Франческо Петрарка. Сонеты. Исповедь
Какое наважденье, чей увет
Меня бросает безоружным в сечу,
Где лавров я себе не обеспечу,
Где смерть несчастьем будет. Впрочем, нет:
Настолько сладок сердцу ясный свет
Прекрасных глаз, что я и не замечу,
Как смертный час в огне их жарком встречу,
В котором изнываю двадцать лет.
Я чувствую дыханье вечной ночи,
Когда я вижу пламенные очи
Вдали, но если их волшебный взгляд
Найдет меня, сколь мука мне приятна —
Вообразить, не то что молвить внятно,
Бессилен я, как двадцать лет назад.
Есть существа, которые глядят
На солнце прямо, глаз не закрывая;
Другие, только к ночи оживая,
От света дня оберегают взгляд.
И есть еще такие, что летят
В огонь, от блеска обезумевая:
Несчастных страсть погубит роковая;
Себя недаром ставлю с ними в ряд.
Красою этой дамы ослепленный,
Я в тень не прячусь, лишь ее замечу,
Не жажду, чтоб скорее ночь пришла.
Слезится взор, однако ей навстречу
Я устремляюсь, как завороженный,
Чтобы в лучах ее сгореть дотла.
Я счастлив больше, чем гребцы челна
Разбитого: их шторм загнал на реи —
И вдруг земля, все ближе, все яснее,
И под ногами наконец она;
И узник, если вдруг заменена
Свободой петля скользкая на шее,
Не больше рад: что быть могло глупее,
Чем с повелителем моим война!
И вы, певцы красавиц несравненных,
Гордитесь тем, кто вновь стихом своим
Любовь почтил, — ведь в царствии блаженных
Один раскаявшийся больше чтим,
Чем девяносто девять совершенных,
Быть может здесь пренебрегавших им.
Пустился в путь седой как лунь старик
Из отчих мест, где годы пролетели;
Родные удержать его хотели,
Но он не знал сомнений в этот миг.
К таким дорогам дальним не привык,
С трудом влачится он к заветной цели,
Превозмогая немощь в древнем теле:
Устать устал, но духом не поник.
И вот он созерцает образ в Риме
Того, пред кем предстать на небесах
Мечтает, обретя успокоенье.
Так я, не сравнивая вас с другими,
Насколько это можно — в их чертах
Найти стараюсь ваше отраженье.
Коль жизнь моя настолько терпелива
Пребудет под напором тяжких бед,
Что я увижу вас на склоне лет:
Померкли очи, ясные на диво,
И золотого нет в кудрях отлива,
И нет венков, и ярких платьев нет,
И лик игрою красок не согрет,
Что вынуждал меня роптать пугливо, —
Тогда, быть может, страх былой гоня,
Я расскажу вам, как, лишен свободы,
Я изнывал все больше день от дня,
И если к чувствам беспощадны годы,
Хотя бы вздохи поздние меня
Пускай вознаградят за все невзгоды.
ИСПОВЕДЬ
Коли ты услышишь что-нибудь обо мне — хотя и сомнительно, чтобы мое ничтожное и темное имя проникло далеко сквозь пространство и время, — то тогда, быть может, ты возжелаешь узнать, что за человек я был и какова была судьба моих сочинений, особенно тех, о которых молва или хотя бы слабый слух дошел до тебя.
Суждения обо мне людей будут многоразличны, ибо почти каждый говорит так, как внушает ему не истина, а прихоть, и нет меры ни хвале, ни хуле.
Был же я один из вашего стада, жалкий смертный человек, ни слишком высокого, ни низкого происхождения. Род мой… — древний. И по природе моя душа не была лишена ни прямоты, ни скромности, разве что ее испортила заразительная привычка.
Юность обманула меня, молодость увлекла, но старость меня исправила и опытом убедила в истинности того, что я читал уже задолго раньше, именно, что молодость и похоть — суета; вернее, этому научил меня Зиждитель всех возрастов и времен, который иногда допускает бедных смертных в их пустой гордыне сбиваться с пути, дабы, поняв, хотя бы поздно, свои грехи, они познали себя.
Мое тело было в юности не очень сильно, но чрезвычайно ловко, наружность не выдавалась красотою, но могла нравиться в цветущие годы; цвет лица был свеж, между белым и смуглым, глаза живые и зрение в течение долгого времени необыкновенно острое, но после моего шестидесятого года: оно, против ожидания, настолько ослабло, что я был вынужден, хотя и с отвращением, прибегнуть к помощи очков. Тело мое, во всю жизнь совершенно здоровое, осилила старость и осадила обычной ратью недугов.
Я всегда глубоко презирал богатство, не потому, чтобы не желал его, но из отвращения к трудам и заботам, его неразлучным спутникам. Не искал я богатством стяжать возможность роскошных трапез, но, питаясь скудной пищей и простыми яствами, жил веселее, чем все последователи Апиция с их изысканными обедами.
Так называемые пирушки (а в сущности, попойки, враждебные скромности и добрым нравам) всегда мне не нравились; тягостным и бесполезным казалось мне созывать для этой цели других, и не менее — самому принимать приглашения. Но вкушать трапезу вместе с друзьями было мне так приятно, что никакая вещь не могла доставить мне большего удовольствия, нежели их нечаянный приезд, и никогда без сотрапезника я не вкушал пищи с охотою.
Более всего мне была ненавистна пышность, не только потому, что она дурна и противна смирению, но и потому, что она стеснительна и враждебна покою. От всякого рода соблазнов я всегда держался вдалеке не только потому, что они вредны сами по себе и не согласны со скромностью, но и потому, что враждебны жизни размеренной и покойной.
В юности страдал я жгучей, но единой и пристойной любовью и еще дольше страдал бы ею, если бы жестокая, но полезная смерть не погасила уже гаснущее пламя. Я хотел бы иметь право сказать, что был вполне чужд плотских страстей, но, сказав так, я солгал бы; однако скажу уверенно, что, хотя пыл молодости и темперамента увлекал меня к этой низости, в душе я всегда проклинал ее. Притом вскоре, приближаясь к сороковому году, когда еще было во мне и жара и сил довольно, я совершенно отрешился не только от мерзкого этого дела, но и от всякого воспоминания о нем, так, как если бы никогда не глядел на женщину; и считаю это едва ли не величайшим моим счастием и благодарю Господа, который избавил меня, еще во цвете здоровья и сил, от столь презренного и всегда ненавистного мне рабства.
Но перехожу к другим вещам. Я знал гордость только в других, но не в себе; как я ни был мал, ценил я себя всегда еще ниже. Мой гнев очень часто вредил мне самому, но никогда другим. Смело могу сказать — так как знаю, что говорю правду, — что, несмотря на крайнюю раздражительность моего нрава, я быстро забывал обиды и крепко помнил благодеяния. Я был в высшей степени жаден до благородной дружбы и лелеял ее с величайшей верностью. Но такова печальная участь стареющих, что им часто приходится оплакивать смерть своих друзей.
Благоволением князей и королей и дружбою знатных я был почтен в такой мере, которая даже возбуждала зависть. Однако от многих из их числа, очень любимых мною, я удалился; столь сильная была мне врождена любовь к свободе, что я всеми силами избегал тех, чье даже одно имя казалось мне противным этой свободе.
Величайшие венценосцы моего времени, соревнуясь друг с другом, любили и чтили меня, а почему — не знаю: сами не ведали; знаю только, что некоторые из них ценили мое внимание больше, чем я их, вследствие чего их высокое положение доставляло мне только многие удобства, но ни малейшей докуки.
Я был одарен умом скорее ровным, чем проницательным, способным на усвоение всякого благого и спасительного знания, но преимущественно склонным к нравственной философии и поэзии. К последней я с течением времени охладел, увлеченный священной наукою, в которой почувствовал теперь тайную сладость, раньше пренебреженную мною, и поэзия осталась для меня только средством украшения.
С наибольшим рвением предавался я изучению древности, ибо время, в которое я жил, было мне всегда так не по душе, что если бы не препятствовала тому моя привязанность к любимым мною, я всегда желал бы быть рожденным в любой другой век и, чтобы забыть этот, постоянно старался жить душою в иных веках.
Поэтому я с увлечением читал историков, хотя их разногласия немало смущали меня; в сомнительным случаях я руководствовался либо вероятностью фактов, либо авторитетом повествователя.
Моя речь была, как утверждали некоторые, ясна и сильна; как мне казалось — слаба и темна. Да и в обыденной беседе с друзьями и знакомыми я и не заботился никогда о красноречии, и потому я искренне дивлюсь, что кесарь Август усвоил себе эту заботу.
Но там, где, как мне казалось, самое дело, или место, или слушатель требовали иного, я делал некоторое усилие, чтобы преуспеть; пусть об этом судят те, пред кем я говорил. Важно хорошо прожить жизнь, а тому, как я говорил, я придавал мало значения, тщетна слава, приобретенная одним блеском слова.
…