обнаружен драгоценный ящик. Они и тут не нашли следов кораблекрушения; пришлось согласиться с выводом, к которому уже давно пришёл Сайрес Смит.

От мыса Находки до Гранитного дворца оставалось ещё четыре мили, они были быстро пройдены; путники дошли берегом до устья реки Благодарения; наступила полночь, когда они добрались до первой её излучины.

Ширина реки тут равнялась восьмидесяти футам, и переплыть реку было нелегко, но Пенкроф обещал преодолеть эту трудность и должен был сдержать слово.

Надо сказать, что наши путники выбились из сил. Переход был длинный, а отдохнуть им после находки шара не удалось. Всем хотелось поскорее добраться до Гранитного дворца, поужинать и лечь спать — был бы мост, они через четверть часа очутились бы дома.

Ночь была очень тёмная. Пенкроф собирался выполнить обещание — соорудить нечто вроде плота, чтобы переправиться через реку Благодарения. Наб и моряк вооружились топорами, облюбовали у самой воды два дерева, пригодные для плота, и принялись рубить их под корень.

Сайрес Смит и Гедеон Спилет сидели на берегу и ждали, когда понадобится их помощь, а Герберт бродил неподалёку.

Вдруг юноша, который в эту минуту шёл вверх по течению, бегом вернулся и, показывая на реку, крикнул:

— Смотрите, что там такое?

Пенкроф бросил работу и увидел, что по реке плывёт какой-то предмет, смутно видневшийся в темноте.

— Да это лодка! — воскликнул он.

Все двинулись туда и, к своему великому удивлению, увидели, что вниз по течению плывёт лодка.

— Эй, там, на лодке! — крикнул Пенкроф по привычке, свойственной морякам, не подумав, что лучше, пожалуй, было бы помолчать.

В ответ — ни слова. Лодка всё приближалась, и когда она оказалась шагах в двенадцати, моряк изумлённо воскликнул:

— Да ведь это наша пирога! Фалинь оборвался, и она поплыла вниз по течению. Право, вовремя явилась!

— Наша пирога?.. — пробормотал инженер.

Пенкроф был прав. То была их лодка. Очевидно, фалинь лопнул, и лодка приплыла сюда от истоков реки Благодарения! Итак, надо было поймать пирогу, пока быстрое течение не унесло её в море, что Наб и Пенкроф умело сделали с помощью длинного шеста.

Лодка пристала к берегу. Инженер прыгнул в неё первым, схватил фалинь, пощупал его и убедился, что он действительно перетёрся о скалу. Журналист сказал ему вполголоса:

— Я бы назвал это случаем…

— И очень странным! — подхватил Сайрес Смит.

Так или иначе, но случай был счастливый! Герберт, журналист и Пенкроф в свою очередь влезли в лодку. Они не сомневались, что фалинь перетёрся; всего удивительней было то, что лодка появилась именно в тот миг, когда колонисты находились на берегу, где им удалось её перехватить; через четверть часа она уплыла бы в море.

Случись всё это во времена, когда верили в духов, путники с полным правом могли бы подумать, что на острове поселилось сверхъестественное существо, дарившее людей, потерпевших крушение, своими милостями!

Несколько взмахов вёслами, и поселенцы оказались в устье реки Благодарения. Лодку вытащили на песчаный берег возле Трущоб, и все направились к верёвочной лестнице Гранитного дворца.

Но вдруг яростно залаял Топ, а Наб, искавший на ощупь первую ступень лестницы, закричал…

Лестница исчезла.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Окрики Пенкрофа. — Ночь в Трущобах. — Стрела Герберта. — План Сайреса Смита. — Неожиданно найден выход. — Что произошло в Гранитном дворце. — Как у поселенцев появился новый слуга.

 

Сайрес Смит молча остановился. Его товарищи обшарили в темноте гранитную стену, сначала подумав, что ветер сдвинул лестницу, потом решив, что она оборвалась, поискали на земле. Но лестница исчезла бесследно. Может быть, её забросило шквалом на первую площадку, находившуюся на половине подъёма к Гранитному дворцу, но выяснить это в непроглядной тьме было просто невозможно.

— Если это чья-нибудь шутка, — воскликнул Пенкроф, — то шутка глупая. Пришли домой и не нашли лестницы, чтобы подняться к себе в комнату, — тут усталым людям не до смеха.

Наб только охал.

— Но ведь ветра не было! — заметил Герберт.

— Начинаю подозревать, что на острове Линкольна творятся странные дела! — пробурчал Пенкроф.

— Странные дела? — переспросил Гедеон Спилет. — Право же, Пенкроф, всё это вполне естественно. Кто-нибудь пришёл, пока нас не было, расположился в нашем жилище и поднял лестницу.

— Кто-нибудь! — воскликнул моряк. — Да кто же, по-вашему?

— Скажем, охотник, ранивший пекари, — ответил журналист, — уж тогда он за всё перед нами отчитается.

— Вот что, если там наверху кто-нибудь есть, — сказал Пенкроф и выругался: он потерял терпение, — то мы сейчас получим ответ.

И моряк крикнул громовым голосом:

— Эй, вы там!

Но только эхо многократно повторило его окрик.

Поселенцы прислушались: им показалось, что там наверху, кто-то насмешливо хихикнул, но невозможно было понять кто. Однако Пенкрофу не ответили, и он снова стал кричать.

Событие это, конечно, могло ошеломить даже людей сторонних, а поселенцев тем более. В их положении каждый пустяк приобретал известное значение, но, право же, за семь месяцев, проведенных на острове, такого удивительного происшествия с ними ещё не случалось.

Словом, колонисты позабыли об усталости и были так поглощены всем происшедшим, что стояли у подножия Гранитного дворца, не зная, что думать, что предпринять. Они задавали друг другу вопросы, остававшиеся без ответа, и строили предположения, одно другого невероятней. Наб, обманутый в своих ожиданиях, горько сетовал, что не может попасть в кухню, да и съестные припасы, взятые в дорогу, кончились, и он не знал, где раздобыть еду.

— Друзья мои, — сказал Сайрес Смит, — нам остаётся только одно: дождаться утра и тогда, смотря по обстоятельствам, действовать. А пока пойдёмте в Трущобы. Там мы найдём пристанище — правда, останемся без ужина, зато выспимся.

— Да что это за наглец сыграл с нами такую шутку, а? — всё возмущался Пенкроф, который никак не мог успокоиться.

Кем бы ни был этот «наглец», путникам оставалось одно — последовать совету Сайреса Смита: добраться до Трущоб и дождаться там утра. На всякий случай Топу было приказано оставаться под окнами Гранитного дворца, а если Топ получал приказ, то выполнял его беспрекословно. Итак, верный пёс остался у подножия гранитной стены, а его хозяин с товарищами нашли приют среди скал.

Если бы мы сказали читателям, что поселенцы, несмотря на усталость, хорошо спали, лёжа на песке в Трущобах, мы погрешили бы против истины. Они были очень встревожены, понимая, что в их жизни снова свершилось что-то важное. Случайность ли это, виновница которой — стихия, или, напротив, дело рук человеческих, обо всём они узнают наутро; к тому же им было очень неудобно лежать на голой земле. Так или иначе, но их жилище заняли, и попасть домой было невозможно.

Кроме того, Гранитный дворец не только был жилищем, но и складом. В нём хранилось всё их имущество: оружие, инструменты, приборы, боевые запасы, всякая снедь и прочее. Если всё это расхищено, поселенцам придётся снова обзаводиться хозяйством, снова мастерить оружие и инструменты. Дело нелёгкое! Они были так встревожены, что не сомкнули глаз: то один, то другой поминутно выходил посмотреть, хорошо ли Топ несёт свою службу. Один лишь Сайрес Смит ждал утра с присущим ему хладнокровием, и хотя его мысль упорно работала, он терялся в догадках, не находя объяснений; инженер негодовал, размышляя о том, что они окружены какими-то, очевидно, могущественными силами, а он не в состоянии понять, что это такое. Гедеон Спилет разделял чувства друга, и оба они не раз обменивались мнениями, правда вполголоса, о странных обстоятельствах, обнаруживших всю их недальновидность, всю беспомощность. Без сомнения, с островом связана какая-то тайна, но как её разгадать? Герберт не знал, что и думать, ему очень хотелось расспросить обо всём Сайреса Смита. А Наб в конце концов решил, что всё это не его дело, а дело его хозяина, и если бы славный негр не побоялся показаться неучтивым, он в эту ночь спал бы так же крепко, как и на кровати в Гранитном дворце.

Зато Пенкроф был вне себя от ярости.

— Хороша шутка, — ворчал он, — кто же учинил такую шутку! Не любитель я этаких шуток, и шутнику несдобровать, если он попадётся мне под руку!

Как только занялась заря, поселенцы, вооружённые надлежащим образом, отправились на берег, к кромке подводных скал. Гранитный дворец выходил прямо на восток, с минуты на минуту его должно было озарить восходящее солнце.

И действительно, ещё не было пяти часов, как оно осветило сквозь завесу листвы закрытые ставни окон.

Казалось, что всё было в порядке, но поселенцы невольно вскрикнули, заметив, что дверь, которую они, уходя, затворили, раскрыта настежь.

Кто-то проник в Гранитный дворец. Сомнений быть не могло.

Верхняя лестница, которая вела от площадки к двери, была на месте, а вот нижнюю лестницу кто-то притянул к самому порогу. Было ясно, что люди, вторгшиеся в дом, решили обезопасить себя от всяких неожиданностей.

Узнать же, что там за непрошеные гости и сколько их, пока было невозможно, потому что на пороге никто не показывался.

Снова раздался окрик Пенкрофа. В ответ ни звука.

— Негодяи! — крикнул моряк. — Изволят спать, словно у себя дома. Эй, вы там, пираты, разбойники, корсары, отродье Джона Буля!

Если Пенкроф, истый американец, называл кого-нибудь «отродьем Джона Буля», значит, хотел нанести смертельное оскорбление.

В эту минуту совсем рассвело, и фасад Гранитного дворца вспыхнул под солнечными лучами. Но внутри дома, как и снаружи, было тихо, спокойно.

Поселенцы недоумевали — да вторгся ли кто-нибудь в Гранитный дворец? Впрочем, сомневаться не приходилось — ведь лестницу кто-то убрал, к тому же незваные гости, кем бы они ни были, не могли убежать! Но как до них доберёшься?

Герберту пришла в голову мысль привязать к стреле верёвку и пустить стрелу так, чтобы она прошла между нижними ступенями лестницы, болтавшейся у порога, потом тихонько потянуть за верёвку — лестница упадёт на землю, тогда можно будет подняться в Гранитный дворец.

Ничего другого, очевидно, не оставалось делать, и при известной ловкости можно было добиться успеха. По счастью, луки и стрелы хранились в одном из коридоров Трущоб, нашлось и несколько саженей тонкой верёвки из растительного волокна. Пенкроф размотал верёвку и прикрепил её к хорошо оперённой стреле. Затем Герберт вложил стрелу в лук и тщательно прицелился в конец лестницы, свисавшей вниз.

Сайрес Смит, Гедеон Спилет, Пенкроф и Наб отступили назад они наблюдали за окнами Гранитного дворца. Журналист, приставив карабин к плечу, направил дуло на дверь.

Тетива натянулась, стрела просвистела, взлетев вместе с верёвкой, и прошла между двумя последними ступеньками лестницы.

Дело было сделано.

Герберт сейчас же схватил конец верёвки; но в ту минуту, когда он потянул её, чтобы спустить лестницу, в дверном пролёте мелькнула чья-то рука, схватила лестницу и втащила её в Гранитный дворец.

— Тварь негодная! — закричал моряк. — Хочешь получить пулю, сейчас получишь.

— Да кто же это? — спросил Наб.

— Как? Ты не узнал?..

— Нет.

— Да ведь это обезьяна, макака, сапажу, мартышка, орангутанг, бабуин, горилла, сагуин! Наше жилище захватили обезьяны — взобрались по лестнице, пока нас не было.

И в эту минуту, будто подтверждая, что моряк прав, три или четыре четвероруких показались в окнах: обезьяны открыли ставни и стали кривляться и гримасничать, словно по-своему приветствовали настоящих владельцев дома.

— Так я и знал, что всё это — чья-то шутка, — крикнул Пенкроф, — пусть же один из шутников и поплатится за всех!

Моряк вскинул ружьё, быстро прицелился и выстрелил. Обезьяны исчезли, и лишь одна, смертельно раненная, упала на песчаный берег.

Это была большая обезьяна, и принадлежала она к первому разряду четвероруких, в этом не было сомнения. Какой она была породы — шимпанзе, орангутанг, горилла или гиббон, — неизвестно, но относилась она к человекообразным обезьянам, названным так благодаря сходству с людьми. К тому же Герберт объявил, что это орангутанг, а мы знаем, что юноша был сведущ в зоологии.

— Замечательное животное! — воскликнул Наб.

— Допустим, что замечательное, — ответил Пенкроф, — но вот не знаю, попадём ли мы домой!

— Герберт — превосходный стрелок, — сказал журналист, — ведь у него есть лук!.. Пусть он снова…

— Хорошо! Но обезьяны ведь хитрущие! — проговорил Пенкроф. — Они уже не сунутся в окна, и нам не удастся их перестрелять, а как я подумаю о том, что они натворили в комнатах и кладовой…

— Терпение, — заметил Сайрес Смит, — животные недолго будут нам помехой.

— Поверю в это, когда увижу их на земле, — ответил моряк. — Кстати, не знаете ли, мистер Сайрес, сколько там, наверху, этих шутников?

Ответить на вопрос Пенкрофа было трудно; юноше не так-то легко было попасть в цель, потому что нижний конец лестницы убрали за дверь; когда же он снова потянул за верёвку, она лопнула, а лестница осталась на прежнем месте.

Колонисты оказались в трудном положении. Пенкроф бесновался. Была во всём этом и смешная сторона, но он не находил тут ничего забавного. Поселенцы понимали, что в конце концов они попадут в своё жилище и выгонят обезьян. Но когда и каким образом? Этого никто не мог сказать.

Прошло два часа, а обезьяны всё не показывались; они притаились в доме, но несколько раз то обезьянья морда, то лапа появлялась в дверях или в окне, и животных тут же встречали ружейные выстрелы.

— Давайте-ка спрячемся, — предложил инженер. — Может быть, обезьяны вообразят, что мы ушли, и снова покажутся. А Герберт и Спилет засядут в скалах и будут стрелять, как только появится хоть одна обезьяна.

Все выполнили приказ инженера, а лучшие стрелки — журналист и юноша — заняли удобную позицию между скалами, обезьянам их не было видно. Между тем Наб, Пенкроф и Сайрес Смит взобрались на плато и отправились в лес пострелять дичь: наступило время завтрака, а есть было нечего.

Не прошло и получаса, как охотники вернулись; они принесли несколько скалистых голубей и на скорую руку зажарили. А из дома так и не показалась ни одна обезьяна.

Гедеон Спилет и Герберт тоже позавтракали, пока Топ сторожил под окнами. Закусив, они вернулись на свой пост.

Прошло ещё два часа, но положение ничуть не изменялось. Четверорукие не подавали никаких признаков жизни, можно было подумать, что они разбежались; очевидно, их так напугала гибель сородича, так устрашил грохот выстрелов, что они забились в какой-нибудь укромный уголок Гранитного дворца, может быть даже в кладовую.

Поселенцы, вспоминая о богатствах, хранившихся кладовой, теряли хладнокровие и, несмотря на уговоры инженера, приходили в ярость, откровенно говоря, не без причин.

— Преглупая история, — в конце концов сказал журналист, — и, право, нет основания полагать, что она когда-нибудь кончится.

— Однако пора выгонять негодяев! — воскликнул Пенкроф. — Мы справимся и с двадцатью обезьянами! Только бы схватиться с ними; неужели никаким способом до них не добраться?

— Есть один способ, — ответил инженер, который, по-видимому, что-то придумал.

— Один? Что ж, и это хорошо, раз других нет. Какой же?

— Попытаемся спуститься к Гранитному дворцу через старый водосток, — ответил инженер.

— Сто тысяч чертей! — крикнул моряк. — Как же я сам не додумался!

Действительно, только таким способом и можно было проникнуть в Гранитный дворец, сразиться со стаей обезьян и выгнать их. Правда, отверстие водостока было заделано прочной каменной кладкой, которую придётся разрушить; ну что ж, потом её можно восстановить. По счастью, Сайрес Смит ещё не осуществил свой замысел и не затопил отверстие, подняв уровень воды в озере, — вот тогда пришлось бы потратить немало времени, чтобы проложить дорогу в дом.

Уже было за полдень, когда колонисты, хорошо вооружившись и захватив с собой мотыги и заступы, покинули Трущобы, прошли под окнами Гранитного дворца, приказав Топу оставаться на месте; они собирались пройти по левому берегу реки Благодарения до плато Кругозора.

Но не успели они сделать и пятидесяти шагов, как услышали яростный лай собаки. Казалось, Топ в отчаянии звал их.

Они остановились.

— Бежим обратно, — предложил Пенкроф.

Поселенцы бросились бежать со всех ног по берегу реки. Обогнув кряж, они увидели, что положение изменилось.

И в самом деле, обезьяны, объятые внезапным и непонятным страхом, пытались найти путь к бегству. Две или три метались, подбегая то к одному, то к другому окну, прыгая с ловкостью клоунов; обезьяны даже не попытались спустить лестницу и, вероятно, от страха позабыли, что это облегчило бы им побег. Вот пять или шесть обезьян оказались хорошей мишенью, поселенцы спокойно прицелились и открыли огонь. Раздались пронзительные вопли, раненые и убитые животные падали в комнаты. Остальные же стали прыгать вниз и разбивались насмерть; несколько минут спустя в Гранитном дворце, очевидно, не осталось ни одной обезьяны.

— Ура, ура! — закричал Пенкроф.

— Рано кричать «ура», — заметил Гедеон Спилет.

— Почему? Ведь все они перебиты, — ответил моряк.

— Согласен, но в дом мы всё-таки войти не можем.

— Пойдёмте к водостоку! — предложил Пенкроф.

— Придётся, — сказал инженер. — Однако было бы лучше…

В этот миг, словно в ответ на замечание Сайреса Смита, они увидели, как лестница выскользнула из-за порога двери, затем развернулась и упала вниз.

— Клянусь трубкой! Вот это здорово! — закричал моряк, глядя на Сайреса Смита.

— Да, здорово! Но не слишком ли? — пробормотал инженер и первым стал взбираться по лестнице.

— Осторожней, мистер Сайрес, — крикнул Пенкроф, — может быть, обезьяны ещё там…

— Сейчас увидим, — произнёс инженер, не останавливаясь.

Его товарищи стали взбираться вслед за ним и через минуту добрались до порога.

Обыскали весь дом. Никого не обнаружили ни в комнатах, ни в кладовой — в ней четверорукие изрядно похозяйничали.

— А как же лестница? — заметил моряк. — Что за джентльмен её спустил?

В это время раздался крик, и огромная обезьяна, спрятавшаяся в коридоре, бросилась в зал — за ней гнался Наб.

— Ах ты разбойник! — крикнул Пенкроф.

И он взмахнул топором, собираясь размозжить животному голову, но Сайрес Смит остановил его, говоря:

— Пощадите обезьяну, Пенкроф!

— Помиловать чёрномордую тварь?

— Да ведь она сбросила нам лестницу.

И инженер произнёс это таким странным тоном, что трудно было понять, говорит ли он серьёзно или шутит.

Все кинулись на обезьяну, она храбро защищалась, но её повалили и связали.

— Уф, — отдувался Пенкроф, — а что же мы станем с ней делать?

— Возьмём в услужение, — ответил Герберт.

Говоря это, юноша и не думал шутить — он знал, какую пользу может принести умная обезьяна.

Тут все подошли к обезьяне и внимательно стали её рассматривать. Она принадлежала к тому разряду человекообразных, лицевой угол которых не очень отличен от лицевого угла австралийцев и готтентотов. Это был орангутанг, а орангутангам не свойственны ни кровожадность бабуина, ни легкомыслие макаки, ни нечистоплотность сагуина, ни непоседливость маго, ни дурные наклонности павиана! У представителей этого семейства человекообразных наблюдаешь черты, свидетельствующие чуть ли не о человеческом разуме. Ручные орангутанги умело прислуживают за столом, убирают комнаты, приводят в порядок одежду, чистят обувь, ловко управляются с ножом, ложкой, вилкой и даже пьют вино… под стать двуногим слугам и не в обезьяньей шкуре. Известно, что орангутанг служил Бюффону, как преданный и усердный слуга.

Связанный орангутанг, лежавший в зале Гранитного дворца, был просто великаном, шести футов ростом; сложение у него было пропорциональное, грудь широкая, голова средней величины, лицевой угол равен был шестидесяти пяти градусам, череп был круглый, нос крупный, тело покрыто мягкой лоснящейся шерстью — словом, то был превосходный представитель человекообразных обезьян. Глаза у него были поменьше человеческих, взгляд — живой, умный, белые зубы сверкали из-под усов, а небольшая вьющаяся бородка была каштанового цвета.

— Просто красавчик! — сказал Пенкроф. — Знали бы мы его язык, побеседовали бы с ним!

— Так это правда, хозяин? Он будет нам служить?

— Да, Наб, — улыбаясь, ответил инженер. — Только не ревнуй!

— Надеюсь, что он будет превосходным слугой, — заметил Герберт. — Очевидно, он ещё молод, и воспитать его будет нетрудно. Нам не придётся прибегать к силе или вырывать у него клыки, как это делается в таких случаях! Он, наверно, привяжется к хозяевам, если они будут добры к нему.

— Конечно, мы будем к нему добры, — ответил Пенкроф, забывший, как он сердился на «шутников».

И, приблизившись к орангутангу, спросил:

— Ну, как дела, приятель?

Орангутанг в ответ тихонько заворчал, не обнаруживая особенно плохого расположения духа.

— Так, значит, хотим войти в семью поселенцев? — спросил моряк. — И станем служить мистеру Сайресу Смиту, так, что ли?

Послышалось одобрительное ворчание.

— И вместо жалования хватит с нас и пищи?

В третий раз послышалось довольное ворчание.

— Речь у него немного однообразна, — заметил Гедеон Спилет.

— И хорошо, — возразил Пенкроф. — Чем меньше говорит слуга, тем лучше. И кроме того — без жалованья! Слышите, приятель? Для начала жалованья вам не назначаем, зато в дальнейшем будете получать вдвойне, если вами будут довольны!

Так появился на острове ещё один поселенец, который впоследствии оказал всем множество услуг. Прозвали его по просьбе моряка и в память об обезьяне, которую он знавал когда-то, Юпитером, а сокращённо — Юпом.

Вот каким образом дядюшка Юп без особых церемоний поселился в Гранитном дворце.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Работы, которые не терпят отлагательства. — Мост через реку Благодарения. — Плато Кругозора превратится в остров. — Подъёмный мост. — Сбор зерна. — Ручей. — Мостики. — Птичий двор. — Голубятня. — Онагры. — Упряжка. — Поездка в порт Воздушного шара.

 

Итак, поселенцам острова Линкольна удалось вновь завладеть своим жилищем, не прибегая к заброшенному водостоку и не превращаясь снова в каменщиков. И в самом деле, им посчастливилось, ибо в тот миг, когда он уже собрались приступить к работам, стаю обезьян охватил внезапный и необъяснимый ужас, который выгнал их из Гранитного дворца. Быть может, животные почуяли, что им грозит нападение с другой стороны? Только так и можно было истолковать их стремительное бегство. В конце дня поселенцы перенесли трупы обезьян в лес и зарыли; затем они привели в порядок жилище: непрошеные гости всё перевернули вверх дном, но почти ничего не поломали. Наб разжёг плиту и приготовил из запасов, хранившихся в кладовой, вкусный обед, которому все отдали должное.

Не забыли и Юпа, он с аппетитом съел кедровые орехи и корнеплоды, которыми его просто закормили. Пенкроф развязал ему руки, но решил ноги ему не развязывать до той поры, пока не убедится в его послушании.

А перед сном Сайрес Смит и его товарищи, сидя вокруг стола, обсудили некоторые планы, которые следовало осуществить поскорее.

Самым важным и спешным делом они считали постройку моста через реку Благодарения — надо было установить сообщение между Гранитным дворцом и южной частью острова; затем следовало устроить кораль для муфлонов и других животных, которых решено было приручить.

Осуществив оба плана, поселенцы разрешили бы самый насущный вопрос — обзавелись бы одеждой. В самом деле, через мост легко будет переправить оболочку шара, из которой получится прекрасное бельё, а в корале можно будет настричь шерсти для зимней одежды.

Сайрес Смит намеревался устроить кораль у истоков Красного ручья, вблизи горных пастбищ, где было вдоволь сочного и обильного корма. Дорога между плато Кругозора и истоками Красного ручья была почти проложена, а когда они обзаведутся более усовершенствованной тележкой, передвигаться им будет легче, в особенности если удастся поймать какое-нибудь упряжное животное.

Но если кораль можно было устроить вдали от Гранитного дворца, то не так обстояло дело с птичником, на этом Наб и остановил внимание поселенцев. И в самом деле, домашней птице надлежало быть под рукой главного повара. И все нашли, что нет удобнее места для птичьего двора, чем на берегу озера, рядом со старым водостоком, водяная птица жила бы там на приволье, как и все другие пернатые. Решено было сделать первую попытку и приручить самца и самку скрытохвостов, пойманных во время недавней экспедиции.

Утром 3 ноября предстояло приняться за новые работы — за постройку моста, и в этом важном деле должны были участвовать все поселенцы. Они превратились в плотников и, вскинув на плечи пилы, топоры, прихватив клещи, молотки, пошли к берегу реки.

Пенкроф высказал такую мысль:

— А что, если, пока нас не будет, дядюшке Юпу взбредёт в голову втащить лестницу, которую он так учтиво спустил нам вчера?

— Прикрепим-ка её за нижний конец, — ответил Сайрес Смит.

И они привязали лестницу к двум кольям, глубоко вбитым в землю. Затем поселенцы поднялись по левому берегу реки Благодарения и вскоре дошли до первой излучины реки.

Они остановились, чтобы проверить, можно ли тут перекинуть мост. Место показалось им удобным.

И правда, отсюда до порта Воздушного шара, открытого накануне на южном берегу, было всего лишь три с половиной мили: между этими двумя точками нетрудно проложить проезжую дорогу, которая соединит Гранитный дворец с южной частью острова.

Сайрес Смит поделился с товарищами планом, который он уже давно обдумал. Осуществить его было очень легко, и он принёс бы огромную пользу всей колонии. План состоял в том, чтобы оградить от внешнего мира плато Кругозора, обезопасить его от нападения четвероногих и четвероруких. Таким образом, Гранитный дворец, Трущобы, птичий двор и вся верхняя часть плато, которую предполагалось засеять, были бы защищены от хищников.

Выполнить такой проект было довольно просто, и вот каким образом рассчитывал инженер действовать.

Плато и так уже было ограждено с трёх сторон озером и двумя реками — искусственной и естественной.

На северо-западе расстилалось озеро Гранта, берег его шёл от заливчика прежнего водостока до пробоины, сделанной в восточном берегу для спуска воды.

Из этой пробоины на севере плоскогорья низвергало в море недавно созданный водопад; поток проложил себе путь по склону кряжа и по песчаному берегу. Достаточно было углубить на всём протяжении русло этой искусственной горной речки, и она станет непреодолимой преградой для диких животных.

Вдоль всего восточного края плато, от устья этой речки и до устья реки Благодарения, защитой служило море. Наконец на юге плато было ограничено нижним течением реки Благодарения, от её устья до той излучины, где поселенцы собирались соорудить мост.

Таким образом, оставался незащищённым лишь западный край плато между излучиной реки и южным берегом озера; длиной он был около мили и открыт для любого вторжения. Поселенцам надо было вырыть широкий и глубокий ров, заполнить водой из озера, устроив второй водосток, на этот раз — в сторону реки Благодарения. Конечно, уровень воды в озере из-за этого немного понизился бы, но Сайрес Смит рассчитал, что Красный ручей даст вполне достаточно воды для осуществления его замысла.

— Таким образом, — добавил инженер, — плато Кругозора превратится в настоящий остров, окружённый со всех сторон водой, а сообщаться с остальными нашими владениями можно будет благодаря целой системе мостов: один мы перекинем через реку Благодарения, два мостика мы уже соорудили — у самого начала водопада и у его впадения в море, и, наконец, мы построим ещё два мостика — один через ров, который, по-моему, следует вырыть, а второй — через реку Благодарения. Итак, если и мосты и мостики будут подъёмными, никто больше не вторгнется на плато Кругозора.

Сайрес Смит нарисовал карту плато, чтобы яснее растолковать всё это своим товарищам, для которых тотчас же стал понятен его замысел. Они единодушно одобрили его, а Пенкроф, размахивая топором, воскликнул:

— Мост прежде всего!

Дело было неотложное. Строители выбрали деревья, повалили их, обрубили ветви, распилили стволы на балки, брусья и доски. Часть моста, прилегающую к правому берегу реки Благодарения, решили укрепить, а его левую половину поднимать при помощи противовесов, как ворота в некоторых шлюзах.

Работа, конечно, была сложная, и, как бы умело её ни выполняли, времени ушло много, ибо ширина реки достигала в этом месте восьмидесяти футов. Забили сваи на них должна была покоиться неподвижная часть моста, — а для этого пришлось соорудить копёр. Сваями заменили устои моста, так что он мог выдержать большую нагрузку.

К счастью, не было недостатка ни в инструментах, ни в гвоздях, ни в изобретательности. Инженер знал дело, а его товарищи за семь месяцев приобрели много навыков и теперь помогали ему с великим рвением. Нужно сказать, что Гедеон Спилет не отставал от других и даже состязался в ловкости с самим моряком, который «никак не ожидал такой прыти от журналиста».

Строили мост через реку Благодарения три недели и заняты были только этим. Обедали тут же, на месте работы. Погода стояла великолепная, поэтому домой возвращались лишь к ужину.

За это время все убедились, что дядюшка Юп легко осваивается в новой обстановке и привыкает к своим хозяевам, на которых смотрит с живейшим любопытством. Однако Пенкроф из предосторожности не снял с него всех пут, он решил подождать — и это было благоразумно — того дня, когда закончатся работы и плато станет неприступным, а бегство с него невозможным. Топ и Юп подружились и охотно играли вместе, хотя Юп вообще всё делал с очень важным видом.

Двадцатого ноября закончили постройку моста. Подъёмная часть, уравновешенная противовесами, легко поднималась — достаточно было лишь небольшого усилия: между шарниром и последней поперечиной, на которую она обычно опиралась, получался пролёт в двадцать футов шириной, а это преграждало дорогу любому зверю.

И тут встал вопрос, не пора ли отправиться за оболочкой аэростата, которую поселенцам не терпелось спрятать в безопасном месте; но чтобы перевезти её, необходимо было доставить тележку в порт Воздушного шара, а следовательно — проложить дорогу сквозь лесную чащу; Дальнего Запада. На это требовалось время. Наб и Пенкроф отправились на разведку; дойдя до бухты, они удостоверились, что «запас бельевого полотна» ничуть не пострадал в пещере, где они его припрятали, поэтому было решено не прерывать работ и поскорее превратить в остров плато Кругозора.

— Вот когда, — заметил Пенкроф, — мы наилучшим образом устроим и птичник: не придётся больше опасаться, что туда наведается лиса или пролезут всякие другие зловредные твари.

— А кроме того, — добавил Наб, — можно будет вспахать землю, пересадить дикие растения…

— И подготовить для посева наше второе хлебное поле! — воскликнул моряк с торжествующим видом.

Дело в том, что первое поле, в которое было брошено одно-единственное зерно, дало благодаря заботам Пенкрофа чудесные всходы. Он взрастил десять колосьев, обещанные инженером, и так как каждый колос принёс восемьдесят зёрен, колония получила восемьсот зёрен, и притом за полгода, что предвещало два урожая в год.

Из восьмисот зёрен пятьдесят надо было спрятать про запас из предосторожности, а остальные посеять на новом поле — и не менее тщательно, чем первое и единственное зерно. Поле вспахали, затем обнесли прочным забором из высоких остроконечных кольев, так что зверям перебраться через него было бы очень трудно. Птиц должны были отпугивать трещотки и страшные чучела — фантастические творения Пенкрофа. Семьсот пятьдесят зёрен поселенцы посадили, аккуратно проведя для них бороздки, остальное должна была завершить природа.

Двадцать первого ноября Сайрес Смит стал чертить план рва, которым решили защитить плато с запада, от южной оконечности озера Гранта до излучины реки Благодарения. Слой плодородной почвы в два-три фута толщиной прикрывал в этом месте гранитный массив. Снова пришлось готовить нитроглицерин, и он произвёл обычное действие. Не прошло и двух недель, как в твёрдом грунте плато удалось проделать ров шириной в двенадцать футов и глубиной в шесть. Таким же способом была сделана ещё одна пробоина в скалистом берегу озера, и вода устремилась по новому руслу, образовав речушку, которую окрестили «Глицериновым ручьём», он впадал в реку Благодарения. Как и предсказывал инженер, уровень воды в озере понизился, но почти неприметно. Наконец, чтобы превратить плато в неприступную твердыню, русло ручья, впадавшего в море, порядком расширили, а его песчаные берега укрепили изгородью из двойного ряда кольев.

В первой половине декабря поселенцы закончили все эти работы. Плато Кругозора, напоминавшее по форме неправильный пятиугольник с периметром, приблизительно равным четырём милям, было защищено от любого вторжения благодаря водяному кольцу.

Декабрь стоял знойный. Однако колонистам не хотелось даже на время отказаться от осуществления своих планов, а так как устройство птичьего двора становилось делом неотложным, то они приступили к новым работам. Нечего и говорить, что они предоставили полную свободу дядюшке Юпу, как только оградили плато от внешнего мира. Орангутанг не расставался со своими хозяевами и не обнаруживал ни малейшего желания убежать. Он был замечательно силён, ловок и отличался кротким нравом. Поселенцы, взбираясь по лестнице в Гранитный дворец, и не пытались состязаться с ним в быстроте. Ему уже поручали кое-какую работу: он приносил вязанки дров и таскал камни, оставшиеся после работ на берегу Глицеринового ручья.

— Хоть он ещё не каменщик, но уже превосходная обезьяна, — шутил Герберт, намекая на то, что каменщики называют своих подмастерьев «обезьянами». И никогда ещё это прозвище не было так уместно.

Птичий двор раскинулся на двухстах квадратных ярдах, на юго-восточном берегу озера. Его окружили частоколом, внутри ограды построили помещения для будущих пернатых жильцов — сараи, разделённые перегородками на клетушки.

Первыми обитателями стали скрытохвосты; они скоро обзавелись многочисленным потомством. К ним присоединилось полдюжины уток, водившихся на берегу озера. Было тут и несколько китайских уток, у которых крылья раскрываются наподобие веера, а оперение такое яркое и блестящее, что они могут соперничать с золотистыми фазанами. Несколько дней спустя Герберт поймал самца и самку из отряда куриных с длиннопёрым закруглённым хвостом — великолепных «хохлачей», которых поселенцы приручили очень быстро. А пеликаны, зимородки, водяные курочки сами явились на берег, к птичьему двору; и пернатое население, щебечущее, пищащее, кудахтающее, сначала ссорилось, а потом пришло к соглашению; птиц становилось всё больше и больше, так что за пропитание поселенцев можно было не тревожиться.

Сайрес Смит, стремясь завершить начатое дело, построил в уголке птичьего двора голубятню. Туда водворили дюжину тех самых голубей, которые гнездились на высоких скалах плато. Голуби быстро привыкли возвращаться по вечерам в новое жилище, и приручить их оказалось гораздо легче, чем их сородичей — вяхирей, которые к тому же не размножаются в неволе.

Наконец пришло время воспользоваться оболочкой аэростата и сшить из неё бельё. В самом деле, хранить оболочку, чтобы очертя голову покинуть остров и лететь на шаре, наполненном тёплым воздухом, над беспредельной ширью океана, могли только люди, доведённые до крайности, а Сайрес Смит, человек рассудительный, об этом и не помышлял.

Итак, речь шла о том, как переправить оболочку шара в Гранитный дворец, и поселенцы переделали тележку, она стала удобнее и легче. Повозкой они обзавелись — надо было найти тягловую силу. Неужели на острове не водилось жвачных животных, которые могли бы заменить лошадь, осла, быка или корову? Никто не мог ответить на этот вопрос.

— Право же, — говорил Пенкроф, — тягловый скот нам очень пригодится, пока мистеру Сайресу не вздумается соорудить для нас тележку с паровым двигателем или даже паровоз. Не сомневаюсь, в один прекрасный день от Гранитного дворца до порта Воздушного шара пройдёт железная дорога с веткой на гору Франклина.

И славный моряк, говоря всё это, верил в свои слова! О воображение, ты всемогуще, когда тебя подкрепляет вера!

Но не будем преувеличивать — самое обычное упряжное животное вывело бы Пенкрофа из затруднительного положения, а так как провидение питало к нему слабость, то оно и не заставило моряка долго ждать.

Однажды, дело было 23 декабря, вдруг раздались крики Наба и громкий лай Топа. Поселенцы, работавшие в Трущобах, побежали в ту сторону, откуда неслись крики, опасаясь, не случилась ли беда.

Что же они увидели? Два прекрасных животных забрели на плато, — мостики были опущены. Животные, самец и самка, напоминали лошадей, скорее, пожалуй, ослов; они были буланой масти, хвост и ноги — белые, а голова, шея, туловище — в чёрных полосах, как у зебры.

Животные спокойно приближались, ничуть не тревожась и посматривая умными глазами на людей, которых ещё не признавали хозяевами.

— Да это онагры! — воскликнул Герберт. — Четвероногие животные — нечто среднее между зеброй и кваггой.

— А почему не назвать их попросту ослами? — спросил Наб.

— А потому, что уши у них не такие длинные и сами они изящнее.

— Осёл или лошадь, не всё ли равно, — вставил Пенкроф, — и то и другое — «тягловая сила». Значит, их надо поймать!

Моряк дополз, прячась в траве, чтобы не испугать животных, до мостика, перекинутого через Глицериновый ручей, и развёл его — онагры остались в плену.

Как же с ними поступить — захватить силой и заставить ходить в упряжке? Нет. Было решено так: пусть несколько дней свободно побродят по плато, заросшему травой, а за это время около птичьего двора под руководством инженера будет построена удобная конюшня, — если онагры забредут туда, они найдут мягкую подстилку и пристанище на ночь.

Таким образом, поселенцы оставили красивых животных на свободе и старались не подходить к ним близко, чтобы не вспугнуть. Не раз, однако, казалось, что онагры стремятся убежать, что им, привыкшим к вольным просторам и лесным чащам, тесно на плато. Поселенцы видели, как они пытаются выйти за непреодолимую преграду — водное кольцо, как с пронзительным ржаньем скачут по лугу, а затем, успокоившись, целыми часами смотрят на огромные леса, в которые им никогда не вернуться!

Поселенцы изготовили упряжь и постромки из растительных волокон, а через несколько дней, после того как поймали онагров, не только смастерили повозку, но и провели прямую дорогу — прорубили просеку через лес Дальнего Запада, от излучины реки Благодарения до порта Воздушного шара; по ней можно было проехать на повозке. И вот в конце декабря в первый раз попробовали запрячь онагров.

Пенкрофу уже удалось приручить животных: они сами подходили к нему, ели из рук, подпускали к себе, но стоил только запрячь онагров, как они встали на дыбы, с ними едва удалось справиться. Впрочем, они скоро покорились своей участи. Вообще онагров, не таких строптивых, как зебры, часто запрягают в горных местностях Южной Африки, они приживались даже в относительно холодных поясах Европы.

В тот день все колонисты, кроме Пенкрофа, шагавшего впереди онагров, взобрались на повозку и поехали в порт Воздушного шара. Нечего говорить, что их изрядно трясло на неровной, ухабистой дороге, но всё же повозка добралась до места благополучно, и в тот же день поселенцы погрузили в неё оболочку и различные части аэростата. В восемь часов вечера повозка, переехав по мосту через реку Благодарения, спустилась по её левому берегу и остановилась у моря, перед Гранитным дворцом. Онагров распрягли, отвели в конюшню, а Пенкроф, перед тем как заснуть, так громко вздохнул от удовольствия, что многоголосое эхо откликнулось во всех уголках и закоулках Гранитного дворца.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Бельё. — Обувь из тюленьей кожи. — Изготовление пироксилина. — Пересадка растений. — Рыбная ловля. — Черепашьи яйца. — Дядюшка Юп делает успехи. — Кораль. — Охота на муфлонов. — Новые богатства растительного и животного мира. — Воспоминание о далёкой родине.

 

Вся первая неделя января была посвящена шитью белья, необходимого колонистам. Иголки, найденные в ящике, мелькали в не очень гибких, но зато сильных пальцах, и можно было с уверенностью сказать, что все вещи сделаны на совесть.

В нитках недостатка не было: Сайрес Смит предложил воспользоваться нитками, которыми была сшита оболочка аэростата. Гедеон Спилет и Герберт с удивительным терпением распороли её на длинные полосы, Пенкроф же отказался от этой работы, которая его несказанно раздражала. Зато шил он лучше всех. Как известно, моряки наделены необычайной способностью к портняжному ремеслу.

Полотно, из которого была сшита оболочка аэростата, обезжирили при помощи соды и поташа, полученных из золы сожжённых растений, и промасленная ткань снова стала мягкой и эластичной; потом её расстелили на солнце она выцвела и побелела.

Смастерили несколько дюжин рубашек и носков — носков, разумеется, не вязаных, а матерчатых. С каким наслаждением поселенцы наконец облачились в бельё конечно очень грубое, — но такие мелочи их не смущали — и легли спать на простыни: жителям Гранитного дворца показалось, что они легли в настоящие постели.

В эту же пору они сшили себе обувь из тюленьей кожи — и вовремя, так как ботинки и сапоги, вывезенные из Америки, совсем износились. Можно с уверенностью сказать, что новая обувь была просторна и ни капли не жала.

Наступил новый, 1866 год. Зной не спадал, но охота в лесах продолжалась. Агути, пекари, водосвинки, кенгуру и всевозможная пернатая дичь кишмя кишели на острове. Гедеон Спилет с Гербертом были превосходными стрелками и не давали промаха.

Сайрес Смит советовал им беречь боевые припасы и принял кое-какие меры, чтобы заменить порох и пули, найденные в ящике, — ему хотелось сохранить их на будущее. И в самом деле, мало ли куда случай мог забросить его самого и товарищей, если они покинут свои владения? Нужно было заранее приготовиться ко всяким неожиданностям и беречь боевые припасы, заменяя их другими веществами, которые легко было бы добывать.

Вместо свинца, которого не обнаружили на острове, инженер употребил без ущерба для дела дроблёное железо, изготовляемое без особого труда. Железная дробь; была легче свинцовой, поэтому пришлось её делать крупнее; правда, в заряде таких дробинок было меньше, но ловкость охотников возмещала этот недостаток. Сайрес Смит мог бы изготовлять и порох, так как в его распоряжении были селитра, сера и уголь, но выделка его требует особой тщательности, и без специальных приспособлений трудно получить порох хорошего качества.

Поэтому Сайрес Смит предпочёл изготовлять пироксилин, то есть взрывчатое вещество, обычно получаемое из хлопчатой бумаги. Однако можно было обойтись и без хлопка, который применяется только ради содержащейся в нём клетчатки. А клетчатка — иными словами, первичная ткань растений — имеется почти в чистом виде не только в хлопке, но и в волокнах льна и конопли, в бумаге, старых тряпках, в сердцевине бузины и т. д. Бузина же росла в изобилии близ устья Красного ручья, и поселенцы заваривали вместо кофе ягоды этого растения, принадлежащего к семейству жимолостных.

Следовательно, надо было запастись сердцевиной бузины, то есть клетчаткой; другое вещество, необходимое для изготовления пироксилина, — дымящаяся азотная кислота. У Сайреса Смита была серная кислота, и ему нетрудно было добыть азотную кислоту, обработав серной кислотой селитру, которую природа предоставила в его распоряжение.

Итак, он решил изготовлять и употреблять пироксилин, хоть и признавал довольно крупные его недостатки, а именно: неравномерность действия, быстрая воспламеняемость (при ста семидесяти градусах вместо двухсот сорока) и, наконец, мгновенная вспышка, которая может попортить огнестрельное оружие. Зато преимущества пироксилина в том, что он не боится сырости, не загрязняет ствола ружья и обладает в четыре раза большей взрывной силой, чем порох.

Чтобы получить пироксилин, достаточно погрузить на четверть часа клетчатку в дымящуюся азотную кислоту, затем промыть её в воде и просушить. Как видит читатель, нет ничего проще.

В распоряжении Сайреса Смита была только обыкновенная азотная кислота, а не дымящаяся или крепкая, то есть такая, которая на влажном воздухе выделяет беловатые пары; но, заменив дымящуюся азотную кислоту обыкновенной азотной кислотой, смешанной в пропорции трёх к пяти с концентрированной серной кислотой, инженер должен был добиться тех же результатов и действительно добился. Итак, у островитян-охотников скоро появилось превосходное взрывчатое вещество, которое при умелом употреблении отлично им служило.

К этому времени колонисты распахали три акра земли на плато Кругозора, а остальные земли отвели под пастбища для онагров. Несколько раз ходили поселенцы в лес Жакамара и в леса Дальнего Запада и приносили оттуда рассаду дикорастущих овощей — шпинат, кресс-салат, хрен, репу; скоро, при умелом уходе, овощи должны были улучшиться и внести разнообразие в мясную пищу, которой пока приходилось довольствоваться колонистам острова Линкольна. Привозили они из леса и немало дров и угля. Каждая поездка улучшала дороги — колёса повозки постепенно их утрамбовывали.

Кроликов к услугам хозяев Гранитного дворца становилось всё больше и больше. Крольчатник находился чуть выше Глицеринового ручья, поэтому его обитатели не могли проникнуть на заповедное плато и, следовательно, повредить молодым насаждениям. На отмели, расположенной среди береговых скал, поселенцы собирали устриц и постоянно обновляли запас этих вкусных моллюсков. Кроме того, поселенцы ловили рыбу в озере и в реке Благодарения; улов бывал теперь обильный, потому что Пенкроф установил донные удочки с железными крючками, и на них часто ловилась превосходная форель и ещё какая-то замечательная рыба, серебристая с жёлтыми крапинками. Таким образом, главный повар Наб мог вносить приятное разнообразие в ежедневное меню колонистов. За трапезой всё ещё не было хлеба, и это, как мы уже говорили, для всех являлось истинным лишением. Поселенцы стали охотиться и на морских черепах, вылезавших на мыс Челюсть. Песчаный берег был весь в бугорках — там лежали яйца шаровидной формы с твёрдой белой скорлупой, белок которых не свёртывается, как белок птичьих яиц. Под действием солнечного тепла вылупливались крошечные черепахи; яиц было превеликое множество, так как одна черепаха может нести ежегодно до двухсот пятидесяти яиц.

— Просто яичное поле, — говорил Гедеон Спилет, — остаётся одно — снять урожай.

Но поселенцы не только собирали яйца, но и охотились на самих черепах, и после каждой охоты в Гранитном дворце появлялась дюжина этих пресмыкающихся, мясо которых ценится знатоками. Черепаховый суп, приправленный душистыми травами и овощами из семейства крестоцветных, приносил заслуженные похвалы Набу, который мастерски его варил.

Надобно упомянуть об одном счастливом обстоятельстве, позволившем увеличить запас снеди на зиму. В реку Благодарения заплыли косяки лососей — они поднялись на несколько миль вверх по течению. То была пора, когда самки в поисках удобных мест для нереста идут впереди самцов, с шумом рассекая воду в реках. Итак, сотни этих рыб плыли по реке. Поселенцы соорудили несколько заграждений, и множество лососей попалось в плен. Не одну сотню лососей выловили, засолили и спрятали про запас, потому что зимой, когда реки покрываются льдом, рыбная ловля невозможна.

В эту пору Юпа — он оказался очень сообразительным — возвели в должность камердинера. Его нарядили в куртку, штаны, сшитые из белого полотна, и передник с карманами, которые ему очень нравились. Он ходил, заложив руки в карманы, и никому не позволял проверять их содержимое. Наб хорошо вымуштровал смышлёного орангутанга — когда Наб разговаривал с Юпом, казалось, будто они превосходно понимают друг друга. Юп привязался к Набу, а Наб отвечал ему тем же. Если никто не нуждался в услугах Юпа — не надо было возить дрова или влезать на какое-нибудь высокое дерево, — орангутанг не уходил из кухни и старался во всем подражать Набу. Впрочем, учитель с удивительным терпением и даже рвением обучал ученика, а ученик с поразительной понятливостью применял знания, преподанные учителем.

Судите сами, какое удовольствие неожиданно доставил Юп своим хозяевам. Как-то во время обеда он принялся прислуживать за столом с салфеткой в руке. Он был так ловок, так внимателен, так безукоризненно выполнял свои обязанности — менял тарелки, приносил блюда, наливал напитки, — делал всё это с таким важным видом, что поселенцы от души забавлялись, а Пенкроф пришёл в неописуемый восторг.

— Юп, ещё супу!

— Юп, кусочек агути!

— Юп, тарелку!

— Юп, славный Юп, молодец Юп!

Только эти возгласы и раздавались за столом, а Юп, ничуть не растерявшись, всё выполнял, за всем следил и с понимающим видом кивнул головой, когда Пенкроф снова пошутил:

— Право, Юп, жалованье вам придётся удвоить!

Нечего и говорить, что орангутанг в ту пору уже совсем освоился в Гранитном дворце, он часто сопровождал своих хозяев в лес и даже не пытался убежать. Надо было видеть, с каким потешным видом он выступает, вскинув вместо ружья на плечо дубинку, которую смастерил для него Пенкроф. Понадобится, бывало, сорвать плод с макушки дерева, и Юп стремглав влезает на самый верх; увязнет в грязи колесо повозки — силачу Юпу стоит только подтолкнуть её плечом, чтобы выкатить на хорошую дорогу.

— Ну и молодчина! — восклицал Пенкроф. — Был бы он злым, не нашлось бы на него управы!

К концу января поселенцы предприняли большие работы в центральной части острова. Недалеко от истоков Красного ручья, у подошвы горы Франклина, решено было устроить кораль для жвачных животных — они мешали бы поселенцам близ Гранитного дворца; кораль предназначался главным образом для муфлонов, которые должны были давать колонии шерсть для зимней одежды.

Каждое утро колонисты, иногда все вместе, а чаще только Сайрес Смит, Герберт и Пенкроф, отправлялись к истокам Красного ручья, словно совершая увеселительную прогулку, так как все пять миль онагры везли их по дороге, недавно проложенной под зелёным сводом деревьев и названной «Дорогой в кораль».

Друзья облюбовали обширный луг, лежащий между двумя отрогами горы. Участок этот, кое-где поросший деревьями, был очень удобен. Его не только защищали горы, но и пересекал ручеёк, бравший начало на одном из склонов и впадавший в Красный ручей. Трава там была сочная, а редкие деревья не мешали ветерку гулять по лугу. Надо было окружить участок таким высоким частоколом, чтобы животные, даже самые проворные, не могли через него перепрыгнуть, и подвести ограду с двух сторон к отрогам горного кряжа. Кораль предназначался для сотни голов рогатого скота — муфлонов или диких коз — и молодняка, который появится на свет.

Инженер наметил границы кораля; теперь следовало приступить к рубке деревьев для частокола; но колонисты, прокладывая дорогу, уже свалили немало деревьев, их-то и перевезли сюда, сделали не одну сотню кольев и крепко-накрепко забили в землю.

В передней части — частокола проделали довольно широкие двустворчатые ворота, сбитые из толстых досок и брусьев.

Колонисты трудились недели три и не только обнесли кораль частоколом, но и построили под руководством Сайреса Смита вместительные дощатые сараи — убежище для скота. Старались сделать все строения поосновательнее, потому что муфлоны сильны, и колонисты опасались что, попав в неволю, они будут неистовствовать.

Колья, заострённые сверху и для прочности обугленные, были скреплены поперечными брусьями, а дополнительные подпорки делали частокол ещё крепче.

С коралем покончили, теперь предстояло устроить облаву на жвачных животных у подножия горы Франклина, на лугах, где они паслись. 7 февраля, в ясный летний день, все приняли участие в облаве. Очень пригодились оба онагра, уже довольно хорошо объезженные, на них скакали верхом Гедеон Спилет и Герберт.

Всё дело сводилось к тому, чтобы окружить муфлонов и коз и, постепенно сужая круг, погнать их к коралю. Сайрес Смит, Пенкроф, Наб и Юп расположились в разных концах лощины, а оба верховых и Топ скакали вокруг кораля на расстоянии полумили.

В этой части острова водилось множество муфлонов; эти красивые животные, с большими рогами и длинной сероватой шерстью, были не больше лани и походили на аргали или диких баранов.

Охотники очень устали на облаве. Сколько они суетились, бегали взад и вперёд, сколько кричали! Они окружили целую сотню муфлонов, но животные стали разбегаться, стадо уменьшилось втрое, и к коралю удалось пригнать всего лишь тридцать муфлонов и десять диких коз; животные увидели открытые ворота и, очевидно вообразив, что нашли путь к спасению, ринулись туда и попали в плен.

В общем, всё прошло удачно, и сетовать поселенцам не приходилось. Самок оказалось больше, и некоторые должны были скоро принести приплод. Нечего было и сомневаться, что стадо увеличится и что поселенцы получат вдоволь шерсти и кожи.

Вечером охотники вернулись в Гранитный дворец изнемогая от усталости. Но на следующий же день они отправились в кораль. Пленники, очевидно, пытались разнести изгородь, но тщетно — теперь они стали смирнее.

За февраль месяц не произошло никаких важных событий. Своим чередом шли все будничные работы, поселенцы, улучшая дороги к коралю и к порту Воздушного шара, одновременно начали прокладывать третью дорогу, ведущую от кораля к западному берегу. Всё ещё не удавалось обследовать один участок острова Линкольна — полуостров Извилистый, покрытый густыми лесами, где водились хищные звери; Гедеону Спилету очень хотелось избавить от них свои владения.

До наступления холодов друзья усердно выращивали дикорастущие овощи, пересаженные из леса на плато Кругозора. Герберт всегда приносил из своих экскурсий всякие полезные растения: то цикорий, из семян которого можно выжимать превосходное масло; то обычный щавель, противоцинготными свойствами которого не стоило пренебрегать; приносил он и драгоценные корнеплоды, выращиваемые во все времена в Южной Америке, — картофель, его теперь насчитывают больше двухсот сортов. За огородом следили, его заботливо поливали, заботливо охраняли от птиц; на грядках росли салат, картофель, щавель, репа, редька и другие крестоцветные. Земля на плато была поразительно плодородна, и поселенцы надеялись, что соберут обильный урожай.

Не было недостатка и в самых разнообразных напитках, и даже привереды не могли бы жаловаться при одном условии: не требовать вина. К «чаю Освего», который собирали с губоцветных, и шипучему напитку, приготовленному из корней драцены, Сайрес Смит добавлял настоящее пиво; он изготовлял его из молодых побегов «abies nigra»; если их вскипятить и подвергнуть брожению, получается приятный и чрезвычайно полезный напиток, который англо-американцы называют «spring-berr», то есть еловое пиво.

К концу лета на птичьем дворе завелись самец и самка дроф, из породы дроф-красоток, с пышным оперением, под стать пелеринке, дюжина крупных широконосок с выростами по обеим сторонам клюва и великолепные дикие индюки, напоминавшие мозамбикских индюков, — они с важным видом, словно гордясь своим чёрным оперением, гребешком и зобом, расхаживали по берегу озера.

Итак, всё шло успешно благодаря энергии мужественных и умных людей. Конечно, провидение во многом поддерживало их, а главное — поселенцы, соблюдая мудрую заповедь, сами помогали себе, а уже потом им помогали небеса.

Вечером, после знойного летнего дня, в тот час, когда с моря дул лёгкий ветерок, колонисты любили посидеть, закончив труды, на плато Кругозора, под навесом из вьющихся растений, которые собственноручно посадил Наб. Они вели беседу, делились знаниями, строили планы на будущее, а грубоватые, добродушные шутки моряка вносили веселье в этот маленький мирок, в котором неизменно царило полнейшее согласие.

Говорили они и о своей родине, о дорогой их сердцу Америке. Идёт ли по-прежнему гражданская война между Севером и Югом? Не может быть, чтобы она ещё продолжалась. Ричмонд, без сомнения, быстро сдался генералу Гранту! Падение столицы рабовладельческих штатов, должно быть, и послужило заключительным актом кровавой битвы. Север, конечно, восторжествовал в борьбе за правое дело. Как хотелось изгнанникам, приютившимся на острове Линкольна, прочесть газету. Вот уже одиннадцать месяцев, как они отрезаны от мира. Скоро 24 марта — годовщина того дня, когда воздушный шар выбросил их на эти, никому не ведомые берега. Тогда они были потерпевшими крушение и не знали, удастся ли им спасти в борьбе со стихиями свою жизнь. А теперь благодаря знаниям своего руководителя, благодаря своему собственному уму они превратились в колонистов; у них есть оружие, орудия, инструменты, приборы; они сумели поставить себе на службу животных, растения и минералы острова, то есть все три царства природы.

Да, они часто говорили обо всем этом, строили новые и новые планы на будущее!

А Сайрес Смит почти всегда молчал, слушая своих товарищей. Порой какое-нибудь замечание Герберта или забавная выходка Пенкрофа вызывали у него улыбку, но всегда и всюду он размышлял о тех необъяснимых явлениях, о той странной загадке, тайну которой не мог постичь.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Ненастье. — Гидравлический подъёмник. — Изготовление оконного стекла и посуды. — Саговая пальма. — Поездки в король. — Прирост стада. — Вопрос журналиста. — Точные координаты острова Линкольна. — Предложение Пенкрофа.

 

В первую же неделю марта погода изменилась, начале месяца было полнолуние и всё ещё стояла невыносимая жара. Чувствовалось, что воздух насыщен электричеством; следовало опасаться, что на довольно долгое время установится период дождей и гроз.

И действительно, 2 марта с неистовой силой грянул гром. Ветер дул с востока, и град стал бить прямо по фасаду Гранитного дворца — шум стоял такой, будто сыпалась картечь. Пришлось плотно затворить дверь и ставни на окнах, иначе затопило бы комнаты.

Увидев, что идёт град, а иные градины были величиной с голубиное яйцо, Пенкроф стал бить тревогу: ведь его хлебное поле подвергалось большой опасности. И он немедля побежал на поле, где колосья уже подняли зелёные головки, и прикрыл его полотнищем от оболочки аэростата. Моряка тоже изрядно побил град, но он не жаловался.

Плохая погода продержалась с неделю, и всё это время беспрерывно гремел гром. Гроза разражалась за грозой — только затихнет одна, не отшумят ещё глухие раскаты грома за горизонтом, а уже раздаются новые неистовые удары. Молнии зигзагами прорезали небо, сожгли немало деревьев на острове, а среди них и огромную сосну, возвышавшуюся близ озера, на опушке леса. Два-три раза молния ударила в песчаный берег и расплавила песок, превратив его в стекло. Когда инженер обнаружил «громовые стрелы», он подумал о том, что можно вставить в окна толстые и крепкие стёкла, которые выдержат порывы ветра, потоки дождя и град.

Спешных работ на острове не было, и поселенцы воспользовались плохой погодой, чтобы поработать в Гранитном дворце, который они по-хозяйски обставляли всё лучше, каждый день добавляя что-нибудь новое. Инженер устроил токарный станок и выточил на нём кое-какие туалетные принадлежности и кухонную утварь; сделал он и пуговицы, необходимые колонистам. Они смастерили козлы для оружия, которое содержали с редкостной аккуратностью, шкафы и полки. Поселенцы пилили, строгали, отделывали, обтачивали, и пока стояли ненастные дни, в ответ на громовые раскаты раздавался визг и скрежет инструментов, жужжание станка.

О дядюшке Юпе тоже не забыли: около главного склада ему отвели отдельную комнатку, похожую на каюту, с подвесной койкой, покрытой подстилкой, — там ему было очень уютно.

— Молодец у нас Юп, всем-то он доволен, бранного слова от него не услышишь, — часто повторял Пенкроф. — Вот кто отменный слуга, Наб, право, отменный!

— Мой ученик, — отвечал Наб, — скоро меня догонит.

— Перегонит, — посмеивался моряк, — потому что ты, Наб, много болтаешь, а он помалкивает!

Юп действительно до тонкости знал свои обязанности. Он вытряхивал одежду, поворачивал вертел, подметал комнаты, прислуживал за столом, складывал дрова и, что особенно восхищало Пенкрофа, перед сном всегда укутывал одеялом достопочтенного моряка.

Здоровье у всех членов маленькой колонии — двуногих и двуруких, четвероруких и четвероногих — было превосходным. Жили колонисты на свежем воздухе, в краю с хорошим, умеренным климатом, заняты были умственным и физическим трудом; им нечего было опасаться болезней.

И в самом деле, все чувствовали себя великолепно. Герберт за этот год вырос на два дюйма. Его лицо стало строже, мужественнее, и по всему было видно, что из него выйдет хороший человек, наделённый физической и моральной силой. Когда у него оставалось время, свободное от работы, он учился; юноша прочитал все книги, найденные в ящике, а после практических занятий, которые были непосредственно связаны с жизнью на острове, он обращался к инженеру или журналисту, и те с радостью помогали ему пополнять образование: Сайрес Смит — в области науки, Гедеон Спилет — в знании языков.

Инженеру страстно хотелось передать юноше всё то, что он знал, наставить его и примером и словом; к чести Герберта следует сказать, что он сделал большие успехи, занимаясь со своим учителем.

«Если я умру, — думал Сайрес Смит, — он заменит меня!»

Буря стихла 9 марта, но небо так и не прояснилось до конца этого последнего летнего месяца. Сильные электрические разряды нарушали спокойствие атмосферы, небо так и не обрело прежней ясности, почти всё время лил дождь и клубился туман, выпало всего лишь три-четыре дня, благоприятствующих всевозможным походам.

В ту пору самка онагра произвела на свет детёныша, на удивление крепкого — тоже самку. В корале увеличивалось и поголовье муфлонов: в сараях блеяли ягнята, к великой радости Наба и Герберта, — у каждого из них были любимцы среди новорождённых.

Поселенцы попробовали приручить пекари, и опыт великолепно удался. Около птичьего двора выстроили хлев, и вскоре там появились поросята, жаждавшие приобщиться к цивилизации, то есть откормиться благодаря заботам Наба. Дядюшке Юпу поручили носить им ежедневно пищу — помои, кухонные отбросы, и он добросовестно выполнял свои обязанности. Правда, иногда он потешался над своими подопечными и дёргал их за хвостики, но делал это любя, а не со зла — его очень забавляли хвостики, завитые колечком, словно игрушечные, ведь натура у него была совсем детская.

Как-то в марте Пенкроф напомнил инженеру об одном его обещании, которое тот до сих пор не выполнил.

— Вы обещали сделать машину взамен длинной лестницы Гранитного дворца, мистер Сайрес, — сказал ему моряк. — Неужели вы так её и не устроите?

— Вы говорите о лифте? — спросил инженер.

— Лифт так лифт, это как вы хотите, — ответил моряк. — Дело ведь не в названии, только бы без труда добираться до нашего жилья.

— Да тут нет ничего сложного, Пенкроф, но будет ли от подъёмника польза?

— Разумеется, будет, мистер Сайрес. Всем необходимым мы обзавелись, подумаем-ка теперь об удобствах. Для людей, если вам угодно, подъёмник — роскошь, но когда ты с грузом, он — необходимость. Ведь не так уж удобно карабкаться по длинной лестнице с тяжёлой ношей!

— Хорошо, Пенкроф, попробуем доставить вам это удовольствие, — сказал Сайрес Смит.

— Но у вас ведь нет машины?

— А мы её сделаем.

— Паровую машину?

— Нет, водяную.

И действительно, в распоряжении инженера была естественная сила, которой можно было воспользоваться без особого труда, чтобы привести в действие подъёмник.

Достаточно было увеличить количество воды в небольшом канале, отведённом от озера и снабжавшем водой Гранитный дворец. Поселенцы расширили отверстие, пробитое в скалах и поросшее травой в верхнем конце прежнего водостока, и целый водопад ринулся в канал — избыток воды уходил во внутренний колодец. Под водопадом инженер установил цилиндр с лопастями, который был соединён с колесом, находящимся снаружи и обмотанным прочным канатом; к канату привязали подъёмную корзину. При помощи длинной верёвки, свисавшей до земли и позволявшей включать и выключать гидравлическое приспособление, можно было подняться в корзине до дверей Гранитного дворца.

Семнадцатого марта, ко всеобщему удовольствию, подъёмник заработал в первый раз. Отныне это простое устройство, заменившее примитивную лестницу, о которой никто и не думал сожалеть, поднимало наверх уголь, продовольствие и самих поселенцев. Топ был просто в восторге от усовершенствования: ведь он не мог соревноваться в ловкости с дядюшкой Юпом и с трудом карабкался по лестнице; прежде Набу и даже Юпу часто приходилось нести его на спине, когда они поднимались в Гранитный дворец.

В те же дни Сайрес Смит попробовал изготовить стекло. Дело было новое, но он воспользовался старой гончарной печью. Возникло много затруднений, но после ряда бесплодных попыток ему всё же удалось устроить мастерскую для выделки стекла. Гедеон Спилет и Герберт, истинные помощники инженера, не выходили из неё несколько дней.

В состав стекла входят песок, мел и сода (углекислый или сернокислый натрий). На берегу было сколько угодно песка, из отложений известняка поселенцы добывали мел, из водорослей — соду, из серного колчедана — серную кислоту, а из земных недр — каменный уголь для нагревания печи до нужной температуры. Итак, у Сайреса Смита было всё необходимое для производства стекла.

Оказалось, что всего труднее изготовить «трость» стеклодува — железную трубку пяти-шести футов длиной, одним концом которой набирают расплавленную стеклянную массу. Но Пенкроф взял тонкую длинную полосу железа, свернул её наподобие ружейного ствола — получилась трубка, которой колонисты вскоре и воспользовались.

Двадцать восьмого марта печь накалили. Сто частей песку, тридцать пять мелу, сорок сернокислого натрия смешали с двумя-тремя частями угольного порошка и эту массу положили в тигли из огнеупорной глины. Когда всё это расплавилось под действием высокой температуры в печи, вернее, превратилось в вязкое месиво, Сайрес Смит набрал в трубку немного стекольной массы и стал её перемешивать на заранее приготовленной металлической пластине, придавая массе форму, удобную для дутья; затем он протянул трубку Герберту и предложил ему подуть в неё.

— Так, будто выдуваешь мыльные пузыри? — спросил юноша.

— Вот именно, — ответил инженер.

Герберт набрал воздуха и, старательно вращая трубку, стал дуть в неё сильно, но осторожно, выдувая стеклянный пузырь. Добавили ещё стекольной массы, и немного погодя образовался пузырь диаметром в один фут. Тогда Сайрес Смит взял трубку из рук юноши и стал её раскачивать, как маятник, — мягкий стеклянный пузырь вытянулся и принял форму конусообразного цилиндра.

Итак, удалось выдуть стеклянный цилиндр с двумя полусферическими поверхностями на концах, их без труда срезали острым ножом, смоченным в холодной воде; таким же способом разрезали цилиндр в длину, снова нагрели и, размягчив, положили на металлическую пластину, затем раскатали деревянной скалкой.

Так приготовлено было оконное стекло. Повторив пятьдесят раз тот же процесс, они получили пятьдесят стёкол. И вот в окна Гранитного дворца вставили стёкла, не очень прозрачные, но хорошо пропускающие свет.

Изготовление стеклянной посуды, стаканов и бутылок стало для поселенцев развлечением. Всё шло в ход, даже если плохо получалось. Пенкроф тоже испросил разрешения «подуть» — и какое же это доставило ему удовольствие! Правда, он дул с такой силой, что его творения приобретали самые удивительные формы, искренне его восхищавшие.

Как-то, отправившись в экспедицию, поселенцы обнаружили дерево новой породы, которое ещё больше разнообразило их питание.

В тот день Сайрес Смит и Герберт пошли на охоту в леса Дальнего Запада, на левый берег реки Благодарения; как всегда, юноша задавал инженеру множество вопросов, на которые тот с удовольствием отвечал. Но охота, как и любое дело, требует внимания, иначе успеха не добьёшься. Сайрес Смит охотником не был, а Герберт увлёкся химией и физикой, поэтому немало кенгуру, водосвинок и агути спаслись от их пуль, хотя и находились на расстоянии ружейного выстрела. И вдруг, когда день уже был на исходе и охотники, казалось, провели время без всякой пользы, Герберт остановился и радостно воскликнул:

— Ах, мистер Сайрес, взгляните-ка на это дерево! II он указал ему на деревце, скорее, на куст, ствол которого был покрыт чешуйчатой корой, а листья испещрены параллельными прожилками.

— Что же это за дерево, оно похоже на маленькую пальму? — спросил Сайрес Смит.

— Это «cycas revoluta», оно изображено на рисунке в нашей энциклопедии естественных наук.

— Что-то на кусте не видно плодов.

— Плодов нет, мистер Сайрес, — ответил Герберт, — зато в стволе содержится мука, — природа нас снабдила мукой.

— Так, значит, это саговая пальма?

— Да, саговая пальма.

— Что же, для нас, дружок, пока не уродится пшеница, это драгоценная находка. За дело, и дай-то бог, чтобы ты не ошибся!

Герберт не ошибся. Он разрубил ствол дерева, состоящий из пористой коры и мучнистой сердцевины, которая проросла волокнами, разделёнными концентрическими кольцами из того же вещества. Крахмал был пропитан клейким соком неприятного вкуса, но его легко было удалить. Получалась очень питательная мука наилучшего качества; некогда закон запрещал вывозить её из Японии.

Сайрес Смит и Герберт, тщательно обследовав тот участок лесов Дальнего Запада, где росли «cycas revoluta», сделали отметки на деревьях и поспешили вернуться в Гранитный дворец, чтобы рассказать товарищам о своём открытии.

На другой день поселенцы отправились за мукой. И Пенкроф, всё более и более восторгавшийся островом, сказал инженеру:

— Не думаете ли вы, мистер Смит, что есть на свете острова для потерпевших крушение?

— Что вы хотите сказать, Пенкроф?

— А то, что есть на свете такие острова, возле которых не страшно потерпеть крушение, — там бедняги вроде нас из всех бед выйдут!

— Может быть, — с улыбкой ответил Сайрес.

— Так оно и есть, мистер Сайрес, — продолжал Пенкроф, — и ясно, что остров Линкольна к ним и принадлежит.

В Гранитный дворец вернулись с обильной жатвой — со стволами саговой пальмы. Инженер устроил пресс, отжал клейкий сок, смешанный с крахмалистым веществом, и получил довольно много муки; в руках Наба она превратилась в печенье и пудинги. Вкус хлеба напоминал им настоящий пшеничный хлеб.

В ту пору онагры, козы и муфлоны, находившиеся в корале, ежедневно давали поселенцам молоко. Поэтому приходилось часто бывать в корале; ездили в повозке, вернее, в лёгкой коляске, которая её заменила; когда приходила очередь Пенкрофа, он брал с собой Юпа и заставлял его править; Юп хлопал кнутом, выполняя порученное ему дело с обычной своей сообразительностью.

В общем, всё шло отлично и в Гранитном дворце и в корале, и колонисты ни на что не сетовали бы, не будь они оторваны от родины. Они так приспособились к условиям жизни на острове, так привыкли к нему, что с печалью и сожалением покинули бы этот гостеприимный край!

Но любовь к родине владеет сердцем человека с непреодолимой силой, и если бы поселенцы приметили корабль, то стали бы давать сигналы, привлекая внимание команды. А пока они жили беспечальной жизнью и скорее боялись, нежели хотели, чтобы её нарушило какое-либо событие.

Но кто может похвалиться тем, что счастье вечно, что ты ограждён от превратностей судьбы!

Поселенцы часто беседовали об острове Линкольна, на котором жили уже больше года, и однажды затронул вопрос, который привёл к важным последствиям.

Дело было в воскресенье, 1 апреля, в первый день пасхи, — Сайрес Смит и его товарищи посвятили время отдыху и молитве. День выдался отличный — такая погода бывает в октябре в Северном полушарии.

После обеда все собрались под навесом из зелени краю плато Кругозора и смотрели, как постепенно меркнет небосклон. Вместо кофе Наб подал напиток из бузины; разговор шёл об острове, о том, как одиноко стоит он среди Тихого океана, как вдруг Гедеон Спилет спросил:

— Скажите-ка, дорогой Сайрес, вы не определяли положение нашего острова при помощи секстана, найденного в ящике?

— Нет, — ответил инженер.

— А ведь стоило бы это сделать, секстан — прибор совершенный, им точней определишь координаты, чем тем способом, которым вы пользовались.

— А чего ради? — спросил Пенкроф. — Ведь положение острова не изменится.

— Конечно, — заметил Гедеон Спилет, — но, быть может, из-за несовершенства прибора обсервация была не верна, результаты теперь легко проверить…

— Вы правы, любезный Спилет, — ответил инженер, — следовало сделать это раньше; впрочем, если ошибка и вкралась, то она не превышает пяти градусов долготы или широты.

— Как знать? — продолжал журналист. — Как знать, не ближе ли мы к обитаемой земле, чем думаем?

— Завтра узнаем, — ответил Сайрес Смит, — если бы не такой недосуг, мы узнали бы это раньше.

— Ну и отлично, — сказал Пенкроф. — Мистер Сайрес такой мастер, что не мог ошибиться, и если остров не сдвинулся с места, то находится именно там, куда он его поместил!

— Увидим.

На другой же день при помощи секстана произвели необходимые обсервации, чтобы проверить координаты, которые инженер определил раньше.

По первоначальным данным остров Линкольна находился:

между 150° и 155° западной долготы,

между 30° и 35° южной широты.

Последующие совершенно точные вычисления дали:

150° 30? западной долготы,

34° 57? южной широты.

Таким образом, несмотря на несовершенный способ измерений, Сайрес Смит в первый раз определил координаты с такой точностью, что его ошибка не превысила пяти градусов.

— Ведь теперь у нас есть не только секстан, но и атлас, — сказал Гедеон Спилет. — Посмотрим-ка, дорогой Сайрес, в каком именно месте Тихого океана расположен остров Линкольна.

Герберт принёс атлас, изданный, очевидно, во Франции, потому что географические названия были на французском языке.

Развернули карту Тихого океана; инженер с циркулем в руке собрался определить местоположение острова.

Вдруг он замер на месте, говоря:

— Да в этой части Тихого океана на карту нанесён остров.

— Остров! — воскликнул Пенкроф.

— Наш, конечно? — сказал Гедеон Спилет.

— Нет, — ответил инженер. — Этот остров расположен на сто пятьдесят третьем градусе долготы и тридцать седьмом градусе одиннадцатой минуте широты, на два градуса с половиной западнее и на два градуса южнее острова Линкольна.

— Что же это за остров? — спросил Герберт.

— Остров Табор.

— Остров велик?

— Нет, это маленький островок, затерянный в Тихом океане, — на него, вероятно, никто не высаживался!

— А мы высадимся, — заявил Пенкроф.

— Мы?

— Да, мистер Сайрес. Построим палубное судно, я берусь им управлять. А в каком мы расстоянии от острова Табор?

— Приблизительно в ста пятидесяти милях к северо-востоку, — ответил Сайрес Смит.

— В ста пятидесяти милях! Сущие пустяки, — заявил Пенкроф. — При попутном ветре будем там через двое суток.

— А зачем? — спросил журналист.

— Да так просто. Надо же посмотреть!

После такого ответа колонисты решили, что судно будет построено и что они пустятся в плавание в октябре, когда наступит хорошая погода.

 

ОКОНЧАНИЕ