ИСТОРИЯ - ЭТО ТО, ЧТО НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО НЕВОЗМОЖНО ОБЬЯСНИТЬ НАСТОЯЩЕЕ НАСТОЯЩИМ

Мурасаки Сикибу Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари)

в Без рубрики on 24.04.2017

Древнейшие сохранившиеся японские песни (6-7 века) рисуют японцев как народ воинственный, самоуверенный, веселый, прямодушный, беспечный, храбрый на поле брани, любящий пиры с застольными песнями, чувственный в любви, с переживаниями простыми и даже наивными. Но проходит несколько веков, формируется письменность, распространяются буддийские взгляды на мир — и характер японской литературы меняется. Появляется склонность к созерцательности, к любованию природой, к тонким иносказаниям. Возникает и доводится до мыслимого совершенства танка, короткое, состоящее из пяти строчек стихотворение, которое, будучи введено в ткань прозаического повествования, оттеняет чувства героев. Сочинительством начинают заниматься женщины — знатные дамы императорских дворцов. Самый известный роман того времени — «Гэндзи-моногатари» — написала придворная дама, происходившая из очень знатной семьи, Мурасаки Сикибу. Это, пожалуй, самое знаменитое произведение японской литературы всех времен.

«Люди слагают песни, сочиняют стихи, записывая же их, ставят свои имена, и вот проходит сто, тысяча лет, другие люди читают записанное, и у них возникает чувство, будто они беседуют с самим сочинителем, — право, в этом есть что-то необыкновенно трогательное» 

«Безымянные записки» (один из первых японских трактатов по литературе, конец 12-го века)

При каком же Государе то было?.. Много дам разных званий служило тогда во Дворце, и была среди них одна — не сказать, чтобы очень высокого ранга, но снискавшая чрезвычайную благосклонность Государя.

Особы, когда-то вступившие в высочайшие покои с гордой думой: «Ну, уж лучше меня…», теперь уничтожали ее презрением, равные же ей или низшие от зависти совсем лишились покоя. Даже обычные утренние и вечерние обязанности свои во Дворце исполняя, ничего, кроме досады, не возбуждала она в сердцах окружающих, постоянно навлекала на себя их гнев и — как знать, не оттого ли — с каждым днем становилась все слабее, все печальнее и все больше времени проводила в отчем доме. Государь же изнывал от тоски, не помышляя о том, сколь предосудительным может показаться людям подобное слабодушие. Словом, благосклонность его к этой даме была такова, что слухи о ней, несомненно, дойдут до будущих поколений.

«Столь чрезмерная приверженность Государя этой особе заслуживает порицания, — ворчали, пряча глаза, важные сановники и простые придворные. — Вспомните, именно при подобных обстоятельствах начинались когда-то смуты в Китайской земле».

Скоро ропот пошел по всей Поднебесной, имя этой дамы стало поводом к возмущению, готовы были вспомнить и случай с Ян Гуйфэй, так что горести ее множились с каждым днем, но по-прежнему жила она во Дворце, опору находя в несравненной, поистине необъяснимой благосклонности Государя.

Отец дамы, Адзэти-но дайнагон, уже скончался, а мать, госпожа Северных покоев его дома, будучи особой старинных правил и обладая врожденным благородством, старалась, чтобы во время всех церемоний дочь ее ни в чем не уступала дамам, чье значение в свете не вызывало сомнений и которые имели к тому же обоих родителей. И все-таки не было у нее влиятельного покровителя, и случись что — она осталась бы совсем одна, без всякой опоры.

Потому ли, что существовала меж ними связь, уходящая далеко в прежние жизни, или по какой-то иной причине, но только родился у них мальчик, каких еще не бывало в мире, прекрасный, словно драгоценная жемчужина. Государь, сгорая от нетерпения, распорядился, чтобы младенца как можно быстрее перевезли во Дворец, и, еле дождавшись, взглянул: и в самом деле — редкостная красота.

Первый принц был рожден дамой в звании нёго — дочерью Правого министра и обладал могущественным покровителем, а посему, полагая этого принца бесспорным наследником, все ласкали и баловали его чрезвычайно. Но новый младенец затмил даже его. Государь по-прежнему благоволил к старшему сыну, но его любовь к младшему была воистину безмерна, он лелеял и холил его словно самое драгоценное свое достояние.

Мать младшего принца никогда не принадлежала к числу дам, постоянно прислуживающих в высочайших покоях. Ее значение при дворе было гораздо выше, да и внешне она ничем не отличалась от самых знатных особ. Вот только Государь ни на шаг не отпускал ее от себя, обнаруживая при этом, пожалуй, излишнюю настойчивость. Собирались ли во Дворце музицировать или другие увеселения затевали — при каждом удобном случае именно ее призывал он прежде других, а иногда насильно удерживал рядом, принуждая прислуживать себе и после ночи, проведенной ею в высочайших покоях, — словом, вел себя так, что ее можно было принять за особу самого простого звания. Однако после появления на свет нового принца в отношении Государя к этой даме произошли столь явные перемены, что даже у нёго, матери Первого принца, зародились в душе сомнения: «А что, если именно его и назначат наследником?»

Нёго эта появилась во Дворце раньше других, и Государь дарил ее особым вниманием, к тому же она была матерью его детей, так мог ли он не считаться с ее обидами?

А та, хоть и осеняло ее милостивое покровительство, немало имела при дворе недоброжелателей, пользующихся любым случаем, дабы унизить ее, выставить на посмеяние. К тому же, будучи слаба здоровьем, да и положение имея весьма шаткое, она скорее страдала от высочайшей благосклонности, нежели радовалась ей. Занимала же эта дама павильон Павлоний, Кирицубо.

Государь слишком часто наведывался туда, минуя покои остальных дам, и, естественно, у них были причины для недовольства. Когда же — а это бывало нередко — в высочайшие покои отправлялась она сама, завистницы, подстерегая ее по пути — то там, то здесь, на перекидных мостиках, переходах, — позволяли себе крайне неблаговидные выходки, отчего подолы провожавших и встречавших ее дам оказывались порой в самом неприглядном виде. Более того, часто, сговорившись, они запирали двери Лошадиного перехода, который миновать ей было невозможно, и она попадала в унизительное, мучительнейшее положение. Обиды и оскорбления, множащиеся от случая к случаю, повергали несчастную во все большее уныние, и в конце концов, сжалившись, Государь приказал перевести ее во дворец Грядущей прохлады — Корёдэн, переселив давно уже проживавшую там даму в звании кои в другое помещение. Нетрудно себе представить, сколь велика была обида этой кои!

Когда младенцу исполнилось три года, с невиданной пышностью справили обряд Надевания хакама. Ради такого случая — об этом позаботился сам Государь — было извлечено все самое ценное, что хранилось в дворцовых сокровищницах и кладовых. До сих пор лишь Первый принц удостаивался подобной чести. По этому поводу тоже злословили немало, но мальчик рос, и недоброжелателей у него становилось все меньше. Трудно было устоять перед удивительной прелестью этого ребенка. Люди, проникшие в душу вещей, увидав его, замирали пораженные: «Такая красота — в нашем мире?..»

Летом того же года миясудокоро из павильона Павлоний, занедужив, собралась было покинуть Дворец, но Государь все не решался ее отпустить.

— Подождите еще немного, быть может… — просил он, привыкший к тому, что в последнее время ей довольно часто нездоровилось.

Однако состояние больной все ухудшалось, прошло дней пять или шесть, и она совсем ослабела. Мать молила Государя отпустить ее. Увы, и теперь, страшась подвергнуться оскорблениям, миясудокоро вынуждена была уехать тайком, оставив во Дворце маленького сына. Всему есть предел, и Государь более не удерживал ее, но как же тяжело ему было при мысли, что даже проводить ее ему не дозволено. Лицо миясудокоро, всегда пленявшее яркой красотой, осунулось, глубокое уныние проглядывало в его чертах. Не в силах вымолвить ни слова, несчастная лишь вздыхала, и, видя, как быстро она угасает, Государь забыл о прошедшем и о грядущем, лишь горько плакал он и шептал ей разные клятвы, но она уже и ответить не могла: глаза глядели устало, бессильно поникло тело, казалось — душа вот-вот покинет его. Право, было от чего прийти в отчаяние. Хоть Государь и отдал уже распоряжение о паланкине, но, войдя в ее покои, снова не мог расстаться с ней…

— Мы ведь поклялись друг другу вместе вступить и на этот последний путь. Вы не можете уйти без меня, — говорит он, и с безысходной печалью во взоре глядит она на него.

— В сердце тоска.

Подошел к своему пределу

Жизненный путь.

А ведь мне так хотелось и дальше

По нему с тобою идти…

О, когда б ведала я, что так случится… — молвит миясудокоро, еле дыша, и, видно, хочет что-то еще сказать, но силы окончательно изменяют ей, и Государь: «Коли так, будь что будет, не отпущу ее» — решает, но тут приходит гонец.

— К молитвам, которые намечены на сегодня и ради которых приглашены почтенные монахи, должно приступить не позднее нынешнего вечера, — торопит он больную, и Государь, как ни тяжело ему, вынужден смириться.

С омраченной душою остался он в своих покоях и до самого рассвета не мог сомкнуть глаз.

Еще не пришло время вернуться гонцу, в ее дом посланному, а Государь уже места себе не находил от беспокойства, бесконечные жалобы свои изливая на окружающих.

Между тем гонец, подойдя к дому, услышал громкие стенания.

— Не перевалило и за полночь, как ее не стало, — сообщили ему, и, удрученный, поспешил он обратно.

Какое же смятение овладело душой Государя, когда дошла до него эта горестная весть! Словно лишившись рассудка, затворился он в своих покоях. Сына же, несмотря ни на что, видеть хотел, но, поскольку никогда прежде в подобных случаях дитя во Дворце не оставляли, пришлось отослать его в дом матери. А тот, ничего не понимая, лишь дивился, глядя на горько плачущих приближенных, на слезы, нескончаемым потоком струившиеся по щекам Государя. Расставаться с любимым сыном всегда тяжело, а если только что скончалась его мать…

Однако всему есть предел — пришла пора приступать к установленным обрядам, и мать ушедшей возопила в бессильной тоске:

— О, когда б и я могла вознестись с этим дымом!..

Вослед за дамами, провожавшими бренные останки, села она в карету и скоро достигла Отаги, где уже началась пышная церемония. Достанет ли слов, чтобы выразить всю глубину материнского горя! Сначала речи ее были вполне разумны.

— Я понимаю, теперь бессмысленно думать о дочери как о живой, — говорила она, вглядываясь в лежащую перед ней пустую оболочку. — Может быть, увидев, как превратится ее тело в пепел, я смогу наконец поверить, что мое дорогое дитя покинуло этот мир…

Но постепенно такое отчаяние овладело несчастной, что она едва не выпала из кареты.

— Ах, мы так и знали! — И дамы принялись хлопотать вокруг нее. Прибыл гонец из Дворца с вестью о том, что умершей присвоен Третий ранг, и, когда особо присланный чиновник начал оглашать указ, новая печаль овладела собравшимися.

Видимо, жалея ушедшую, которую при жизни никогда не называли нёго, Государь рассудил: «Пусть хоть на одну ступень, да поднимется» — и решил повысить ее в ранге. Увы, даже это многие встретили с возмущением. Люди же, наделенные достаточной душевной тонкостью, вспоминали, какой редкостной красотой обладала ушедшая, как добра она была и мягкосердечна. Да на нее просто невозможно было сердиться! Право, не будь столь предосудительно велика благосклонность Государя, никто бы и не подумал относиться к ней с пренебрежением или неприязнью. Даже дамы, прислуживающие в высочайших покоях, и те тосковали, вспоминая ее милый нрав и чувствительное сердце. Похоже, что именно в таких обстоятельствах и было когда-то сказано: «Но вот — тебя нет, и сердце…».

Унылой, однообразной чередой тянулись дни. Когда совершались поминальные службы, Государь посылал в дом покойного Адзэти-но дайнагона гонцов с соболезнованиями. Время шло, но не рассеивался мрак, воцарившийся в его душе. Государь перестал оставлять на ночь в своих покоях придворных дам, лишь денно и нощно лил горькие слезы. У приближенных его тоже ни на миг не просыхали рукава. Так, обильны были росы в ту осень…

Только во дворце Кокидэн, дворце Щедрых наград, и теперь не прощали умершую: «И чем она так привязала к себе Государя? Ведь вот уж нет ее, а он все не может обрести покоя».

Глядя на старшего принца, Государь с тоской вспоминал о нежной прелести младшего и то и дело посылал доверенных прислужниц и кормилиц, дабы справиться о нем.

Как-то вечером, когда налетел пронизывающий поля ветер и внезапно похолодало, воспоминания нахлынули с такой силой, что Государь решил послать в дом ушедшей миясудокоро даму по прозванию госпожа Югэи. Была прекрасная лунная ночь. После того как посланница удалилась, Государь долго еще лежал у выхода на галерею, созерцая луну и предаваясь печальным раздумьям. Прежде в такие часы они любили музицировать вдвоем. Как нежно пели струны под ее пальцами! Самые случайные слова, слетавшие с ее уст, пленяли неповторимым изяществом: ах, она была так прекрасна, так непохожа на других… Как живая стояла она перед его взором, и все же это была даже не «явь, промелькнувшая в ночи…». Когда госпожа Югэи, приблизившись к дому ушедшей, въехала во двор, ее поразило царившее кругом запустение. Как ни одиноко, по-вдовьи жила мать ушедшей, прежде ради дочери она всегда следила за порядком в доме и ей удавалось создавать хотя бы видимость благополучия… Теперь же, погрузившись во мрак отчаяния, она не поднималась с ложа, а травы в саду тянулись все выше, выше и, колеблемые пронизывающим поля ветром, придавали окружению бесконечно унылый вид. Лишь лунный свет проникал в дом, видно, «даже этот густой подмаренник ему путь преградить не мог».

У южной стороны дома гостью вывели из кареты, но ни она, ни несчастная мать долго не могли вымолвить ни слова.

— И без того горько мне, что задержалась в этом мире до сего дня, а теперь, когда высочайшая посланница изволила смахнуть росу с листьев полыни у моего дома, мне и вовсе стыдно… — говорит наконец мать и, не в силах сдержаться, плачет.

— Госпожа Найси-но сукэ уже рассказывала Государю: «Придешь в дом ушедшей, и сердце разрывается от тоски, тяжко невыносимо». Увы, это правда, даже мне, неспособной проникнуть в душу вещей, трудно удержаться от слез… — отвечает госпожа Югэи и, немного помедлив, передает слова Государя: «Сначала мне казалось, уж не сон ли? Но, постепенно овладев собой, я понял, что пробуждения не будет, и мне стало еще тяжелее. И ведь рядом нет никого, кто мог бы разделить мое горе… Вот если бы вы приехали потихоньку во Дворец… Тревожусь и за дитя, мучительно сознавать, что приходится ему влачить дни среди росы слез… О, приезжайте скорее!» — Он не смог договорить, а ведь и заплакать было неловко: «Не подобает мне обнаруживать перед людьми свою слабость». — Ах, как больно было глядеть на него! Едва выслушав поручение, я поспешила к вам. — И она передала матери ушедшей письмо.

— Все померкло в глазах моих, но это милостивое послание — словно луч света… — говорит та и читает.

«Я ждал, что время хоть немного развеет мою печаль, но напрасно; проходят дни и луны, а в сердце все живет мучительная тоска. К милому сыну устремляю думы свои, удрученный тем, что не вместе лелеем его. Будем же видеть в нем память об ушедшей, и, прошу Вас, скорее приезжайте с ним во Дворец», — любезно писал Государь.

Ветер капли росы

Разметал по Дворцовой равнине.

Шуму его

Внимаю, а думы в тревоге

Стремятся к кустику хаги-

такой песней заключалось высочайшее послание, но несчастная мать и дочитать не смогла.

— Теперь я поняла, сколь тяжким испытанием может быть долголетие, — говорит она. — Стыдно становится «при одной лишь мысли: что думают сосны из Такасаго?». Тем более неуместно появляться мне теперь за Стокаменными стенами. Как ни признательна я Государю за частые послания, все же решиться трудно… А дитя… Что у него на сердце? Наверное, только и мечтает о том, как бы поскорее оказаться во Дворце. Его желание понятно, но, увы, печально сознавать… Так и передайте потихоньку Государю. О, я понимаю, что оставаться в доме столь злосчастной особы ему тоже нельзя. Не к добру, да и слишком высоко его положение, чтобы жить в этом бедном жилище…

Мальчик тем временем лег почивать.

— Хотела я повидать маленького господина, чтобы подробно рассказать о нем во Дворце, но Государь ждет меня, да и поздно уже… — И госпожа Югэи спешит откланяться.

— О, как желала бы я поделиться с вами своими горестями, дабы хоть мимолетный просвет узреть во «мраке блужданий», — говорит мать ушедшей. — Заходите ко мне просто так, без дела, чтобы мы могли побеседовать неторопливо. Все эти годы лишь с радостными и торжественными вестями наведывались вы сюда, и вот теперь — какому посланию одолжена я удовольствием видеть вас! Снова и снова думаю я о том, сколь горестна моя доля! А какие надежды подавала моя бедная дочь с самого рождения! Покойный Адзэти-но дайнагон до последнего своего часа все наставлял меня: «Непременно выполните мое заветное желание — отдайте дочь во Дворец. Не падайте духом и не теряйте надежды из-за того, что меня не будет рядом с вами». И хотя мне-то самой казалось, что становиться придворной дамой, не имея надежного покровителя, не так уж и почетно, скорее наоборот, все-таки, не желая нарушить его завета, отдала я ее во Дворец, и что же? Именно на ней остановился милостивый взор Государя, отчего сделалась она предметом беспрерывных оскорблений и грубостей со стороны остальных. О, она не жаловалась и продолжала жить во Дворце, однако все больше злобы скапливалось в сердцах ее соперниц, невзгоды сыпались на нее со всех сторон, и в конце концов бедняжка занемогла тяжкой болезнью, которая и пресекла ее жизнь. Потому-то я скорее с горечью думаю о великой благосклонности Государя. Но, ведь вы понимаете, причиной тому мое неразумное «сердце, блуждающее во мраке»… — И, не сумев договорить, она задохнулась от слез.

Между тем настала глубокая ночь.

— Так же изволит думать и сам Государь. «Я прихожу в отчаяние, — говорит он, — при мысли, что столь короткий срок был отпущен нам и по моей вине. Право же, если бы я не предавался влечению чувств столь безоглядно, если бы не навлекал на себя неудовольствие окружающих необузданностью своих желаний… Мне казалось, что я никого ничем не обидел, я и не подозревал, что из-за нее многие чувствовали себя глубоко уязвленными. И вот я остался один, и сердце мое не может обрести покоя. Как жалок и смешон я, должно быть, в глазах людей. Хотел бы я знать, в чем причина этих несчастий? Что было с нами там, в предыдущей жизни?» — так повторяет он снова и снова, а слезы бегут по его щекам, — рассказывает госпожа Югэи.

Долго еще беседовали они, но вот, заплакав, гостья:

— Уже совсем поздно, надобно отнести Государю ответ, пока не рассвело, — сказала и заспешила обратно во Дворец.

Луна вот-вот скроется за краем гор, небо чистое и светлое, дует прохладный ветерок, стрекотание насекомых в траве вызывает невольные слезы… Право, трудно расстаться с этой обителью трав.

— Сверчок-колокольчик

Звенит и звенит не смолкая

В этой долгой ночи.

А из глаз моих слезы

Все льются и льются… —

произносит госпожа Югэи и никак не может сесть в карету.

— Звенят среди трав

Сверчки так уныло.

Зачем же Еще и росой

Ты наш сад окропила, спустившись

Сюда из Обители туч?

Но я опять жалуюсь, простите… — отвечает через одну из своих прислужниц мать ушедшей.

При таких обстоятельствах не принято обмениваться дорогими дарами, поэтому она послала с письмом лишь оставшийся от дочери придворный наряд и шкатулку с принадлежностями для прически, сбереженную ею как память об умершей нарочно для такого случая.

О том, в каком горе пребывали молодые прислужницы ушедшей, и говорить нечего. К тому же, привыкшие к блеску придворной жизни, они скучали и, то и дело вспоминая Государя, торопили госпожу, но та никак не могла решиться, думая: «Присутствие столь злосчастной особы неизбежно вызовет нежелательные толки. А расставаться с внуком даже на короткое время слишком тяжело, места себе не найду от тревоги».

Госпожа Югэи весьма тронута была, увидев, что Государь еще не лег почивать. Он сидел во внутреннем дворике, делая вид, будто любуется пышным цветением, и коротал часы ожидания за беседой с несколькими самыми чувствительными дамами из своего окружения.

В последние дни предметом их задушевных бесед чаще всего становились свитки с картинами к поэме «Вечная печаль». Картины эти, которые Государь рассматривал денно и нощно, принадлежали кисти императора Тэйдзи, японские же песни и китайские стихи были написаны Исэ и Цураюки.

С пристрастием расспрашивал Государь о том, что увидела госпожа Югэи в доме ушедшей. Она же, поведав, сколь печальное зрелище предстало ее взору, подала ему письмо.

«Милости Государя воистину безграничны, и я в смущении… Увы, Ваше любезное послание привело мои чувства в еще большее смятение, и душа погрузилась в бездну уныния.

Вот и засохла

Ветка, его укрывавшая

От буйных ветров.

И сердце терзает тревога —

Что же станется с кустиком хаги?»

Мать ушедшей писала довольно нескладно и не совсем учтиво, но Государь скорее всего простил ее, рассудив, что она еще не успела оправиться от горя.

Как ни старался Государь вновь обрести душевный покой: «Не увидят люди моей печали», ему не удавалось превозмочь тоски, и мысли его беспрестанно обращались к ушедшей. Он перебирал в памяти разные связанные с ней случаи, начиная с того давнего дня, когда она впервые появилась во Дворце. «Раньше даже на короткое время тяжело было расстаться, но вот миновало столько дней и лун… — думал он, сам себе удивляясь. — Я всегда полагал, что смогу достойно вознаградить мать ушедшей, которая, храня верность завету супруга, отдала дочь во Дворец. Но увы, теперь все тщетно… — вздыхал он, и печальные думы его устремлялись к несчастной матери. — Что ж, вырастет дитя, может, еще и представится случай. Пусть только постарается подольше прожить…»

Госпожа Югэи показывает ему дары.

«О, когда б эта шпилька была памятным знаком, принесенным из обители умершей…» — мечтает он, но увы…

Будь у меня

Даос, готовый отправиться

На поиски милой,

Я хотя б от него узнал,

Где душа ее обитает.

На картине лицо Ян Гуйфэй кажется каким-то бесцветным. Как ни славен художник, ее изобразивший, видно, существует все же предел для кисти. Ее сравнивали с цветами фужун на озере Тайи, с ивами Вэйянских дворцов, а здесь привлекает внимание прежде всего великолепие наряда. Государь вспоминает ту, другую, такую кроткую, нежную, — о да, рядом с ней тускнели даже цветы и пение птиц не казалось столь сладостным… По утрам и по вечерам неизменно клялись они друг другу: «Станем птиц неразлучных четою, станем раздвоенной веткой…», но напрасны были все клятвы, она покинула этот мир, и ему оставалось лишь сетовать на судьбу, так рано разлучившую их.

Внимая шуму ветра, голосам насекомых, Государь коротал часы, погруженный в печальные думы, а во дворце Кокидэн звучала громкая музыка. Стояла прекрасная лунная ночь, и, очевидно, нёго, давно уже не показывавшаяся в высочайших покоях, не захотела лишать себя удовольствия.

«Можно ли быть такой бесчувственной!» — думал Государь. Придворнослужители и дамы, свидетелями его горя бывшие, тоже негодовали. Нёго Кокидэн, всегда отличавшаяся строптивым нравом, и теперь вела себя так, словно ничего не случилось.

Но скоро луна зашла.

Лик осенней луны

Даже здесь, в Обители туч,

От слез потемнел.

Так может ли быть он светел

В доме, заросшем травою?

Переносясь мысленно в жилище ушедшей, Государь бодрствовал, пока не угас сиротливый фонарь. Вот послышались голоса ночных караульных из Правой личной охраны — должно быть, уже стража Быка…[30]Не желая привлекать к себе любопытных взглядов, Государь отправился в опочивальню, но сон долго не шел к нему. Когда ранним утром поднялся он с ложа, ему вспомнилось невольно: «Порой забывали, что бывает рассвет…» (6). Вряд ли в тот день он проявил должное внимание к делам правления. Самые изысканные яства оставляли Государя равнодушным. Он еле дотронулся до утреннего риса, во время же большой дневной трапезы мысли его витали столь далеко, что прислуживавшие за столом дамы вздыхали украдкой, глядя на его измученное лицо. Да, все находившиеся подле — и мужчины и женщины — были в полной растерянности. «Вот беда-то!» — сетовали они. «Как видно, таково у Государя предопределение. Ни толки людские, ни всеобщее осуждение не смущали его, казалось, он совсем потерял рассудок, ею одной поглощенный, а теперь вот, смотрите, начинает пренебрегать и делами государственными — похвально ли это?» — перешептывались придворные, намекая на некоего чужеземного государя, и удрученно вздыхали.

Шли дни и луны, и наконец юный принц вступил во Дворец. Он был так хорош собой, что казался существом из иного мира, и всякого, кто смотрел на него, охватывал невольный трепет: «Право, может ли быть долговечной подобная красота?»

На следующую весну было намечено провозглашение нового наследного принца, и нельзя сказать, чтобы у Государя не возникало желания отказаться от своего прежнего намерения, но, поскольку младший сын не имел могущественного покровителя, подобное назначение скорее повредило бы ему, тем более что и двор никогда не одобрил бы такого выбора. И Государь никому не сказал ни слова. «Да, как ни велика его любовь к младшему, — говорили люди, — всему, видно, есть предел». А дама из дворца Кокидэн обрела наконец покой.

Бабка мальчика, госпожа Северных покоев в доме ушедшего Адзэти-но дайнагона, так и не сумев превозмочь тоски, по прошествии недолгого времени — уж не оттого ли, что желала поскорее соединиться с дочерью? — скончалась. Новой скорби не было границ. Мальчику исполнилось уже шесть лет, и он горько плакал, подавленный тяжестью утраты. В последнее время старая госпожа, успевшая привязаться к внуку, часто говорила ему, как печалит ее мысль о предстоящей разлуке.

Теперь мальчик жил только во Дворце. Когда ему исполнилось семь лет, провели церемонию Первой книги, во время которой он обнаружил ясный ум и дарования столь редкие в нашем мире, что Государь наблюдал за ним даже с некоторым страхом.

— Разве можно его ненавидеть? Теперь все должны ласкать его хотя бы потому, что у него нет матери, — говорил Государь и всюду, даже во Дворец Кокидэн, брал сына с собой — так вместе с ним и входил в самые сокровенные покои. Суровый воин, не ведающий пощады, враг, недоброжелатель — даже они улыбнулись бы, глядя на это прелестное дитя, и нёго из дворца Кокидэн не смела открыто пренебрегать им. Она родила Государю двух принцесс, но никто не мог затмить младшего принца.

Другие дамы тоже не сторонились его. Уже теперь мальчик был так мил и так поразительно хорош собой, что они, сохраняя, разумеется, приличную церемонность, с удовольствием принимали участие в его забавах. Стоит ли говорить о том, какие успехи оказывал он в положенных науках, ежели даже на кото и на флейте играл так, что приходила в волнение вся Заоблачная обитель? Впрочем, если продолжать перечисление всех его достоинств, создастся образ столь совершенный, что и поверить будет невозможно.

Однажды прослышал Государь, будто среди приехавших в столицу корейцев есть весьма искусный предсказатель-физиономист, а как приглашению оного во Дворец препятствовало предостережение государя Уда, то, окружив дело полной тайной, он отправил сына в канцелярию Провозглашения. Повел его туда Удайбэн, исправлявший при мальчике должность попечителя, причем было решено, что он представит его, как собственного сына.

Изумленный кореец долго всматривался в лицо мальчика, недоуменно покачивая головой.

— Черты сего отрока о том говорят, — изрек он наконец, — что может он стать Отцом государства и достичь высочайшего звания Властителя страны, однако возвышение его сопряжено будет со смутами и бедствиями. Возможно, ему предназначено сделаться оплотом высочайшего дома, первым попечителем Поднебесной, но, увы, и этого я не могу сказать с полной уверенностью.

Удайбэн также был мужем весьма ученым, а посему беседа их оказалась чрезвычайно поучительной. Обменялись они и сложенными к случаю стихами, причем предсказатель сумел удачно передать свое настроение, которого смысл сводился к следующему: «Не сегодня завтра должно мне покинуть вашу страну, и радость, испытанная от встречи с человеком столь необычайных достоинств, соединяется в моем сердце с печалью разлуки». Мальчик ответил ему трогательным стихотворением, и безмерно восхищенный предсказатель поднес ему великолепные дары. Из Дворца было прислано щедрое вознаграждение.

Слух о предсказании каким-то образом распространился, как ни старался Государь сохранить его в тайне. Правый министр, дед принца из Весенних покоев, и прочие забеспокоились, недоумевая: «Что же все это значит?»

Государь, неутомимый в благоволении своем к сыну, уже раньше изволил изучить его черты по местным гадательным таблицам и, очевидно, сам пришел к какому-то заключению, во всяком случае, он до сих пор не жаловал мальчика даже званием принца крови — мико. Теперь же, поразмыслив обо всем, подумал: «А ведь предсказатель этот подлинно мудр» — и принял окончательное решение: «Нельзя пускать его по волнам жизни принцем без ранга, не имеющим даже влиятельного покровителя со стороны матери. Ведь моя власть над миром недолговечна. Нет, пусть, оставшись простым подданным, возьмет на себя заботы о высочайшем семействе, только так можно обеспечить ему надежное будущее».

И Государь постоянно поощрял сына к совершенствованию в науках и искусствах.

При том, что мальчик достиг замечательных успехов во всех занятиях своих, крайне жаль было оставлять его простым подданным, но положение принца крови привлекло бы к нему немало взыскательных взоров. Государь обратился также к самым мудрым астрологам, но их предсказания лишь подтвердили предыдущие, а посему, окончательно укрепившись в первоначальном решении, он причислил сына к роду Минамото, иначе Гэндзи.

Текли луны и годы, а Государь ни на миг не забывал об ушедшей. В надежде, не развеется ли тоска, призывал он к себе подходящих вроде бы дам, но, увы, трудно было найти хоть в чем-то ей подобную, и ничего, кроме неприязни, не вызывали они в его сердце.

Как раз в это время распространилась по миру молва о необыкновенной красоте Четвертой дочери прежнего Государя, взлелеянной с отменной заботливостью матерью своей, Государыней-супругой. Оказалось, что Найси-но сукэ, дама, прислуживающая в высочайших покоях, служила и предыдущему государю, почему и была близка с принцессой, которую знала с малолетства и с которой даже теперь изредка встречалась.

— Трем государям прислуживала я, но ни разу не видела женщины, похожей на ушедшую миясудокоро. И только дочь прежней Государыни-супруги… Так, воистину редкой красоты особа! — доложила она Государю, и сердце его забилось в надежде: «Неужели?»

Он обратился к матери принцессы с почтительной просьбой, но та медлила, тревожась за судьбу дочери. «Всем известно, какой злой нрав у матери принца Весенних покоев, — думала она. — Достаточно вспомнить, сколько мучений выпало на долю обитательницы павильона Павлоний. Нет, нет, не к добру…»

Так и не успев дать ответа, она неожиданно скончалась, и принцесса осталась одна, без всякой опоры.

— Я мог бы заботиться о ней просто как о дочери, — настаивал Государь, и прислуживающие девушке дамы, лица, оказывающие ей покровительство, старший брат ее, принц Хёбукё, рассудив: «Лучше уж ей жить во Дворце, чем тосковать в одиночестве, быть может, там она утешится немного», отдали ее Государю. Прозвали же ее Фудзицубо — принцесса из павильона Глициний.

В самом деле, и чертами лица, и всем обликом своим она удивительно походила на умершую, а высокое звание делало ее еще прекраснее в глазах окружающих. Никто не смел смотреть на нее свысока, и Государь мог беспрепятственно дарить ее благоволением своим — словом, ничто не мешало назвать этот союз совершенным. Быть может, тогда именно неодобрение окружающих и разожгло до такой степени страсть Государя, кто знает… Нельзя сказать, чтобы вовсе покинули Государя думы о прошлом, но помыслы его, естественно, приняли иное направление, и постепенно рассеялась тоска. Увы, все в мире недолговечно.

Юный господин Гэндзи повсюду следовал за Государем, и особа, к которой тот наведывался чаще, чем к другим, не могла постоянно прятаться от него.

Возможно ли отыскать во Дворце даму, которая полагала бы себя хуже других? Бесспорно, каждая имела свои достоинства, но ведь лет им было уже немало, одна лишь принцесса из павильона Глициний сверкала свежей, юной красотой. Как ни старалась она прятать лицо, мальчику удалось украдкой разглядеть ее. Образ матери даже смутной тенью не сохранился в его памяти, но он часто слышал от Найси-но сукэ, что принцесса чрезвычайно похожа на умершую, и в его юной душе зародилась невольная нежность к ней. «О, если б я мог приходить сюда когда вздумается и без всяких церемоний…» — мечтал он. Государь же, безмерно любя обоих, нередко просил:

— Не отталкивайте от себя это дитя. Удивительно, но порой и я вижу в вас его мать. Будьте же снисходительны к мальчику и постарайтесь его полюбить. Вы так похожи, что его вполне можно принять за вашего сына. Мальчик же всем сердцем привязался к принцессе и в простоте душевной использовал любой повод — будь то неприметный цветок или алый листочек клена, — чтобы излить перед ней свои чувства.

Этого не могла не заметить нёго Кокидэн, никогда не питавшая приязни к даме из павильона Глициний, и в сердце ее вспыхнула давняя ненависть.

Государь же души не чаял в сыне, которому равного не было, казалось, в целом свете. В самом деле, даже прекрасная обитательница павильона Глициний не могла затмить его. Люди называли мальчика Блистательным, а поскольку принцесса из павильона Глициний почти не уступала ему в красоте и оба они занимали равное место в сердце Государя, ее прозвали принцессой Сверкающего солнца.

Досадно было менять отроческий облик Гэндзи, но мальчик достиг уже двенадцати лет, настала пора совершить обряд Покрытия главы. Сам Государь хлопотал неустанно, готовясь к предстоящему торжеству, и многое сумел добавить к тому, что предписано правилами. По пышности и размаху церемония не должна была ни в чем уступать той, что несколько лет назад проводилась в Южном дворце по случаю совершеннолетия принца Весенних покоев, а завершающие ее повсеместные пиршества предполагалось провести с великолепием, еще невиданным в мире, ибо Государь, сочтя, очевидно, что официальные торжественные трапезы, которые в подобных случаях устраиваются служителями дворцовой сокровищницы и рисовых хранилищ, недостаточно пышны, отдал на этот счет особые распоряжения.

В восточных передних покоях дворца Чистой прохлады, Сэйрёдэн, установили кресло, обратив его к востоку, а перед ним — сиденья для достигшего совершеннолетия и покрывающего главу, которого роль исполнял сам министр.

И вот в стражу Обезьяны появился Гэндзи. Вдоль его щек круглились жгуты детской прически «мидзура», лицо блистало яркими красками… Как же он мил и как жаль, что таким его больше никто не увидит. Глава Ведомства по делам казны приступил к «подвязыванию волос». Невозможно было оставаться равнодушным, глядя, как он подстригает эти прекрасные волосы, и у Государя вдруг больно сжалось сердце: «О, когда б она видела его теперь!..». Но усилием воли он сдержал себя.

После совершения обряда Гэндзи удалился в покои для придворных, где ему сменили платье, а затем спустился в сад. Глядя, как он исполнял благодарственный танец, люди роняли слезы. Что же говорить о Государе? Ему было еще труднее сохранять самообладание. Снова нахлынули печальные думы о прошлом, которое, казалось, начинало уже изглаживаться из памяти.

«Он слишком мал, взрослая прическа вряд ли будет ему к лицу», — опасался Государь, но причесанный по-новому мальчик стал лишь прекраснее.

У Левого министра, исполнявшего во время обряда обязанности покрывающего главу, была единственная дочь, рожденная принцессой крови и составлявшая главнейший предмет попечения родителей. На нее были виды у принца Весенних покоев, но министр медлил с согласием, ибо тайно намеревался отдать ее Гэндзи. Поэтому, когда Государь, также склонность к этому союзу выказывающий, предложил: «Что ж, раз нет у мальчика достойного опекуна, можно сразу же перейти к обряду Укладывания вместе», министр немедленно согласился.

Между тем гости перешли в покои для придворных, где для них было приготовлено угощение, и Гэндзи занял подобающее ему место — следующее за принцами крови. Министр пытался намекнуть на свое намерение, но мальчик, будучи еще слишком юным и робким, не знал, что ему ответить. По прошествии некоторого времени Найси-но сукэ передала министру повеление Государя явиться в высочайшие покои, и тот вышел. Прислуживающая в высочайших покоях дама вручила министру дары — вознаграждение за участие в церемонии: большое белое утики[43]и полный придворный наряд — словом, все, что принято дарить в таких случаях. Передавая министру чашу с вином, Государь многозначительно произнес, явно желая выведать его намерения:

— Детские пряди

Впервые связаны крепко.

Укрепился ли ты

В желанье — на долгие годы

Две судьбы воедино связать?

— Крепким узлом

Я связал эти пряди, желанья

Неизменны мои.

И если лиловый шнур

Своей яркости не утратил… —

ответил министр и, спустившись с Длинного моста, исполнил благодарственный танец. От Левой императорской конюшни подвели коня, от Императорского архива поднесли сокола. Знатные вельможи и принцы крови, выстроившиеся в ряд у лестницы, получили дары сообразно званию каждого. Яства в кипарисовых коробках, плоды в привязанных к веткам корзинах в соответствии с высочайшими указаниями были подготовлены для этого дня все тем же Удайбэном. Подносы с рисовыми колобками, китайские коробки с дарами для участников церемонии заполнили все вокруг, их было куда больше, чем в день совершеннолетия принца Весенних покоев. Да и в остальном сегодняшнее зрелище казалось гораздо великолепнее.

В ту же ночь юноша отправился в дом Левого министра. Там торжественно встретили будущего зятя, и церемония прошла с невиданной доселе пышностью. Совсем еще дитя, Гэндзи тем не менее был так красив, что каждого, кто смотрел на него, охватывало невольное беспокойство: «Право, может ли быть долговечной подобная красота?» Дочь министра была чуть старше и, увидев, как юн Гэндзи, застыдилась.

Левый министр сумел снискать особую благосклонность Государя, коего единоутробной сестрой была мать этой девицы, так что его положение в мире было весьма прочным. Теперь же, когда Левому министру удалось заполучить и Гэндзи, Правый министр, имевший внуком наследного принца и, казалось бы, обладавший безраздельной властью над миром, вовсе утратил свое влияние.

У Левого министра было много детей от разных жен. Один из его сыновей, рожденный все той же принцессой крови, имел чин сёсё и звание куродо и прозывался Куродо-но сёсё. Он был очень молод и так хорош собой, что Правый министр, несмотря на неприязнь, питаемую к его отцу, не смог пренебречь юношей и отдал за него свою нежно любимую Четвертую дочь. Заботились о нем не меньше чем о Гэндзи, — словом, и тот и другой союз был воистину безупречен.

Государь постоянно призывал к себе Гэндзи, и тот не мог подолгу оставаться в доме министра. В сердце же его жил один лишь образ — принцессы из павильона Глициний, ибо не было ей равных на свете. «Вот бы и мне найти подобную ей, — думал Гэндзи. — Но, увы, таких больше нет. Дочь министра тоже красива, в доме холят ее и лелеют, но не лежит к ней душа». Так, одна страсть владела его юным сердцем, доставляя порой невыносимые мучения.

Теперь, когда Гэндзи стал взрослым, Государь уже не позволял ему входить во внутренние покои особ, к которым еще недавно имел он свободный доступ. Но когда во Дворце музицировали, мысли и душа юноши витали за занавесями павильона Глициний, туда же, навстречу пению струн, стремился голос его флейты, а иногда из-за ширм доносился едва слышный нежный голос, и сердце его сладостно трепетало. Да, именно потому жизнь во Дворце и казалась ему такой привлекательной. Проводя там по пять-шесть дней кряду, Гэндзи лишь иногда дня на два, на три возвращался в дом министра, но тот не осуждал его, считая, что в столь юные годы… И ласкал зятя по-прежнему. В услужение супругам министр отдал самых изящных молодых прислужниц. Он затевал разные увеселения, дабы привлечь зятя в свой дом, — словом, не ведал, чем угодить ему.

Покои Светлых пейзажей — Сигэйса — перешли к Гэндзи. Не желая разлучать дам, некогда прислуживавших его матери, Государь отдал их в услужение сыну. Ремонтные мастерские и Плотницкое управление, получив соответствующие указания, перестроили ее родной дом — и он не имел себе равных. Усадьба эта и раньше славилась живописными уголками, густыми купами деревьев, изысканными горками, а теперь решено было расширить пруд, работа кипела, и в конце концов сад, как и дом, засверкал невиданным доселе великолепием.

«Когда б я мог поселить здесь особу, подобную той, единственной, к которой постоянно обращаются мои мысли…» — думал юноша, вздыхая.

Говорят, что прозвище Блистательный дал Гэндзи тот предсказатель-кореец, искренне восхищенный его красотой.

Дерево-метла

Блистательный Гэндзи… Несомненно, имя значительное, но бывает, что и у обладателя оного оказывается немало слабостей, кои, вызывая пересуды, могут умалить его блеск… Правда, Гэндзи старался скрываться от людских взоров, опасаясь, что слух о его шалостях дойдет до будущих веков, закрепив за ним славу неисправимого повесы, но ведь в мире и самое тайное обычно становится явным — воистину злы людские языки. Впрочем, чаще всего он вел себя крайне осмотрительно и степенно, а потому почти ничего замечательного, достойного внимания с ним не происходило. Катано-но сёсё наверняка посмеялся бы над ним!

Имея пока еще чин тюдзё, Гэндзи большую часть времени проводил во Дворце, лишь иногда наведываясь в дом Левого министра.

Разумеется, там возникали порой подозрения — не слишком ли смятенным был узор на платье, но надо сказать, что Гэндзи вовсе не имел обычной для юношей его круга склонности к вполне заурядному, откровенному любострастию. Зато у него было другое, причем весьма досадно свойство: словно наперекор самому себе вдруг целиком предаваться какой-нибудь безрассудной страсти, нередко побуждавшей его к непозволительным действиям.

Однажды, когда шли долгие, беспросветные дожди, а во Дворце были дни Удаления от скверны, Гэндзи совсем перестал бывать в доме министра, и там волновались и досадовали, однако же продолжали присылать ему заботливо сшитые великолепные наряды и разные другие мелочи, а сыновья министра, желая услужить Гэндзи, частенько наведывались в его дворцовые покои. Один из них, То-но тюдзё, рожденный принцессой крови, сошелся с Гэндзи ближе, нежели другие, он был неизменным участником всех его забав и развлечений, и отношения между юношами установились самые непринужденные. Как видно, То-но тюдзё тоже не пришлось по душе жилище тестя, где лелеяли его безмерно, — он был большим ветреником, охочим до любовных похождений. То-но тюдзё позаботился о том, чтобы его покои в доме Левого министра были убраны как можно роскошнее, и, когда там появлялся Гэндзи, друзья не расставались. Дни и ночи, часы занятий и часы досуга проводили они вместе, причем То-но тюдзё ни в чем не уступал Гэндзи. Он повсюду следовал за ним, и юноши, естественно, привыкли не чиниться друг перед другом, не скрывали друг от друга ничего, что волновало их души, — словом, привязались друг к другу необычайно.

Как-то раз тихим вечером, когда не переставая лил томительно-тоскливый дождь, а во Дворце было безлюдно, Гэндзи расположился в своих покоях, где также стояла непривычная тишина, и, придвинув к себе светильник, рассматривал разные книги. То-но тюдзё, подойдя к стоявшему неподалеку шкафчику, извлек из него разноцветные листки писем, и на лице его отразилось горячее желание немедленно прочесть их, однако Гэндзи не позволил, сказав:

— Разумеется, я покажу тебе отдельные письма, но ведь некоторые просто не подобает показывать,

— Да, но как раз на такие, написанные свободно, мне и хотелось бы взглянуть, — недовольно возразил То-но тюдзё. — Обычных, заурядных писем достает и в переписке столь недостойного человека, как я. Нет, меня интересуют совсем другие письма — либо написанные в порыве досады и полные упреков, либо сочиненные в сумерках и передающие тоску ожидания…

Что ж, скорее всего у Гэндзи не было причин беспокоиться — письма особенно ему дорогие, которые должно тщательно скрывать от чужих глаз, он наверняка запрятал куда-нибудь подальше, а те, что хранились в этом доступном всем шкафчике, вряд ли представляли для него большую ценность.

И вот уже То-но тюдзё разглядывает их одно за другим.

— Какие разные письма, — говорит он и наугад спрашивает: — Это от такой-то? А это… — причем иногда угадывает правильно, иной же раз, оказываясь крайне далеким от истины, принимается донимать Гэндзи ревнивыми подозрениями, немало того забавляя, но, отделываясь ничего не значащими словами, Гэндзи так и не раскрывает своих тайн и наконец, отобрав у То-но тюдзё письма, прячет их.

— У тебя самого должно быть полным-полно писем, — говорит Гэндзи. — Вот бы взглянуть на них хоть одним глазком! Тогда бы и я с радостью превеликой открыл для тебя этот шкафчик.

— Вряд ли у меня найдется что-нибудь стоящее, — отвечает То-но тюдзё, затем продолжает:

— Я все более утверждаюсь в мысли, что мудрено отыскать женщину во всем совершенную. Разумеется, вокруг немало достойных особ, на первый взгляд вполне утонченных, бойко владеющих кистью, способных прилично случаю, складно ответить на письмо. Но если попытаешься выбрать истинно совершенную, вряд ли хоть одна выдержит испытание. Слишком уж много у них пороков: чванливы, надменны, на всех смотрят свысока. А бывает, пока воспитывается девушка за занавесями в доме родителей, которые пекутся о ней неустанно, никто и не знает о ней ничего, только слухи о ее достоинствах, распространяясь, волнуют сердца. Пока она хороша собой, простодушна, пока светская суета еще не коснулась ее, она стремится усвоить какие-то незначительные навыки от окружающих и, естественно, в чем-то достигает особенных успехов. Домашние обычно замалчивают ее недостатки и, приукрашивая достоинства, превозносят их повсюду, и разве можно без всяких на то оснований отнестись к их словам с недоверием — да не может, мол, того быть! — и пренебречь ею? Нет, думаешь: «Ах, неужели?» — и ищешь с ней встречи. И всегда тебя ждет разочарование.

Тут То-но тюдзё вздохнул, и Гэндзи невольно позавидовал его искушенности, а поскольку кое-что из сказанного совпадало с его собственными мыслями, он, улыбнувшись, спрашивает:

— А разве есть в мире женщины, вовсе лишенные достоинств?

— Наверное, есть, но таким просто никого не удается обмануть. Впрочем, полагаю, что женщин никчемных, не вызывающих ничего, кроме презрения, столь же мало, сколь и во всем безупречных, о которых можно сказать: «Вот она, само совершенство!»

Женщина, принадлежащая по рождению своему к самому высокому состоянию, взлелеянная заботливыми родителями, чаще всего сокрыта от чужих взоров, и в ней можно предполагать любые достоинства.

Но возьмем женщин среднего состояния — здесь сразу видны присущие каждой свойства и наклонности, потому-то и разобраться в большинстве случаев куда легче. Что же касается женщин из низших слоев, то о них и говорить не стоит, — отвечает То-но тюдзё, причем вид у него такой, словно нет для него в мире тайн, и Гэндзи, подстрекаемый любопытством, спрашивает:

— Что ты имеешь в виду, говоря о состоянии, и кого к какому состоянию должно причислить? Бывает ведь, что человек благородного происхождения по воле судьбы оказывается внизу, ранг имеет невысокий, его и не замечает никто… Или наоборот, какой-нибудь простолюдин, вдруг возвысившись, становится знатным вельможей, начинает кичиться: «Вот, мол, я каков, посмотрите», наполняет свой дом всеми причудами роскоши и о том лишь печется, как бы не оказаться хуже других. К какому состоянию должно их причислить?

Тут пришли приехавшие во Дворец, дабы прислуживать Государю в дни Удаления от скверны, Главный левый конюший Хидари-но ума-но ками и То-сикибу-но дзо из Церемониального ведомства. А так как оба они большие повесы, да и краснобаи изрядные, То-но тюдзё, словно только их и ждал, сразу же вовлек их в спор о том, кого к какому состоянию причислить должно. И сказано ими было немало такого, что противно слуху.

— Как бы высоко ни поднялся человек, если не благородного он рода, люди все равно будут относиться к нему с предубеждением, — говорит Ума-но ками. — Но бывает и так, что человек безупречного, казалось бы, происхождения, лишившись опоры в мире и потеряв прежнее влияние оказывается в бедственном положении. Душа его, разумеется, остается благородной, но ему приходится терпеть нужду, а это не может не сказаться на отношении к нему окружающих. Поэтому обоих я отнес бы к среднему состоянию.

Или вот люди, называемые правителями, радеющие о делах провинций, — казалось бы, мы имеем дело с вполне определенным сословием, но и там есть свои различия, в нынешние времена можно назвать немало правителей, вполне достойных быть причисленными к среднему состоянию. Право, скороспелому вельможе я всегда предпочту того, кто, не имея еще звания советника, остановился на Четвертом ранге, но успел заслужить немалое уважение в мире. Часто такой человек и в родовитости не уступает прочим, живет он спокойно, держится с достоинством и впечатление производит самое приятное. Дома у него во всем достаток, дочери содержатся в роскоши и ни в чем не испытывают нужды, из подобных семейств нередко выходят вполне достойные женщины. Известно немало случаев, когда дочь такого человека, поступив на службу во Дворец, оказывалась счастливее более знатных своих соперниц.

— То есть в любом случае должно иметь дело с женщинами из богатых семей, — смеясь, замечает Гэндзи.

— Кто-то другой и мог бы так сказать, но ты… — сердится То-но тюдзё.

— Трудно себе представить, чтобы женщина из семейства не только родовитого, но и влиятельного была чем-то нехороша. Если и встретишь такую, не сможешь сдержать удивления: «Как же ее воспитывали?» Зато никто не удивляется, обнаружив, что выросшая в почтенном семействе особа превосходит своими достоинствами других женщин. «Что ж, так и должно быть», — подумает каждый. И вряд ли кто-то станет восторгаться ее совершенствами. Впрочем, не мне, ничтожному, судить о высших из высших.

По-моему, куда больше причин для восторга бывает тогда, когда в каком-нибудь домике за воротами, увитыми хмелем, в уединенном, пустынном месте повстречаешь неожиданно прелестную особу, о существовании которой никто и не подозревает. «Такая — и здесь?» — подумаешь пораженный, и сердце невольно устремится к ней.

Или еще. Отец — старый, грубый толстяк, брат — безобразнее его свет не видывал… Казалось бы, при всем желании невозможно отыскать в их доме ничего замечательного, и вот где-нибудь в дальних покоях встречаешь женщину с нежной, возвышенной душой, сумевшую достичь редкой утонченности в самых пустяковых навыках и умениях. И даже если таланты ее проявляются лишь в какой-нибудь незначительной области, разве может не привлечь к ней внимания сама неожиданность подобного открытия?

Разумеется, если задаешься целью найти женщину, наделенную только совершенствами и вовсе лишенную недостатков, то такая, может быть, и не подойдет, но, уверяю вас, расстаться с ней будет непросто… — Говоря это, Ума-но ками бросил взгляд на То-сикибу-но дзо.

«Похоже, что он имеет в виду мою сестру, о которой как раз начинают говорить в мире», — догадался тот, но промолчал.

А Гэндзи подумал: «И это теперь, когда даже среди высших трудно найти достойную…»

Облаченный в мягкое белое платье, поверх которого кое-как наброшено одно носи, с распущенными шнурками, он полулежит, облокотясь на скамеечку-подлокотник, его лицо, озаренное огнем светильника, невыразимо прекрасно. Вот если бы он был женщиной! Так, для него хоть лучшую из лучших выбери — и та не подойдет.

Между тем юноши продолжают перебирать разных женщин. — Увы, так бывает всегда, — говорит Ума-но ками, — даже если речь идет о женщинах безупречных во всех отношениях. Когда приходится из многих выбирать одну, чтобы, назвав ее своей, сделать опорой в жизни, оказывается просто невозможным остановить на ком-то свой выбор. Всем известно, как нелегко найти мужа, который, прислуживая Государю, мог бы стать надежным столпом Поднебесной, редко у кого есть все необходимые для того достоинства. Как ни мудр человек, никогда не бывает так, чтобы один или двое ведали всеми делами правления. Высшим помогают низшие, низшие склоняются перед высшими — любые дела улаживаются путем взаимных соглашений и уступок. Когда же идет речь о выборе женщины, которой предстоит ведать делами сравнительно небольшого семейства, то получается, что она непременно должна сочетать в себе множество разных, совершенно необходимых качеств. А ведь чаще всего бывает так, что женщина, преуспевая в одном, в другом проявляет полную неосведомленность. Недаром говорят: «Одно обретаешь…». Трудно отыскать такую, с присутствием которой можно было бы примириться, глядя сквозь пальцы на ее недостатки.

Дело вовсе не в том, что нам нравится перебирать женщин, потакая собственному любострастию. Нет, просто каждый хочет найти одну-единственную, способную стать ему надежной опорой в жизни. В конце концов все равно придется остановить на ком-то свой выбор — от этого никуда не уйдешь, потому-то и хочется отыскать женщину если не совершенную, то по крайней мере не вовсе дурную, которая не требовала бы постоянного внимания и не имела бы неискоренимых пороков. Но, увы, даже это нелегко. Бывает, что мужчина, полагая для себя невозможным порвать однажды завязанные узы, оказывается соединенным с женщиной, которая ему вовсе не по душе. Имя его овеяно славой честного мужа, а в женщине, с ним связанной, предполагают особые душевные качества. И все же… Поверьте, сколько любовных союзов ни видел я на своем веку, ни один не показался мне безупречным. Я уж не говорю о вас — выше вас нет, какая женщина окажется вас достойной? Но ведь даже в нашей среде, хоть и не скажешь, что выбор невелик…

Женщины молодые, миловидные о том лишь заботятся, как бы какая пылинка к ним не пристала. Получишь от такой письмо — слова самые утонченные, строки бегут тончайшей паутинкой, словно кисть едва касалась бумаги, и взволнуешься, конечно. Начнешь мечтать: «Как бы рассмотреть ее получше?», но всевозможными уловками тебя заставляют ждать. Когда же удастся приблизиться к ней настолько, чтобы голос ее услыхать, она ловко скрывая свои недостатки, старается говорить как можно меньше, да к тому же так тихо, словно не слова, а вздохи срываются с ее губ. Покоренный ее кроткой женственностью, сблизишься с ней, окружишь заботами, а она окажется ветреницей. Ветреность же должно считать наипервейшим для женщины пороком.

Поскольку важнейшей обязанностью женщины является забота о муже, можно подумать, что ей ни к чему изысканные манеры, умение проникать в душу вещей и по любому поводу выказывать свою чувствительность. Однако же разве лучше, когда женщина, словно простая служанка, постоянно хлопочет по дому с озабоченным выражением лица и волосами, заложенными за уши, совершенно не заботясь о впечатлении, которое производит? Станешь ли ты рассказывать постороннему человеку о том, что произошло на службе, какие новости при дворе и в том или ином семействе, что случилось хорошего, что дурного — словом, обо всем, что поразило зрение, взволновало слух? Разумеется, каждому захочется поделиться с человеком близким, способным выслушать его и понять. А что остается мужу такой особы? Он то смеется сам с собой, то плачет. Вот что-то рассердит его, возмущение просится наружу, но — «что толку ей о том рассказывать?» — подумает и, отвернувшись, улыбается потихоньку своим мыслям или вздыхает тайком, а жена лишь растерянно глядит на него снизу вверх: «Да что это с ним?» Ну разве не досадно?

Казалось бы, можно взять жену по-детски простодушную, кроткую и самому заняться ее воспитанием. Как ни много с ней забот, приятно чувствовать, что старания твои не напрасны… И в самом деле, видя такую женщину рядом с собой, многое ей прощаешь — уж очень мила. Но что делать, ежели придется оставить ее на время одну? Наставляешь ее как полагается, однако даже с самыми простыми повседневными обязанностями не умеет она справиться самостоятельно, ни на что недостает ей разумения, будь то важное дело или какой-нибудь пустяк. Обидно до крайности, да и как положиться на нее? Так вот и мучишься. Напротив, женщина обычно суровая, неласковая может вдруг проявить себя с лучшей стороны.

Ума-но ками говорил так, словно не было для него тайн в мире, но, увы, и он не смог прийти к какому-то определенному заключению и только вздохнул:

— Оставим же в стороне вопрос о происхождении и не будем говорить о наружности. Если женщина не проявляет удручающе дурных наклонностей, если она благоразумна и не строптива, этого вполне достаточно, чтобы мужчина решился остановить на ней свой выбор. Благодари судьбу, если обнаружишь в супруге редкие дарования и душевную чуткость, и не старайся придирчиво выискивать недостатки. В женщине важен кроткий, миролюбивый нрав, а дополнить эти качества внешней утонченностью не так уж и мудрено.

Бывают женщины нежные и робкие, которые в любых обстоятельствах стараются подавлять жалобы и притворяться спокойными и беззаботными. Такая не упрекнет мужа даже тогда, когда он этого заслуживает. Все обиды копит она в сердце, когда же чаша терпения переполнится, изольет душу в невыразимо горьких словах или в трогательной песне и, оставив мужу дар, на который глядя должен он, о ней вспоминая, мучиться угрызениями совести, скрывается в горной глуши или на диком морском побережье и живет там, отрекшись от всякого сообщения с миром. Когда я был ребенком и дамы рассказывали при мне подобные истории, я неизменно чувствовал себя растроганным: «Что за печальная, прекрасная судьба! Как это возвышенно!» — и даже ронял слезы. Теперь же поведение таких женщин представляется мне вызывающе легкомысленным и неразумным. Право же, нелепо оставлять любящего тебя мужа потому лишь, что он показался тебе недостаточно внимательным, убегать и прятаться, делая вид, что тебе неведомы его истинные чувства, повергать сердце мужа в тревогу, осуждать и себя и его на долгие годы страданий только ради того, чтобы испытать, постоянен ли он в своих привязанностях. А ведь, воодушевленная похвалами окружающих («Ах, как глубоко умеет она чувствовать!»), такая женщина может даже постричься в монахини. Решаясь на столь опрометчивый шаг, она искренне верит, что сердце ее совершенно очистилось и ничто больше не привязывает ее к бренному миру. Но вот кто-то из давних знакомых заходит ее проведать: «Печально сознавать… Как вы могли…» Весть о перемене в ее судьбе доходит и до мужа, который так и не сумел ее забыть, и он льет горькие слезы, о чем ей незамедлительно сообщает кто-нибудь из служанок или престарелых кормилиц: «Господин искренне привязан к нам, а вы… Ах, какое горе!» И вот уже она сама с ужасом ощупывает волосы у лба, бессильное отчаяние овладевает ею, и лицо искажается от сдерживаемых рыданий. Как ни крепится она, слезы текут по щекам, и с каждой каплей все более нестерпимым представляется ей ее нынешнее положение и все сильнее мучит раскаяние. Пожалуй, и Будда подумает, на нее глядя: «Да ведь ее душа не только не очистилась, а, напротив…» В самом деле, человек, отказавшийся от мира, но не освободившийся от суетных помышлений, наверняка попадет на одну из дурных дорог гораздо быстрее, чем тот, кто живет, погрязнув в мирской суете. Если супругов связывают достаточно крепкие узы, которым начало положено было еще в прошлом рождении, то мужу иногда удается разыскать и вернуть жену прежде, чем она примет постриг, но и тогда разве не будут воспоминания о ее поступке причиной постоянного взаимного недовольства? Разве не кажется вам более прочным и достойным восхищения такой союз, когда супруги переживают вместе дурное и хорошее, стараясь не замечать слабостей друг друга и прощать невольные обиды? А в сердцах этих двоих навсегда поселится тревога, и вряд ли смогут они доверять друг другу.

Не менее глупо, когда жена, преисполненная негодования, отворачивается от мужа потому лишь, что он позволил себе вступить в какую-нибудь мимолетную, случайную связь. Пусть даже устремились к другой его думы, лучше, не обращая на то внимания, покориться судьбе, вспоминать с нежностью, как сильны были его чувства в дни первых встреч, и не забывать, что вспышки ревности неизбежно ведут к разрыву.

При любых обстоятельствах женщине следует сохранять спокойствие. Когда есть повод для ревности, лучше ограничиться ненавязчивым намеком, обиды же следует высказывать как бы между прочим, без излишней суровости, тогда и привязанность мужа только усилится. Ведь в большинстве случаев сердечные движения мужчины целиком зависят от живущей рядом с ним женщины. Впрочем, если жена, предоставив мужу полную свободу, не будет обращать на его поведение вовсе никакого внимания, в его отношении к ней, несмотря на доверие и нежность, начнет проскальзывать пренебрежение. В самом деле, мало кому покажется заманчивой судьба «непривязанного челнока». Не так ли? — обращается к собеседникам Ума-но ками, и То-но тюдзё кивает в ответ.

— Пожалуй, неприятнее всего подозревать в неверности человека милого, красивого, успевшего пленить твое сердце. Стараешься, не давая повода для ревности, делать вид, будто не замечаешь ничего в надежде, что таким образом удастся в конце концов исправить положение, но, увы, и это не всегда помогает.

Так или иначе, самым большим достоинством представляется мне умение смиренно принимать все, даже противное твоим собственным желаниям, — говорит То-но тюдзё, думая про себя: «Именно так и поступает моя сестра…» Заметив же, что Гэндзи заснул и отвечать не собирается, он обиженно умолкает.

Между тем Ума-но ками, окончательно освоившись с ролью знатока по части женских достоинств и недостатков, продолжает разглагольствовать. «Послушаем, что он еще скажет», — жадно внимает ему То-но тюдзё, поощряя к дальнейшим рассуждениям.

— Посмотрите, как обстоит дело в других областях. Возьмем, к примеру, столярное ремесло. Некоторые мастера охотно делают разные вещицы из дерева, вырезают как им заблагорассудится, но ведь все это не имеет истинной ценности, так, безделушки, возникшие вследствие мгновенной прихоти вне всяких правил и канонов. Глядя даже на самые вычурные из них, подумаешь: «Да, в этом тоже что-то есть…» — и только. Подобные изделия интересны лишь как дань вкусам времени, не более. Бесспорно, некоторые из них по-своему привлекательны. Но попробуйте их сравнить с вещами по-настоящему прекрасными, изготовленными согласно канонам, с полным пониманием их значения, и сразу поймете, чем отличается рука подлинного мастера.

В Дворцовых живописных мастерских немало знатоков своего дела, там собраны лучшие рисовальщики. Рассматривая их работы, сразу и не скажешь, кто одареннее. Находятся живописцы, которые, не жалея красок, изображают удивительные, поистине невероятные вещи: недоступную человеческому взору гору Хорай, чудовищную рыбу посреди бушующего моря, свирепых зверей Китайской земли, страшных демонов, которых не дано видеть простым смертным. Давая волю собственному воображению, стремятся они поразить людские взоры, и им совершенно неважно, что в жизни не бывает ничего подобного.

Но когда надо изобразить обыкновенные горные склоны с бегущими по ним ручьями, привычные глазу человеческие жилища на фоне простых, но милых сердцу пейзажей, так чтобы невозможно было усомниться в их подлинности, когда надо расположить друг над другом отрешенные от мирской суеты далекие горные вершины, поросшие густым лесом и не пугающие своей крутизной, перенести на бумагу то, что находится за близлежащей оградой, и все это сделать в соответствии с канонами — для посредственного художника многое оказывается недоступным, и руку истинного мастера отличишь сразу.

То же и в искусстве каллиграфии. Возьмется за кисть человек, не особенно глубоко проникший в тайны мастерства, и напишет так, что только диву даешься: здесь, там — вытянутые линии, какие-то странные завитки… другой же, строго следуя истинным законам искусства, на первый взгляд вроде бы ничего замечательного и не создаст, но сравните с предыдущим образцом и без труда поймете, который вышел из-под кисти настоящего мастера.

Так обстоят дела в обыденной жизни. Что же говорить о человеческом сердце? Никогда не стоит полагаться на чувства, преувеличенно пылкие, нарочно выставляемые напоказ. Вот послушайте, что произошло когда-то со мной. Боюсь только, что рассказ мой может показаться вам немного фривольным… — говорит Ума-но ками, пододвигаясь ближе к Гэндзи, и тот просыпается.

То-но тюдзё, стараясь не пропустить ни слова, сидит напротив, подперев щеку рукою. Ну не забавно ли? Словно почтенный наставник в Учении держит речь перед учениками, помогая им постичь сокровенный смысл явлений. Впрочем, чаще всего именно в такие минуты и открываются самые задушевные тайны.

— Так вот, давным-давно, будучи еще весьма низкого звания, я вступил в связь с одной милой женщиной. Наружность ее была далека от совершенства, совсем как у тех, о ком я вам только что рассказывал, и я, к беспутству юности склонный, вовсе не собирался останавливать на ней окончательный выбор. Имея к ней неизменную доверенность, я тем не менее не умел ограничиться ею одной и частенько искал развлечения в других местах, заставляя ее терзаться от ревности. Она не упускала случая попенять мне за непостоянство, и это мне не нравилось. «Неужели так трудно владеть собой? — досадовал я. — Будь она снисходительней к моим шалостям…» Так, с одной стороны, меня тяготили ее постоянные, иногда совершенно необоснованные подозрения, с другой — я невольно ей сочувствовал. «Что за незавидная судьба — сосредоточить все помышления свои на столь ничтожном муже?» — думал я и старался вести себя благоразумнее.

Отличалась лее эта женщина тем, что готова была сделать все, даже то, что выходило за пределы ее возможностей, лишь бы мне угодить. Изо всех сил старалась она скрывать свои недостатки, дабы не огорчать меня, стремилась предупреждать любое мое желание. Я предполагал в ней характер властный, деятельный, но она оказалась на редкость кроткой и ласковой, во всем послушной моей воле. Желая сохранить мою привязанность, она постоянно заботилась о своей наружности, надеясь сделать ее по возможности привлекательной, и никому не показывалась, дабы не навлечь на меня нелестной молвы, — словом, вела себя в высшей степени благоразумно.

Постепенно привыкнув к ней, я перестал находить ее такой уж недостойной, и только ее ревнивый нрав по-прежнему удручал меня. И вот пришла мне как-то в голову такая мысль: «Она, несомненно, привязана ко мне и боится меня потерять. Что, если попробовать напугать ее — для того лишь, чтобы проучить. Может, это заставит ее одуматься, и она перестанет Докучать мне своими жалобами. Сделаю-ка я вид, что, устав от ее подозрений, готов разорвать наш союз. Если она действительно привязана ко мне, это будет для нее хорошим уроком». Так решив, я стал притворяться, что совсем охладел к ней, когда же женщина, по обыкновению своему вознегодовав, принялась осыпать меня упреками, сказал ей следующее: «Если жена обладает вздорным нравом, даже самый прочный союз может распасться, и супруги никогда больше не увидят друг друга. Если вам угодно положить конец нашим встречам, продолжайте преследовать меня неразумными подозрениями. Но ежели вы рассчитываете и далее идти со мной по пути, что лежит перед нами, вам придется примириться с моими слабостями и, как ни тяжко это, сносить их молча, тем более что таков удел женщины в этом мире. Если вам удастся превозмочь себя, моя нежность к вам лишь умножится. А когда я выбьюсь в люди и окончательно стану на ноги, вам нечего будет бояться соперниц».

Я говорил с большим воодушевлением, весьма довольный своей находчивостью, но стоило мне замолчать, как она усмехнулась и сердито сказала: «Когда бы речь шла лишь о том, чтобы перетерпеть какое-то время, мирясь с вашим низким, прямо сказать, ничтожным положением и ожидая дня, когда вы наконец выбьетесь в люди, это ничуть не волновало бы меня, я могла бы ждать сколько угодно, не выказывая никакого неудовольствия. Но сносить ваше поведение, теша себя несбыточной надеждой, что настанет наконец время, когда вы исправитесь, — это выше моих сил, а потому, пожалуй, нам и в самом деле лучше расстаться».

Слова ее привели меня в ярость, много неприятного наговорил я ей, а она, не в силах, видно, совладать с собой, схватила меня за руку и укусила за палец. Притворившись, что мне очень больно, я стал громко кричать: «Ах, вы еще и изувечили меня! Как я покажусь во Дворце? Мое звание и так слишком ничтожно! Что поможет мне теперь выдвинуться? Одно остается — удалиться от мира!» Затем грозно воскликнул: «Итак, с этого дня между нами все кончено!» — и бросился вон, но напоследок, потрясая рукой с укушенным пальцем, произнес:

«Считая по пальцам

Все, что вытерпеть здесь пришлось мне,

Могу ли сказать,

Что одним этим пальцем исчерпан

Счет тобой нанесенным обидам?

Теперь вы вряд ли посмеете упрекать меня».

Услыхав мои слова, она все-таки заплакала и ответила:

«Тайно в душе

И сама я вела счет обидам.

И все ж не могу

Поверить в то, что навеки

Мы руки должны разнять…»

На самом деле у меня вовсе не было намерения порывать с этой женщиной окончательно, однако долгое время я жил, предаваясь мимолетным утехам, и даже не писал к ней. Но однажды, поздним вечером, когда сеялся унылый не то дождь, не то снег, я, глядя, как придворные, завершив приготовления к Чрезвычайному празднеству Камо[6], расходятся по домам, вдруг призадумался и понял, что мне-то, кроме как к ней, идти некуда. «Ночевать одному во Дворце неприятно, если же пойти к кому-нибудь из дам, которые ни на миг не забывают о своей утонченности, придется дрожать всю ночь от холода, любуясь снегом», — подумал я, да и любопытно стало: «Как-то она теперь?» И вот, стряхивая с платья снег, я отправился к ней. Признаюсь, чувствовал я себя весьма неловко, но в конце концов решил: «Будь что будет, может, она смягчится, увидев, что я пришел в такую непогоду». И что же? Смотрю: светильник отодвинут к стене и озаряет комнату слабым светом, теплое домашнее платье греется, разложенное на подставке, все занавеси, какие только можно поднять, подняты, словно надеялась она: «Уж этой-то ночью…» «Впрочем, ничего другого я и не ожидал», — самодовольно подумал я, но, увы, самой женщины дома не оказалось. Меня встретили прислужницы, от которых я узнал, что госпожа еще вечером уехала в родительский дом.

С того дня, как мы расстались, она хранила упорное молчание, я не получал от нее ни любовных стихов, ни писем со значением, у меня даже возникла мысль, что, разочаровавшись во мне, она бранила и попрекала меня нарочно, чтобы ускорить наш разрыв. Правда, никаких доказательств у меня не было, но какая-то смутная тревога постоянно терзала душу, и что же я вижу — совсем как прежде лежит приготовленное для меня платье, сшитое еще искуснее, чем бывало, оттенки, покрой — лучшего и желать нечего, сразу видно, что, даже будучи брошенной, женщина не переставала думать обо мне.

«Похоже, что она все-таки не собирается от меня отказываться», — возрадовался я и попытался возобновить наши прежние отношения. Женщина не избегала меня, не скрывалась: «Пусть, мол, помучается», отвечая, не старалась уязвить, но твердо стояла на своем: «Я не потерплю измен и согласна встречаться с вами, только если вы остепенитесь и распроститесь с прежними привычками». Однако же, полагая, что раньше или позже она все равно уступит, и упорствуя в своем намерении преподать ей урок, я не стал давать никаких обещаний: «Хорошо, дескать, исправлюсь» — и нарочно продолжал вести себя по-прежнему. Женщина тосковала, плакала и в конце концов скончалась. Только тогда я понял, сколь опасны подобные шутки.

Теперь-то я знаю, что именно на такую женщину можно положиться совершенно во всем. Она была мне надежной помощницей и советчицей в любых делах: и в пустяковых, и в самых мудреных. Я уже не говорю о том, какой искусной была она мастерицей — с самой девой Тацута могла бы соперничать, да и Небесной Ткачихе вряд ли в чем-нибудь уступила бы.

Вспоминая умершую, Ума-но ками горестно вздыхает, а То-но тюдзё говорит:

— Разумеется, неплохо, когда женщина умеет хорошо шить, но лучше бы вы походили на небесную чету прочностью союза. Впрочем, Должно быть, твоя дева Тацута и в самом деле не имеет себе равных. Цветы, листья деревьев исчезнут, не привлекши ни единого взора, растают мимолетной росой, коли не лягут на них краски соответствующего времени года… Да, боюсь, что тебе уже не найти столь же совершенной особы.

Он явно подстрекает рассказчика к дальнейшим откровениям.

— Примерно в то же самое время, — продолжает Ума-но ками, — я был связан с еще одной женщиной. Она принадлежала к более знатному роду, чем первая, была прекрасно воспитана и обладала тонкой, чувствительной душой: умело слагала стихи, искусно писала, превосходно играла на кото — словом, наделена была в полной мере всеми достоинствами. В довершение всего она была хороша собой, и я, имея постоянное пристанище у той, ревнивицы, иногда тайком навещал и эту, с каждым днем привязываясь к ней все больше. Когда же та, первая, скончалась, что, по-вашему, мне оставалось делать? Жаль мне ее было безмерно, но не век же тосковать и печалиться! Я стал чаще бывать у второй, но, узнав ее ближе, открыл в ней немало неприятных черт — и кичлива она была, и ветрена чрезмерно. Рассудив, что полагаться на такую невозможно, я отдалился от нее, и, очевидно, как раз в это время вступила она в тайную связь с другим.

Однажды — дело было на Десятую луну, — выходя прекрасной светлой ночью из Дворца, я встретил знакомого придворного, и поехали мы с ним в одной карете. Я намеревался остановиться на ночлег у Дайнагона, а спутник мой сказал: «Меня ждут сегодня в одном доме, и я очень беспокоюсь…» Дом же этот был как раз по дороге.

Сквозь полуразрушенную стену смутно виднелась поблескивающая гладь пруда, в котором «месяц нашел себе приют», так мог ли я пройти мимо? Неожиданно для самого себя я тоже вышел из кареты. Как видно, довольно давно уже заключили они сердечный союз, во всяком случае мой попутчик, весьма взволнованный, устроился где-то на галерее неподалеку от ворот и некоторое время сидел там, любуясь луною. Хризантемы пленительно поблекли, багряные листья кружились в воздухе, не в силах противостоять внезапным порывам ветра, — право, более прелестной картины и вообразить невозможно. Вынув из-за пазухи флейту, мужчина заиграл, сам себе подпевая: «Тени там так густы…». Тут и женщина — как видно, ее японское кото было настроено заранее — начала подыгрывать ему, искусно, и мелодия была под стать этой прекрасной лунной ночи. Мелодии в ладу «рити» всегда кажутся особенно изысканными, если их извлекают из струн нежные женские пальцы и если к тому же они долетают до вас из-за занавесей. Восхищенный мужчина подошел поближе.

«Похоже, что эти алые листья никем еще не примяты, — насмешливо заметил он. Затем, сорвав хризантему, произнес:

Пение струн,

Лунный свет несказанно прекрасны

В этом доме, и все же

Разве могли бы они удержать

Человека с холодной душой?

Надеюсь, вы простите мне мою бесцеремонность… Сыграйте же еще. Можно ли скупиться, имея рядом столь благодарного слушателя?» — попросил он и добавил что-то шутливое, а женщина жеманно ответила:

«С ветром осенним

Голос флейты звучит согласно.

И не в силах, увы,

Слабые листья-слова

Задержать его на пути…»

Так они любезничали, не ведая о том, что рядом находится человек, которого все происходящее крайне раздражает. Женщина, взяв на этот раз кото «со», настроила его в тональности «бансики» и заиграла в изящной, современной манере. Нельзя было не отдать справедливой дани ее мастерству, но, откровенно говоря, ее игра не доставила мне особого удовольствия. Не спорю, развязность манер, легкость нрава могут быть уместны в женщинах, прислуживающих во Дворце. С ними встречаешься от случая к случаю, обмениваешься речами… Но в женщине, которую ты собираешься сделать своей единственной опорой в жизни… Возмущение мое не имело границ, и под предлогом увиденного в ту ночь я вовсе перестал ее навещать.

Сопоставляя эти два случая, я, как ни молод был, понял, что женщины, привлекающие своей исключительной утонченностью, очень часто не заслуживают доверия и связывать с ними свою судьбу опасно. Уверен, что дальнейшая жизнь лишь укрепит меня в этом мнении. Вот вас сейчас, верно, привлекают женщины пленительно-нежные, хрупкие, во всем покорные вашей воле, они словно капли росы на ветках хаги, «захочешь сорвать — упадут», словно градинки на листьях бамбука, дотронешься — тотчас растают… Но лет через семь вы меня поймете. Я недостоин давать вам советы, и все же: опасайтесь слишком податливых женщин. Они легко впадают в заблуждение, навлекая позор на головы пекущихся о них мужчин, — поучает юношей Ума-но ками.

То-но тюдзё привычно кивает головой, а Гэндзи улыбается, как видно думая про себя: «Что ж, может быть, и так…»

— Не вижу ничего хорошего ни в том, ни в другом случае, — говорит он. — Обе эти особы кажутся мне в равной степени непривлекательными.

Тут вступает То-но тюдзё:

— А теперь я расскажу вам об одной глупой женщине. Я начал посещать ее тайно, вовсе не предполагая делать ее единственным предметом своих помышлений, но мало-помалу привязался к ней и, как ни редки были наши встречи, не забывал ее. Да и она привыкла во всем полагаться на меня. Порою, несмотря на ветреность, свойственную моему возрасту, я невольно задумывался: «Питая ко мне такое доверие, может ли она равнодушно взирать на мои измены?» Но женщина вела себя так, будто ничего не замечала, никогда я не слышал от нее ни слова упрека и, возвращаясь к ней после долгого отсутствия, находил ее все такой же ласковой и приветливой. Ее поведение казалось мне столь трогательным, что я не упускал случая подать ей надежду на свое постоянное покровительство.

Она не имела родителей и была совершенно беспомощна, я же умилялся, видя, что она готова вверить мне свою жизнь. Поскольку женщина никогда не выказывала беспокойства, я чувствовал себя свободным и с легким сердцем оставлял ее одну. И вот однажды случилось так, что я не навещал ее довольно долго, а тем временем — я об этом узнал значительно позже — особа, которая находится под моим постоянным покровительством, сумела, воспользовавшись чьим-то посредничеством, оскорбить ее слух жестокими, отвратительными намеками. Не ведая о нанесенной ей обиде, я продолжал пренебрегать несчастной и даже писем к ней не писал хоть и не забывал ее, конечно. Долго не получая от меня никаких вестей, женщина окончательно пала духом, а как еще и дитя малое на руках имела, то однажды, не в силах превозмочь тревоги, сорвала цветок гвоздики и отправила мне… — Тут То-но тюдзё заливается слезами.

— Но что же она написала? — спрашивает Гэндзи.

— Что написала? Да, кажется, ничего особенного… — отвечает То-но тюдзё, — что-то вроде:

Пусть ограда ветха

У бедной хижины горной,

Ты хотя б иногда

Одари своим блеском, роса,

Лепестки этой нежной гвоздики…

Разумеется, я поспешил ее навестить. Как и прежде, сердце ее было полностью мне открыто, но, когда взирала она на блистающий росою сад, где, как и в доме, было пусто, уныло и дико, лицо ее выражало глубокую печаль, а порой из груди вырывались рыдания, соединявшиеся с тоскливым хором звенящих в траве насекомых. Совсем как в старинной повести…

В пышном цветенье

Сметались цветы, и не знаю,

Какой предпочесть?

Все ж ни один из них

С «вечным летом» не может сравниться.

Так, отодвигая на второе место славный цветочек гвоздики, я хотел показать, как велика моя любовь к ней самой. Говорят же: «Ни единой пылинке…»

«Промок от росы

Рукав, коснувшийся ложа…

О «вечное лето»!

Вместе с холодным ветром

Осень в наш сад пришла…» —

произнесла она как бы между прочим, и виду не подавая, что сердце ее глубоко уязвлено. Струящиеся по щекам слезы приводили ее в смущение, и она робко пыталась их скрыть, больше всего на свете не желая огорчать меня. Уверившись, что ничего дурного произойти не может, я снова перестал ее навещать, и тут она куда-то исчезла, скрылась бесследно. Не знаю, жива ли она еще, а если жива, то наверняка терпит нужду, влекомая изменчивым течением жизни. Увы, если б эта женщина в те дни, когда владела моим сердцем, не была так робка в проявлениях своей привязанности, ей не пришлось бы теперь бедствовать. Я бы не оставлял ее надолго одну и сумел бы создать ей приличное положение, позволяющее мне поддерживать ее своими заботами. А маленькая гвоздичка? Ведь и она мила мне чрезвычайно… Я долго искал их, но, увы, тщетно. Видимо. эту особу тоже можно отнести к тем женщинам, о которых мы сегодня говорили. Обманутый ее безмятежностью, я и мысли не допускал, что сна таила в душе обиду, и, хотя никогда не переставал любить ее, что толку? Ведь она так и не сумела понять… Постепенно ее образ изглаживается из памяти, но иногда вдруг придет в голову: «А что, если она и теперь не может забыть и вечерами томится от тоски, понимая, что ей некого винить, кроме себя самой?..» Да, такие не созданы для длительного союза, и полагаться на их верность невозможно. Вот и выходит — о твоей ревнивице забыть трудно, но жить с ней рядом тяжкое испытание, ведь в конце концов ничего, роме ненависти, не останется в твоем сердце. Та, вторая, как ни много у нее достоинств, как ни искусна она в игре на кото, слишком уж легкомысленна. Особа же, судьба которой по-прежнему мне небезразлична, своей чрезмерной скрытностью невольно навлекает на себя подозрения. Да, начав выбирать, вряд ли сможешь на ком-то остановиться. Таков наш мир. Впрочем, женщин трудно сравнивать — у каждой свое. Где вы найдете женщину, соединившую в себе все достоинства тех трех особ и лишенную их недостатков? Представьте, к примеру, что ваши помыслы устремились к богине Китидзё, так и здесь вас скорее всего ждет разочарование: ничего человеческого, пропахла насквозь сутрами, ну как к такой подступиться?

Юноши смеются, а То-но тюдзё, повернувшись к То-сикибу-но дзо, говорит:

— Уверен, что у Сикибу есть, чем нас позабавить. Ну расскажи хоть что-нибудь!

— Разве может найтись что-нибудь достойное вашего внимания у меня, низшего из низших? — отнекивается То-сикибу-но дзо, но То-но тюдзё не отстает, торопит, и тот задумывается: «О чем же рассказать?» — и вот начинает:

— Когда я был всего лишь несмышленым школяром, мне встретилась одна женщина — настоящий кладезь мудрости. С ней, как и с той, о которой рассказывал Ума-но ками, можно было советоваться в любых случаях, даже если речь шла о службе. Она превосходно справлялась с самыми сложными житейскими делами, знаниями же своими посрамила бы и новоявленных ученых мужей, никто и слова вымолвить не смел в ее присутствии. Встретился я с ней в те дни, когда посещал одного ученого, наставлявшего меня в науках. Узнав, что в его доме много дочерей, я, не помню уж, при каких обстоятельствах, заговорил с одной из них, отец же, о том проведав, не замедлил вынести заздравную чашу и, обратившись ко мне, торжественно произнес: «Послушайте песню мою о двух путях». Нельзя сказать, чтобы я питал к этой девице особенно глубокие чувства, однако, уважая волю учителя, все-таки стал время от времени ее навещать. Она же, привязавшись ко мне, окружила меня нежнейшей заботой.

По утрам, не успев подняться с ложа, обучала меня всяким премудростям, давала разнообразные наставления, которым следуя я обеспечил бы себе успешное продвижение по службе. Письма ее были безукоризненны, как будто принадлежали настоящему ученому: она не употребляла азбуки «кана» и писала одними «истинными знаками». Естественно, я не мог расстаться с нею и учился у нее всему, как у учителя, даже сочинять китайские стихи, правда весьма неуклюжие, научила меня она, за что я ей по сей день благодарен. Тем не менее окончательно связывать с ней свою жизнь я не собирался хотя бы потому, что слишком часто пришлось бы мне, неучу, представать перед ней в невыгодном свете. А уж вам-то, благородным юношам, и вовсе не годится прибегать к услугам столь деятельных, подавляющих своей ученостью женщин. Впрочем, иногда видишь — ничтожная, жалкая особа, а сердце помимо воли влечется к ней — видно, таково предопределение судьбы. Мужчины бывают весьма непоследовательны, когда дело касается женщин.

Тут То-сикибу-но дзо умолкает, но остальные, желая узнать, чем кончилась эта история, принимаются его подбадривать, восклицая: «Право, что за удивительная особа!», и тот, понимая, что над ним подшучивают, все-таки, гордый вниманием, продолжает:

— Так вот, однажды я долго не навещал ее, а когда наконец зашел, не помню уж, по какому случаю, она приняла меня не в обычных наших покоях, где ничто не стесняло моей свободы, а в другом месте, да еще, к величайшей моей досаде, и занавесом отгородилась. «Уж не хочет ли она упрекнуть меня в неверности?» — подумал я. Нелепо, конечно, но чем не предлог?

Однако ж эта ученая дама была достаточно разумна, чтобы не ревновать попусту. Она давно уже постигла все тонкости любовных отношений и никогда не докучала мне упреками. И вот слышу из-за занавеса ее голос, отчетливо произносящий слова: «Я всегда была подвержена простудным заболеваниям и как раз сейчас, ощутив новый приступ этого недуга, приняла горячий отвар из целебных трав. Посему от меня исходит зловоние, и я не имею возможности принять вас как полагается. Но если имеете ко мне неотложное дело, я готова обсудить его с вами через разделяющую нас преграду».

Все это было сказано весьма многозначительным тоном, и что я мог ответить? «Ах, вот, значит, как, понимаю…» — только и сумел произнести и хотел было удалиться, но женщине, видно, уже наскучило одиночество, и она громко закричала: «Заходите же непременно, когда запах исчезнет…» Пропустить эти слова мимо ушей значило обидеть ее, но оставаться дольше я тоже не мог, все вокруг и в самом деле было пропитано отвратительным, резким запахом, а потому, улучив подходящий для бегства миг, я произнес:

«Вот и вечер настал,

О котором тебя, несомненно,

Паучок известил,

Так зачем говорить мне: «Жди —

И дня одного не пройдет…»

Как это понимать?»

— Не договорив, я выскочил вон, однако ж ответ ее успел настичь меня:

«Когда крепок союз,

Когда ночи единой без встречи

Невозможно прожить,

Ничего не стоит бояться

Любящему супругу…»

— Да, нельзя не отдать ей должного, ответила она быстро, — неторопливо рассказывает То-сикибу-но дзо, а юноши, дивясь: «Ну и история!», смеются:

— Ты все это просто выдумал…

— Где такую найдешь?

— Приятнее иметь дело со злым демоном. Вот ужас! — недовольно морщатся они, рассердившись. — Нашел о чем рассказывать!

— Может, вспомнишь что-нибудь более достойное нашего слуха? — пристают юноши к То-сикибу-но дзо.

— А по-моему, ничего более необычного вам не услышать, — обиженно отвечает тот и умолкает.

— Дурно воспитанные люди, и мужчины и женщины, как правило, тщатся выставить напоказ все свои знания, даже самые поверхностные, — говорит Ума-но ками. — Право, ничто не может быть неприятнее. Женщина, постигшая все тонкости Трех историй и Пяти книг, в моих глазах скорее проигрывает в привлекательности. Правда, я не могу сказать, что предпочел бы иметь дело с особой, не получившей вовсе никакого образования и ничего не понимающей ни в общественных делах, ни в частных. Женщин не принято обучать наукам, но, обладая даже самой малой долей сообразительности, они могут познать многое. Достаточно лишь видеть и слышать. Находятся и такие, которые в конце концов начинают ловко писать «истинными знаками» и, потеряв всякое чувство меры, перегружают ими свои письма, причем нередко обращенные к женщине же, что вовсе недопустимо. На такое послание глядя, невольно содрогаешься от отвращения: «Право, разве пристало женщине…» Сама-то она, возможно, и не замечает, какое нелепое впечатление производит ею написанное, но стоит прочесть вслух!.. И ведь зачастую так пишут дамы самого высокого ранга.

А некоторые мнят себя поэтессами, просто шагу не могут ступить без стихов, то и дело, причем, как правило, некстати, шлют тебе свои произведения, где в первой же строке непременно содержится намек на какое-либо выдающееся событие древности, и ты оказываешься в весьма затруднительном положении. Не ответишь вовсе — прослывешь бесчувственным мужланом, не сможешь ответить достойно — позор на твою голову! Бывает, спешишь утром во Дворец либо на праздник Пятой луны, либо по случаю иного какого торжества, до аира ли тут? А тебе приносят письмо с многозначительными намеками на какие-то корни… Или на Девятый день- обдумываешь тему для сложнейших китайских стихов, ни минуты свободной, а тут — новое послание и какие-то намеки на росу, лепестки хризантем… Приходится выдумывать что-то, хотя мысли заняты совершенно другим. Получи ты это письмо в другое время, оно наверняка показалось бы тебе занятным, даже, может быть, утонченным, но, придя слишком уж некстати, оно так и остается не оцененным по достоинству. Причиной же тому — невнимательность к чувствам и обстоятельствам других людей, качество, свидетельствующее скорее о недостатке истинной душевной тонкости.

Так же и в остальном. Когда человек не обладает внутренним чувством, помогающим ему понять, что уместнее в тот или иной миг, при тех или иных обстоятельствах, он будет производить куда более приятное впечатление, ежели постарается держаться поскромнее и не станет при каждом удобном случае требовать от окружающих признания своей утонченности. Более того, даже когда тебе что-то доподлинно известно, лучше делать вид, будто ничего не знаешь, а уж если очень захочется о чем-то рассказать, то по крайней мере не выкладывай всего сразу, а постарайся о некоторых обстоятельствах умолчать…

Так поучает юношей Ума-но ками, а Гэндзи снова и снова уносится думами к той, единственной: «В ней одной сосредоточены все возможные совершенства, недостатков же у нее нет никаких. Увы, второй такой не найти». И сердце его сжимается от тоски.

Так юноши и не решили, какие женщины лучше, все более и более неправдоподобные истории извлекались из памяти, а ночь тем временем подошла к концу.

Похоже, что погода наконец исправилась, во всяком случае, день обещал быть ясным. Хорошо представляя себе, как раздосадованы его долгим отсутствием в доме Левого министра, Гэндзи прежде всего отправился туда.

Дом министра поражал величественной роскошью убранства. Ничто не нарушало царившего в покоях безукоризненного порядка. Все предметы, окружавшие госпожу, носили на себе отпечаток тонкого вкуса и сообщали облику ее еще большую утонченность. «Пожалуй, именно о таких женщинах и говорили вчера как о наиболее достойных, — подумал Гэндзи. — Они-то якобы и бывают самыми надежными женами». К сожалению, холодное великолепие дочери Левого министра не располагало к доверительной близости. Она была так надменна и так сурова, что в ее присутствии Гэндзи невольно терялся. Вот и теперь, стараясь преодолеть смущение, принялся шутить с Тюнагон, Накацукаса и прочими достойными молодыми дамами, которые восхищенно взирали на него. Истомленный жарой, с распущенными шнурками носи, юноша и в самом деле был удивительно хорош собой.

Зашел сюда и сам министр, но, увидев, что Гэндзи прилег отдохнуть, остался за занавесом и оттуда завел с ним разговор.

— В такую жару… — недовольно поморщился Гэндзи, и дамы засмеялись. — Тише! — остановил он их и принялся полулежа беседовать с министром.

Да, сразу было видно, что в этом доме он чувствует себя совершенно свободно! Скоро стемнело, и вот кто-то из дам говорит:

— Этой ночью наш дом находится в неблагоприятном направлении от Дворца, следует остерегаться встречи со Срединным богом.

— Да, верно, — спохватывается Гэндзи, ведь обычно он избегает появляться здесь в такие дни. — Но ведь и дом на Второй линии расположен в том же направлении. Где же мне искать убежище? Я и так утомлен крайне. — И Гэндзи направляется в опочивальню.

— Нет-нет, вам ни в коем случае нельзя оставаться здесь! — Взволнованные дамы начинают оживленно шептаться, обсуждая разнообразные возможности. — Господин может провести ночь у правителя Кии, с которым изволит быть близко знакомым, — предлагают они наконец. — Правитель Кии имеет дом в окрестностях Срединной реки, Накагава. Он недавно провел в свой сад воду, и теперь там прохладно.

Гэндзи сразу же соглашается:

— Ничего не может быть лучше! Только я очень устал и хотел бы иметь возможность подъехать к самому дому.

Разумеется, Гэндзи мог переждать неблагоприятное время в любом другом месте — в столице было немало домов, тайно им посещаемых, но, видно, не хотелось ему огорчать министра, который непременно подумал бы: «После столь долгого отсутствия приехать, как нарочно, в самый неблагоприятный день! Не для того ли, чтобы немедленно отправиться к другой?»

Тут же снеслись с правителем Кии, и тот поспешил изъявить согласие, не преминув при этом тихонько поделиться своими опасениями с окружающими:

— Надо же такому случиться! Как раз сейчас домашние правителя Иё постятся по какому-то поводу, и дамы на это время перебрались ко мне. Из-за них в доме тесно, боюсь, что господин будет недоволен…

Узнав об этом, Гэндзи сказал:

— Напротив, я буду рад оказаться в подобном соседстве. Меня всегда пугали ночи, проведенные вдали от женщин, одинокое ложе странника не по мне. И если найдется для меня местечко где-нибудь за занавесями…

«Похоже, что лучше этого дома нам и в самом деле не найти», — так решив, приближенные Гэндзи тотчас выслали гонца.

Полагая, что обстоятельства не требуют особенной торжественности, Гэндзи выехал сразу же вслед за ним, взяв с собой лишь нескольких, самых преданных телохранителей и никому, в том числе и министру, не сказав ни слова. Скоро они прибыли на место.

— Ах, простите, не успели подготовиться… — сетовал правитель Кии, но никто его и не слушал.

Гэндзи разместился в поспешно приведенных в порядок восточных покоях главного дома.

Журчащие по камням ручьи были и в самом деле прекрасны. Тщательно ухоженный сад окружала сплетенная на деревенский манер тростниковая изгородь. Что могло быть пленительнее этого вечернего часа? Легкий ветерок навевал прохладу, где-то в траве звенели невидимые взору насекомые, в воздухе мерцали бесчисленные светлячки. Любуясь чистыми струями, вытекавшими из-под галереи, спутники Гэндзи угощались вином. Хозяин суетился вокруг, словно на берегу Коюруги угощение искал, и Гэндзи, наблюдая за ним, вспомнил вчерашний разговор: «Вот вам и человек, принадлежащий к среднему состоянию».

Мысль о том, что где-то в доме скрывается женщина, о которой в свое время столь одобрительно отзывались при дворе, возбуждала в нем желание увидеть ее. Он напряг слух — и вот почудилось ему, что в западных покоях кто-то есть: оттуда доносились шелест платьев, молодые, нежные голоса… Долетел до его слуха и чей-то приглушенный смешок. Видимо, служанки подняли решетки, но хозяин стал браниться: «Как неосторожно!» Поэтому их поспешно опустили и зажгли огонь в светильниках — с северной стороны сквозь перегородку просачивался тусклый свет. Гэндзи тихонько приблизился к перегородке в надежде хоть что-нибудь увидеть, но ни одной щели обнаружить ему не удалось. Некоторое время он стоял, прислушиваясь. Судя по всему, женщины находились по соседству, в главных покоях. Было слышно, как они переговариваются шепотом, разговор шел о нем.

— Он кажется гораздо старше своих лет. Его слишком рано соединили узами брака с одной высокорожденной особой, но, говорят, она ему не по душе. Впрочем, он и теперь даром времени не теряет, многие удостаиваются его тайных посещений.

Услышав это, Гэндзи, которого помыслами безраздельно владела та, единственная, ощутил, как сердце его сжалось от томительного предчувствия: «А что, если когда-нибудь станут судачить и о ней?»

Ничего особенно занятного в разговоре дам не было, и он перестал прислушиваться, успев лишь уловить, как кто-то из них произнес в несколько искаженном виде стихотворение, посланное им вместе с цветком «утренний лик» дочери принца Сикибукё.

«Похоже, дамы у нее весьма бойкие, — подумал Гэндзи, — и к стихам имеют пристрастие. Боюсь, что меня ждет разочарование». Тут вошел хозяин, повесил новые фонари и, поправив фитили светильников, чтобы горели ярче, поднес гостю угощение.

— А как же «занавеси и шторы»? Достоин ли похвалы хозяин, об этом не позаботившийся? — пеняет ему Гэндзи.

— Да ведь «чем угостить?» — и того не могу придумать, — смущается правитель Кии.

Гэндзи устраивается поближе к галерее — так, подремать немного, — а скоро и спутники его затихают. Тут же неподалеку располагаются на ночь сыновья хозяина, один миловиднее другого. Лица некоторых кажутся Гэндзи знакомыми, он не раз видел их во Дворце. Вместе с ними и сыновья Иё-но сукэ. Среди всех этих мальчиков выделяется благородством черт один — лет двенадцати-тринадцати.

— Где чьи дети? — любопытствует Гэндзи, и правитель Кии принимается объяснять:

— Вот тот — младший сын Эмон-но ками. Отец, весьма баловавший его, скончался, когда мальчик был совсем еще мал, и вместе со старшей сестрой своей он оказался у нас. Способностей он изрядных, да и нрава недурного, помышляю я отдать его во Дворец, только вряд ли легко будет это осуществить.

— Какая жалость! Выходит, его сестра вам теперь вместо матушки?

— Да, вы совершенно правы.

— Слишком уж неподходящая для вас мать. Я слышал о ней от Государя, кажется, покойный Эмон-но ками прочил ее на придворную службу. Так, помнится, совсем недавно Государь изволил интересоваться, что с нею сталось. Воистину, как все превратно в мире! — говорит Гэндзи, словно человек, в полной мере жизненным опытом умудренный.

— О да, ее брак с моим отцом был для всех большой неожиданностью. Впрочем, как вы изволили заметить, мир полон превратностей, особенно когда дело касается супружества. Уж здесь-то никогда не приходилось и не приходится рассчитывать на постоянство. А судьба женщины особенно зыбка, как это ни печально… — отвечает правитель Кии.

— Наверное, ваш отец дорожит своей новой супругой и находится целиком под ее властью?

— А как же иначе? Он готов полностью ей подчиниться, чего все мы, в том числе и ваш покорный слуга, не одобряем, полагая, что подобное легкомыслие не делает ему чести.

— Так или иначе, вам, молодым повесам, он ее вряд ли уступит. Господин Иё-но сукэ и сам имеет немало достоинств, к тому же, судя по всему, знает себе цену.

Так беседовали они о том о сем, и вот, улучив миг, Гэндзи спрашивает:

— Но где же она теперь?

— Женщины должны были спуститься в нижние помещения. Но похоже, кое-кто остался здесь, — отвечает хозяин.

Наконец захмелевшие гости заснули, расположившись на галерее, и в доме стало тихо. Только Гэндзи не мог уснуть и лежал, сокрушаясь о том, что и эту ночь ему предстоит провести «в одиночестве праздном». Но вот слух его уловил неясный шорох за северной перегородкой: «Верно, там она и скрывается». Подстрекаемый любопытством, Гэндзи поднялся и, затаив дыхание, приблизился к перегородке. Он услышал голос того самого отрока, о котором они говорили с правителем Кии, по-мальчишески ломающийся и вместе с тем довольно приятный голос.

— Где же вы? — зовет мальчик.

— Я здесь. Гостя уже устроили почивать? Я боялась, что он окажется слишком близко, но, по-видимому, мои опасения были напрасны, — отвечает женщина. Ее глуховатый сонный голос очень похож на голос мальчика и, догадавшись: «Это сестра его», Гэндзи напрягает слух.

— Гостя поместили в передних покоях. Наконец-то я увидел его своими глазами. Молва не обманывает, он и в самом деле прекрасен, — шепчет мальчик.

— Будь сейчас день, я бы тоже постаралась разглядеть его потихоньку, — сонно бормочет женщина. Голос ее звучит приглушенно — очевидно, она прикрыла лицо рукавом.

«Какая досада! — сетует Гэндзи. — Могла бы по крайней мере еще что-нибудь спросить».

— Я лягу здесь. О, как темно! — говорит мальчик, по всей видимости поправляя фитиль. Ложе женщины скорее всего расположено в самом дальнем углу за перегородкой.

— А где же госпожа Тюдзё? — спрашивает женщина. — В доме словно ни души, страшно одной.

Слышно, как откликается одна из устроившихся неподалеку от галереи прислужниц:

— Спустилась в нижние покои умыться. Сказала, что тотчас вернется.

Но вот, кажется, все и уснули. Отодвинув засов, Гэндзи обнаруживает, что с той стороны перегородка не заперта. У входа стоит занавес, тусклый огонь светильника освещает расставленные повсюду сундуки, похожие на китайские, небрежно разбросанные вещи. Переступая через них, Гэндзи проходит внутрь и, заметив, что у противоположной стены кто-то лежит, сразу же направляется туда. Женщина недовольна, что ее потревожили, но, до тех пор пока Гэндзи не откидывает прикрывающее ее верхнее платье, продолжает пребывать в полной уверенности, что вошла та самая дама, которую она звала.

— Вы ведь, кажется, звали Тюдзё? Неужели услышаны наконец мои тайные молитвы? Или мне только почудилось? — говорит Гэндзи, но женщина по-прежнему ничего не понимает. Испугавшись, что в дом прокрался кто-то чужой, она пытается закричать, но тщетно — платье, наброшенное на голову, заглушает голос.

— Не удивлюсь, если вы подумаете, что меня привела сюда случайная прихоть, и не поверите в мою искренность, — нежно шепчет Гэндзи, — но знали б вы, как давно стремится к вам мое сердце, как долго ждал я возможности открыть вам свою душу, и вот наконец… Ужели столь долгое ожидание не убедит вас в глубине моих чувств?

Право, злобный демон и тот не посмел бы обратить на него свой гнев, что же говорить о слабой женщине? Растерявшись, она не находит в себе сил крикнуть: «Помогите, здесь чужой!»

«Я не должна, это невозможно», — в отчаянии думает она и лепечет испуганно:

— Боюсь, что вы принимаете меня за другую…

Голос ее тише вздоха. Несчастная вот-вот лишится чувств, и вид ее внушает невольную жалость. Вместе с тем она так трогательно-прелестна в своем замешательстве, что Гэндзи чувствует себя окончательно плененным:

— О нет, безошибочный голос сердца привел меня сюда, и не стоит притворяться, будто вы ничего не понимаете. Я ни в коем случае не хотел бы показаться вам бездумным повесой. Просто почитаю долгом своим хоть отчасти высказать чувства, которые до сих пор таил в глубине души, — говорит Гэндзи.

Женщина столь мала и хрупка, что он легко поднимает ее и, нежно прижимая к груди, направляется к перегородке, но тут появляется та самая Тюдзё, которую ранее призывала к себе госпожа.

— Ах! — восклицает Гэндзи, и дама принимается испуганно шарить по сторонам, но, ощутив, что воздух вокруг напоен необычайным благоуханием, которое словно проникает в поры на лице, тут же обо всем догадывается и, ошеломленная своим открытием, замирает в растерянности, не в силах вымолвить ни слова. Будь перед ней простой человек, она немедля вытолкала бы его без всяких церемоний. Впрочем, и тогда не удалось бы избежать пересудов, и что сталось бы с госпожой? Вне себя от волнения, она следует за Гэндзи, а он, не обращая на нее ровно никакого внимания, проходит за полог в глубине покоев и, задвигая за собой перегородку, молвит:

— Приходите за госпожой на рассвете.

Сама же госпожа готова расстаться с жизнью от одной лишь мысли: «Что могла подумать Тюдзё?» Холодный пот струится по ее лицу, тяжкие вздохи теснят грудь. Подавив жалость, шевельнувшуюся было в его сердце, Гэндзи по обыкновению своему старается тронуть ее нежными, чувствительными речами — и где только берет он слова такие? — но женщина слишком напугана.

— О нет, это не может быть явью, — говорит она. — Да и смею ли я поверить, что внушила вам глубокое чувство? Ведь я столь ничтожна… Увы, каждому свое…

Непритворная досада звучит в ее голосе, и Гэндзи становится стыдно. Растроганный, он принимается утешать ее рассудительно и многословно:

— Да, я слышал, что люди принадлежат к тому или иному сословию, но, признаться, я настолько еще неискушен,, что не очень хорошо понимаю, какая меж ними разница. Досадно, что вы сочли меня обычным повесой. Вы не могли не слышать обо мне и должны знать, что не имею я склонности к безрассудствам, обыкновенно юности свойственным. Сюда же привела меня сама судьба. Неодолимая сила влечет меня к вам, и я не боюсь даже вашего презрения. Увы, я и сам не знаю…

Но женщина упорно молчит. Да и может ли она оправиться от смущения, видя рядом с собой прекраснейшего из мужей? «Пусть я покажусь ему черствой, нечуткой, по крайней мере он сочтет меня недостойной своих притязаний и оставит в покое», — думает она, и напрасно старается Гэндзи смягчить ее сердце. Обычно кроткая и уступчивая, женщина принуждает себя проявить несвойственную ей твердость — она подобна бамбуковой ветке, которая гнется покорно, но не ломается. В конце концов, недовольная собой, удрученная упорством Гэндзи, женщина дает волю слезам. Печаль ее столь трогательна, что нельзя не принять в ней участия, но «разве лучше было бы вовсе не видеть ее?» — думает Гэндзи.

— Для чего отвращаете вы от меня свой взор? — пеняет он ей, потеряв надежду ее утешить. — Постарайтесь привыкнуть к мысли, что наша случайная встреча предопределена судьбой. Вы не можете быть вовсе не сведущи в делах мирских. Не пытайтесь уверить меня в противном.

— О, когда б ваше сердце открылось мне раньше, чем определилась моя злосчастная судьба! — отвечает женщина. — Тогда, быть может, я и стала бы тешить себя пустыми надеждами — мол, «увидимся после…». Но теперь… Поверьте, одна лишь мысль об этой мимолетной, случайной встрече повергает меня в безысходное отчаяние. Постарайтесь же не обмолвиться никому, что «в доме бывали моем…».

Грустно глядит она, но может ли быть иначе?

Нетрудно представить себе, сколько ласковых слов нашел Гэндзи, дабы утешить ее, сколько пылких клятв произнесли его уста…

Но вот прокричал петух, и в доме начали просыпаться. Слышно, как переговариваются спутники Гэндзи:

— Да, заспались мы сегодня. Пора подавать карету господину. Выходит и правитель Кии:

— Вы так спешите, будто у вашего господина любовное свидание… Взгляните, ведь совсем еще темно.

«Увы, такого случая в другой раз не дождешься, — вздыхает Гэндзи. — Разве смогу я приехать к ней без всякого повода? Даже писать и то бессмысленно…»- И сердце его больно сжимается.

Тут из внутренних покоев появляется госпожа Тюдзё, вид у нее крайне растерянный. Отпустив было женщину, Гэндзи снова удерживает ее.

— Как же мне писать к вам? Ваша невиданная холодность и моя пылкость в равной степени достойны того, чтобы память об этой ночи навсегда осталась в сердцах, — говорит он, и как же прекрасно его мокрое от слез лицо! Снова и снова кричит петух, и Гэндзи торопливо произносит:

— Я не кончил еще

Пенять тебе за суровость,

Как забрезжил рассвет,

И крик петуха внезапно

Прервал наш недолгий сон.

Но женщина все еще робеет, полагая себя недостойной внимания столь знатной особы, и самые пылкие клятвы оставляют ее безучастной. Перед ее глазами неотступно стоит правитель Иё, которого она всегда презирала, считая грубым мужланом, и несчастная содрогается от ужаса, представляя себе, что будет, если хотя бы во сне откроется ему ее тайна.

Не успела еще

Я судьбы своей горькой оплакать,

Ночь к концу подошла.

И даже петух не сможет

Рыданья мои заглушить.

Быстро светало, и Гэндзи проводил женщину до входа в ее покои. В доме и на дворе уже шумели люди, когда, расставшись с ней, он тихонько задвинул дверцу. На сердце у него было неизъяснимо тяжело, словно он и в самом деле увидел «разделившую их заставу».

Облекшись в носи, Гэндзи подошел к южным перилам и некоторое время стоял там, любуясь садом. С западной стороны поспешно приподняли решетки — наверное, кто-то наблюдал за ним оттуда. Скорее всего это были легкомысленные молодые прислужницы, восхищенные красотой его лица, смутно белевшего в утренней мгле над небольшим экраном, установленным посредине галереи.

В начинающем светлеть небе еще виднелась луна, сияние ее поблекло, но очертания вырисовывались вполне отчетливо. Право, как часто на рассвете она бывает прекраснее, чем ночью! В такие мгновения даже бесстрастное небо, отражая настроения и чувства того, кто глядит на него, может казаться одному исполненным очарования, другому — печали…

Покидая дом правителя Кии, Гэндзи то и дело оглядывался. Грудь его сжималась мучительной тоской: увы, даже писать к ней он вряд ли сможет…

Вернувшись в дом Левого министра, Гэндзи сразу же прошел в опочивальню, но сон не шел к нему. Надежды на новую встречу у него не было, и это приводило его в отчаяние. Мысли беспрестанно устремлялись к супруге правителя Иё, и сердце тоскливо сжималось: «Что она чувствует теперь?» Наружность у нее самая обыкновенная, и вместе с тем есть в ней что-то удивительно милое. А ведь она-то как раз и принадлежит к среднему состоянию… Да, прав был всеведущий знаток женских сердец».

Теперь большую часть времени Гэндзи проводил в доме Левого министра. С грустью вспоминал он супругу правителя Иё, и с каждым днем все тревожнее становилось у него на душе: «Что может подумать она не имея от него вестей?» И наконец, совершенно измученный, Гэндзи послал за правителем Кии.

— Не пришлете ли вы ко мне того мальчика, сына Эмон-но ками? — говорит он. — Он произвел на меня весьма приятное впечатление. Он будет прислуживать мне лично, а со временем я сам попробую определить его на придворную службу.

— О, ваше предложение — большая честь для нас, — отвечает правитель Кии. — Я сообщу об этом его сестре…

Сердце Гэндзи радостно забилось, но, как ни в чем не бывало, он продолжает:

— Верно, она — я имею в виду его сестру — уже подарила вам младшего брата?

— Пока нет. Всего два года прошло с тех пор, как стала она супругой Иё-но сукэ, и все кручинится, что нарушила завет родителей. Похоже, такая жизнь ей не по душе.

— Ах, бедняжка! А ведь о ней в свое время весьма благосклонно отзывались в свете. Она и в самом деле так хороша? — спрашивает Гэндзи.

— Возможно, и недурна. Отношения у нас не слишком короткие. Вы ведь знаете, люди, связанные подобными узами, чаще всего остаются друг другу чужими.

Прошло еще пять или шесть дней, и правитель Кии привел к Гэндзи мальчика. Сложения тот был весьма хрупкого и более, чем красотой, привлекал нежной приятностью черт и благородством манер. Подозвав мальчика к себе, Гэндзи принялся ласково беседовать с ним.

«Как же он прекрасен! Мог ли я мечтать о таком счастье!» — простодушно радовался мальчик.

Гэндзи с пристрастием расспрашивал его о сестре, но тот отвечал с церемонной краткостью, смущаясь и робея, и выведать у него что-нибудь было весьма трудно. Тем не менее Гэндзи довольно быстро удалось ему объяснить…

«Вот оно что…» — отметил про себя мальчик. Открытие должно было бы поразить его, но, увы, юность беспечна, и, не утруждая себя размышлениями, он отправился к сестре.

Увидев его с письмом, супруга Иё-но сукэ затрепетала, и глаза ее наполнились слезами. С трудом скрывая смущение: «Что может подумать это дитя?» — она все-таки развернула письмо, держа его перед собой, дабы никто не увидел ее лица. Письмо оказалось весьма длинным.

«Вздыхаю в тоске:

Приснится ль когда-нибудь снова

Мельком виденный сон?

Но такая настала пора —

Глаз ни на миг не смыкаю…

Так, теперь и ночами…»

— вот что было написано там среди всего прочего.

Столь прекрасного почерка она и не видывала никогда, но слезы туманили взор, мешая проникать в смысл написанного. Всю ночь пролежала она без сна, размышляя о своей жизни, которой непостижимая судьба ниспослала новое испытание.

На следующий день Гэндзи прислал за Когими, и тот, поспешно собравшись, зашел к сестре за ответом.

— Передай своему господину, что в нашем доме нет никого, к кому бы могло быть обращено его письмо, — сказала она. Он же ответил, улыбнувшись:

— Возможно ли? Господин изволил выразить свое желание вполне определенно…

Услыхав это, супруга Иё-но сукэ окончательно лишилась покоя. «Видно, он рассказал ему все, ничего не утаил», — решила она, и отчаянию ее не было границ.

— Тебе еще слишком мало лет, чтобы говорить об этом. Будет лучше, если ты вообще больше не пойдешь туда, — сердито сказала она брату.

— Но господин прислал за мной, могу ли я ослушаться? — ответил тот и ушел.

А надо сказать, что правитель Кии, отличавшийся весьма ветреным нравом, стал с некоторых пор проявлять изрядный интерес к своей мачехе и не упускал случая услужить ей, а потому ласкал ее брата и всюду брал его с собой.

Призвав к себе мальчика, Гэндзи принялся ему выговаривать:

— Вчера я прождал тебя весь день, а ты… Увы, видно, и в тебе не встречает отклика мое чувство.

Слушая его упреки, Когими только краснел.

— Так где же ответ? — спросил Гэндзи, и слово за слово мальчик поведал ему о том, что произошло.

— Стыдись, ты недостоин моего доверия. — И Гэндзи вручил ему новое письмо.

— Тебе, наверное, неизвестно, что я начал встречаться с твоей сестрой гораздо раньше, чем этот старец из Иё, — сказал он, — однако, полагая меня человеком слишком ветреным и ненадежным, она отвернулась от меня, предпочтя заручиться покровительством более важной особы. Так останься со мной хоть ты и будь мне сыном. Ведь тому, кто ныне опорой ей служит, не так уж долго предстоит идти по жизни.

«Вот оно что… Печально!» — подумал Когими, и Гэндзи невольно за любовался им: «Какое милое дитя!» Он не отпускал мальчика ни на шаг и, даже во Дворец отправляясь, брал его с собой. Служительницы покоев Высочайшего Ларца в доме Гэндзи получили распоряжение сшить для Когими полный придворный наряд — словом, Гэндзи и в самом деле опекал мальчика, как родного сына.

Между тем Гэндзи продолжал писать к супруге Иё-но сукэ. Она же если и отвечала, то крайне сдержанно. «Брат еще мал, — думала она. — Легко может статься, что тайна моего сердца просочится наружу и имя мое будет опорочено. Увы, не к лицу мне дурная слава… Право, как же упоительны его речи, я должна помнить о своем положении».

Нельзя сказать, чтобы ей удалось изгладить в памяти воспоминания о той ночи, когда прекрасное видение явилось перед ней в полумраке; напротив, мысли снова и снова возвращались к тому мгновению, и женщина содрогалась от ужаса, представляя себе, что могло бы случиться, не прояви она достаточной твердости.

А Гэндзи, беспрестанно помышляя о ней, тосковал и терзался. Ее печальное лицо так и стояло перед его мысленным взором, тяжкие вздохи теснили грудь, и не было средства рассеять мрачные думы. Разумеется, он мог бы, дав волю своим желаниям, попытаться снова проникнуть в ее покои, но вправе ли он подвергать ее такой опасности? В доме было слишком много посторонних — подобное безрассудство вряд ли осталось бы незамеченным. И Гэндзи лишь томился, не зная, на что решиться.

Он провел несколько дней во Дворце, выжидая, пока расположение запретных направлений будет ему благоприятствовать. Затем приказал отвезти его к Левому министру, но по дороге неожиданно свернул к Срединной реке. Изумленный правитель Кии радостно склонился перед гостем: «О, какая честь моему саду…»

Гэндзи еще днем посвятил в свое намерение Когими, и они обо всем условились. В последнее время мальчик всюду сопутствовал своему господину, и никто не удивился, когда, уезжая вечером из Дворца, Гэндзи призвал его прежде других.

Супруге Иё-но сукэ было отправлено письмо соответствующего содержания, и могла ли она не убедиться в искренности Гэндзи, узнав, к каким уловкам пришлось прибегнуть ему, чтобы увидеться с ней? И тем не менее: «Я не должна позволять ему приближаться, — в смятении думала она. — После той ночи, промелькнувшей как сон, тоска постоянно снедает мое сердце, так стоит ли навлекать на себя еще большие беды?» Не допуская и мысли о возможности новой встречи, женщина улучила миг, когда Когими ушел к Гэндзи, и сказала дамам:

— Меня смущает, что покои мои оказались в непосредственной близости с покоями гостя. Мне нездоровится, и я как раз собиралась попросить кого-нибудь из вас размять мне поясницу. Пожалуй, лучше мне перебраться куда-нибудь подальше… — В конце концов она устроилась в укромном уголке на переходной галерее, который в обычное время занимала дама по прозванию Тюдзё.

Томимый тайным желанием, Гэндзи пораньше отправил своих спутников спать и послал к супруге Иё-но сукэ Когими с письмом, но тот не мог ее найти. По всему дому разыскивал он сестру и лишь, выйдя на галерею, с трудом обнаружил ее убежище. Чуть не плача — «Какое поразительное жестокосердие!» — мальчик осыпал сестру упреками:

— Господин опять скажет, что я не стою его доверия. Но его жалобы лишь рассердили ее:

— Возможно ли так упорствовать в своем безрассудстве? Ты совсем еще дитя, и не годится тебе ходить с подобными поручениями! Объясни своему господину, что, испытывая некоторое недомогание, я оставила при себе дам, попросив их растереть мне поясницу. Иди же, твое присутствие может показаться подозрительным.

Она говорила весьма уверенно, но про себя думала: «О, когда б не решена была еще моя участь, когда б я по-прежнему жила в своем старом доме, где витает дух ушедшего отца, с каким радостным волнением ждала бы я встреч с ним, пусть даже и были бы они крайне редки. Теперь же у меня нет иного выхода. Пусть думает, что я дерзка, самонадеянна, я найду в себе силы…»

Но, увы, как ни велика была ее решимость, сердце разрывалось от боли и смятенно путались мысли: «Так или иначе, моя судьба определена, и бесповоротно. Будет лучше, если он окончательно укрепится в мысли, что я глупа, бесчувственна и недостойна его внимания».

А Гэндзи лежал, ожидая возвращения Когими: «Удастся ли ему уговорить ее? Он ведь и вправду совсем еще дитя». Но вот тот возвратился, дабы сообщить Гэндзи о неудаче, их предприятие постигшей.

— Более жестокой женщины я еще не встречал, — сказал Гэндзи. — Мне становится стыдно за свою настойчивость.

Трудно было его не пожалеть. Некоторое время Гэндзи молчал, печально вздыхая и в душе кляня женщину за жестокосердие.

«Распознать не сумев,

Какова настоящая сущность

Дерева-метлы,

В лугах Сонохара дорогу

Потеряв, бесконечно блуждаю…

Найду ли слова, способные убедить Вас…»

— написал он ей наконец. А женщина лежала без сна, хотя, казалось бы…

«Мне родиться пришлось

В ничтожном, бедном жилище.

Дням унылым давно

Потеряла я счет: здесь ли, нет ли —

Исчезает дерево-метла»,

— ответила она.

Когими, всей душой жалея своего господина, ходил туда и обратно, забыв о сне, пока супруга правителя Иё, опасаясь, что дамы заподозрят неладное, не запретила ему появляться в ее покоях.

Спутники Гэндзи, как обычно, крепко спали, и лишь сам он, томясь и тоскуя, не смыкал глаз.

— Я еще не встречал женщины столь неприступной. Она слишком сурова, и эта суровость не исчезает, когда к ней приближаешься, напротив… — сетовал он, но, право, не будь она неприступна, его вряд ли влекло бы ней с такой силой. Казалось бы, на столь бесчувственную особу и внимания обращать нечего, но, увы, не так-то просто было от нее отказаться…

— Проведи меня к ней! — просил он Когими.

— Это невозможно, там все заперто крепко-накрепко, и людей вокруг много, — отвечал тот. Юное же сердце его разрывалось от жалости.

— Тогда хоть ты не покидай меня, — попросил Гэндзи, и мальчик лег рядом. Глядя на своего молодого, доброго господина, он радовался своему счастью, а тот скорее всего думал: «Право, это дитя куда милее своей жестокосердной сестрицы…»

Пустая скорлупка цикады

— До сих пор никто никогда не относился ко мне с такой неприязнью, — говорил Гэндзи, не в силах уснуть. — Только теперь я понял, сколько горечи может таиться в любви. Какой позор! Вряд ли я сумею оправиться…

Обливаясь слезами, Когими лежал рядом. «Какой милый», — залюбовался им Гэндзи. Мальчик живо напомнил ему сестру: та же изящная хрупкость тела, память о котором еще хранили его пальцы, такие же недлинные волосы. Возможно, это сходство существовало только в воображении Гэндзи, но, так или иначе, оно пробуждало в его душе бесконечную нежность к мальчику.

Разумеется, Гэндзи мог предпринять новую, более решительную попытку проникнуть к ней, и, возможно, это ему удалось бы, несмотря на все преграды, но стоило ли подвергать себя опасности быть уличенным в столь неблаговидном поведении? Всю ночь он не смыкал глаз, мысли, одна другой тягостнее, теснились в его голове, и вопреки обыкновению он почти не разговаривал с Когими.

Было совсем темно, когда Гэндзи покинул дом правителя Кии, и мальчик вздыхал печально: «Как жаль! Без него так тоскливо».

Женщина тоже провела ночь в мучительных раздумьях, не получив же от Гэндзи утреннего послания, подумала: «Видно, моя холодность образумила его. Что ж, немного досадно, что он так легко отступился, однако еще труднее было бы выносить его недостойные притязания. Так, сейчас самое время положить всему конец…» Но, увы, мысли эти не приносили облегчения, и с каждым днем она становилась все задумчивее.

Гэндзи же, возмущенный ее неуступчивостью, не хотел мириться со своим поражением и, к ней одной устремляясь сердцем, терзался так, что вид его возбуждал любопытство окружающих.

— Ты и вообразить не можешь, какие муки приходится мне испытывать, какая боль живет в моем сердце! — жаловался он Когими. — О, и стараюсь забыть ее, но, увы, сердцу не прикажешь. Молю же тебя, улучи подходящий миг, устрой как-нибудь, чтобы я встретился с ней.

Мальчик, понимая, сколь трудно будет выполнить эту просьбу, радовался хотя бы такому проявлению доверия и с юношеским нетерпением ждал: «Когда же?»

По прошествии некоторого времени правитель Кии уехал в свою провинцию, и в доме остались одни женщины, в ленивой праздности коротающие часы. И вот однажды под покровом ночной темноты, в час, когда «неспокоен путь», Когими решился привезти Гэндзи в дом у Срединной реки в своей карете.

«Право, он совсем еще дитя, могу ли я рассчитывать…» — волновался Гэндзи, но всякое промедление казалось ему невыносимым, и, одевшись поскромнее, он поспешил выехать, дабы успеть, пока не закрыли ворота. Подведя карету с той стороны, где ничей взор не мог бы ее приметить, Когими помог Гэндзи выйти. Особого волнения он не испытывал, зная, что его юный возраст — надежная защита от пристального внимания и докучных попечений сторожей.

Подведя Гэндзи к восточной боковой двери, Когими принялся громко звать и стучать по крайней южной решетке. Скоро он скрылся внутри.

— Нас могут увидеть! — рассердились на него дамы.

— Для чего в такую жару опускать решетки? — спросил Когими и услышал в ответ:

— У нас с полудня гостит госпожа Западных покоев, они с нашей госпожой изволят играть в «го».

«Поглядеть бы на них за игрой», — и Гэндзи, покинув свое убежище, тихонько проскользнул в щель между дверцей и занавесями. Решетку в том месте, где прошел Когими, еще не успели опустить, и покои были хорошо видны снаружи. Приблизившись, Гэндзи заглянул внутрь. Крайняя створка стоявшей неподалеку ширмы была сложена, а полотнища переносных занавесов, обычно скрывающих сидящих за ними дам от посторонних взглядов, возможно из-за жары, оказались подвязанными к верхним перекладинам, поэтому ничто не мешало взору проникать в глубину покоев.

Рядом с женщинами горел светильник. Одна из них сидела у столба, боком к Гэндзи. «Это она», — обрадовался он и принялся ее разглядывать.

На ней темно-лиловое нижнее платье из узорчатого шелка, а сверху еще что-то, что именно — не видно. Маленькая головка, изящные мелкие черты — ничего яркого, бросающегося в глаза. Даже от гостьи своей, сидящей напротив, она старательно прячет лицо. Тонкие руки прикрыты рукавами.

Вторая сидит лицом к востоку и видна вся как на ладони. Одета она довольно небрежно: на нижнее платье из тонкой белой ткани кое-как наброшено лиловое верхнее, грудь открыта почти до пояса и виднеются алые шнурки хакама. Женщина эта красива сверкающей, влекущей красотой. Белое нежное тело, округло-пышные формы, высокий рост, прекрасный овал лица, благородно вылепленный лоб, очаровательные глаза и рот. По плечам живописно рассыпаются не очень длинные, но чрезвычайно густые волосы. На первый взгляд наружность ее кажется безупречной. «Право, не зря ее отец так ею гордится, — думает Гэндзи, с любопытством разглядывая эту прелестную особу. — Боюсь только, что ей недостает скромности».

Впрочем, нельзя не отдать должного сообразительности гостьи: к концу игры ей ловко удается занять своими камнями почти все позиции «дамэ». При этом она не перестает оживленно болтать, но тут женщина, сидящая в глубине, спокойно замечает:

— Подождите, там, кажется, ничья. Лучше обратите внимание на эту группу. Видите, здесь создалось положение «ко».

Однако гостья, воскликнув:

— Нет, все равно на этот раз проиграла я. Что тут у нас в углах, подсчитаем-ка! — начинает загибать пальцы. — Десять, двадцать, тридцать, сорок…

Похоже, что она не затруднилась бы пересчитать даже купальни Иё. В самом деле, будь она немного скромнее…

Собеседница ее с неподражаемым изяществом прикрывается рукавом, и лица ее почти не видно, но пристально вглядывающемуся Гэндзи все-таки удается разглядеть ее профиль. Ее глаза чуть припухли, линию носа нельзя назвать правильной, а начинающая блекнуть кожа уже утратила свежесть и яркость красок. Строго говоря, она скорее некрасива, но одета с таким вкусом и держится так прелестно, что кажется едва ли не более привлекательной, чем сидящая напротив красавица. Есть в ней какое-то особенное очарование. Та же, пленяющая милой живостью нрава, сознающая силу своей красоты, ведет себя свободно, смеется, шутит… Ее юное лицо дышит свежестью, и хочется вовсе не отрывать от него взора.

«Что за ветреная особа!» — думает Гэндзи, но, увы, так непостоянно его сердце, что уже и ее боится он упустить.

Женщины, которых Гэндзи знал до сих пор, не позволяли себе в его присутствии ни малейшей вольности, держались крайне церемонно, больше всего заботясь о том, чтобы он не увидел их, поэтому он имел весьма смутное представление об их наружности. А подглядывать за кем-то вот так, в естественной домашней обстановке Гэндзи ни разу не приходилось, поэтому, как ни жаль ему было этих ни о чем не подозревающих и ведущих себя столь свободно особ, хотелось смотреть на них еще и еще, но тут послышались шаги Когими, и Гэндзи тихонько проскользнул обратно к выходу на галерею.

— У сестры неожиданная гостья… — говорит Когими, явно чувствуя себя виноватым. — Мне не удалось даже приблизиться к ней.

— Не хочешь ли ты сказать, что мне и этой ночью придется уйти ни с чем?! — возмущается Гэндзи. — Это просто немыслимо!

— О нет, зачем же. Если господин соблаговолит подождать, пока гостья не уйдет, я что-нибудь постараюсь придумать, — успокаивает его мальчик

«Значит, у него все-таки появилась надежда добиться ее согласия, -думает Гэндзи. — Право, совсем еще дитя, а как спокоен и уверен в себе — видно, уже научился проникать в тайные помыслы людей и сущность явлений».

Но вот, кажется, игра закончилась. До Гэндзи доносится шелест платьев. Судя по всему, дамы расходятся по покоям.

— Где же молодой господин? Пора закрывать. — говорит кто-то, и тут же раздается стук решетки.

— Похоже, все уже легли. Пойди и постарайся что-нибудь устроить, — говорит Гэндзи.

Мальчик же, зная, сколь благонравна его сестра, и понимая, как трудно будет склонить ее к измене, тем более что в такой поздний час ему вряд ли удастся отыскать средство даже переговорить с ней, решает просто: «Как только все улягутся, впущу его».

— Младшая сестра правителя Кии тоже здесь? Мне хотелось бы посмотреть на нее потихоньку, — просит Гэндзи, но Когими отвечает:

— К сожалению, это невозможно. Ведь помимо решетки там еще и занавес.

«Да, и все-таки я… — удовлетворенно думает Гэндзи, но, жалея мальчика, решает не говорить ему о том, что уже видел ее, и лишь вздыхает нетерпеливо: — Ах, скорее, скорее бы наступала ночь!»

Когими, постучав на этот раз в боковую дверь, входит в дом. А там уже совсем тихо, все легли почивать.

— Устроюсь-ка я на ночь здесь, у входа. Обдувай меня, ветерок! — говорит Когими и, разостлав циновку, ложится.

Дамы, а их немало, судя по всему, расположились в восточных покоях. Девочка-служанка, открывшая дверь, проходит туда же и ложится, а Когими некоторое время притворяется спящим, затем, загородив свет ширмой, в наступившей полутьме потихоньку впускает Гэндзи.

«Что ждет меня? Как бы не вышло какой беды…» — думает тот, чувствуя себя весьма неловко, но покорно следует за своим проводником. Вот, приподняв полу занавеса, стоящего у входа в главные покои, он пытается тихонько проникнуть туда — среди сонной ночной тишины раздается явственный шелест его платья, хотя, казалось бы, сшито оно из самой мягкой ткани…

«Какое счастье, что он наконец забыл меня!» — думает между тем супруга Иё-но сукэ, но, увы, навязчиво преследует ее воспоминание о той мгновенным сновидением промелькнувшей ночи и ни на миг не удается «безмятежным забыться сном». Так, «просыпаюсь ночами, днем смотрю, уныло вздыхая…». Право, хоть и не весна теперь… И она долго еще сидит задумавшись.

Госпожа Западных покоев, с которой играли они в «го», заявив: «Я сегодня тоже здесь лягу», оживленно болтая, устраивается рядом. Засыпает она быстро — ничто ведь не тревожит ее сердца.

Вдруг слышится какой-то шорох, и в воздухе разливается чудесный аромат. Приподняв голову, женщина вглядывается сквозь прорези переносного занавеса и замечает в темноте отчетливые очертания приближающейся фигуры. Не помня себя от страха, она тихонько поднимается с ложа и, накинув на плечи шелковое нижнее платье, выскальзывает вон.

Войдя в покои, Гэндзи вздыхает с облегчением: женщина спит одна. Две прислужницы расположились ниже, ближе к галерее. Откинув покрывало, Гэндзи проскальзывает к спящей и с удивлением замечает, что она гораздо крупнее, чем ему показалось в прошлый раз, однако пока еще ни о чем не догадывается. Женщина крепко спит, и это тоже кажется ему подозрительным. Постепенно Гэндзи начинает прозревать истину, и нетрудно себе представить, сколь велико его замешательство. «Какая нелепость! — думает он. — Проснувшись, она сразу поймет, что стала жертвой простого недоразумения, и почувствует себя оскорбленной. Но не менее глупо, да и тщетно искать теперь ту, ради которой я пришел сюда, тем более что она столь явно меня избегает». Впрочем, мысли его тут же принимают иное направление: «Коли это та прелестница, которую видел я в огне светильника, что же…» Воистину непростительное легкомыслие!

Тут девушка наконец просыпается и, совершенно потерявшись от неожиданности, не успевает ни сообразить ничего, ни предпринять. Испуганный вид ее возбуждает жалость…

Однако для своего возраста, в котором мало кто бывает сведущ в житейских делах, она оказывается весьма искушенной и не обнаруживает чрезмерной робости.

Сначала Гэндзи предполагал не открывать ей своего имени, понимая, что впоследствии она непременно стала бы размышлять над обстоятельствами, приведшими к их встрече, и наверняка у нее возникли бы подозрения. Не то чтобы это представляло опасность для него самого, но ведь та, жестокосердная, так страшилась огласки, и Гэндзи, несмотря на обиду, не хотел причинять ей вреда, а потому постарался, призвав на помощь все свое красноречие, убедить девушку в том, что всякий раз искал в этом доме пристанища для того лишь, чтобы встретиться с ней.

Окажись на ее месте женщина проницательная, умудренная опытом, она, несомненно, догадалась бы обо всем, но девушка была еще слишком юна, хоть и развита не по годам, а потому ей и в голову не пришло усомниться в его словах. Новая возлюбленная Гэндзи была очень недурна собой, но могла ли она возбудить пылкую страсть в его сердце, которое по-прежнему стремилось к той, жестокой? «Спряталась где-нибудь и радуется, что сумела сыграть со мной злую шутку. Подобной упрямицы свет не видывал», — сетовал Гэндзи. И мысли его были полны лишь ею одной. Однако это не мешало ему клясться в верности лежащей рядом с ним юной особе. Ведь она была так мила, так трогательно-простодушна…

— Еще древние полагали: «Тайные узы прочнее явных», — привычно говорил он. — Позвольте же мне надеяться на взаимность. Мое положение в мире обязывает к сдержанности, и я не могу во всем следовать своим желаниям. Да и ваши близкие вряд ли одобрят наш союз. О, я заранее содрогаюсь, предвидя мучительные последствия нашей встречи. Но ждите меня и не забывайте.

— Боюсь, что я не смогу даже писать к вам, ведь служанки могут заподозрить неладное, — простодушно признается она.

— Да, лучше, чтоб никто ничего не знал. Впрочем, можно обмениваться письмами через моего юного телохранителя. Постарайтесь же не выдавать себя. — И, подобрав сброшенное той, другой, верхнее платье, Гэндзи выходит.

Когими лежит поблизости и, когда Гэндзи принимается будить его тотчас вскакивает — видно, беспокойные мысли не давали ему крепко заснуть. Когда же тихонько открывает он дверь, раздается испуганный голос старой служанки:

— Эй, кто там?

— Я, — смущенно отвечает Когими.

— Для чего же вы разгуливаете по ночам? — И старуха, излишнюю услужливость проявляя, выглядывает наружу.

— Да я никуда не собираюсь, просто вышел ненадолго, — отвечает раздосадованный Когими, выталкивая Гэндзи наружу, но, внезапно заметив человеческую фигуру, старуха спрашивает:

— А кто это там с вами? Уж не госпожа ли Мимбу? И в самом деле. кто еще может похвастаться таким ростом…

Мимбу — так звали прислужницу очень высокого роста, который делал ее предметом всеобщих насмешек. Подумав, что именно с ней вышел Когими, старуха говорит:

— Скоро, совсем уж скоро и вы, молодой господин, сравняетесь с ней ростом, — и тоже выходит наружу.

Право, затруднительное положение, но ведь обратно в дом ее не втолкнешь. Отойдя в сторону, Гэндзи останавливается у входа на переходную галерею и стоит там, стараясь держаться так, чтобы лунный свет не падай ему на лицо. Приблизившись к нему, старуха говорит:

— Вы сегодня провели ночь с госпожой? А у меня уже третий день болит живот, да так, что сил нет терпеть, потому я и хотела переночевать в нижних покоях, а тут вдруг госпожа сама изволила позвать. Иди, говорит, а то в доме слишком безлюдно. Вот я с вечера к вам и перебралась. Совсем боли замучили, — жалуется она и, не дожидаясь ответа, вскрикивает: — Ох, опять схватило, опять!.. Ладно, после поговорим, извините…

Старуха поспешно удаляется, и Гэндзи наконец получает возможность выйти. Только теперь он начинает понимать, с какими опасностями сопряжены столь легкомысленные похождения. Посадив Когими сзади в карету, Гэндзи отправляется в дом на Второй линии.

Рассказывая мальчику о событиях прошедшей ночи, он недовольно ворчит:

— Все-таки ты совсем еще дитя. — И, уязвленный до глубины души разражается упреками.

Жалея его, Когими не произносит ни слова в свое оправдание.

— Твоя сестра питает ко мне такое отвращение, что я и сам себе становлюсь противен. Неужели она не могла хотя бы из простой любезности ответить на мое письмо? Конечно, мне далеко до Иё-но сукэ, но все же… — обиженно ворчит Гэндзи, однако, укладываясь спать, укрывается сначала ее платьем и только поверх него своим. Когими он устраивает рядом, дабы иметь возможность излить на него свои обиды.

— Ты очень мил, но твое родство с этой бессердечной особой вряд ли будет способствовать согласию меж нами, — говорит Гэндзи весьма строгим тоном, и Когими совсем падает духом.

Некоторое время Гэндзи оставался в опочивальне, но сон не шел к нему. Повелев принести тушечницу, он принялся что-то писать на листке бумаги, не письмо, нет, наверное, ему просто захотелось поупражнять руку…

«Под деревом

Сбросила платье цикада.

С тоскою гляжу

Я теперь на пустую скорлупку,

О ней вспоминая тайком», —

так начертал он, а Когими, спрятав листок бумаги за пазуху, унес его.

— А та, другая, о чем она теперь думает?

Но как ни жаль ему было бедняжку, поразмыслив, он все-таки решил оставить ее без положенного в таких случаях послания. Тонкое же платье, сохранившее аромат любезной ему особы, Гэндзи положил рядом с собой и то и дело любовался им. Когда Когими вернулся домой, сестра уже поджидала его и принялась отчитывать со всей суровостью:

— Твое поведение возмутительно! Хоть мне благодаря счастливой случайности и удалось расстроить ваши намерения, у многих наверняка возникли подозрения, и положение мое ужасно. А твой господин, какого он будет о тебе мнения, увидев, что ты неспособен подчиняться голосу рассудка? — стыдила она Когими.

Одни лишь упреки слыша и с той и с другой стороны, мальчик совсем растерялся, но все-таки решился вытащить из-за пазухи сложенный листок бумаги. И женщина, несмотря на негодование, взяла его и стала читать.

«Наверное, поблекла, словно платье рыбачки из Исэ», — думала она, представляя себе эту «пустую скорлупку», и печалилась.

А госпожа Западных покоев в крайнем замешательстве возвратилась к себе. Никто из прислуживающих ей дам и не подозревал о случившемся, и она украдкой вздыхала, замирая от страха и надежды, когда видела Когими, но, увы, тщетно.

Откуда ей было знать, что она оказалась жертвой ошибки? Прежде жизнерадостная и беззаботная, девушка с каждым днем становилась все печальнее. Впрочем, и та, жестокая, хоть и удавалось ей сохранять наружное спокойствие… Могла ли она предполагать, что сумеет пробудить в сердце Гэндзи столь глубокое чувство? «О, если б я жила так, как в те давние дни», — думала она, но, увы, вернуть прошлое невозможно. Как-то раз, не в силах сдерживать тоски, написала она на том же самом листке:

«Обильно роса

На крылья цикады ложится.

Но под сенью ветвей

Кто увидит ее? Слезы тайные

Увлажняют мои рукава».

Вечерний лик

В те дни, когда Гэндзи тайно посещал некую особу, жившую на Шестой линии, он как-то раз, возвращаясь из Дворца, решил навестить свою кормилицу Дайни, которая занемогла тяжкой болезнью и приняла постриг.

Разыскав ее дом на Пятой линии, Гэндзи подъехал к нему, но ворота оказались запертыми, и, послав за Корэмицу, он стал ждать, пока их откроют, разглядывая между тем невзрачные окрестности. Рядом с домом кормилицы стоял небольшой домик, окруженный новым кипарисовым забором. Кое-где верхние створки решеток были подняты, и в отверстиях белели опрятные шторы, сквозь которые виднелись прелестные женские головки — женщины с любопытством поглядывали на улицу. Наблюдая, как они двигались по дому, Гэндзи попробовал представить их себе во весь рост и вынужден был заключить, что они чрезмерно высоки. «Кто же там живет?» — заинтересовался он, слишком уж необычным показалось ему это жилище.

Гэндзи приехал сюда в самой скромной карете и даже без «передовых». «Кто меня здесь узнает?» — успокаивал он себя, украдкой выглядывая из кареты. Ворота у дома, привлекшего его внимание, были подняты, и взору Гэндзи представилось столь тесное и бедное жилище, что ему стало грустно. «Где в целом мире…». Впрочем, ведь и драгоценные хоромы не лучше.

Ограда, сбитая из поперечных планок, была увита прелестным зеленым плющом, из зелени, горделиво улыбаясь, выглядывали белые цветы.

— «Я спросил у той, что стояла», — невольно вырвалось у Гэндзи, и один из спутников его, почтительно склонившись, ответил:

— Это белое, пышно цветущее называют «вечерний лик». Имя — словно у женщины… Но на какой неприглядной ограде приходится им цвести.

Да, вокруг теснились бедные домишки, там и сям — покосившиеся, ветхие стены… А по застрехам, увы, тоже не отличавшимся крепостью, вились цветы.

— Что за жалкая судьба у этих цветов! — сказал Гэндзи. — Сорвите мне один.

Кто-то из приближенных, пройдя сквозь приподнятую створку ворот, сорвал цветок. Тут приоткрылась дверца — как ни странно, довольно изящная — и на пороге появилась прелестная девочка-служанка, за ней тянулись длинные хакама из нелощеного желтого шелка. Поманив приближенного Гэндзи, она протянула ему благоуханный белый веер и сказала:

— Не желаете ли поднести цветы на веере? Боюсь, что их стебли недостаточно красивы…

Как раз в этот миг, открыв ворота, появился Корэмицу и взял цветы, чтобы самому поднести их Гэндзи.

— Прошу простить мне столь долгое отсутствие, — рассыпался он в извинениях. — К несчастью, куда-то затерялись ключи. Разумеется, никому из здешних жителей и в голову не придет… Но заставить вас ждать на этой грязной улице…

Карету ввели во двор, и Гэндзи вышел. У ложа больной сидели старший брат Корэмицу, монах Адзари, зять — правитель Микава, дочь… Все они радостно склонились перед дорогим гостем. Больная и та приподнялась на ложе.

— Поверьте, я вовсе не дорожу своей жизнью, но до сих пор мне трудно было смириться с мыслью об уходе из этого мира по той лишь Причине, что я не смогу больше прислуживать вам, ловить ваш милостивый взгляд… Потому и медлила я, но был мне ниспослан знак, что принят мой обет — болезнь отступила, а сегодня еще и вы удостоили меня своим посещением. Теперь я буду со спокойной душой дожидаться, когда снизойдет на меня свет будды Амиды, — говорит она и, обессилев, плачет.

— Все эти дни я не переставал сокрушаться о том, что выздоровление ваше затягивается. С сердцем, стесненным от горести, воспринял я весть о вашем решении отказаться от мира. Вы должны жить долго, дабы увидеть, сколь высоких чинов я достигну. После же ничто не помешает вам занять самое почетное из девяти мест в Чистой земле. Говорят, что дурно уходить из мира, когда хоть что-то привязывает к нему, это может неблагоприятно сказаться на будущем, — отвечает Гэндзи, глотая слезы.

Все кормилицы одинаковы — питомца своего, которого воспитание составляло главнейший предмет их попечений, даже самого никчемного, готовы они считать средоточием всех мыслимых совершенств, а уж как не гордиться кормилице Гэндзи? Разумеется, ей кажется, что, прислуживая ему, она и сама стала особой весьма значительной, высочайших милостей удостоившейся. И разве удивительно, что, глядя на него теперь, она то и дело заливается беспричинными слезами? Дети же ее неодобрительно переглядываются: «Ну не дурно ли так плакать, могут подумать, что слишком трудно ей окончательно расстаться с миром, от которого она отреклась…» А Гэндзи, чувствуя себя глубоко растроганным, говорит:

— В малолетстве потерял я тех, чьи попечения должны были поддерживать мое существование, после этого многие принимали меня под свои крылья, но не могу вспомнить никого, к кому был бы я привязан так, как к вам. С тех пор как я стал взрослым, многочисленные предписания не позволяют мне иметь вас постоянно рядом с собой, я не могу даже навещать вас так часто, как мне этого хочется, но, поверьте, я всегда тоскую, когда долго не вижусь с вами. О, когда б «люди больше не знали неизбежных разлук…».

Пока Гэндзи любезно беседовал с кормилицей, аромат от рукавов, которыми отирал он слезы, распространился по всему дому, и окружающие невольно задумались: «Сколь необычно все же предопределение этой женщины!» Так, даже дети, ранее осуждавшие монахиню, теперь рыдали, и рукава их поблекли от слез.

— Пора снова приступать к обрядам, — распорядившись, Гэндзи собрался уезжать, но перед отъездом попросил Корэмицу принести зажженный факел и в его свете принялся разглядывать присланный ему веер. Веер оказался насквозь пропитанным нежным ароматом благовоний, которыми, как видно, пользовалась его владетельница. Внимание Гэндзи привлекла сделанная с отменным изяществом надпись:

«Не он ли?» — в душе

Возникла догадка смутная…

Перед взором моим

На мгновенье мелькнул «лик вечерний»

В ослепительном блеске росы.

Содержание песни было довольно неопределенным, но в почерке чувствовалось явное благородство, и в сердце Гэндзи неожиданно пробудился интерес к хозяйке веера.

— Кто живет в соседнем доме с западной стороны? Ты случайно не узнавал? — спрашивает он у Корэмицу, а тот, подумав: «Ну вот, снова…», все же, сдержав слова укоризны, отвечает, правда весьма недовольным тоном:

— Я здесь уже пять или шесть дней, но заботы о больной занимают все мое время, и мне некогда расспрашивать о соседях.

— Ты, кажется, осуждаешь меня? Но, поверь, есть в этом веере что-то такое, что невольно вызывает желание проникнуть в его тайну. Позови лее кого-нибудь, кому ведомы местные обстоятельства, и расспроси его, — Просит Гэндзи, и Корэмицу, войдя в дом, призывает к себе сторожа и принимается его расспрашивать. Вернувшись же, сообщает:

— Дом этот принадлежит одному человеку в чине почетного помощника правителя[7]какой-то провинции. Сам хозяин уехал, и в доме осталась его супруга — молодая и, судя по всему, весьма утонченная особа, сестры ее служат во Дворце и частенько сюда наведываются… — вот все, что мог сказать мне сторож. Большего трудно ожидать от простого слуги.

«Должно быть, надпись на веере сделана одной из сестер, — подумал Гэндзи. — Почерк довольно уверенный, видно, что писавшая знает толк в таких делах». Он понимал, что скорее всего его ждет разочарование, но чувство, побудившее женщину взяться за кисть, нашло отклик в его душе, и мог ли он остаться равнодушным? Увы, Гэндзи никогда не умел противиться искусительным стремлениям сердца. И вот на листке бумаги, нарочно изменив почерк, написал:

«Стоит лишь подойти,

И сомненья развеются сразу,

Увидишь сама,

Какого цветка лик вечерний

Пред тобой в полумраке мелькнул».

Письмо это он отослал с одним из своих приближенных, тем, кто тогда принял у девочки-служанки веер.

Тем временем женщина, не получая ответа, начала уже раскаиваться « своем легкомыслии. Она написала эту так взволновавшую Гэндзи песню, поддавшись мгновенному порыву, ибо, хотя никогда до сих пор не видела его, мелькнувший перед ее взором профиль почти не оставлял места для сомнений.

Но вот наконец появился долгожданный посланец, и дамы, сразу же оживившись, зашептались: «Ах, но что же ответить?» Посланец же, пренебрежительно взглянув на вызванный его появлением переполох, поспешил удалиться.

Между тем Гэндзи, стараясь не попадаться никому на глаза, двинулся в путь по дороге, освещенной скудным светом нескольких факелов, которые несли его телохранители. Верхние створки решеток в соседнем доме были уже опущены. Сквозь щели пробивался тусклый, слабее «любых светлячков», свет, придавая этому печальному жилищу какое-то таинственное очарование.

Путь Гэндзи лежал к дому, окруженному величественными купами деревьев и прекраснейшими цветами, где все носило на себе отпечаток роскоши и благополучия. Его приняли с церемонной учтивостью, хозяйка же дома была так хороша собой и так непохожа на других женщин, что Гэндзи очень скоро забыл о бедном кипарисовом заборе.

На следующее утро Гэндзи проснулся поздно и вышел, когда солнце стояло высоко над землей. Мягкий утренний свет сообщал его красоте особое очарование, право, недаром люди так восхищались им. Возвращаясь домой, Гэндзи снова проехал мимо тех же самых ворот. Впрочем, скорее всего он не раз проезжал здесь и прежде, просто не обращал на них внимания, и только вчерашнее приключение, само по себе крайне незначительное, возбудило его любопытство, и он с интересом разглядывал это бедное жилище: «Кто же все-таки живет там?»

Через несколько дней зашел к нему Корэмицу.

— Больная была в тяжелом весьма состоянии, и все это время я не отходил от нее, — сообщил он, затем, понизив голос, заговорил о другом: — После того нашего разговора я нашел человека, знакомого с положением дел в интересующем вас доме, и распорядился, чтобы его расспросили, но оказалось, что и ему толком ничего не известно. Говорят, какая-то дама тайно живет там примерно с Пятой луны, но кто она — того не открывают даже домашним. Я пытался подглядеть сквозь щели изгороди, отделяющей наш дом от соседнего, — в самом деле, за занавесями мелькают фигуры молодых женщин. Судя по тому, что у них у всех для порядка привязано сзади к поясу нечто похожее на сибира, в доме явно есть кто-то, кому они прислуживают. А вчера, когда вечернее солнце осветило весь дом полностью, вплоть до самого последнего уголка, я увидел наконец и госпожу. Она держала в руке кисть и, судя по всему, сочиняла письмо. Ее прекрасное лицо было печально, а сидящие рядом прислужницы украдкой вытирали слезы, — рассказывал Корэмицу, а Гэндзи, улыбнувшись, подумал: «Хотел бы я знать, кто она…»

«Разумеется, господину прежде всего должно заботиться о своем добром имени, но он так молод, и все им так восхищаются… — думал между тем Корэмицу. — Боюсь, что, будь он благоразумнее и расчетливее в своих действиях, это скорее повредило бы его обаянию. Право, даже мужчинам, которые не пользуются таким успехом, бывает трудно устоять перед искушением».

— Надеясь хоть что-нибудь разузнать, я придумал приличный предлог и отправил туда письмо, — продолжал Корэмицу. — Ответ пришел незамедлительно и был написан искусной рукой. Создается впечатление, что среди ее прислужниц есть весьма достойные молодые дамы.

— Постарайся найти средство проникнуть туда, — попросил Гэндзи. — Обидно оставаться в неведении.

Правда, в столь бедном жилище могла жить лишь женщина, принадлежащая к числу тех, что были когда-то презрительно названы низшими из низших, но что, если его ждет приятная неожиданность и за этими невзрачными стенами обнаружится какая-нибудь прелестная особа?

Надо сказать, что Гэндзи до сих пор не мог забыть, как жестоко поступила с ним та «пустая скорлупка цикады», Уцусэми, — право, немногие женщины способны на такое коварство. Впрочем, как знать, окажись она послушной его воле, возможно, единственным следствием той мимолетной встречи стало бы сожаление о случайно совершенной ошибке… Так или иначе, он потерпел поражение, и самолюбие его было глубоко уязвлено.

Прежде Гэндзи просто не обратил бы внимания на столь заурядную особу, но тот разговор в дождливую ночь открыл ему глаза на существование различных сословий, из которых каждое имело свои преимущества, и круг его сердечных устремлений расширился. Нельзя сказать, чтобы Гэндзи совсем не привлекала дочь правителя Иё, должно быть искренне желавшая встречи с ним, но ему становилось не по себе при мысли, что ее жестокосердная мачеха будет наблюдать за ними так, словно она здесь совершенно ни при чем. «Нет, лучше сначала выведать, каковы ее собственные намерения», — решил Гэндзи, а тут в столицу вернулся правитель Иё.

Прежде всего он поспешил к Гэндзи. Тяготы морского пути не пошли на пользу сему почтенному мужу: лицо его осунулось и покрылось загаром, облаченная в платье странствий фигура казалась неуклюжей. Вместе с тем нельзя было отказать Иё-но сукэ и в определенных достоинствах: он принадлежал к весьма знатному роду и обладал приятной наружностью и самыми благородными манерами.

Внимая его рассказу о делах провинции Иё, Гэндзи испытывал сильнейшее желание спросить: «Так сколько же купален?..», но вовремя вспомнил, что совесть его нечиста, и, смутившись, промолчал. Да, прав был Ума-но ками: когда б подчинился он в свое время голосу рассудка, а не потакал собственным прихотям, ему не пришлось бы теперь краснеть перед этим степенным мужем. И разве холодность Уцусэми, показавшаяся ему самому едва ли не оскорбительной, недостойна высшей похвалы в глазах ее супруга?

Услыхав о том, что правитель Иё намеревается, поручив свою дочь заботам надежного человека, уехать с супругой в провинцию, Гэндзи окончательно лишился покоя и решил посоветоваться с Когими: «Нельзя ли еще хоть раз увидеться с нею?»

Но, увы, даже если бы его искания не были ей противны, и тогда проникнуть к ней было бы нелегко. Поскольку же она упорно избегала его, полагая непреодолимой преградой различие их состояний… Словом, Гэндзи пришлось в конце концов отказаться от всяких попыток добиться новой встречи.

А супруга Иё-но сукэ при всей своей непоколебимости, видимо, не хотела, чтобы Гэндзи забыл ее, во всяком случае она довольно любезно отвечала на письма, которые он присылал, пользуясь любой возможностью. В строках, небрежно начертанных ее рукою, было что-то до крайности трогательное, и никогда не забывала она вставить в письмо свое несколько изящных намеков, призванных вызвать должный отклик в его сердце. Поэтому Гэндзи всегда помнил о ней, хотя и чувствовал себя обиженным. Что касается дочери Иё-но сукэ, то какие бы слухи о ней ни ходили, они не особенно волновали Гэндзи, уверенного в том, что самый суровый повелитель не заставит ее его отвергнуть.

Настала осень. Имея немало сердечных забот и волнений, которым причиной чаще всего бывало его же собственное легкомыслие, Гэндзи редко появлялся в доме Левого министра, и молодая госпожа не скрывала своего неудовольствия.

Была еще и особа с Шестой линии, но, заставив ее забыть о приличиях, он очень скоро переменился к ней и начал от нее отдаляться. Многие жалели ее, а как в столице еще жива была память о том, каким безумствам предавался некогда Гэндзи, стараясь сломить ее сопротивление, столь быстрое охлаждение неизбежно возбудило толки. Женщина эта, обладавшая на редкость тонкой и чувствительной душой, не могла не страдать, зная, что имя ее стало предметом пересудов. К тому же она была старше Гэндзи и стыдилась этого. Словом, причин для печали у нее было немало, а последнее время все чаще и чаще приходилось ей в одиночестве коротать бессонные ночи, и она была близка к отчаянию.

Однажды утром, когда окрестности терялись в густом тумане, Гэндзи долго не мог проснуться, и прислужницам госпожи пришлось несколько раз будить его. В конце концов он вышел, печально вздыхая. Вид у него совсем сонный. Молодая дама по прозванию Тюдзё, словно желая сказать: «Проводите же хоть взглядом!», приподнимает решетку, отодвигает переносной занавес, и госпожа, оторвав голову от изголовья, выглядывает наружу. Гэндзи медлит, не в силах расстаться с садом, где цветы в живописнейшем беспорядке сплетаются друг с другом, и вряд ли есть на свете человек прекраснее его. Но вот он направляется к переходу, и Тюдзё выходит его проводить. В платье цвета астра-сион, приличествующего этому времени года, и тонком мо, подвязанном на талии яркими лентами, она кажется воплощением миловидности и изящества. Взглянув на эту прелестную особу, Гэндзи не может устоять перед искушением и задерживает ее у перил в углу галереи. Ее застывшая в почтительной позе фигурка, свисающие вдоль щек подстриженные пряди волос восхитительны.

— Не хотел бы прослыть

Я до новых цветов охотником,

И все ж не могу

Сегодня мимо пройти,

Не сорвав тебя, «утренний лик»…

Что же прикажете мне делать? — вопрошает он, взяв ее руку, а Тюдзё отвечает с привычной поспешностью, сделав вид, будто речь идет о госпоже:

— Не дождавшись, пока

Туман рассеется утренний,

Спешишь ты уйти.

Похоже, что к здешним цветам

Сердце твое равнодушно.

Прелестный мальчик-придворный, одетый ради такого случая особенно нарядно, проходит в самую гущу цветов и, сорвав «утренний лик», в мокрых от росы шароварах, возвращается к Гэндзи — картина, достойная кисти художника.

Вчуже глядя и то невозможно было не плениться красотой Гэндзи. Даже грубый житель гор не прочь отдохнуть в тени прекрасных цветов, так стоит ли удивляться тому, что все, кого осенял свет этой удивительной красоты, — каждый сообразно званию своему — об одном лишь помышляли: «Вот бы отдать ему нашу нежно взлелеянную дочь!» Если же кто-то имел миловидную младшую сестру, будь он даже самого низкого звания, самым горячим его желанием было пристроить ее в услужение к Гэндзи.

А люди, имевшие возможность обмениваться с ним письмами или близко видеть его прекрасное лицо? Они тем более не могли оставаться равнодушными, по крайней мере те из них, кто проник в душу вещей. Без сомнения, и госпожа Тюдзё, и прочие дамы из дома на Шестой линии сожалели о том, что не проводит он там все дни напролет.

Да, вот еще что: Корэмицу по поручению своего господина продолжал подглядывать за обитателями того бедного жилища, и ему удалось выведать немало нового. В один прекрасный день, представ перед Гэндзи, он сообщил ему следующее:

— Установить, кто там живет, мне так и не удалось. По всей видимости, они от кого-то скрываются. Иногда дамы, не зная, чем занять себя, выходят в южную галерею, где есть решетки с открывающимися верхними створками, и, заслышав шум проезжающей кареты, выглядывают наружу. Время от времени к ним выходит и та особа, которая, как мне кажется, является их госпожой. Я не сумел хорошенько разглядеть ее, но похоже, что она весьма миловидна. Однажды, заметив проезжающую по улице карету с передовыми, девочки-служанки закричали поспешно: «Ах, госпожа Укон, скорее же, посмотрите! Ведь это господин То-но тюдзё проезжает мимо». На крик вышла прислужница постарше, весьма достойной наружности замахала на них руками: «Тише, тише! Почему вы решили, что это он? Сейчас я сама взгляну». С этими словами она заторопилась на галерею. А надо сказать, что проходят туда обычно по особому мостику, вроде перекидного. Женщина двигалась очень быстро и, не заметив, как подо ее платья за что-то зацепился, споткнулась и чуть не упала вниз. «Ох уж этот бог Кадзураки!», — рассердилась она — и желания смотреть на улицу как не бывало.

Проезжающий господин был облачен в носи и окружен свитой. «Это такой-то, а это такой-то», — называли девочки-служанки его спутников, поскольку имена, которые они произносили, и в самом деле принадлежали телохранителям и челядинцам господина То-но тюдзё, никаких сомнений быть не могло — проезжал действительно он, — рассказывал Корэмицу.

— Ах, когда б я сам увидел его карету! — вздохнул Гэндзи, и тут голове его мелькнула смутная догадка: « А что, если это та самая женщина которую То-но тюдзё не может забыть?» Заметив, что Гэндзи заинтересован, Корэмицу продолжал:

— Я вступил в сношения с одной из тамошних прислужниц, и это помогло мне ознакомиться с домом до мельчайших подробностей. Однако хожу я туда с таким видом, будто и ведать не ведаю об истинном положении дел, и молодая особа уверена, что ей удалось-таки провести меня, внушив мне мысль, будто все дамы, живущие в доме, равны по положению. Но как ни радуются они, полагая, что сумели ловко всех обмануть, все равно то одна, то другая из девочек-служанок, вдруг забывшись, начинает обращаться к госпоже с почтительностью, уместной лишь в разговоре со знатной особой. О, как они принимаются тогда суетиться, пытаясь отвлечь от нее внимание, как стараются уверить, будто никого, кроме них, обычных прислужниц, в доме нет!.. — смеясь, рассказывал Корэмицу.

— Когда я в следующий раз приеду навестить монахиню, дашь и мне посмотреть сквозь ограду, — попросил Гэндзи. «По всей видимости, эта женщина поселилась там временно, — думал он, — но, судя по ее нынешнему жилищу, она-то скорее всего и принадлежит к низшим из низших, которые, как говорилось в ту ночь, и внимания недостойны. Но вдруг она хороша собой, умна? Разве не заманчиво неожиданно обнаружить прелестное существо в таком месте?»

Корэмицу почитал первейшей обязанностью своей предупреждать любое желание господина, а будучи к тому же человеком, не менее хозяина своего искушенным в любовных делах, он, проявив немалую изобретательность и ловкость, в конце концов, правда с большим трудом, добился того, что Гэндзи начал посещать тот дом. Но подробности, право же, утомительны, и я по обыкновению своему их опускаю.

Не спрашивая женщину, кто она, Гэндзи не открывал ей и своего имени. Приходил он к ней в простом платье и — что самое необыкновенное — пешком. «Такого еще не бывало!» — дивился Корэмицу и обычно уступал своего коня Гэндзи, а сам бежал рядом.

— Может ли уважающий себя любовник приходить на свидание пешком? А если меня кто-нибудь увидит? — ворчал он, но Гэндзи, не желая никого посвящать в свою тайну, брал с собой лишь того самого приближенного, который когда-то сорвал для него цветок «вечерний лик», и мальчика-слугу, никому в тех местах не известного. Опасаясь, что тайна его будет раскрыта, Гэндзи не заходил даже в соседний дом.

Тем временем женщина терялась в догадках, не зная, чем объяснить столь странную скрытность. Она украдкой отправляла кого-нибудь следом за посланными Гэндзи, надеясь узнать, где живет ее возлюбленный, поручала слуге выведать, куда уводит его рассветная тропа, но тщетно — ее соглядатаи неизменно оказывались обманутыми. Между тем Гэндзи все более привязывался к женщине, видеть ее стало для него необходимостью, он беспрестанно помышлял о ней и, кляня себя за недостойное легкомыслие, все же время от времени наведывался в бедное жилище за кипарисовым забором. Так, на этой стезе теряют голову и благонравнейшие из людей. Гэндзи, никогда не забывавший о приличиях и старавшийся не навлекать на себя осуждения, ныне испытывал такие муки страсти, что и сам дивился: расставаясь утром с возлюбленной, он с трудом дожидался вечера, невыносимо тягостными казались ему дневные часы. Он пытался, как мог, охладить свой пыл, говоря себе: «Остановись! Разве стоит она подобных безумств?» Женщина была кротка и послушна, но, пожалуй, ей недоставало живости ума и уверенности в себе. Она казалась совсем юной, но неискушенной ее тоже назвать было нельзя. Вряд ли она могла принадлежать к знатному роду. «Но что же тогда так влечет меня к ней?» — беспрестанно недоумевал Гэндзи.

Отправляясь на свидания с возлюбленной, он старался до неузнаваемости изменить свою внешность, переодевался в грубое охотничье платье, скрывал лицо, приходил же и уходил ночью, когда все в доме спали, так что у женщины порой возникало опасение: уж не оборотень ли это, какие бывали в старину? Однако даже случайное прикосновение убеждал» ее в том, что перед ней человек, причем человек отнюдь не простого звания. «Но кто же он?»

Ее подозрения пали на Корэмицу: «Этот молодой повеса, живущий по соседству, наверняка здесь замешан». Но того, казалось, совершенно не занимало происходящее, словно и не подозревая ни о чем. он по-прежнему посещал их дом в поисках собственных развлечений, и женщине оставалось недоумевать и теряться в догадках: «Что же все это значит?» Но не знал покоя и Гэндзи: «А вдруг, усыпив бдительность мою своей покорностью, она внезапно скроется? Где мне искать ее тогда? Этот дом — не более чем временное пристанище, она может покинуть его в любое время, и я не уверен, что меня поставят об этом в известность…» Разумеется, если бы действительно произошло нечто подобное и Гэндзи, бросившись на поиски, вынужден был отступить, так ничего и не добившись, он скорее всего легко примирился бы с тем, что блаженство, дарованное ему судьбой, оказалось столь быстротечным, но пока он и помыслить об этом не мог без ужаса. В те ночи, когда, отдавая дань приличиям, Гэндзи воздерживался от свиданий, невыносимая тревога овладевала всем его существом, порой он был близок к безумию. «А не перевезти ли ее тайно в дом на Второй линии? — думал он. — Несомненно, люди сразу же начнут судачить и неприятностей не избежать. Но ни к одной женщине еще не влекло меня с такой силой. Какое же предопределение соединило нас?»

— Позвольте мне найти какое-нибудь тихое местечко, где нам не нужно будет опасаться свидетелей, — предлагал Гэндзи, но женщина, беспомощно глядя на него, отвечала:

— Все это слишком неожиданно. Ваши речи ласкают слух, но вы ведете себя так странно, это пугает меня…

— В самом деле, — улыбался Гэндзи, — кто же из нас лисица-оборотень? Не противься же моим чарам, — ласково говорил он, и женщина покорялась ему, думая: «Что ж, видно, так тому и быть».

«Да, она готова уступить любому моему желанию, каким бы необычным, даже нелепым оно ни было. Удивительно трогательное свойство», — думал Гэндзи, и снова возникало у него подозрение: уж не ее ли То-но тюдзё называл «вечным летом»? Ему вспомнилось все, что тот рассказывал, но, понимая, что у женщины могли быть свои причины таиться, он не решался докучать ей расспросами.

Трудно было себе представить, чтобы такая женщина оказалась способной вдруг обидеться и уехать неизвестно куда, но, как знать, возможно, она и изменилась бы, если б Гэндзи стал навещать ее реже, оставляя надолго одну. Сам-то он полагал, что иные увлечения — возникни они у него — лишь умножили бы его нежность к ней.

Пятнадцатой ночью Восьмой луны яркий лунный свет, просачиваясь сквозь редкую деревянную кровлю, заливал все уголки дома, отчего и без того необычная обстановка казалась Гэндзи совсем уж диковинной. Ночь близилась к концу. В соседнем доме, видно, проснулись. Послышался непривычно грубый мужской голос:

— Ну и холода наступили! В нынешнем году дела идут из рук вон плохо! В провинцию ехать тоже бессмысленно… Да, надежд никаких. Эй, сосед, слышишь? — такие примерно фразы долетали до слуха Гэндзи.

Люди вставали, готовые приступить к своим жалким каждодневным трудам, тут же за стеной слышался шум, раздавались громкие голоса, и женщина совсем смутилась. Какая-нибудь надменная, привыкшая к роскоши особа на ее месте сквозь землю готова была бы провалиться от стыда. Но ни тяготы житейские, ни невзгоды, ни горести не ожесточали кроткого сердца возлюбленной Гэндзи. Нежная, девически хрупкая, она словно не понимала, что происходит вокруг, не замечала ни скудного убранства покоев, ни бесцеремонной шумливости соседей, и это пленяло Гэндзи куда больше, чем если бы она стыдилась и краснела.

Почти у самого изголовья громче шагов бога Грома застучали ступы по которым яростно колотили ногами.

«Отроду не слыхивал ничего подобного!» — подумал Гэндзи, прислушиваясь к этому грохоту, которого происхождение оставалось для него тайной. Множество других, не менее странных звуков доносилось до его слуха. Со всех сторон слышались приглушенные расстоянием удары вальков, которыми отбивали грубые полотняные одежды; по небу с громкими криками летели дикие гуси… Все это, вместе взятое, трудно было вынести.

Они лежали у выхода на галерею. Гэндзи раздвинул дверцы и выглянул наружу: в крохотном, негде повернуться, садике рос благородный китайский бамбук, и роса на листьях блистала не менее ослепительно, чем в великолепном саду какого-нибудь вельможи. Совсем рядом назойливо звенел многоголосый хор насекомых, а ведь Гэндзи далее к «стрекотанью сверчка под стеной» привык прислушиваться издалека. Но необычность обстановки лишь забавляла его. Чувство его было столь глубоко, что он охотно мирился со всеми неудобствами.

Женщина обладала вполне обыкновенной наружностью, но что-то чрезвычайно милое и трогательное было в ее хрупкой фигурке, облаченной в светло-лиловое мягкое платье, из-под которого выглядывало нижнее, белое. Не обладая никакими исключительными достоинствами, она пленяла удивительной нежностью и изяществом черт. Стоило же ей заговорить, и столько в ней обнаруживалось прелести, что трудно было сдержать вздох умиления. «Вот только будь она чуть увереннее в себе…» — подумал Гэндзи, но так хотелось ему насладиться ее близостью без всяких помех, что он предложил:

— А что, если мы встретим рассвет в каком-нибудь тихом, уютном домике неподалеку? Оставаться здесь невыносимо.

— Можно ли так сразу? Это слишком неожиданно, — робко отвечала она.

Но Гэндзи с такой пылкостью клялся ей в верности не только в этой, но и в грядущей жизни, что в конце концов, успокоившись, она уступила.

Право, все в ней было будто не так, как в других женщинах, она казалась такой юной, такой неопытной, что Гэндзи окончательно потерял голову. Уже не считаясь с тем, что могут о них подумать, он подозвал Укон и, кликнув спутников своих, велел выводить карету. Прислуживающие госпоже дамы, как ни велико было их беспокойство, во всем полагались на Гэндзи, успев убедиться в искренности его чувств.

Близился рассвет. Еще молчали петухи, лишь слышно было, как какой-то старик, бормоча молитвы, бил головой об пол. Похоже было, что каждое движение, которое совершал он, творя обряды, давалось ему с трудом, и Гэндзи невольно посочувствовал ему: «В этом мире, непрочном, словно утренняя роса, чего алкая, может он молиться? Впрочем, скорее всего этот старик держит пост, готовясь подняться на священную вершину Митакэ».

— Хвалу возношу тебе, о Грядущий Учитель… — бормотал старик.

— Прислушайтесь! Ведь вот и он не только об этой жизни помышляет, — сказал Гэндзи, умиленно внимая. —

Видя перед собой

Путь, который нам открывает

Этот праведный муж,

Поклянемся, что будем друг другу

Верны и в грядущих мирах.

Клятва, данная когда-то в «чертоге Долголетия», вряд ли могла считаться хорошим предзнаменованием, вот Гэндзи и обратил свои мысли к грядущему миру будды Мироку, вместо того чтобы напомнить своей возлюбленной о «птиц неразлучной чете». Но не слишком ли опрометчиво давать подобные обещания, когда речь идет о столь отдаленном будущем?

Горько мне сознавать,

Что такую судьбу я вынесла

Из прошлых миров,

И могу ли, забыв обо всем,

Теперь уповать на грядущее?

Да, такую вот песню она сложила; видимо, уверенности в будущем у нее не было.

Луна замерла в нерешительности у самого края гор, а женщина все медлила: «Так сразу уехать неведомо куда…» Пока Гэндзи уговаривал ее, луна вдруг скрылась за облаком, светлеющее небо было прекрасно. «Надо ехать, пока совсем не рассвело». — И с обычной своей поспешностью Гэндзи вышел из дома. Легко приподняв женщину, он посадил ее в карету, туда же села Укон.

Остановившись у некоей усадьбы, расположенной неподалеку, Гэндзи велел вызвать сторожа. Заброшенные ворота заросли папоротником «синобу», купы деревьев в саду хранили густую тень. Все вокруг окутывал плотный туман, на листьях лежала обильная роса, и, приподнимая в карете занавеси, Гэндзи замочил рукава.

— Со мной никогда еще не случалось ничего подобного. Оказывается, не так-то просто…

Ужель в старину

Блуждали люди вот так же

По рассветной тропе?

А я до сих пор никогда

И не ступал на нее…

А с вами бывало когда-нибудь такое? — спрашивает Гэндзи, и женщина, робко потупившись, отвечает:

— Не знает луна,

Что таят далекие горы,

И склоняется к ним…

Ужель на небесном пути

Померкнет ее сиянье?

Мне так тревожно…

На лице ее отражаются страх и мучительная растерянность. «Наверное, ей кажется, что здесь слишком безлюдно, — думает Гэндзи, с умилением на нее глядя. — Она ведь не привыкла…»

Карету вводят во двор и, прислонив оглобли к перилам, оставляют стоять так, пока для гостей готовят Западный флигель. Укон, радостно оживленная, тайком вспоминает прежние времена. Глядя на сторожа, подобострастно склонившегося перед приехавшими, она догадывается, кто их таинственный покровитель.

Сквозь туман начинают смутно проступать очертания предметов, когда гостей наконец приглашают в дом. Покои оказываются опрятными и изящно убранными — даром что готовились наспех.

— Не пристало господину обходиться без слуг, — укоризненно говорит сторож.

Это хорошо знакомый Гэндзи младший служитель Домашней управы, не раз прислуживавший ему в доме Левого министра. Войдя прямо в покои, он предлагает:

— Разрешите мне позвать кого-нибудь, как полагается? Но Гэндзи сразу же замыкает его уста:

— Я нарочно подыскал дом, куда никто не заходит. Схорони и ты эту тайну на дне своей души.

Сторож спешит принести рис, но даже подать его некому. Непривычен Гэндзи этот случайный ночлег в пути, но остается лишь вспомнить о клятве реки Окинага (28).

Солнце было уже высоко, когда Гэндзи, встав, собственноручно поднял решетку.

Ничто не препятствует взору проникать в глубину запущенного, пустынного сада, туда, где темнеют беспорядочные купы деревьев. К самому дому подступают буйные травы — везде царит «запустенье осенних лугов», пруд и тот зарос водорослями… Что и говорить, место унылое… Правда, небольшое строение, отделенное от главного дома, имеет жилой вид, и там, очевидно, кто-то есть, но оно так далеко отсюда.

— Как здесь дико! Но не бойтесь, со мной вам не страшны ни демоны, ни злые духи, — говорит Гэндзи.

Женщина явно обижена, что он до сих пор прячет свое лицо. «В самом деле, стоит ли скрываться?»

Случайно твой взор

Упал на цветок придорожный,

И в миг лепестки,

Вечерней росой увлажненные,

Перед тобою раскрылись.

— Ну как блеск росы? — спрашивает он. А она, взглянув искоса, еле слышно отвечает:

— В каплях росы,

На «лик вечерний» упавшей,

Невиданный блеск

Увидала, но, может быть, в сумерках

Обманулся невольно мой взор…

— Чудесно! — восхищается Гэндзи.

Впрочем, про себя-то она подумала, что никогда еще не видала столь прекрасного лица. Потому ли, что место было такое унылое, или по какой другой причине, но только сегодня в облике Гэндзи проглядывало что-то почти нечеловеческое, повергающее окружающих в благоговейный трепет.

— А ведь я решил было не открываться вам в отместку за вашу собственную скрытность. Назовите же хоть теперь свое имя! Ваше молчание пугает меня… — просит Гэндзи, и женщина роняет в ответ:

— Увы, я «дитя рыбака»…

Но Гэндзи мила даже ее застенчивость:

— Что ж, видно, не зря говорят: «Я сама…»

Он то осыпает ее упреками, то ласкает, а день между тем склоняется к вечеру. Разыскав их, приходит Корэмицу и приносит угощение. Однако же, стесняясь Укон — что скажет она теперь? — в покои войти не решается.

Его забавляет, что Гэндзи настолько потерял голову. «Наверное, она действительно недурна. А ведь я и сам имел возможность к ней приблизиться, но уступил ему. Вот подлинное великодушие!» — думает Корэмицу не без некоторой досады.

Гэндзи любуется поразительно тихим вечерним небом. Видя, что женщину пугает темнота внутренних покоев, он поднимает наружные шторы и устраивается у выхода на галерею, там, куда падают лучи заходящего солнца. Женщина не может отделаться от ощущения невероятности происходящего, но, глядя на Гэндзи, забывает все свои горести и перестает робеть, отчего становится еще прелестнее.

Весь день она льнет к Гэндзи, по временам вздрагивая от страха, и ее детская пугливость умиляет его. Пораньше опустив решетку, он велит зажечь светильники.

— Обидно, что даже теперь, когда нечего нам таить друг от друга, вы все-таки не хотите открыть мне свою душу, — пеняет он ей.

«Во Дворце, наверное, уже замечено мое отсутствие. Интересно, где меня разыскивают? — думает он. — Право, сколь непостижимы движения даже собственного сердца. В каком же отчаянии должна быть теперь госпожа с Шестой линии! Конечно, ее упреки справедливы, но как тяжко их слушать! — Взглянув с умилением на доверчиво обращенное к нему лицо, Гэндзи не может удержаться от сравнения: — Увы, если б и та была помягче…»

Ночь близилась к концу, когда Гэндзи наконец задремал. Внезапно у изголовья возникла изящная женская фигура.

— Забыв о той, что отдала вам свое сердце, вы привезли сюда эту жалкую особу и дарите ее милостями своей любви. О, не снести мне такой обиды! — услышал он и увидел, что эта странная женщина склонилась над его возлюбленной и пытается ее разбудить.

Испугавшись, что они оказались во власти злого духа, Гэндзи проснулся — огонь в светильнике давно погас.

Охваченный страхом, Гэндзи обнажил меч и, положив его у изголовья, кликнул Укон. Та подошла, тоже дрожа от страха.

— Разбудите сторожей на галерее и велите им принести факелы, — распорядился Гэндзи.

— Как же я пойду? Там темно, — испугалась У кон.

— Что за детские страхи? — рассердился Гэндзи и, через силу улыбнувшись, хлопнул в ладоши. Ему ответило лишь эхо, от которого стало совсем жутко. Похоже, что никто не слышал его призыва, во всяком случае никто не пришел. Женщину била дрожь, и состояние ее не могло не внушать опасений. Холодный пот струился по ее лицу, казалось, она вот-вот лишится чувств.

— Госпожа слишком робка и пуглива, — сказала Укон. — Как же она должна теперь страдать!

«Она так хрупка, — подумал Гэндзи, — даже днем все поглядывала на небо… Бедняжка…»

— Пойду сам разбужу людей. Невыносимо слушать это жуткое эхо. Побудьте здесь, рядом с ней. — И, усадив Укон возле ложа, Гэндзи направился к западной боковой двери, которую открыв увидал, что света не было и снаружи. По галерее гулял ветер, а немногочисленная стража спала. Да и было-то там всего трое: сын сторожа, бывший одним из доверенных слуг Гэндзи, мальчик-придворный и тот самый телохранитель, о котором уже говорилось. Гэндзи позвал, и один из них, поднявшись, подошел к нему.

— Принесите факелы. Людям же велите не переставая звенеть тетивой и громко кричать. Можно ли в столь пустынном месте спокойно предаваться сну? Мне казалось, что господин Корэмицу был здесь.

— Был, но удалился, сказав: «Коли нет во мне нужды, заеду за господином на рассвете».

Человек, к которому обратился Гэндзи, служил стражем Водопада, а посему, умело звеня тетивой и подкрепляя звон этот громкими криками: «Берегись огня, берегись!», он направился к покоям сторожа. Гэндзи невольно вспомнился Дворец. «Там теперь как раз миновал час переклички придворных, и настала очередь стража Водопада». Да, судя по всему, было не так уж и поздно.

Вернувшись в покои, Гэндзи приблизился к ложу: женщина оставалась в прежнем положении, а подле ничком лежала Укон.

— Что это значит? Видно, страх лишил вас разума. Конечно, в столь уединенных местах шалят иногда лисы и прочие твари, пугая людей, но я-то ведь рядом, так стоит ли вам их бояться? — говорил Гэндзи, пытаясь поднять перепуганную прислужницу.

— О ужас! Мне вдруг стало дурно, и я упала без памяти. Боюсь, что бедной моей госпоже не по силам такие испытания.

— Но что с ней?! — воскликнув, Гэндзи склонился над женщиной, а она и не дышит.

Он принялся тормошить ее, но, покорно поддаваясь движениям его рук, она не обнаруживала никаких признаков жизни, и Гэндзи, отчаявшись, отступился: «Видно, какой-то злой дух воспользовался ее беспомощностью».

Наконец зажгли огонь. Укон не могла двинуться с места, поэтому Гэндзи, собственноручно придвинув стоящий рядом занавес, распорядился:

— Несите госпожу сюда.

Услыхав столь необычное приказание, слуга растерялся, не решаясь приблизиться, не смея даже порог переступить.

— Ближе, еще ближе, все хорошо в свое время, — торопил его Гэндзи, но вот свет факела осветил ложе, и у изголовья возникла женская фигура — та самая, которую он видел во сне; мелькнув неясной тенью, она тотчас исчезла. Да, такое бывает только в старинных повестях. Сердце Гэндзи замирало от страха, но сильнее страха была тревога за возлюбленную — что с нею? Забыв о себе, он лег рядом, звал ее, тряс, пытаясь привести в чувство, но тело ее холодело, и скоро стало ясно, что это конец. Ах, если бы рядом с Гэндзи был человек, способный поддержать его своими советами! Разумеется, в таких случаях уместнее всего присутствие монаха, но увы… Несмотря на проявленную твердость, Гэндзи был совсем еще молод и, увидев, что его возлюбленная готова покинуть этот мир, растерялся. И только молил, сжимая ее в объятиях:

— Очнитесь, очнитесь же! Не будьте со мной так жестоки.

Но, увы, тело ее все холодело, а вскоре начали искажаться черты. Укон, которая до сих пор, остолбенев от ужаса, лишь молча смотрела на свою госпожу, разразилась громкими рыданиями.

Гэндзи невольно вспомнилась история с неким министром, которому угрожал злой дух из Южного дворца, и, постаравшись взять себя в руки, он сказал:

— Нет, не может она вот так сразу умереть. О, как ужасны эти рыдания в ночи! Замолчите же! — увещевал он Укон, но, видно, происшедшее и для него самого было слишком большим потрясением. Призвав сына сторожа, Гэндзи сказал ему:

— Какой-то странный недуг внезапно овладел госпожой, я думаю, уж не злой ли дух тому виною? Вели гонцу, чтобы немедленно шел за господином Корэмицу. А если встретит некоего почтенного монаха Адзари, пусть и его попросит пожаловать. Да скажи, чтоб говорил потише, дабы не услыхала монахиня, она ведь всегда осуждала меня за подобные похождения.

Он держался довольно уверенно, но как же тяжело было у него на душе! Он чувствовал себя виноватым в смерти госпожи, к тому же в этом доме было так жутко.

Ночь близилась к концу. Подул неистовый ветер, громче прежнего зашумели сосны, раздался пронзительный крик какой-то неведомой птицы. «Может быть, это те самые совы?» — невольно подумалось Гэндзи. Мысли одна другой тягостней теснились в его голове, помощи же ждать было неоткуда: вокруг не было ни души, даже голоса сюда не доносились.

«Для чего выбрал я это глухое место?» — раскаивался он, но, увы… Укон, ничего не понимая, не отходила от него ни на шаг и дрожала так, словно и сама готова была расстаться с этим миром. Тревожась: «Как бы и она…», Гэндзи крепко прижимал ее к себе. Только он один сохранял ясность мысли, но что он мог придумать? Огонь тускло мерцал, и в верхней части ширмы, стоявшей на границе главных покоев, то здесь, то там, сгущаясь, дрожали тени. Иногда ему чудились приближающиеся шаги, пол скрипел словно под чьими-то ногами. «Поскорее бы пришел Корэмицу!» — думал Гэндзи. Но поскольку никому не было известно точно, где тот ночевал, гонец долго разыскивал его повсюду, а рассвет никак не наступал, казалось, прошла уже тысяча ночей. Наконец вдалеке раздался крик петуха. «А ведь я и сам был недалек от гибели, — думал Гэндзи. — чему в своей прошлой жизни обязан я такому несчастью? Уж не возмездие ли это за мое легкомыслие, за непозволительные, недостойные помышления? Своим поведением я сам подаю повод к молве. Как ни таись, от людей ничего не скроешь, скоро слух о происшедшем дойдет до Государя а там и в столице начнут злословить, и стану я посмешищем для испорченных юнцов. Кончится тем, что имя мое будет окончательно опорочено».

Наконец появился Корэмицу. Обыкновенно готовый в любое время дня и ночи исполнять прихоти своего господина, сегодня он, к величайшей досаде Гэндзи, оказался далеко и даже на призыв явиться откликнулся с опозданием. Все же Гэндзи велел ему войти, но не сразу нашел в себе силы рассказать о том, что произошло.

Весть о прибытии Корэмицу заставила Укон вспомнить, с чего все началось, и слезы снова покатились у нее по щекам. Гэндзи тоже утратил последний остаток сил. До сих пор он один сохранял присутствие духа и поддерживал Укон, но стоило появиться Корэмицу, как, словно впервые осознав всю тяжесть утраты, он предался горю. Долго плакал Гэндзи, не в силах остановиться. Затем, немного успокоившись, сказал:

— Тут у нас приключилось нечто весьма странное. Можно сказать даже, нечто невероятное, но, пожалуй, и этого слова недостаточно. Я слышал, что в таких чрезвычайных обстоятельствах положено читать сутру, и велел позвать монаха Адзари, дабы он совершил все необходимое и принял соответствующие обеты…

— Почтенный вчера удалился в горы. Но сколь все это неожиданно! Возможно, какой-то тайный недуг давно уже подтачивал ее?

— Да нет, ничего подобного. — Заплаканное лицо Гэндзи было прелестно и так трогательно, что Корэмицу тоже не мог удержаться от слез.

Надобно ли сказывать, что при столь горестном стечении обстоятельств весьма полезен человек пожилой, искушенный в житейских делах, а они оба были совсем еще молоды. Что они могли придумать? В конце концов Корэмицу сказал:

— Сторожа не стоит в это посвящать. Сам-то он человек верный, но ведь у него есть родные, и они могут проговориться. В любом случае вам прежде всего следует покинуть этот дом.

— Так, но более укромного места нам не найти.

— И в самом деле. Если вернуться на Пятую линию, дамы, обезумев от горя, начнут плакать и стенать, а как соседние дома населены весьма плотно, найдется немало местных жителей, готовых нас осудить, и молва об этом происшествии быстро распространится. Лучше всего перевезти госпожу в горный монастырь, уж там-то никто не обратит на нас внимания. — И, подумав немного, Корэмицу добавил: — Одна дама, которую я знал когда-то, недавно, став монахиней, перебралась к Восточным горам. Она была кормилицей моего отца, но теперь состарилась и решила уехать из столицы. Места там многолюдные, но живет она обособленно.

И вот под покровом предрассветной мглы к дому подвели карету. Гэндзи совсем лишился сил, и Корэмицу, завернув тело умершей в полстину, сам отнес его в карету. Женщина была хрупка и прелестна, даже теперь ничто в ее облике не пробуждало неприятного чувства, хотя, казалось бы… Корэмицу недостаточно умело завернул ее, и наружу выбивались блестящие пряди волос. Увидел их Гэндзи, и свет померк у него в глазах, а сердце мучительно сжалось. «Будь что будет, но я должен быть рядом с ней до конца!» — в смятении думал он. Однако Корэмицу был иного мнения.

— Скорее берите коня, — заявил он, — и отправляйтесь в дом на Второй линии, пока дороги безлюдны.

Сам же он усадил в карету Укон и, подвернув шаровары, пешком — коня-то ведь он отдал Гэндзи — отправился следом. Право, вряд ли ему приходилось когда-нибудь участвовать в столь странном погребальном обряде, но, видя истерзанное горестью лицо господина, он забывал о себе. А тот в беспамятстве добрался до дома на Второй линии.

— Откуда господин наш изволил вернуться? Он кажется таким измученным… — вопрошали домочадцы, но Гэндзи прошел прямо в опочивальню и лег. Мысли его были в беспорядке, и невыносимая тоска сжимала сердце: «Зачем не поехал я вместе с ними? Что она подумает, если жизнь вдруг вернется к ней? О, как горько будет ей сознавать, что я покинул ее». Вздохи теснили его грудь, в глазах темнело. Скоро почувствовал он боль в голове и сильный жар во всем теле. «Все так мимолетно в этом мире, — подумал он, — видно, и мой конец недалек».

Солнце поднялось совсем высоко, но Гэндзи не вставал. Дамы, недоумевая, предлагали ему угощение, но он настолько пал духом, что отказывался даже от самой легкой пищи.

Между тем из Дворца пришел гонец. Государь, которому не удалось вчера разыскать Гэндзи, изволил беспокоиться. Приходили и сыновья Левого министра, но Гэндзи удостоил беседой лишь То-но тюдзё:

— Подойди сюда, но не садись, — сказал он ему. Разговаривали они через занавес.

— Особа, бывшая прежде моей кормилицей, — говорит Гэндзи, — с Пятой луны нынешнего года занемогла тяжкою болезнью. Приняв постриг, она наложила на себя обет, и, быть может, поэтому стало ей лучше, но недавно болезнь возобновилась, и силы ее иссякают. «Навестите меня еще хоть раз», — передали мне ее слова, а как с младенческих лет находился я на ее попечении, жестоко было бы не откликнуться на ее просьбу теперь, когда жизнь ее подошла к своему крайнему пределу. Вот я и отправился к ней, но оказалось, что один из ее слуг, давно уже снедаемый каким-то недугом, в одночасье скончался, прежде чем его успели перевезти в другое место[24]. Позже я узнал, что из уважения ко мне они удалили его бренные останки из дома только к вечеру. Зная, что близится время торжественных богослужений, я подумал, что мое присутствие во Дворце будет весьма некстати. К тому же у меня с утра болит голова, возможно, я простудился. Надеюсь, мне простят мою неучтивость.

— Что ж, я так и передам, — отвечает ему То-но тюдзё. — Вчера вечером, когда во Дворце музицировали, Государь милостиво изволил разыскивать тебя повсюду и был весьма обеспокоен. — То-но тюдзё выходит, но тут же возвращается. — Так что же это за скверна? Твой рассказ не показался мне достаточно убедительным, — замечает он, и Гэндзи, вздрогнув, отвечает:

— Тебе нет нужды рассказывать Государю все подробности, доложи просто, что я неожиданно столкнулся со скверной. Воистину, мое пренебрежение обязанностями своими заслуживает порицания.

За наружным спокойствием, которое Гэндзи напускал на себя, скрывалась мучительная, неизъяснимая тоска. Он чувствовал себя совсем больным и не хотел никого видеть. Лишь призвав Куродо-но бэн, попросил его почтительно доложить обо всем Государю. Затем отправил гонца в дом Левого министра: мол, не может прибыть, ибо такая вот неприятность произошла.

Когда стемнело, явился Корэмицу.

— Осквернен, уж не обессудьте, — говорил Гэндзи всем, кто приходил его навестить, и гости удалялись, не присаживаясь, поэтому в доме было безлюдно. Призвав Корэмицу, Гэндзи спрашивает его:

— Что? Неужели в самом деле конец? — И закрывается рукавом, чтобы скрыть слезы. Глядя на него, плачет и Корэмицу.

— Да, надеяться больше не на что. Мне неудобно было так долго оставаться там. Но я договорился обо всем с почтенным старым монахом, давним моим знакомцем, и, поскольку завтра день благоприятный… — сообщает он Гэндзи.

— А женщина, которая была с нею?

— Вряд ли и она выживет. Все твердит, словно лишившись рассудка: «Не останусь здесь без госпожи…» Сегодня утром пыталась броситься со скалы вниз в ущелье. Потом ей взбрело в голову пойти и рассказать обо всем домашним. Мне еле удалось удержать ее, говоря: «Подождите, сначала надо все хорошенько обдумать», — рассказывает Корэмицу, а Гэндзи слушает, тяжело вздыхая.

— Я и сам чувствую себя совсем больным, — признается он, — неизвестно еще, каковы могут быть последствия.

— Не напрасно ли теперь предаваться печали? Все происходит согласно предопределению, — возражает Корэмицу. — Я постараюсь устроить все так, чтобы никто ничего не узнал. Доверьтесь мне.

— Да, ты прав. И все же слишком тягостно сознавать, что я взвалил на себя бремя такой вины, что мимолетная прихоть моего непостоянного сердца стоила ей жизни. Прошу тебя, не рассказывай ничего госпоже Сёсё. А уж тем более монахине, она не раз предостерегала меня, мне будет очень стыдно…

— Не только им, но и монахам я все представил в несколько ином свете, — заверяет Корэмицу, и Гэндзи во всем полагается на него. Дамы, уловившие, что произошла какая-то неприятность, недоумевают:

— Странно. Что же случилось? Говорит, будто осквернился, даже во Дворец не ходит, только шепчется о чем-то с Корэмицу и плачет…

— Проследи, чтобы все прошло как положено. — И Гэндзи напоминает Корэмицу, какие должны быть совершены обряды.

— Не извольте беспокоиться. К тому же в данном случае не может быть и речи о какой бы то ни было пышности, — отвечает тот, готовый двинуться в путь, и Гэндзи становится совсем грустно.

— Боюсь, что ты сочтешь мое поведение неразумным, но я буду в полном отчаянии, если не увижу хоть раз еще ее бренные останки. Я поеду верхом… — говорит он, и Корэмицу, подумав про себя: «Что за нелепое желание!», отвечает:

— Коль скоро вы решились, не смею останавливать вас. Но мы должны выезжать немедленно, дабы вернуться до наступления темноты.

Переодевшись в охотничье платье, нарочно сшитое недавно для тайных похождений, Гэндзи собрался в путь. Мысли его были расстроены, невыносимая тоска сжимала сердце. Хоть и решился он на столь необычное путешествие, все же, помня о пережитой недавно опасности, не мог избавиться от мучительных сомнений. Но слишком велико было его горе: «Коль не теперь, то когда, в каком мире увижу ее лицо?» И, превозмогая страх, Гэндзи отправился в путь, по-прежнему сопутствуемый Корэмицу и тем самым телохранителем.

Им казалось, что ехали они очень долго. На небо выплыла семнадцатидневная луна. Скоро они достигли реки, тускло светились факелы в руках у передовых, вдали виднелась вершина горы Торибэ. Казавшаяся всегда такой зловещей, сегодня она не произвела на Гэндзи ровно никакого впечатления: он был в таком смятении, что окружавшие предметы нимало не занимали его. Но вот добрались они и до Восточных гор.

Вокруг царило уныние, невыразимой печалью веяло от жилища монахини, которая коротала дни в молитвах, уединяясь в молельне близ небольшой, крытой деревом хижины. Сквозь стены слабо пробивались отблески священного огня. В хижине одиноко плакала женщина, а снаружи несколько монахов беседовали и нарочито приглушенными голосами шептали молитвы Будде. Скоро в окрестных храмах закончились вечерние службы[26], и наступила тишина. Только где-то далеко, у храма Киёмидзу, мерцали огоньки и виднелись человеческие фигуры.

Досточтимый монах, сын монахини, столь торжественно произносил слова сутры, что Гэндзи показалось, будто все имеющиеся у него слезы хлынули разом. Войдя в хижину, он увидел, что светильники отодвинуты в сторону, а Укон лежит за ширмой. «Бедняжка, как ей тоскливо, должно быть!» — подумал Гэндзи. Взглянув на умершую, он не ощутил неприязни, напротив, она показалась ему прелестной, совсем такой же, как прежде.

Взяв ее руку, Гэндзи зарыдал:

— О, если б я мог хоть раз еще услышать твой голос! За какие прошлые преступления ниспослано нам это наказание? Зачем так недолго дано мне было любить тебя? Для чего оставила ты меня одного, ввергнув в бездну отчаяния? О горе!

Слезы нескончаемым потоком текли по его щекам. Почтенные монахи, не ведая, кто перед ними, только дивились и тоже роняли слезы.

— Вы поедете со мной в дом на Второй линии, — сказал он Укон, но она ответила, захлебываясь от рыданий:

— С самого раннего детства я питала к госпоже своей нежную привязанность и ни на миг не расставалась с ней, так куда же пойду я теперь, когда она покинула меня столь внезапно? Мне придется рассказать остальным прислужницам о том, что случилось. И без того тяжело, а они поднимут шум, будут винить меня во всем. О, если б я могла стать дымом и последовать за нею!

— Горе ваше понятно, но так уж устроен мир. Разлука не может не печалить, но раньше ли, позже ли каждый из нас придет к своему жизненному пределу. Так что утешьтесь и доверьтесь мне, — увещевал ее Гэндзи, но тут же признался:

— Ах, ведь и я вряд ли сумею пережить это горе… Воистину, ненадежная опора.

— Ночь близится к рассвету. Пора возвращаться, — напомнил Корэмицу, и Гэндзи с сердцем, стесненным от горести, вышел, то и дело оглядываясь.

Дорога была покрыта росою, окрестности тонули в густом утреннем тумане, так и казалось — блуждаешь неведомо где. Гэндзи вспоминал, как она лежала, ничуть не изменившаяся, прикрытая его алым платьем, тем самым, которым накрывались они и в ту, последнюю ночь. «Чем навлек я на себя эту беду?» — размышлял Гэндзи. Он с трудом держался в седле, и ехавшему рядом Корэмицу приходилось поддерживать его. Около плотины Гэндзи, соскользнув с коня, все-таки упал и, придя в еще более мрачное расположение духа, воскликнул:

— Ужели суждено мне остаться здесь и вечно блуждать по этой дороге! Боюсь, что не смогу и до дома добраться…

Услыхав эти слова, Корэмицу растерялся: «Мне следовало бы проявить твердость и не брать его с собой, невзирая на самые настоятельные просьбы».

Положение и в самом деле было отчаянное. Не зная, что предпринять, Корэмицу омыл в реке руки и принялся возносить молитвы богине Каннон, покровительнице храма Киёмидзу. В конце концов Гэндзи удалось обрести присутствие духа, и, творя про себя молитвы Будде, опираясь на верного Корэмицу, он добрался до дома на Второй линии. Встревоженные столь необычно поздним возвращением господина, дамы сетовали, вздыхая:

— И что за беда такая! В последнее время господин наш совсем лишился покоя, не проходит и ночи, чтобы он не уехал куда-нибудь тайком. Вот и вчера совсем измученный вернулся, так для чего надо было снова уезжать?

Что ж, они были правы. Гэндзи слег, и ему становилось все хуже. Прошло дня два или три, и стало заметно, что силы его угасают. Слух о том дошел до Дворца, всех встревожив безмерно. В разных храмах беспрестанно заказывались молебны, невозможно и перечислить все богослужения, очистительные и прочие обряды. Несравненная красота Гэндзи приводила людей в трепет, и мог ли кто-нибудь остаться равнодушным теперь, когда по Поднебесной разнеслась тревожная весть: «Верно, недолго осталось ему жить…»

Несмотря на нездоровье, Гэндзи не забыл Укон и, призвав ее к себе, выделил ей покои рядом со своими и ввел в число прислужниц. Корэмицу, как ни тяжело было у него на сердце, тоже делал все возможное, дабы помочь ей свыкнуться с новыми обязанностями, да и мог ли он не принять в ней участия, ведь она осталась без всякой поддержки. Как только болезнь немного отпускала, Гэндзи, призвав к себе Укон, давал ей различные поручения, и она весьма быстро освоилась в доме. Облаченная в черное платье, эта молодая особа не отличалась миловидностью, но совсем уж непривлекательной ее тоже назвать было нельзя.

— Сколь неожиданно кратким оказался наш союз! Вряд ли и я, связанный с нею клятвой, задержусь в этом мире надолго. Вы же потеряли свою единственную опору и не можете не страдать от одиночества. О, когда б только суждено мне было остаться в живых! Я постарался бы облегчить ваше горе своими попечениями, но, увы, боюсь, что и я скоро последую за нею. Печально, право, — слабым голосом говорил он Укон и тихонько плакал. Глядя на него, она забывала о своем горе — ведь госпожу уже не вернешь, — и жалость к Гэндзи сжимала ее сердце.

Обитатели дома на Второй линии, словно почву потеряв под ногами, метались в тревоге. Из Дворца стремился сюда нескончаемый поток гонцов. Крайнее беспокойство, выказываемое Государем, заставляло Гэндзи напрягать все свои душевные силы, дабы превозмочь болезнь. Левый министр, окружив зятя неусыпными попечениями, ежедневно приходил наведаться о его здоровье, заказывал необходимые в таких случаях молебны — и, как знать, может быть, именно благодаря неустанным заботам окружающих тяжкий недуг, снедавший Гэндзи более двадцати дней, начал отступать, и скоро всякая опасность миновала. Как раз в ту ночь истекал срок очищения, и Гэндзи, желая избавить Государя от дальнейшего беспокойства, перебрался в свои дворцовые покои. Левый министр привез зятя в собственной карете, по дороге изрядно утомив его разнообразными наставлениями о необходимости воздержаний и прочих предосторожностях. Гэндзи долго еще не мог прийти в себя, все казалось ему, что он возродился в ином мире.

К Двадцатому дню Девятой луны Гэндзи вполне оправился, и о перенесенной болезни напоминало лишь сильно осунувшееся лицо. Впрочем, худоба придавала ему, пожалуй, еще большее очарование.

Целыми днями Гэндзи сидел, вздыхая, и слезы катились по его щекам. Это не укрылось от внимания прислуживающих ему дам, и они забеспокоились:

— Уж не злой ли дух овладел господином?

В тихие вечерние часы Гэндзи полюбил, призвав к себе Укон, беседовать с ней.

— И все-таки странно… — говорил он. — Отчего она так таилась? Боялась, как бы я не узнал ее имени? Пусть даже она и в самом деле «дитя рыбака», стоило ли скрываться от меня? Или она не понимала, сколь велика моя нежность к ней? Ее недоверие — вот что обижало меня больше всего.

— Помилуйте, да разве могли у нее быть сколько-нибудь важные причины таиться? Просто случая не было, а то госпожа наверняка назвала бы вам свое незначительное имя. Сначала она никак не могла опомниться, столь невероятным казался ей союз с вами. «Просто не верится, что все это наяву, — говорила она. — Он не открывает мне своего имени, но, видно, этого требует его положение…» И все же она страдала, думая, что вы просто пренебрегаете ею, — рассказывала Укон.

— Как же нелепо, что мы старались превзойти друг друга в скрытности! — сокрушался Гэндзи. — У меня вовсе не было намерения скрывать свое имя, просто я не привык еще совершать поступки, которые считаются предосудительными. Государь неустанно наставляет меня, стараясь укрепить в благонравии, да и высокое положение сковывает свободу действий. Любая шутка, случайно слетевшая с моих губ, тут же подхватывается молвой, приобретая ложную значительность. Словом, живется мне нелегко. А ваша госпожа с первой встречи завладела моей душой, какая-то неодолимая сила влекла меня к ней. Во всем, что произошло, видится мне предопределение. Эта мысль умиляет и печалит меня, но в ней же — источник нестерпимой горечи. Для чего моя любовь к ней была так велика, ежели судьбе угодно было связать нас на такой короткий срок? Расскажите же мне о ней все, что знаете. Стоит ли скрывать теперь? Через каждые семь дней надобно будет писать имена будд[28], но для кого? И о ком мне молиться?

— Разве могут быть у меня от вас тайны? Да, до сих пор я молчала, полагая, что не пристало мне после кончины госпожи легкомысленно разглашать то, что сама она предпочитала держать в тайне, но теперь… — отвечала Укон. — Родители ее рано ушли из этого мира. Отец, имея чин тюдзё и Третий ранг, прозывался Самми-но тюдзё. Он нежно любил дочь, но, видно, пришлось ему претерпеть немало невзгод, связанных с продвижением по службе, и недостало сил влачить эту жалкую жизнь. Вскоре после того как его не стало, случай свел ее с господином То-но тюдзё (тогда он был еще сёсё). Около трех лет дарил он ее своим вниманием, но вот осенью прошлого года из дома Правого министра[29]пришло письмо, полное угроз и оскорблений, и моя робкая госпожа, потеряв голову от страха, поспешила укрыться у своей кормилицы в Западном городе[30]. Однако жить в столь неприглядном месте было ей не под силу, и она решила перебраться куда-нибудь в глухое горное селение, а поскольку в нынешнем году это направление оказалось под запретом, временно поселилась в том жалком жилище. Ах, как она страдала, что вы обнаружили ее там! Госпожа была очень застенчива и больше всего на свете боялась, что кто-нибудь может проникнуть в ее тайные думы. Наверное, поэтому она и показалась вам слишком скрытной.

«Да, так и есть», — думал Гэндзи, сопоставляя ее рассказ с историей, когда-то услышанной от То-но тюдзё, и с еще большей нежностью вспоминал ушедшую.

— То-но тюдзё сетовал, что никак не может найти дитя, — сказал он. — Значит, в самом деле…

— Так, позапрошлой весной у нее родилась девочка, и премилая.

— Где же она теперь? Привезите ее сюда, никого не ставя о том в известность. Я был бы счастлив получить прощальный дар от той, чью утрату никогда не перестану оплакивать, — просил Гэндзи. — Я понимаю, что следовало бы сообщить обо всем То-но тюдзё, но не хочу навлекать на себя необоснованные упреки. Так или иначе, коли возьму я это дитя к себе, кто посмеет меня осудить? Постарайтесь же придумать какой-нибудь убедительный предлог для кормилицы — ведь есть же у нее кормилица? — и привезите девочку сюда.

— А как я была бы этому рада! — отвечала Укон. — Мне невыносима мысль, что дочери моей госпожи придется расти в Западном городе. Не нашлось никого, кому можно было бы доверить ее воспитание, вот и пришлось отдать кормилице…

Этот тихий вечерний час был исполнен особенного очарования. Трава в саду перед домом уже засохла, еле слышно звенели насекомые, а листья на деревьях сверкали яркими красками — словом, красиво было, как на картине. Любуясь садом, Укон подумала: «Чаяла ли я когда-нибудь, что буду жить среди такого великолепия?» Ей стыдно было даже вспоминать бедное жилище за изгородью, увитой цветами «вечерний лик».

Из зарослей бамбука донеслись не очень благозвучные стоны домашних голубей, и перед мысленным взором Гэндзи возникла прелестная фигурка ушедшей: как напугали ее эти птицы в том заброшенном доме!

— Сколько же ей было лет? Она казалась удивительно хрупкой, слабой, я никогда не встречал подобной женщины. Но, может быть, причина в том, что дни ее были уже сочтены?

— Госпоже едва исполнилось девятнадцать. Когда ее кормилица, а моя мать, покинув нас, перешла в мир иной, отец моей госпожи, господин Самми-но тюдзё, взял меня к себе, и я выросла вместе с его дочерью, ни на миг не разлучаясь с ней. А теперь… Ужели я смогу и дальше жить в этом мире? Право, не зря говорят: «Не спеши привыкать». И в ней, такой слабой, такой беспомощной, я все эти долгие годы видела свою единственную опору.

— Своей беспомощностью женщины и пленяют. Я не знаю мужчины, который ценил бы супругу свою за властный и твердый нрав, — заметил Гэндзи. — Вот я, например, будучи человеком мягким и нерешительным, всегда предпочту женщину робкую, застенчивую, готовую в любых обстоятельствах — даже если ей грозит опасность быть обманутой — покориться воле мужа. Такую можно воспитать по своему усмотрению, и она никогда не потеряет в твоих глазах привлекательности.

— Именно такой женщиной была моя госпожа, — вздыхая, отвечала Укон. — Ах, какое горе, какое горе! — И она залилась слезами.

Небо затянулось тучами, подул холодный ветер. Задумчиво глядя куда-то вдаль, Гэндзи сказал, словно про себя:

— Почудится вдруг:

То не туча вдали, а дым

От костра погребального…

И таким неожиданно близким

Ночное покажется небо.

Но Укон и ответить не могла. «Ах, если б госпожа была здесь», — подумала она, и сердце ее тоскливо сжалось.

Теперь Гэндзи вспоминал с нежностью даже назойливый стук вальков, услышанный тогда в ее доме. Так, «самые длинные ночи…» — произнес он, укладываясь на ложе.

Иногда к нему наведывался Когими, однако Гэндзи больше не передавал через него писем, как бывало прежде, и супруга Иё-но сукэ с сожалением думала о том, что он, вероятно, окончательно разочаровался в ней. Но тут пришла весть о его болезни и чрезвычайно ее опечалила. Мысль о предстоящем отъезде в дальнюю провинцию приводила ее в отчаяние, хотя, казалось бы… И вот решилась она испытать: помнит ли он ее или уже забыл?

«До меня дошел слух о Вашей болезни. Могу ли выразить словами…

Ты мне не пишешь,

Не спешишь спросить, отчего

Не писала к тебе.

Дни влекутся… О, если б ты знал,

В каком смятеньи душа…

О, как верно сказано: «Меньше всех на земле…» — вот что написала она Гэндзи.

Послание это было для него приятной неожиданностью. Впрочем, даже в эти дни Гэндзи часто вспоминал о ней.

«Стоит ли продолжать?.. — спрашиваете Вы. Но подумайте, кто из нас имеет большее право…

Я изведал давно:

Безотраден наш мир, он пуст,

Как скорлупка цикады.

Но на легких крыльях слов твоих

Ко мне снова вернулась жизнь.

Увы, как все шатко и непродолжительно в этом мире…»

Он писал неверной рукой, изобличающей телесную и душевную слабость, что, впрочем, сообщало его почерку необыкновенную изысканность. Значит, не забыл Гэндзи «скорлупку цикады» — ив сердце женщины печаль мешалась с радостью.

Так вот обменивались они посланиями отнюдь не без взаимной приязни, но супруга Иё-но сукэ не допускала и мысли о возможности более близких отношений. Ей просто не хотелось, чтобы Гэндзи счел ее вовсе не достойной своего внимания…

Между тем до Гэндзи дошел слух, что ту, вторую, женщину, которую он встретил когда-то в доме правителя Кии, начал посещать Куродо-но сёсё. «Странно! — удивился он. — Интересно, как бы он отнесся?..» Не желая ранить чувства Куродо-но сёсё и вместе с тем не в силах противиться искушению узнать что-нибудь о его супруге, Гэндзи решился передать ей с Когими письмо.

«Знаете ли Вы, что я умираю от тоски?..

Мискант у стрехи

Мимоходом связал однажды.

А когда б не связал,

Непришлось бы теперь его листья

Упреков росой окроплять».

Прикрепив письмо к длинному стеблю мисканта, Гэндзи, наставляя юного гонца своего, сказал:

— Смотри, чтоб тебя никто не заметил.

А сам подумал: «Даже если мальчик допустит оплошность и письмо попадет в руки Куродо-но сёсё, тот догадается, что это был я, и она наверняка будет прощена». Поразительная самонадеянность, не так ли?

Когими передал женщине послание Гэндзи, когда Куродо-но сёсё не было рядом, и она так обрадовалась — хотя и смутилась, конечно, — что не задумываясь ответила письмом, неумелость которого объясняется отчасти тем, что отвечать пришлось слишком быстро:

«Ветра нежный порыв

Надежду вселяет, но все же

Слишком низко растет

Мискант, и, покрытые инеем,

Поблекли, сжались листы…»

Несовершенство почерка она постаралась возместить нарочитой изощренностью, но изящества в письме не было. Гэндзи вспомнилось ее лицо, озаренное огнем светильника. «А та, другая, чинно сидела напротив, и с первого взгляда стало ясно, что забыть ее будет нелегко. Эта же, не проявляя особой душевной тонкости, веселилась и болтала не переставая, вполне довольная собой», — вспоминал он, но и дочь Иё-но сукэ не была ему неприятна. Так, судя по всему, «горький опыт забыв», он готов был «снова для толков досужих дать повод»…

На сорок девятый день после смерти Югао, женщины из дома с цветами «вечерний лик», Гэндзи тайно справил все положенные обряды в павильоне Цветка Закона на горе Хиэ. Он уделил особое внимание подготовке одеяний для монахов, необходимых пожертвований и прочего, не говоря уже о дарах для читавших сутры. Украшения для свитков со священными текстами и для картин с изображениями будд поражали великолепием.

Брат Корэмицу, монах Адзари, славный благочестием своим, позаботился о том, чтобы все церемонии были проведены наилучшим образом. В свою очередь, Гэндзи призвал к себе магистра словесности, который, являясь его наставником в китайском стихосложении, был с ним особенно близок, и, попросив помочь ему с поминальными молениями, показал текст, уже составленный им самим, где в трогательных весьма выражениях изъявлялась надежда на то, что будда Амида примет душу некогда любезной ему, Гэндзи, особы, об имени которой он вынужден умолчать.

— Пусть так и остается, — сказал магистр. — К этому уже ничего не добавишь.

Как ни сдерживался Гэндзи, слезы неудержимым потоком текли по его щекам, и, видя его в таком горе, магистр недоумевал: «Кто же она? Я не слышал, чтобы в мире называли какое-то имя… Видно, не простой судьбы эта женщина, раз ее кончина заставляет господина так сокрушаться».

А Гэндзи, вытащив тайком приготовленные хакама, произнес:

— Обливаясь слезами,

Я сегодня стяну потуже

На платье шнурки.

Но когда, в каком из миров

Развязать их удастся снова?

«О, по какой из дорог выпало устремиться ее душе, до сих пор блуждавшей в этом мире?»- думал он, проникновенно повторяя слова молитвы.

Теперь при встречах с То-но тюдзё у Гэндзи почему-то начинало сильнее биться сердце, его обуревало желание рассказать другу о том, как подрастает маленькая гвоздичка, но, страшась упреков, он не решался даже намекнуть…

Обитательницы дома с цветами «вечерний лик» тревожились, не понимая, куда исчезла их госпожа, но тщетно пытались они отыскать ее следы. Укон тоже не появлялась, и дамам оставалось лишь недоумевать и печалиться. Ничего определенного они, разумеется, знать не могли, но, догадавшись по некоторым признакам, кто именно навещал их госпожу, тихонько делились друг с другом догадками и упрекали Корэмицу, но тот ходил как ни в чем не бывало и, отделываясь пустыми отговорками, по-прежнему не упускал случая поразвлечься, так что дамы жили словно во сне. «Может быть, сын какого-нибудь наместника воспылал к госпоже нежными чувствами и, страшась гнева господина То-но тюдзё, увез ее к себе в провинцию?» — гадали они. Дом, в котором они поселились, принадлежал дочери кормилицы, проживавшей в Западном городе. У кормилицы этой было трое детей, Укон же никак не была с ними связана.

— Мы ей чужие, должно быть, поэтому она и сочла возможным оставить нас в неведении, — сетовала хозяйка. Укон между тем боялась навлечь на себя гнев остальных прислужниц, к тому же она хорошо знала, что Гэндзи не желает предавать дело огласке, и не решалась разузнавать даже о девочке. Шло время, а обитательницы дома на Пятой линии по-прежнему недоумевали, не ведая, куда исчезла их госпожа.

Гэндзи же был безутешен. «Когда б хоть во сне…» — думал он, денно и нощно оплакивая свою утраченную возлюбленную. Но вот закончились поминальные службы, и на следующую же ночь явился ему призрак женщины, которую видел он в тот страшный миг у изголовья ушедшей: да это, несомненно, была она. «Видно, злой дух, обитающий в том уединенном жилище, почему-то преследует меня. Из-за этого все и случилось», — подумал Гэндзи, и неизъяснимый ужас охватил его.

На Первый день Десятой луны Иё-но сукэ должен был выехать в свою провинцию. Зная, что вместе с ним едут дамы, Гэндзи особое внимание уделил подготовке прощальных даров. Никому о том не сообщая, он тайком отослал в дом Иё-но сукэ изящные, прекрасной работы гребни, веера, с многозначительной заботливостью подготовил приношения для храмов. Среди прочего было и то самое платье…

Как чудесный залог

Я хранил это платье, надеясь

На новую встречу.

Взгляни же, его рукава

Совсем поблекли от слез…

Были в его письме еще кое-какие подробности, но вряд ли стоит на них останавливаться. Посланец Гэндзи вернулся без ответа, зато позже женщина сама прислала Когими с письмом, в котором говорилось только о платье:

«Даже цикада

Свои крылья сменила на новые.

Этот летний наряд

Возвратился ко мне, на него

Не могу я глядеть без слез».

«Воистину, редкая для женщины твердость духа! Она так решительно отвергла меня, а теперь еще и уезжает…» — подумал Гэндзи.

Был первый день зимы, и, как полагается в такую пору, сеял холодный дождь, а небо казалось особенно унылым. Весь день Гэндзи сидел, погруженный в печальные думы:

Навеки ушла

Одна, а сегодня с другою

Пришлось мне расстаться —

В путь неблизкий пустились обе

На исходе осенней поры.

Только теперь он вполне постиг, сколько страданий влечет за собой тайная страсть.

Поскольку подобные истории могли дать повод к злословию, Гэндзи старался тщательно их скрывать, я же, сочувствуя ему, тоже не хотела поначалу описывать эти события, но нашлись люди, которые сочли мою повесть пустой выдумкой. «Что ж получается, — говорили они, — только потому, что он сын Государя, все, даже те, кому известно истинное положение вещей, наперебой восхваляют его совершенства, а недостатки замалчивают?»

Боюсь только, что теперь мне трудно будет избежать обвинений в нескромности…

Юная Мурасаки

Гэндзи страдал от жестокой лихорадки, и великое множество монахов призывалось для свершения молитв и заклинаний, но признаков улучшения все не было, болезнь снова и снова возвращалась к нему, и вот однажды кто-то сказал:

— Я слышал, что в Северных горах, Китаяма, при каком-то монастыре живет некий премудрый монах — свершитель молитв. Минувшим летом, когда по миру ходили болезни и оказались бессильными заклинания других врачевателей, многих сумел он исцелить. Следует немедля прибегнуть его помощи, нельзя допускать, чтобы недуг совершенно овладел господином.

Послал тогда Гэндзи за монахом, но, увы:

— Обремененный летами и недугами, давно уже не покидаю я своей хижины, — ответствовал старец.

«Как же мне быть? Поеду к нему сам, тайно», — решил Гэндзи и, сопутствуемый тремя или четырьмя самыми верными своими прислужниками, чуть свет отправился в путь.

Монастырь же тот находился далеко в горах. Третья луна была на ущербе, и в столице давно миновала пора цветения, но горные вишни стояли в полном цвету. Чем дальше в горы уводила путников дорога, тем прекраснее становились очертания стелющейся по склонам дымки, и Гэндзи наслаждался пленительными пейзажами, совершенно новыми для него, ибо, будучи человеком высокого звания, он почти никогда не покидал столицы. Когда же впереди показался монастырь, чувство глубочайшего умиления охватило его.

Досточтимый отшельник жил высоко среди горных вершин и диких утесов. Поднявшись к его келье, Гэндзи не назвал себя, но, несмотря на скромное платье, старец сразу же угадал в нем знатную особу и, изумленный, сказал, с улыбкой глядя на гостя:

— О, заслуживаю ли я… Это вы, верно, присылали за мною? Увы, давно уже не помышляю я о делах мирских, и правила свершения чудотворных молитв — исчезли они из памяти. А вы изволили сами почтить меня… Не напрасно ли?

Этот монах был известен в мире своими добродетелями. Пока, приготовив все, что надобно было приготовить, подносил он Гэндзи свои снадобья, пока свершал необходимые обряды, солнце поднялось довольно высоко. Выйдя на миг наружу, Гэндзи окинул взглядом горы: с высокой вершины, на которой он находился, были ясно видны разбросанные внизу монашеские кельи.

— Взгляните, вон вьется по склону тропа, а дальше — тростниковая изгородь, такая же, как и остальные, но отмеченная особым изяществом. За ней — опрятный домик с галереей, а рядом в саду — красивые деревья. Хотел бы я знать, кто там живет? — обращается Гэндзи к своим спутникам, и один из них отвечает:

— Жилище это принадлежит некоему Содзу, монаху-настоятелю. Уже два года живет он здесь затворником.

— Вот оно что… Боюсь, что в столь неприглядном виде не совсем прилично показываться ему на глаза, — сетует Гэндзи. — Надеюсь, он не узнает…

Сверху хорошо видно, как из домика с галереей стайкой выбегают миловидные девочки-служанки, подносят священную воду[1], собирают цветы.

— Похоже, что в доме есть и женщина.

— Не может быть, чтобы монах-настоятель…

— Кто же она? — переговариваются спутники Гэндзи. Некоторые спускаются вниз и силятся разглядеть что-нибудь.

— Там в домике — прелестная девочка, молодые прислужницы, служанки, — сообщают они.

Пока творились обряды, солнце поднялось совсем высоко, и Гэндзи с тревогой ждал обычного возвращения болезни, но тут один из спутников его говорит:

— Господину следовало бы отвлечься от мрачных мыслей.

Выйдя на горный склон позади кельи, Гэндзи устремляет взор в сторону столицы.

— Весенняя дымка застилает окрестности, а сквозь нее неясно проступают купы деревьев… Совсем как на картине. Право, живущий здесь не может ни о чем сожалеть, — молвит Гэндзи.

— В этих горах нет ничего необыкновенного, — отвечает кто-то из его приближенных. — Вот если бы довелось вам узреть моря и горы других провинций, вы наверняка достигли бы еще большего совершенства в живописи. О да, гора Фудзи, вершина такая-то…

Другие, желая развлечь его, восхваляют живописные заливы и скалистые берега Западных земель[2].

— Из близлежащих мест заслуживает внимания бухта Акаси в провинции Харима. Ничего особенного в этой бухте вроде бы нет, но стоит окинуть взглядом морскую гладь — и удивительное, небывалое умиротворение нисходит в душу… Замечателен и дом прежнего правителя, не так давно принявшего обет и имеющего единственную дочь, которой воспитание составляет главнейший предмет его попечений. Сам он из семьи министра, все прочили ему блестящее будущее, но, оказавшись человеком весьма причудливого нрава, он не смог служить во Дворце и отказался от звания тюдзё, после чего в соответствии с собственным желанием получил назначение на должность правителя Харима, но и там, видно, не сумел прижиться. «Возвращение в столицу несовместно с моей честью», — заявил он и принял обет. Но и тут повел себя странно, не так, как принято в мире: не стал искать уединения в горной глуши, а поселился на берегу моря. В провинции Харима немало мест, куда человек может удалиться от мирской суеты, но, наверное, его супруга и дочь не пожелали влачить дни средь горных вершин, вдалеке от человеческого жилья. А может быть, он надеялся, что ему удастся изгладить в своем сердце память о прошлых неудачах…

Не так давно, попав в Харима, я заехал его навестить, и что же — этот человек, не сумевший занять достойного положения в столице, имеет там прекрасное, даже, можно сказать, роскошное жилище, чем, несомненно, обязан своей должности правителя, на которой находясь успел обеспечить себя имением, достаточным для того, чтобы в довольстве прожить остаток своих лет. Он отдает немало сил заботам и о будущей жизни, так что принятие обета оказало на него весьма благотворное влияние.

— А что же дочь? — спросил Гэндзи.

— Она недурна и лицом и нравом. Правители той земли один за другим устремляли к ней свои думы и пытались заручиться согласием ее родителя, но он отказывал всем, дочери же говорил: «Пусть сам я и пал столь низко, ты у меня одна, и для тебя желаю иной доли. Когда же чаяния мои окажутся тщетными и придется мне покинуть мир, так и не обеспечив твоего будущего, ты найдешь свою смерть в морской пучине».

Занимательная история, не правда ли? Гэндзи выслушал ее с немалым интересом.

— Значит, этот попечительный родитель прочит дочь свою в супруги Морскому Дракону? — осведомился кто-то из приближенных.

— Так, подобное честолюбие отнюдь не вызывает приязни, — посмеиваясь, ответил рассказчик.

Рассказал же эту историю сын нынешнего правителя Харима, юноша в звании куродо, которому в новом году присвоили Пятый ранг.

— Этот повеса, видно, сам не прочь заставить ее нарушить завет Вступившего на Путь.

— Потому и ездит туда так часто, — переговариваются спутники Гэндзи.

— И все же, что ни говори, она, наверное, совсем провинциалка.

— С младенческих лет расти в такой глуши, имея перед собой лишь старомодных родителей, разумеется…

— Но ведь мать, должно быть, из благородной семьи?

— Да, и, заручившись поддержкой достойнейших столичных семейств, она подыскала благовоспитанных девиц, девочек-служанок, и сумела создать для своей дочери безукоризненное окружение.

— Коли отправят туда правителем человека жестокосердного, вряд ли этому семейству удастся и впредь жить столь же беззаботно.

Прислушиваясь к пересудам спутников своих, Гэндзи замечает:

— Хотел бы я знать, что думал он, столь решительно завещая дочери броситься в море? Водоросли морские скроют ее лицо, как это неприятно. Видно было, что судьба девушки ему небезразлична. Пристрастие Гэндзи ко всему необычному, диковинному не было тайной для его приближенных, потому они и рассказали ему эту историю, надеясь — и не без оснований, — что она развлечет его.

— Уже смеркается, а никаких признаков возвращения болезни нет. Не пора ли в обратный путь? — беспокоились они, но монах возразил:

— Будет лучше, если вы задержитесь до утра. Боюсь, что в господина вселился какой-то злой дух, а потому следовало бы продолжать обряды и ночью.

— Да, наверное, так и в самом деле будет лучше, — согласились все, а Гэндзи предложение монаха показалось чрезвычайно заманчивым, ведь до сих пор ему никогда не приходилось останавливаться на ночлег в горной келье.

— Что ж, отправимся на рассвете, — решил он.

День тянулся томительно долго, и, изнемогая от праздности, Гэндзи под покровом вечерней дымки дошел до той тростниковой изгороди. Отправив назад всех спутников своих, кроме Корэмицу, он подошел к ней совсем близко, заглянул внутрь. И что же? Прямо перед ним стояла статуя Будды, а рядом монахиня творила молитвы. Бамбуковая штора оказалась чуть приподнятой, и видно было, что монахиня подносит Будде цветы. Потом, приблизившись к столбу, она села подле него, положив свиток с текстом сутры на скамеечку-подлокотник. Невозможно было себе представить, чтобы эта монахиня, устало читавшая сутру, могла оказаться вовсе незначительной особой. Ей, судя по всему, уже перевалило за сорок, благородная худощавость подчеркивала приятную округлость пленявшего белизной лица; концы подстриженных волос падали на плечи, придавая ее облику особую изысканность. Право, будь они длинными, это скорее повредило бы ей.

Рядом с монахиней сидели две миловидные прислужницы, тут же резвились девочки, то вбегая в дом, то выскакивая наружу. Вот одна из них — лет как будто около десяти — вбегает в покои. Одетая в мягкое белое нижнее платье и верхнее цвета керрия, она выделяется особенной миловидностью, обещая со временем стать настоящей красавицей. Девочка подбегает к монахине — волосы рассыпались по плечам, словно раскрытый веер, щеки пылают…

— Что приключилось? Поссорилась с детьми? — поднимает глаза монахиня.

«Наверное, это ее дочь», — предполагает Гэндзи, подметив черты сходства в их лицах.

— Инуки выпустила моих воробышков, тех, которые под корзиной сидели! — жалуется девочка. Видно, что раздосадована она не на шутку.

— Опять эта негодница виновата, — сердится одна из прислужниц. — То и дело приходится бранить ее. Куда же они могли улететь? Такие милые, почти совсем уже ручные. Как бы ворона не поймала…

И она направляется к выходу. Густые блестящие волосы ниспадают почти до самого пола. Судя по всему, она весьма недурна собой. Остальные называют ее кормилицей Сёнагон, очевидно, она присматривает за девочкой.

— Что за неразумное дитя! Разве можно так себя вести? Ты совершенно не задумываешься над тем, что не сегодня завтра оборвется моя жизнь, и беспокоишься только о воробьях! А ведь сколько раз говорила я тебе: «Наказание не замедлит…» О, как это грустно! — И, тяжело вздохнув, монахиня подзывает девочку к себе.

Та приближается. Личико ее прелестно, брови туманятся легкой дымкой[7], открытый лоб и по-детски откинутые назад волосы удивительно хороши. «Посмотреть бы на нее, когда вырастет», — думает Гэндзи, не сводя глаз с этого милого существа, и вдруг замечает, что девочка поразительно похожа на владычицу его тайных дум. Не этим ли сходством и пленила она его воображение? Слезы навертываются у него на глазах. Между тем монахиня, поглаживая девочку по волосам, говорит:

— Какие чудные волосы! Хотя ты так не любишь, когда их расчесывают. Увы, ты совсем еще дитя, и это не может не беспокоить меня. В твои годы следует быть взрослее. Твоя покойная мать в двенадцать лет осталась без отца — да, такое горе! — но она в ту пору уже многое понимала. А коли я покину тебя теперь, как ты будешь жить одна в этом мире?

Слезы текут по ее щекам, и вряд ли кто-то остался бы равнодушным, на нее глядя.

Посмотрев на монахиню, девочка смущенно опускает голову, и блестящие, дивной красоты волосы закрывают ее лицо.

Не в силах роса

Исчезнуть, оставив в мире

Этот нежный росток.

Ведь не дано ей узнать,

Где найдет он себе приют…

— О, как это верно! — вздыхают, роняя слезы, прислужницы, и кто-то них отвечает:

Неужели роса

Решится наш мир покинуть,

Не успев и узнать,

Что с этим юным росточком

Станет в грядущие годы?

Тут входит монах Содзу.

— Разве можно сидеть здесь, у всех на виду? — пеняет он дамам. — Именно сегодня вы почему-то решили устроиться у самой галереи! А между тем наверху в келье досточтимого старца изволит находиться сам Гэндзи-но тюдзё, которого пытаются исцелить от лихорадки посредством соответствующих обрядов. Мне только что сообщили об этом. Его посещение окружено строгой тайной, и я ничего не знал, а то бы непременно поспешил засвидетельствовать ему свое почтение.

И монахиня, воскликнув:

— О ужас! Надеюсь, нас никто не видел! — торопливо опускает шторы.

— Блистательный Гэндзи, о котором столько говорят в мире! Наконец-то и нам представляется случай поглядеть на него! Если верить слухам, красота его такова, что далее отрекшийся от мира монах, увидав его, способен забыть о мирских печалях и почувствовать прилив новых жизненных сил. Что ж, отправляюсь к нему с поклоном.

Услыхав, что монах выходит, Гэндзи поспешил вернуться.

«Какое милое существо! Должно быть, моим приближенным, этим любителям приключений, случай часто дарит столь же нечаянные встречи. Ведь я так редко выезжаю, и вот… Право, мог ли я ожидать? — изумлялся он. — И все же… Как хороша эта девочка! Хотел бы я знать, кто она? Увы, никто другой не мог бы стать утешением моих дней и ночей, заменив мне ту, к которой тщетно стремится сердце…» — Раз возникнув, эта мысль глубоко запала ему в душу.

Гэндзи уже лег почивать, когда служка монаха Содзу вызвал Корэмицу. Келья была столь тесна, что Гэндзи слышал каждое его слово:

— Мой господин просит передать благороднейшему господину Тюдзё следующее: «Я был чрезвычайно огорчен, узнав о том, что господин Тюдзё, соблаговолив почтить своим посещением сии окрестности, проехал мимо моего бедного жилища. Разумеется, несмотря на это, я должен был немедленно засвидетельствовать ему свое почтение, и извинить меня может лишь столь прискорбное для меня обстоятельство, что, зная о моем затворничестве в здешней обители, господин Тюдзё тем не менее изволил окружить свой приезд строжайшей тайной. Право, жаль, что он не счел более уместным постелить свою подстилку из трав в моей хижине…»

— Уже более десяти дней я страдаю от жестоких приступов лихорадки. С каждым разом переносить их становилось все мучительнее, и наконец, поддавшись на уговоры близких, я поспешил сюда. Понимая, что досточтимый старец, будучи человеком необыкновенным, огорчится несоизмеримо больше обычного монаха, коли заклинания не возымеют желанного действия, я намеревался сохранить свое посещение в тайне. Но теперь ничто не мешает мне навестить господина Содзу, — передал настоятелю Гэндзи. И тот не замедлил явиться.

Этот монах принадлежал к стариннейшему столичному семейству и пользовался большим влиянием в мире, поэтому Гэндзи чувствовал себя в его присутствии довольно неловко. Да и в самом деле — принимать столь важную особу в простом дорожном платье…

Рассказывая об уединенной жизни в горах, настоятель сказал между прочим:

— Моя тростниковая хижина ничем не лучше этой, но смею думать, что журчащий рядом прохладный ручей достоин даже вашего внимания…

Столь велика была его настойчивость, что Гэндзи решил все-таки посетить его, хотя, вспоминая, в каких поистине преувеличенных выражениях описывал монах его достоинства тем никогда не видевшим его женщинам, испытывал мучительное смущение. Возможно, когда б не тайная надежда разузнать о прелестной девочке…

В самом деле, в саду монаха Содзу даже вполне привычные деревья и цветы поражали какой-то необыкновенной, изысканной красотой. Ночи в ту пору стояли безлунные, и над прихотливыми ручейками горели огни, сияли зажженные фонари. Особой утонченностью отличалось убранство южных покоев. В воздухе витали томительно-сладостные ароматы, пахло молитвенными курениями, с ними смешивалось неповторимое благоухание, исходившее от платья Гэндзи при каждом его движении и заставлявшее трепетать сердца обитательниц внутренних покоев.

Монах Содзу неторопливо беседовал с гостем — о тщете этого мира, о грядущих мирах, и Гэндзи думал про себя: «Сколь велико бремя моих прегрешений, сколь глубоко проникли в душу непозволительные желания! Видимо, суждено мне терзаться до конца дней своих в этом мире, а о будущем и помыслить страшно. О, если бы и я мог жить вот так…» Но тут же перед его мысленным взором возникло дневное видение, и сердце томительно сжалось.

— Что за особа изволит у вас проживать? — обращается он к монаху. — Мне недавно приснилось, будто я вас о ком-то расспрашиваю, и вот, видите, сегодня этот сон наконец сбылся.

— Поистине, неожиданный сон! — с улыбкой отвечает монах. — Боюсь только, что, узнав ее историю, вы будете разочарованы. Немало лет минуло с того дня, когда Адзэти-но дайнагон покинул этот мир, вы вряд ли изволили слышать о нем. Госпожой Северных покоев в его доме была младшая сестра вашего покорного слуги. После кончины супруга отвернулась она от мира, а недавно, удрученная тяжкой болезнью, решилась прибегнуть к моей помощи и поселилась в этой глуши, ведь я не могу переехать в столицу.

— Слышал я, что у покойного Адзэти-но дайнагона была дочь… Поверьте, я не имею в виду ничего дурного… — говорит Гэндзи наугад.

— Дочь? Да, у них была единственная дочь, но и она покинула этот мир более десяти лет тому назад. Покойный Адзэти-но дайнагон, желая, чтобы дочь его поступила на службу во Дворец, немало сил отдал ее воспитанию, но скончался, увы, раньше, чем осуществилась его мечта. После его кончины монахине одной пришлось заботиться о дочери, и тут — может, и свел их кто? — завязались у нее тайные отношения с принцем Хёбукё. А надо сказать, что госпожа Северных покоев в доме принца принадлежит к весьма знатной фамилии, и вот из-за нее-то и пришлось бедняжке пережить немало горя. Целыми днями предавалась она печали, скоро ее не стало. Так, узрели мы воочию, как тоска губит человека. «Наверное, девочка, которую я видел, — ее дочь, — догадался Гэндзи. — и принца Хёбукё, отсюда и сходство[8]». Это открытие не могло не волновать его, и желание поближе познакомиться с девочкой стало еще сильнее. «Ее черты так благородны и прекрасны, никаких же недостатков ней я не заметил. Ах, когда бы я мог взять ее к себе и сам заняться ее воспитанием!»

— Какая печальная история! — сказал он. — Неужели никакой памяти о себе не оставила она в этом мире?

Ему явно хотелось получить более подробные сведения. И вот что ответил монах Содзу:

— Есть дитя, появившееся незадолго до ее кончины. Тоже девочка. Постоянный источник волнений для сестры моей, чьи годы близятся к концу.

«Да, это она», — решил Гэндзи.

— Боюсь, что вы сочтете мою просьбу несколько странной. Но не согласитесь ли вы отдать девочку на мое попечение? Поверьте, у меня есть причины… Правда, узы супружества уже связывают меня с одной особой, но не по душе мне этот союз, и я чаще живу один. И не говорите: «Она слишком мала»! Надеюсь, что вы не сочли меня обычным ветреником…

— О, я хорошо понимаю, сколь лестно для нас ваше предложение, но вы и сами видите, что девочка еще совсем мала, и далее в шутку трудно представить себе… Разумеется, женщина взрослеет, когда находится человек, готовый о ней позаботиться… Так или иначе, дать вам окончательный ответ я пока не могу. Прежде я должен поговорить с сестрой.

Монах глядел сурово, явно не одобряя намерения Гэндзи, и тот не стал настаивать на продолжении этого разговора.

— Мне пора в храм будды Амиды для свершения молитв. Настало время вечерней службы. Я быстро управлюсь с ней и вернусь.

С этими словами монах вышел.

Гэндзи нездоровилось, а тут начал накрапывать дождь, налетел холодный ветер с гор, водопад, наполнившись водой, громче прежнего загрохотал по камням. До слуха долетали сонные, невнятные голоса, произносящие слова сутры… Во власти этой печальной красоты оказался бы и человек, не отличающийся особой чувствительностью, а уж Гэндзи тем более… Задумавшись, он долго лежал без сна. Монах говорил о вечерней службе, но стояла глубокая ночь.

Судя по всему, не спали и во внутренних покоях, хотя обитательницы их и старались ничем не выдать своего присутствия. До Гэндзи доносилось слабое постукивание четок о скамеечку-подлокотник, благородный, восхитительно близкий шелест платьев… Невелико было жилище монаха, и внутренние покои находились совсем рядом. Приоткрыв среднюю створку отделявшей их ширмы, Гэндзи легонько ударил по ней веером. Как ни велико было изумление дам, они все же не решились сделать вид, будто ничего не слыхали. Скоро одна из прислужниц приблизилась к ширме и, подавшись немного назад, произнесла недоуменно:

— Что за диво? Уж не ослышались ли мы?

— Ведомый Буддой собьется ли с пути во мраке? — ответил Гэндзи. Услыхав его нежный, юный голос, женщина пролепетала испуганно:

— Но куда ведет Великий? Не разумею…

— Так, слова мои слишком неожиданны, и недоумение ваше понятно, но все же…

Однажды мой взор

Приметил нежную зелень

Молодого ростка.

С тех пор рукава в изголовье

Не просохнут никак от росы.

Не передадите ли вы это госпоже?

— Но господину должно быть известно, что в доме нет никого, к кому могли бы быть обращены его слова. Кому же их передать? — все еще недоумевала прислужница.

— Поверьте, у меня есть основания так говорить, — настаивал Гэндзи, и, вернувшись, она сообщила обо всем монахине.

— Как изящно сказано! Видно, господин Тюдзё изволит полагать, что наша юная госпожа достигла вполне сознательного возраста. Только как ему удалось подслушать мои слова о юном ростке? — удивилась монахиня и, совсем растерявшись, долго не решалась ответить. Но в конце концов, вняв настояниям прислужниц, считавших подобное промедление несовместным с приличиями, передала следующее:

«Одну только ночь

На покрытом росой изголовье

Ты, о странник, провел.

Не равняй же его с вечно влажным

Изголовьем из мха в горной келье…

Именно его-то и трудно высушить…»

— Я не привык беседовать через посредника. Боюсь, что я злоупотребляю вашим вниманием, но все же, поскольку я здесь, нельзя ли поговорить с вами более обстоятельно? — попросил Гэндзи.

— Господина Тюдзё, очевидно, ввели в заблуждение. Да и о чем я могу говорить с таким важным гостем? Один вид его повергает меня в смущение… — растерялась монахиня.

— Но вообще не давать ответа тоже неприлично, — напомнили прислужницы.

— В самом деле, скорее вам, молодым, не пристало беседовать с ним. К тому же это такая честь, и если он желает… — И монахиня вышла к Гэндзи.

— Вряд ли вы ожидали от меня такой настойчивости и, наверное, готовы осудить меня за легкомыслие, но, поверьте, в помыслах моих нет ничего дурного, сам Будда тому свидетель, — начинает он, но, взглянув на исполненную спокойного достоинства фигуру монахини, смущенно умолкает.

— О да, столь неожиданный случай свел нас здесь, вправе ли мы считать, что наши судьбы никак не связаны? — говорит монахиня.

— Вы и вообразить не можете, как взволнован я был, узнав о печальной участи юной госпожи. Не позволите ли мне заменить ушедшую? Я тоже был совсем мал, когда потерял самого близкого мне человека, и с тех пор вот уже много лет странное чувство зыбкости моего существования владеет мною. Судьбы наши схожи, и я решился просить вас позволить нам познакомиться ближе. Вряд ли можно ожидать другого такого случая, поэтому я открываюсь вам вполне, не страшась вашего осуждения.

— Мне льстит ваше доверие, — отвечает монахиня. — Но боюсь, что у вас сложилось не совсем правильное представление… Так, есть в этом доме особа, не имеющая в жизни иной опоры, кроме ничтожной монахини, с которой вы изволите теперь беседовать, но она еще совсем мала, к тому же вам трудно будет снисходительно относиться к ее недостаткам. Потому-то я и не могу принять ваше милостивое предложение.

— Я знаю о ней все. Не будьте со мной столь церемонны, постарайтесь понять, что я совсем по-особенному отношусь к вашей питомице, — молит Гэндзи, но монахиня так и не дает определенного ответа, все еще опасаясь: «Верно, не ведает он, как мало ей лет».

Тут вернулся монах-настоятель, и Гэндзи задвинул ширму.

— Что же, начало положено. По крайней мере есть на что надеяться.

Светало, ветер, дующий с горных вершин, приносил из павильона Цветка Закона голоса, читающие очистительные сутры. Они звучали величественно, соединяясь с шумом водопада:

Ветер с горных вершин

Заставляет душу очнуться

От суетных снов.

Слушаю шум водопада,

И падают слезы из глаз.

Твои рукава

Увлажнились внезапно. Водою

Горных ключей

Омыто давно мое сердце,

Доступно ль волненье ему?

— Видно, слишком привычны они моему слуху, — добавил монах. Светлеющее небо было подернуто утренней дымкой, вокруг, невидимые взору, щебетали горные пташки. Цветы невиданных деревьев и трав украсили землю многоцветным узором, словно драгоценной парчой; олени останавливались вблизи и уходили вдаль — все вокруг радовало глаз новой, непривычной красотой, и Гэндзи совершенно забыл о своем недуге. Досточтимый старец, которому каждое движение стоило великого труда, все же нашел в себе силы приступить к оградительному обряду. Когда беззубым, шамкающим ртом произносил он тайные молитвы, его старческий, сиплый голос звучал особенно трогательно, невольно наводя на мысль об осеняющей сего добродетельного старца высшей благодати.

Тут появились приближенные Гэндзи, приехавшие за ним из столицы, и велика была их радость, когда увидали они господина своего исцеленным. Приехал и посланец от самого Государя. Монах Содзу потчевал гостей невиданными, диковинными плодами, в поисках которых его слуги обшарили все окрестности до самых глухих ущелий.

— Свято соблюдая обет, данный мною на этот год[13], я не имею возможности проводить вас. Увы, иногда самое благое намерение может стать источником досады, — говорит монах, подливая гостю отменного вина.

— Пленили мою душу эти горы и воды, — говорит Гэндзи. — Но боюсь огорчить Государя долгим отсутствием. Я навещу вас снова, не успеют опасть цветы…

В столицу к друзьям

Поспешу теперь и скажу им:

«До вишен в горах

Постарайтесь добраться быстрее,

Чем ветер до них долетит».

Право, невозможно без восхищения ни смотреть на него, ни слушать его!

— Кажется мне:

Предо мною расцвел наконец

Цветок удумбара.

Так может ли горная вишня

Взор мой теперь привлечь? —

говорит монах Содзу, а Гэндзи, улыбаясь, замечает:

— Воистину, редкость — узреть цветок, раскрывающийся один лишь раз за столько лет… — И передает чашу почтенному старцу.

— Закрыта всегда

Сосновая дверь горной кельи.

Но сегодня ее

Я открыл, и взору явился

Невиданный, чудный цветок, —

произносит тот со слезами на глазах и подносит Гэндзи оберег токо. Увидев это, монах Содзу берет четки из семян священного дерева бодхи, привезенные когда-то принцем Сётоку-тайсииз страны Кудара, чудесные четки, отделанные драгоценными каменьями, и кладет их в вывезенную из той же страны китайскую шкатулку. Шкатулку же, завязав ее в узелок из прозрачной ткани, прикрепляет к ветке пятиигольчатой сосны. Потом берет горшочки из темно-синего лазурита и, наполнив их целебными снадобьями, привязывает к веткам глициний и вишен. Все это, не говоря уже о прочих приличных случаю дарах, он подносит гостю. Гэндзи же заранее послал в столицу слугу за разными вещами, без которых не обойтись на обратном пути, в том числе за приношениями для почтенного старца и монахов, читавших сутры, и теперь все, вплоть до бедных горных жителей, получают дары, сообразные званию каждого. Воздав за чтение сутр, Гэндзи собирается в путь.

Монах Содзу спешит во внутренние покои, дабы сообщить сестре о предложении гостя, но монахиня отвечает:

— Пока я не могу сказать ничего определенного. Коли намерение господина Тюдзё останется неизменным, лет через пять можно будет и подумать об этом, но теперь…

Так почтенный Содзу и передает Гэндзи, ничего не добавляя от себя. Тот же, отнюдь не удовлетворенный, через мальчика-слугу, прислуживающего монаху, отправляет монахине письмо следующего содержания:

«Вечерней порой

На миг мелькнул перед взором

Милый цветок.

Вот уж утро настало, но дымка

Медлит у горных вершин…»

«С милым цветком

Так ли трудно расстаться дымке?

Не время теперь

Об этом судить, подождем,

Прояснится, быть может, небо…» —

отвечает монахиня. Почерк ее пленяет изящной простотой и необычайным благородством.

Гэндзи уже садился в карету, когда появились шумной толпой юноши из дома Левого министра, посланные ему навстречу.

— Можно ли исчезать, никому не сказав ни слова? — возмущались они. Приехали То-но тюдзё, Куродо-но бэн и многие другие.

— Зная, с какой радостью мы сопровождали бы вас, столь бессердечно пренебречь нашим обществом… А теперь… Неужели вы хотите, чтобы мы вернулись назад, даже не отдохнув в тени этих дивных цветов?

И вот, усевшись на мох под скалой, они угощаются вином. Рядом водопад, и как же прекрасны его светлые струи!

То-но тюдзё, вытащив из-за пазухи флейту, подносит ее к губам. Куродо-но бэн поет, негромко отбивая такт веером:

— К западу от храма Тоёра…

Эти юноши многих превосходят своей красотой, но стоит посмотреть на Гэндзи, устало прислонившегося к камню… Он так прекрасен, что хочется вовсе не отрывать взора от его лица. Вместе с тем каждого, кто взглядывает на него, охватывает невольный трепет: «Право, может ли быть долговечной подобная красота?»

Как всегда, среди приближенных Гэндзи нашлись юноши, играющие на простых флейтах «хитирики», а у молодых придворных оказались с собой флейты «сё». Монах Содзу и тот принес семиструнное кото «кин».

— Сделайте милость, сыграйте, потешьте горных пташек, — настаивал он, а Гэндзи, воспротивившись было: «Но я еще слишком слаб», все же исполнил в конце концов весьма приятную мелодию. Наконец юноши уехали.

— Не успели насладиться сполна, и вот… Какая досада! — сетовали все до одного монахи и служки, роняя слезы.

Стоит ли говорить о том, что творилось во внутренних покоях? Пожилые монахини, которым отроду не доводилось видеть человека столь замечательной наружности, вопрошали друг друга:

— Может ли он принадлежать нашему миру? Даже сам настоятель отирал слезы, приговаривая:

— Подумать только, человек столь редкостной красоты родился в злополучной стране Солнца, да еще в пору Конца Закона! Хотел бы я знать, что послужило тому причиной?

А девочка, по-детски простодушно восхищаясь красотой Гэндзи, сказала:

— Он красивее даже господина принца.

— Значит, ты согласна стать его дочерью? — спросили ее, и она кивнула, подумав: «Вот славно было бы».

С той поры, играла ли она в куклы, рисовала ли, один образ занимал ее воображение — «господин Гэндзи», которого она наряжала в роскошные одежды и нежно лелеяла.

Вернувшись в столицу, Гэндзи прежде всего поехал во Дворец, дабы рассказать Государю о том, что произошло с ним за это время.

— Ты очень осунулся, — молвил Государь, и невольный страх за сына сжал его сердце. Он расспрашивал Гэндзи о почтенном врачевателе, и тот рассказывал, не жалея подробностей.

— Право, этот монах вполне достоин сана адзари. Мне кажется странным, что, несмотря на великие заслуги свои, он совершенно неизвестен во Дворце, — отдавая должное добродетелям старца, говорил Гэндзи.

В высочайших покоях как раз находился и Левый министр.

— Я сам было собрался поехать за вами, но не решился — вы покинули нас тайно, и кто знает… Вам следовало бы денек-другой отдохнуть в моем доме, — сказал он и тут же добавил: — Я мог бы прямо сейчас отвезти вас туда.

Гэндзи не хотелось ехать к министру, но тот был слишком настойчив, и отказываться было неудобно. Вдвоем вышли они из Дворца, министр усадил зятя в свою карету, а сам примостился сзади. Увы, столь трогательная заботливость скорее смущала Гэндзи, нежели радовала.

В доме Левого министра все оказалось готовым к его приезду. Он давно уже не бывал здесь и только дивился, глядя на безупречно роскошное убранство покоев, прекрасных, словно драгоценные чертоги.

Молодая госпожа по обыкновению своему спряталась, упорствуя в своем нежелании показываться супругу, и министру с трудом удалось уговорить ее выйти. Дамы бережно усадили ее перед Гэндзи, и, застывшая в церемонной неподвижности, она казалась ему нарисованной на картине героиней старинной повести. Право, сколь отрадной была бы их встреча, когда б он мог поведать ей о недавнем путешествии в горы, высказать свои мысли и чувства в полной уверенности, что она отзовется на них с теплым участием… Но, увы, в целом свете не было женщины чопорнее. В каждом движении ее проглядывала принужденность, присутствие Гэндзи явно тяготило ее. С годами супруги все больше отдалялись друг от друга, и это вдруг показалось Гэндзи столь мучительным, что неожиданно для себя самого он сказал:

— Я почел бы за особенное счастье, когда б хоть иногда вы вели себя так, как это принято между супругами. Состояние мое в эти дни было весьма тяжелым, а вы не проявили никакого сочувствия. Я, разумеется, к этому привык, но все же обидно…

— А мне всегда казалось, что не проявляет сочувствия скорее тот, кто «прекращает свиданий искать», — нехотя ответила госпожа, искоса взглянув на супруга. Ее гордая, величавая красота повергала его в трепет.

— Вы столь редко удостаиваете меня беседой, и что же я слышу? «Искать свиданий» не пристало супругу, так говорят в иных случаях. Как вы жестоки! По-видимому, все мои попытки смягчить ваше сердце производят противное действие, я лишь возбуждаю ваше нерасположение к себе. И в самом деле, «будь жизненный срок…» — посетовал он, входя за полог. Но госпожа не спешила следовать за ним. Не решаясь ее позвать, Гэндзи лег один, громко вздыхая, но она оставалась безучастной, поэтому, притворившись спящим, он закрыл глаза и принялся перебирать в памяти события недавних дней. «Поглядеть бы, как будет расти-тянуться этот юный росток… Впрочем, они правы, говоря, что девочка еще слишком мала. Приблизиться к ней будет нелегко. Что бы такое придумать, чтобы без особого шума перевезти ее к себе и сделать утешением дней своих и ночей? Принц Хёбукё не блещет красотой, хотя черты его благородны и приятны. Откуда же это удивительное сходство? Впрочем, они единоутробные брат и сестра, видимо, потому-то…»

Теперь, когда Гэндзи знал, что девочка столь тесно связана с предметом его помышлений, она казалась ему еще желанней. «Но как же все-таки…» — думал он.

На следующий день Гэндзи отправил письмо монахине. Нетрудно догадаться, что он не преминул намекнуть на свое желание и самому настоятелю. Вот что Гэндзи написал монахине:

«Смущенный Вашей суровостью, я так и не сумел открыть Вам своего сердца. Надеюсь, что моя настойчивость убедит Вас в необычности моих намерений…»

А на отдельном, тщательно сложенном листочке бумаги было написано следующее:

«Образ твой до сих пор

Неотступно стоит перед взором,

Горная вишня.

Видно, сердце мое осталось

Там, в далеких горах…

Тревожусь: «Не слишком ли сильно дул этой ночью ветер?» Надобно ли говорить о необычайном изяществе почерка Гэндзи? Монахини, давно миновавшие пору расцвета, пришли в восторг уже от того, с какой небрежной утонченностью было сложено это крошечное послание, и слезы умиления потекли из их померкших очей. «О, как же теперь быть? Что ответить ему?» — растерялись они.

«Я не приняла всерьез нашего прощального разговора, но вот Вы снова возвращаетесь к нему. И что я могу Вам ответить? Увы, это дитя и «нанивадзу» вряд ли сумеет написать до конца[26], стоит ли обращаться к ней? О да,

Пока яростный ветер

Не сорвал лепестки с веток вишен

На далеких холмах,

Они твое сердце волнуют,

Но как же миг этот краток!

Мне так тревожно…» — написала монахиня.

К великой досаде Гэндзи, монах Содзу ответил примерно так же, поэтому, выждав дня два или три, Гэндзи снарядил Корэмицу.

— Помнится мне, есть там кормилица Сёнагон, найди ее и переговори обо всем.

«Да, ничто не укроется от его взгляда! Она совсем еще дитя, и все же…» — изумлялся Корэмицу, вспоминая прелестную девочку, мельком увиденную в тот вечер.

Пока монах Содзу, снова получивший от Гэндзи письмо, подыскивал слова, способные выразить его признательность, Корэмицу сумел добиться встречи с кормилицей Сёнагон и, не скупясь на подробности, рассказал ей о чувствах и намерениях Гэндзи. В высшей степени наделенный даром красноречия, он умело нанизывал слова одно за другим, но присутствующие при разговоре дамы, все как одна, отнеслись к услышанному весьма неодобрительно: «Она совсем еще дитя, можно ли думать об этом?»

Монахине Гэндзи написал теплое, искреннее письмо, и в него снова была вложена маленькая записка:

«Взглянуть бы хоть раз на знаки, неуверенно начертанные Вашей рукой!

Неглубокой зовут

Эту речку, но чувства глубокие

Зародились в душе.

Почему же так далеко ты,

Отраженье в горном колодце?»

«Зачерпнуть не спеши,

Зачерпнешь — и раскаешься после.

Колодцу в горах

Отраженье решусь ли доверить?

Он, молва говорит, мелковат…» —

ответила монахиня. Да и сам Корэмицу не мог сообщить ничего утешительного.

«Если обстоятельства будут благоприятствовать нам и состояние больной улучшится, мы переедем в столицу. Тогда я смогу ответить более определенно». Вот все, что сказала кормилица, и Гэндзи влачил дни в мучительном беспокойстве и нетерпении.

Тем временем принцесса из павильона Глициний занемогла и покинула Дворец. Государь тосковал и печалился, и, разумеется, Гэндзи было жаль его, но вместе с тем смутная надежда заставляла трепетать его сердце: «Ах, быть может, хотя бы теперь…» Никуда не выезжая, он в унылой праздности коротал дни во Дворце или дома, а когда спускался вечер, ни на шаг не отставал от госпожи Омёбу. И кто знает, как удалось ей все устроить! Так или иначе, настал наконец миг, когда заветное желание Гэндзи исполнилось. Увы, ему казалось, что это всего лишь сон, и печаль сжимала его сердце. Невесела была и принцесса. Еще совсем недавно, вспоминая о своей непростительной слабости, омрачившей ее существование бесконечными терзаниями, она твердо решила, что случившееся никогда больше не повторится, но вот опять… Лицо ее выражало глубокое уныние, но нежные черты казались еще нежнее, а милая застенчивость, с которой она отворачивалась от Гэндзи, сообщала ее облику что-то необыкновенно трогательное. Она была так прекрасна, что Гэндзи невольно робел перед нею.

«Право, будь она хоть в чем-то несовершенна…» — думал он не без некоторой досады. Увы, могли ли слова выразить чувства, переполнявшие его душу? На горе Мрака, горе Курабу найти бы приют, ведь эти летние ночи так жестоко кратки, и встречи скорее печалят…

— Ты сегодня со мной.

Но дождусь ли я новой встречи?

Ночь мелькнет быстрым сном.

Как хотел бы и я, в этом сне

Растворившись, исчезнуть с ним вместе… —

говорит он, рыдая, и, не в силах превозмочь невольной жалости к нему, она отвечает:

— Достояньем молвы

Мое имя станет, я знаю.

Даже если прервет

Бесконечно печальную жизнь

Сон, не знающий пробужденья.

Право, ей было от чего приходить в отчаяние, и сердце Гэндзи сжималось от жалости, когда он глядел на нее.

Омёбу принесла носи и прочие вещи Гэндзи. Вернувшись в дом на Второй линии, он целый день проплакал, не вставая с ложа. Омёбу сообщила, что госпожа, как и прежде, отказалась прочесть его письмо, и, хотя ничего другого Гэндзи не ожидал, сердце его было глубоко уязвлено, и дня два или три он не выходил из своей опочивальни, с ужасом думая о том, что Государь, встревоженный его отсутствием, должно быть, недоумевает: «Что же еще с ним приключилось?»

Принцесса тоже печалилась, сокрушаясь о злополучной доле своей. С каждым днем она чувствовала себя все хуже и не решалась прервать своего затворничества, хотя Государь то и дело присылал гонцов, прося ее поторопиться с возвращением. Дело осложнялось еще и тем, что ее недомогание было не совсем обычным, и, оставаясь одна, она частенько задумывалась: «Что же тому причиной?» Самые тягостные подозрения омрачали ее душу, мысли о будущем приводили в отчаяние. Пока стояла жара, принцесса и вовсе не поднималась с ложа. Миновало три луны, и причина ее недомогания стала очевидной. Ловя на себе недоуменные взгляды, она терзалась, сетуя на свою несчастную судьбу. Ни о чем не подозревавшие прислужницы дивились: «До сих пор не открыться Государю?» Но могли ли они знать… Ее молочная сестра Бэн, Омёбу и некоторые другие дамы, близко прислуживающие ей в купальне, раньше прочих угадали истинную причину ее недуга, и удивлению их не было пределов, но о таких вещах не принято говорить вслух, поэтому Омёбу только молча ужасалась, сетуя на предопределение, которого никому не дано избежать. В конце концов Государю сообщили, что вмешательство злых духов не позволило сразу распознать причину недомогания. И все вокруг на этом успокоились. Государь, еще большую нежность питая теперь к принцессе, то и дело присылал в ее дом гонцов, не давая ей ни на миг отвлечься от мрачных мыслей. Между тем господину Тюдзё приснился удивительный, странный сон. Призвал он к себе толкователя, чтобы узнать, что этот сон ему предвещает, и услышал нечто непостижимое, совершенно невероятное.

— Но предвещает этот сон и большие несчастья, а потому вам следует вести себя крайне осмотрительно, — предупредил его толкователь, и Гэндзи, спохватившись, объяснил:

— Этот сон видел не я, а совсем другой человек. Прошу вас, не говорите о нем никому, пока он не сбудется.

Однако услышанное повергло его в сильнейшее беспокойство. «Что же все это значит?» Тут дошел до него слух о принцессе Фудзицубо. «Неужели?..» — возникла догадка, и, окончательно лишившись покоя, он стал отчаянно молить ее о встрече, но Омёбу, судя по всему, поразмыслив, пришла к выводу, что теперь посредничество ее может иметь несоизмеримо худшие последствия, чем прежде; во всяком случае, короткие письма, которые и раньше-то были редки, совсем перестали приходить.

На Седьмую луну принцесса наконец переехала во Дворец. После столь долгого отсутствия она показалась Государю еще прекраснее, и благосклонность его не ведала пределов. Она уже немного раздалась в талии, лицо же ее осунулось, и томная бледность сообщала ему особое очарование. Ни днем, ни ночью не покидал Государь ее покоев, а поскольку стояла прекрасная пора, располагавшая к изящным утехам, то и дело призывал во Дворец Гэндзи, дабы тот услаждал его слух игрой на кото или на флейте. Как ни старался Гэндзи сохранять хладнокровие, на лице его слишком часто отражались чувства, волновавшие душу, и принцесса не могла отвлечься от постоянно снедавшей ее мучительной тревоги.

Тем временем состояние старой монахини настолько улучшилось, что она решилась покинуть горную обитель. Разыскав ее жилище в столице, Гэндзи стал иногда обмениваться с ней письмами. Вряд ли стоит удивляться тому, что никаких изменений в отношении к нему монахини за это время не произошло. Впрочем, Гэндзи настолько был поглощен своими печальными думами, которые день ото дня лишь множились, что ничто другое не занимало его.

В исходе осени тоска стала просто невыносимой, и Гэндзи погрузился в мрачное уныние. Однажды прекрасной лунной ночью решил он наконец навестить одну из своих возлюбленных. Моросил по-осеннему мелкий, холодный дождик. Путь Гэндзи лежал к Шестой линии, переправе у Столичного предела. Ехал он из Дворца, и дорога начинала уже казаться бесконечной, как вдруг попался ему на глаза заброшенный домик, почти скрытый купой старых, хранящих густую тень деревьев. И сказал ему Корэмицу, спутник неотлучный:

— Это дом покойного Адзэти-но дайнагона. На днях я был здесь по какому-то делу, и сказали мне: «Монахиня совсем слаба, а чем помочь ей — не знаем».

— Несчастная! Я давно должен был навестить ее. Для чего ты не сообщил мне, что ей хуже? Войдем же и спросим, не примет ли она меня? — И Гэндзи выслал вперед человека, дабы сообщил хозяевам о его приближении. — Скажи: «Господин Тюдзё нарочно приехал сюда», — приказал он ему, и тот вошел в дом со словами:

— Господин Тюдзё изволил пожаловать сюда, дабы справиться о здоровье больной.

В доме поднялась суматоха.

— Ах, как неловко! За эти дни она так ослабела, что вряд ли сможет принять господина Тюдзё, — говорили одни, но другие возражали:

— Отправлять его обратно тем более неучтиво.

В конце концов для гостя устроили сиденье в южном переднем покое и проводили его туда.

«Обстановка здесь весьма неприглядная, но, решив, что следует хотя бы поблагодарить вас за любезность… Вы приехали так внезапно, что мы не успели приготовить для вас ничего, кроме этой темной и тесной каморки, уж не взыщите…» — передает монахиня через прислуживающих ей дам.

В самом деле, Гэндзи никогда еще не приходилось бывать в таком бедном жилище.

— Я давно уже намеревался навестить вас, но робел, памятуя о вашей неизменной суровости, к тому же никто не сообщил мне о том, что состояние ваше ухудшилось, и мне, право, жаль… — отвечает он.

«Давно уже страдаю я от тяжкой болезни, и вот жизнь моя подошла к своему крайнему пределу. Я весьма признательна вам за, увы, незаслуженное внимание. К сожалению, я не имею возможности сама принять вас как подобает. Что же касается нашего прежнего разговора, то, если намерения ваши не переменятся, пусть наша юная госпожа войдет в число тех, о ком имеете вы попечение, лишь только достигнет подходящего возраста. Я оставляю ее совсем одну, без всякой опоры. Страх и тревога за ее судьбу, словно путы на ногах, мешают мне идти к желанной цели», — передает ему монахиня.

Покои ее совсем рядом, и до Гэндзи доносится слабый, прерывающийся голос.

— Смели ли мы рассчитывать на подобную милость? Как жаль, что она совсем еще неразумна и не может достойным образом выразить вам свою благодарность!..

— Поверьте, я не дерзнул бы открыть вам свои намерения, не будь они совершенно чисты, — говорит Гэндзи, растроганный ее словами. — Видно, существует связь между нашими судьбами: с того самого дня, как увидел я вашу питомицу, в сердце моем поселилась нежность к ней. Увы, наверное, напрасно я тешу себя пустыми надеждами. — добавляет он. — Но если бы мне позволили хоть раз услышать ее детский голосок…

Но Сёнагон отвечает:

— Ах нет, нет, она уже крепко спит, не ведая ни о чем.

Но как раз в этот миг послышался звук приближающихся шагов.

— Бабушка, говорят, к нам приехал господин Гэндзи, тот самый, что был тогда в монастыре. Почему мне нельзя его видеть? — спрашивает девочка, и дамы, всполошившись: «Вот незадача!», шепчут:

— Тише, тише…

— Но почему? Вы ведь сами говорили: «Стоило увидеть его, сразу прибавилось сил», — не умолкает девочка, явно довольная тем, что ей удалось найти столь неопровержимый довод.

«Что за милое дитя!» — умиляется Гэндзи, но, понимая, в каком затруднительном положении оказались дамы, притворяется, будто ничего не слыхал, и, самым учтивым образом распрощавшись, уезжает.

«Видно, она и в самом деле совсем еще мала. Но я сумею ее воспитать», — думал он. А на следующий день, проявляя необыкновенную заботливость, снова поспешил осведомиться о самочувствии монахини. В письме его, как и прежде бывало, обнаружили крохотную записку.

«Услышал однажды

Журавля молодого голос,

И душа навсегда

Покой потеряла, а лодка

Застряла в прибрежной осоке…

«К тебе одной неизменно…» — писал он намеренно детским почерком, который показался дамам столь изысканным, что они решили: «Пусть так и служит ей прописью». Ответила ему Сёнагон:

«Особа, о самочувствии которой Вы изволите справляться, вряд ли переживет и нынешний день. Как раз сейчас мы отправляемся в горную обитель. Поэтому благодарить Вас за столь любезное участие она будет, очевидно, уже не из этого мира», — прочел Гэндзи, и печаль сжала его сердце. Осенние вечера в ту пору были для Гэндзи особенно тоскливы. Он беспрестанно помышлял о прекрасной обитательнице павильона Глициний, и в душе его крепло желание (быть может, и в самом деле преждевременное) забрать к себе тот юный росток, что возрос от единого корня с предметом его тайных помышлений. То ему вспоминался вечер, когда было сказано: «Роса все не может решиться…», то его охватывало невольное беспокойство: «Она, конечно, мила, но, возможно, меня ждет разочарование…»

Когда ж наконец

Тобой налюбуюсь вдоволь,

Юный росток,

Свои сплетающий корни

С милым сердцу цветком мурасаки…

На дни Десятой луны была намечена церемония Высочайшего посещения дворца Красной птицы — Судзакуин. Предполагалось, что для участия в танцах будут выбраны достойнейшие из достойнейших, поэтому все, начиная с принцев крови и министров, без устали совершенствовали свое мастерство. Вспомнив как-то, что он давно уже не имел вестей из горной обители, Гэндзи отправил туда письмо и получил ответ от монаха Содзу: «В двадцатых числах минувшей луны сестра покинула нас и я не могу не печалиться, хотя и понимаю, что таков всеобщий удел».

Читая письмо, Гэндзи вздыхал, сокрушаясь о тщете всего, этому миру принадлежащего. «Каково теперь бедной сиротке, которой судьба так волновала умершую? Велико, должно быть, ее горе! Вот и меня покинула миясудокоро…» Печальные воспоминания пробудились в его душе, и он послал в горы гонца с самыми искренними соболезнованиями.

Сёнагон весьма достойно ответила ему. По прошествии срока, установленного для поминальных обрядов, женщины вернулись в столицу, и Гэндзи, выждав некоторое время, однажды тихим вечером отправился их навестить.

Ужасающее запустение царило в доме, покинутом почти всеми его обитателями. Как, должно быть, страшно было жить в таком месте столь юному существу!

Введя гостя в те же передние покои, Сёнагон, обливаясь слезами, рассказала ему о последних днях старой монахини, и рукава его невольно увлажнились.

— Некоторые дамы считали, что юную госпожу следует перевезти в дом принца, — сообщила кормилица. — Но ушедшая никогда с ними не соглашалась: «Во-первых, мать юной госпожи, будь она жива, вряд ли позволила бы отдать дочь в дом, где с ней самой когда-то обращались столь жестоко, — говорила она. — Во-вторых, выйдя из младенческого возраста, девочка еще не приобрела достаточного опыта в житейских делах и не научилась читать в сердцах людей. Ей наверняка трудно будет ужиться с другими детьми принца, в которых она встретит скорее презрение, нежели приязнь». Она была права, и мы имели немало возможностей в этом убедиться. Поэтому ваше милостивое предложение — пусть и сделанное мимоходом — явилось для нас великой радостью, и хотя невозможно поручиться за будущее… Но, к сожалению, наша юная госпожа вряд ли подойдет вам, она еще слишком мала, да к тому же наивна — более, чем положено в ее возрасте, и мы просто в растерянности…

— Неужели вы до сих пор не верите мне? А ведь я столько раз уже давал вам понять… Нет никаких сомнений в том, что судьбы наши связаны, иначе меня вряд ли пленило бы такое дитя. О, когда б я мог поговорить с ней сам, без посредников!

В Песенной бухте

Травы морские непросто

Разглядеть сквозь тростник.

Неужели волне придется

Так и отхлынуть ни с чем?

Не слишком ли вы безжалостны? — сетует Гэндзи.

— В самом деле, такая милость… И все же:

На что уповать

Траве, коль, волне покорившись,

Устремится за ней

В бухту Песен, не ведая даже,

Что на сердце у этой волны.

— Увы, не стоит и говорить об этом… — привычно быстро отвечает Сёнагон, и сердце Гэндзи смягчается.

— Отчего ж неприступна… — произносит он нараспев, и молодые прислужницы внимают, затаив дыхание.

Девочка, которая в последние дни, оплакивая умершую, почти не вставала, услыхав от юных наперсниц своих: «Приехал какой-то человек в носи. Уж не господин ли принц?», поднимается и выходит.

— Сёнагон, где человек в носи? Это господин принц приехал? — спрашивает она, приблизившись. Какой нежный у нее голосок!

— Нет, я не принц, но и мной пренебрегать не стоит. Подойдите же, — говорит Гэндзи.

«Ведь это тот господин, которого приезд так взволновал тогда всех! — узнает его девочка. — Наверное, дурно, что я так сказала», — смущается она и, прильнув к кормилице, просит:

— Пойдем же, мне спать хочется.

— Для чего вы прячетесь от меня? Прилягте лучше здесь, положите голову мне на колени. Подойдите же, не бойтесь, — говорит Гэндзи.

— Вот вы и сами изволите видеть. Совсем дитя неразумное… — жалуется кормилица, пытаясь подтолкнуть к нему девочку.

Та простодушно приближается, и Гэндзи, просунув руку за занавес, касается ее волос, ниспадающих блестящими прядями на платье из мягкого шелка. Нетрудно себе представить, сколь прекрасны эти волосы — густые вплоть до самых кончиков, распушившихся под его пальцами. Гэндзи берет ее руку в свои, но девочка, испугавшись внезапной близости этого чужого ей человека, вырывается:

— Я же сказала: хочу спать!

С этими словами она поспешно скрывается во внутренних покоях, но Гэндзи проскальзывает за ней:

— Теперь о вас буду заботиться я. Не надо меня бояться. Кормилица в растерянности:

— Но как же… Разве можно… Какое безумие! Ведь она даже не поймет ничего из того, что вы ей изволите сказать…

— Пусть это вас не волнует. Я прекрасно все понимаю. Мне просто хочется, чтобы вы еще раз убедились в том, сколь необычны мои намерения.

По крыше стучит град, кромешная тьма окружает дом.

«Нельзя ей жить в таком унылом, безлюдном месте», — думает Гэндзи, и слезы навертываются ему на глаза. Разве может он оставить ее здесь одну?

— Опустите решетки. Видно, ночь предстоит тревожная. Я останусь здесь и буду охранять ваш покой. Собирайтесь-ка все поближе, — распоряжается Гэндзи и привычно, словно делает это каждый день, проходит за полог.

Дамы, ошеломленные столь невероятной дерзостью, провожают его изумленными взглядами. А кормилица, как ни велико ее возмущение, только вздыхает. Впрочем, ничего другого ей и не остается, ведь в таких обстоятельствах вряд ли стоит поднимать шум.

Юная госпожа, растерявшись, дрожит, ее прекрасное тело покрывается гусиной кожей, словно от холода. Растроганный Гэндзи закутывает ее в нижнее платье и пытается успокоить нежными речами, хотя в глубине души не может не признать, что его поведение и в самом деле граничит с безрассудством.

— Приезжайте ко мне в гости. У меня много красивых картин, можно играть в куклы.

Он старался говорить о том, что, по его мнению, могло привлечь внимание столь юного существа, и ему удалось настолько расположить к себе девочку, что страх почти покинул ее, но совершенно успокоиться она так и не сумела, и сон не шел к ней. Всю ночь напролет бушевал ветер.

— Право, если б не господин Тюдзё, мы бы всю ночь тряслись от страха. Да, не будь наша госпожа так мала… — тихонько перешептывались дамы.

Обеспокоенная кормилица легла поближе к пологу. Под утро, когда ветер наконец стих, Гэндзи покинул их дом, и могло показаться, будто что-то было меж ними…

— Госпожа ваша так дорога сделалась моему сердцу, что теперь я буду тосковать и на самый краткий миг расставаясь с ней, а потому я хочу перевезти ее в жилище, где в печали влачу свои дни и ночи. Подумайте сами, могу ли я оставить ее в этом доме? Неужели вы не боитесь здесь жить? — сказал Гэндзи на прощание, а Сёнагон ответила ему так:

— Господин принц тоже высказывал намерение забрать ее к себе, мы думаем, что это произойдет после того, как закончатся положенные сорок девять дней[30].

— Принц, несомненно, будет для нее надежной опорой, но ведь она уже привыкла жить с ним розно, и для нее он такой же чужой человек, как и я. Поверьте, хоть я совсем недавно познакомился с вашей юной госпожой, мои чувства уже теперь настолько глубоки, что наверняка окажутся сильнее отцовских.

Погладив девочку по голове, Гэндзи вышел, то и дело оглядываясь.

Небо было затянуто густым туманом, а земля побелела от инея. Этот ранний час таил в себе особое очарование, и Гэндзи с некоторой досадой подумал о том, что теперь весьма кстати было бы и настоящее любовное свидание. Вдруг вспомнилось ему, что по этой дороге он не раз пробирался тайком к одной из своих возлюбленных. Не долго думая, Гэндзи послал телохранителя постучать в ворота ее дома, но на стук никто не отозвался. Тогда Гэндзи велел одному из своих приближенных, у которого был самый красивый голос, произнести:

— Когда на заре

Блуждаю в густом тумане,

Даже тогда

Мимо ворот твоих,

Увы, не могу пройти.

Дважды были произнесены эти стихи, и вот из дома выслали миловидную служанку.

— Если даже туман

Тебе помешать не смог

Мой дом отыскать,

Разве путь преградит тебе

Этот замок из трав? —

ответила она и тотчас скрылась. Больше никто не вышел. Досадно было Гэндзи уезжать ни с чем, но небо быстро светлело, делая всякое промедление нежелательным, и он поспешил домой. Уединившись в опочивальне, он долго лежал без сна, с нежностью вспоминая милое детское личико, и невольно улыбался.

Когда Гэндзи проснулся, солнце стояло высоко. Он тотчас же принялся сочинять письмо юной госпоже, а как содержание его должно было быть особенным, долго размышлял над ним, то и дело откладывая кисть. Вместе с письмом он послал несколько красивых картинок.

В тот же самый день девочку навестил и принц Хёбукё. Он давно уже не бывал в этом старом доме и был поражен, увидев царящее кругом запустение. Просторные покои были пусты, на всем лежала печать уныния. Посмотрев вокруг, принц Хёбукё сказал:

— Даже на короткое время нельзя оставлять столь юное существо в этом жилище. Я перевезу госпожу к себе. Уверен, что в моем доме ей будет удобно. Кормилица тоже получит комнату и будет по-прежнему прислуживать ей. В доме много детей, не сомневаюсь, что она прекрасно поладит с ними.

Принц подозвал дочь к себе, и в воздухе распространилось чудесное благоухание, перешедшее на ее одежды с платья Гэндзи. «Что за прекрасный аромат! Но как дурно она одета…» — с горечью подумал он, затем сказал:

— Я давно уже предлагал, чтобы моя дочь, все это время находившаяся под присмотром старой, больной женщины, увы, ныне покинувшей нас, переехала ко мне, тогда бы она смогла постепенно привыкнуть к новому окружению. Но девочка почему-то всегда недолюбливала обитательницу Северных покоев моего дома, успев, в свою очередь, возбудить ее нерасположение к себе. Разве не печально, что ей придется впервые входить в дом теперь, при столь горестных обстоятельствах?..

— Стоит ли говорить об этом, — возразила Сёнагон. — Как ни уныло это старое жилище, по-моему, юной госпоже следует остаться здесь еще на некоторое время. Когда же она хоть немного проникнет в душу вещей, вы заберете ее к себе. Право, так будет лучше… Денно и нощно оплакивает она свою утрату, отказываясь далее от самой легкой пищи.

И в самом деле, за последнее время девочка заметно осунулась, но это нисколько не повредило ее красоте, напротив, ее нежные черты стали еще прелестнее.

— Для чего так терзать свое сердце? Не тщетно ли печалиться о тех, кого нет уже в нашем мире? Подумай, ведь я остаюсь с тобой, — утешал дочь принц Хёбукё, но вот день склонился к вечеру, и он собрался уходить.

«Ах, без него станет еще тоскливее», — подумала девочка, и слезы потекли по ее щекам. Принц тоже заплакал и сказал:

— Постарайся же не падать духом. Не сегодня завтра я приеду за тобой. Не раз и не два повторил он эти слова, стараясь успокоить ее, и наконец ушел.

Расставшись с отцом, юная госпожа долго и безутешно плакала. Собственное будущее не волновало ее, она печалилась об ушедшей. «Мы никогда не расставались, я привыкла, что она рядом, и вот теперь ее нет». — Девочка была совершенно подавлена тяжестью этой мысли, столь непривычной для ее юных лет, и даже прежние забавы были забыты. Если днем еще удавалось отвлечься, то вечерами ею овладевало такое безысходное уныние, что кормилица говорила:

— Ну можно ли? Как же вы будете жить дальше?

Но все ее попытки утешить госпожу оказывались тщетными, и она лишь плакала вместе с ней.

Скоро Гэндзи прислал к ним Корэмицу.

«Я собирался навестить вас, но призван был Государем… Могу ли я оставаться спокойным, зная, что юная госпожа живет в столь жалком окружении?..»

Прислал он и служителя, дабы охранял их, ночуя в доме.

— Вот уж не ожидали! — возмутились дамы. — Даже если и не принимать их союз всерьез, такое начало не делает чести господину Тюдзё…

— Если слух о том дойдет до принца Хёбукё, его гнев немедленно обратится на нас.

— Смотрите же, не проговоритесь случайно, — наставляли они девочку, но мысли ее были далеко.

Сёнагон поделилась своими сомнениями и с Корэмицу.

— Пройдет время, и, если уж уготована ей такая участь, вряд ли удастся ее избежать. Но пока несоответствие слишком велико. Господин Тюдзё изволил вести здесь весьма странные речи, немало взволновавшие меня, тем более что я не в силах уразуметь, что же истинно у него на сердце. Сегодня посетил нас господин принц и, наказав нам беречь юную госпожу, предупредил, что не потерпит ни малейшего нерадения. Я в полном отчаянии и содрогаюсь от ужаса, вспоминая, сколь безрассудно вел себя ваш господин… — сказала она, но, спохватившись: «Как бы он не подумал, будто меж ними и в самом деле что-то произошло!», предусмотрительно воздержалась от дальнейших сетований. Корэмицу тоже недоумевал: «Что же это значит?»

Вернувшись, он рассказал обо всем Гэндзи, но тот, как ни велика была его нежность к девочке, навещать ее не спешил, ибо боялся прослыть ветреником, извращенным сластолюбцем, и, лишь мечтая украдкой: «Вот перевезу ее к себе!..», посылал к ней письмо за письмом. Под вечер же, как обычно, отправил туда Корэмицу.

— Различные неотложные дела мешают моему господину навестить вас, но он надеется, что его отсутствие не будет воспринято как знак перемены намерений…

— Господин принц изволил известить нас, что приедет за госпожой не позднее чем завтра, и мы в полной растерянности. Да и можно ли было сохранить присутствие духа, ведь, что ни говори, грустно покидать эту затерянную в зарослях полыни хижину, — сообщила кормилица и почти сразу же удалилась.

Заметив, что дамы целиком поглощены шитьем и прочими приготовлениями, Корэмицу поспешил уйти.

Господин Тюдзё в то время находился в доме Левого министра. Его молодая супруга, как обычно, не выказывала особого желания беседовать с ним. Раздосадованный, он тихонько (как говорится, «перебирая осоку») перебирал струны восточного кото и нежнейшим голосом напевал: «Далёко в Хитати тружусь я на поле своем…»

Когда пришел Корэмицу, Гэндзи сразу же подозвал его к себе. Услыхав же о том, что произошло, встревожился немало: «Увезти ее из дома отца мне уже не удастся, ведь не могу же я подвергать себя опасности прослыть неисправимым ветреником или даже похитителем малолетних. А потому надобно забрать ее раньше, чем за ней приедет принц, и некоторое время держать все в тайне, строго-настрого наказав ее прислужницам молчать».

— На рассвете мы отправимся туда. Карету оставь как есть и возьми с собой одного или двух телохранителей, — распорядился он, и Корэмицу вышел.

«Как же быть? По миру пойдет обо мне дурная слава, меня станут называть коварным соблазнителем. Когда бы речь шла о взрослой и разумной особе, люди, решив: «Очевидно, они заключили союз по обоюдному согласию», не стали бы осуждать меня. Но в этом случае… Если принцу откроется истина, я окажусь в весьма затруднительном положении».

Гэндзи медлил, не зная, на что решиться, но слишком досадно было упускать такой случай, и, не дожидаясь рассвета, он покинул дом министра. Молодая госпожа по обыкновению своему держалась принужденно и неприветливо.

— Я вспомнил вдруг об одном важном деле, за исполнением которого мне надлежит присмотреть самому. Поэтому я уезжаю, но скоро вернусь. — С этими словами Гэндзи удалось выскользнуть из опочивальни незамеченным.

Пробравшись в свои покои, он переоделся в носи и скоро, сопутствуемый одним Корэмицу, отправился в путь.

На их стук ворота сразу же, не подозревая ни о чем, открыли и карету тихо ввели во двор. Корэмицу, стукнув в боковую дверь, кашлянул, и Сёнагон, узнав его, вышла.

— Изволил пожаловать господин Тюдзё, — сообщает Корэмицу.

— Наша юная госпожа уже легла почивать. Почему вы так поздно? — спрашивает Сёнагон, а сама думает: «Не иначе, как возвращается от какой-нибудь из своих возлюбленных…»

— До меня дошел слух, что госпожу собираются перевозить в дом принца, вот я и решил поговорить с ней, пока она еще здесь, — объясняет Гэндзи.

— О чем? Неужели господин изволит полагать, что это дитя способно ему отвечать? — смеется Сёнагон. Но Гэндзи, не слушая ее, проходит во внутренние покои.

— Здесь у нас пожилые дамы, — растерявшись, бормочет кормилица, — они спят, совершенно не рассчитывая, что их может кто-то увидеть…

— Госпожа, наверное, еще не проснулась. Что же, я сам разбужу ее. Можно ли спать, когда так прекрасен утренний туман? — И Гэндзи входит за полог, да так быстро, что дамы и ахнуть не успевают. Девочка безмятежно спит, и Гэндзи, приподняв ее, пытается разбудить. «Наверное, это отец», — думает она, так и не проснувшись окончательно, а он, приглаживая ей волосы, говорит:

— Поедемте со мной! Я приехал от господина принца.

Взглянув на него, девочка отшатывается, вздрогнув от неожиданности: «Но ведь это же не принц!»

— Вам должно быть стыдно. Разве я хуже принца? — говорит Гэндзи и, взяв девочку на руки, выходит, провожаемый недоуменными восклицаниями Корэмицу, Сёнагон и прочих.

— Я же говорил вам, что тревожусь, не имея возможности навещать вас достаточно часто, и просил перевезти вашу юную госпожу в более приличное для нее место. Вы же, пренебрегая моими просьбами, отправляете ее к принцу, куда мне даже писать нельзя будет. Одна из вас может сопровождать ее, — обращается он к дамам.

— Поверьте, вы выбрали самое неподходящее время, — говорит взволнованная Сёнагон. — Завтра приедет господин принц, а что мы ему скажем? Подождите еще немного, и если союз ваш действительно предопределен… Ах, вы ставите нас в крайне затруднительное положение…

— Хорошо, вы можете приехать позже, — говорит Гэндзи и велит подвести карету поближе к дому.

Дамы, растерявшись, не знают, что делать, а девочка плачет от страха.

Поняв, что удержать госпожу не удастся, Сёнагон собирает сшитые вчера вечером наряды и, переодевшись сама в приличное случаю платье, садится в карету.

Дом на Второй линии недалеко. Прибыв туда еще затемно, они останавливают карету у Западного флигеля, и Гэндзи выходит сам и выносит девочку, нежно прижимая ее к груди. Сёнагон же медлит:

— Ах, я все еще словно во сне. Что мне теперь делать? — сетует она, а Гэндзи отвечает:

— Это уж как вашей душе угодно. Госпожу я перевез, а вы, если хотите, можете ехать обратно, я распоряжусь, чтобы вас отвезли.

Что тут поделаешь? Приходится и Сёнагон выйти из кареты. О, как все это неожиданно, невероятно, тревожно!

«Что подумает, что скажет господин принц? И что станется с госпожой? Какое несчастье быть покинутой всеми своими близкими!» — сокрушается Сёнагон и плачет. Однако, сообразив, что слезы теперь не к добру, заставляет себя успокоиться.

В Западном флигеле обычно никто не жил, поэтому там не было даже полога. Призвав Корэмицу, Гэндзи поручил ему повесить полог, поставить ширмы — словом, привести все в надлежащий вид. Для начала же ограничились тем, что опустили полы переносного занавеса, разложили на полу сиденья и, послав в Восточный флигель за спальными принадлежностями, легли почивать. Девочка, совсем оробев, дрожала от страха, однако громко плакать не решалась.

— Я лягу с Сёнагон, — сказала она милым детским голоском.

— Теперь вам нельзя будет спать с Сёнагон, — объяснил Гэндзи, и, тихонько всхлипывая, она послушно легла рядом с ним.

Кормилица же, совершенно измученная, не имея даже сил лечь, просидела без сна до самого рассвета. Но вот небо посветлело, и она смогла оглядеться. Стоит ли говорить о доме и его убранстве? Даже песок в саду сверкал так, будто рассыпали по земле драгоценный жемчуг. Ей стало стыдно за свой скромный наряд, но, к счастью, рядом никого не было.

В обычное время в Западном флигеле принимали случайных посетителей, здесь никто не жил, кроме немногочисленной челяди, помещавшейся за тростниковой шторой.

До некоторых из домочадцев уже дошел слух о том, что Гэндзи кого-то привез, и они шептались: «Кто же она? Вряд ли просто очередное увлечение…»

Воду для умывания и утренний рис подали в Западный флигель. Солнце стояло уже совсем высоко, когда Гэндзи поднялся.

— Вас должно стеснять отсутствие дам. Пошлите же вечером за теми, без чьих услуг вам не обойтись, — сказал Гэндзи и распорядился, чтобы из Восточного флигеля прислали девочек-служанок.

— Выберите самых юных, — приказал он, и скоро привели четырех весьма миловидных девочек.

Юная госпожа по-прежнему лежала, закутанная в платье Гэндзи, но он заставил ее подняться:

— Не сердитесь. Будь я дурным человеком, разве так бы я обращался с вами? Женщине полагается быть кроткой.

Судя по всему, он решил сразу же заняться ее воспитанием.

Сегодня девочка показалась ему еще прелестнее. Гэндзи ласково беседовал с ней, потом послал за красивыми картинками и игрушками, надеясь, что они помогут ему отыскать путь к ее детскому сердцу. В конце концов она поднялась и, подойдя к нему в своем измятом темно-сером платье, простодушно улыбнулась, от чего стала еще милее. Глядя на нее, невольно улыбнулся и Гэндзи. Скоро он удалился в Восточный флигель, а юная госпожа, выйдя из внутренних покоев, сквозь ширму стала смотреть на деревья и пруд. Поблекшие от инея цветы возле пруда были прекрасны как на картине, по саду сновали никогда ею прежде не виданные придворные Четвертого и Пятого рангов. «Да, здесь и в самом деле хорошо», — подумала она. Разглядывая ширмы, любуясь красивыми картинами, девочка быстро утешилась. Так, детское горе непродолжительно.

Несколько дней кряду Гэндзи не ездил даже во Дворец и часами беседовал со своей юной питомицей, постепенно приучая ее к себе. Он приготовил для нее многочисленные образцы — дабы совершенствовалась в каллиграфии и живописи — и как бы между прочим создал немало замечательных произведений.

Бывало, напишет на листке лиловой бумаги: «Но услышу: «долина Мусаси» — и вздыхаю тайком…» — и девочка, взяв листок в руки, любуется необыкновенно изящными знаками, созданными его кистью. А он на краешке того же листка напишет совсем мелко:

Вблизи не видал,

Но уже и теперь мне дорог

Юный росток.

Связан с ним цветок из Мусаси,

Недоступный в густой росе…

И, обращаясь к девочке, просит:

— Теперь вы напишите…

— Я еще не умею, — отвечает она, поднимая на Гэндзи глаза, такая простодушная и прелестная, что невозможно не улыбнуться, на нее глядя.

— Нехорошо все время повторять: «Не умею». Я вам покажу, как надо… — говорит Гэндзи.

И юная госпожа, отвернув от него лицо, начинает писать. Пишет она совсем еще неумело и кисть держит по-детски, но, как это ни странно, даже ее неловкость умиляет его.

Застыдившись, что написала неправильно, девочка прячет написанное, но он, отобрав у нее листок, заглядывает в него:

«Понять не могу,

В чем тайный смысл твоей песни.

Неведомо мне,

С каким цветком оказалась

Столь тесно связанной я».

Пишет она изящно, округлыми знаками, и почерк у нее весьма многообещающий — даром что совсем еще детский. Что-то в нем напоминает руку умершей монахини.

«Если изучит она все современные прописи, то будет писать прекрасно», — думал Гэндзи, разглядывая написанное ею. Он строил домики для ее кукол и, играя с ней, забывал о своих печалях.

Между тем принц Хёбукё приехал за дочерью, и оставшиеся в доме прислужницы были в полном отчаянии, не зная, что ему отвечать. Памятуя наказ Гэндзи хранить все в тайне и следуя наставлениям Сёнагон, также строго-настрого запретившей им болтать лишнее, они в ответ на все вопросы твердили одно:

— Куда она уехала, нам неизвестно. Сёнагон увезла ее, ничего никому не сказав.

Поняв, что дальнейшие расспросы бессмысленны, принц Хёбукё сказал:

— Умершая монахиня всегда противилась моему намерению взять дочь к себе, и кормилица, особа весьма решительная, не смея отказать мне прямо, все же сочла своим долгом увезти ее. Коли узнаете что, сообщите, — просил он, повергая дам в еще большее смущение, и вскоре, обливаясь слезами, уехал.

Принц пытался выведать что-нибудь у монаха Содзу, но нигде не нашел никаких следов и лишь с нежностью и печалью вспоминал милые черты девочки. Госпожа Северных покоев тоже была раздосадована столь неожиданным поворотом событий, ибо, в последнее время позабыв о своей неприязни к бывшей сопернице, радовалась, что дитя будет полностью предоставлено ее попечениям.

Тем временем в Западном флигеле постепенно собрались все прислуживающие девочке дамы. Маленькие наперсницы и наперсники ее игр безмятежно резвились, довольные тем, что их юная госпожа так мила и прекрасна…

Лишь когда господина не бывало дома и приходилось коротать вечера в одиночестве, девочка горько плакала, с тоской вспоминая старую монахиню. А об отце она почти и не думала. С малолетства привыкшая видеться с ним крайне редко, она всей душой привязалась к новому своему покровителю. Когда Гэндзи возвращался домой, она прежде других выбегала ему навстречу, ласково беседовала с ним, уже не стыдясь и не смущаясь, когда он обнимал ее, удивительно трогательная в своей непосредственности.

«Взрослая женщина, разумная и проницательная, очень часто бывает склонна по любому поводу осложнять супружескую жизнь до крайности. Мужчина должен быть всегда настороже, как бы не заметила она какой перемены в его чувствах, да и она постоянно чем-то раздражена или обижена. Что хорошего в таком союзе? В лице же этой милой девочки я имею пока лишь прекрасную игрушку. Будь она моей дочерью, меж нами невозможна была бы подобная близость. Право, кто еще может похвалиться столь удивительной питомицей?» — так скорее всего думал Гэндзи.

Шафран

Годы текут, но позабыть он не в силах, как, оставив его, росой мимолетной растаял «вечерний лик», чьей красою не успел он сполна насладиться.

Связанные с ним женщины — и та и другая — словно старались превзойти друг друга в чопорности и гордой неприступности, от них веяло холодом, и мысли его невольно устремлялись к ушедшей, такой открытой, доверчивой и милой, такой ни на кого не похожей и потому особенно привлекательной.

«Вот бы встретить какую-нибудь прелестную особу, никому не ведомую, кроткую, мягкосердечную…» — мечтал Гэндзи, как видно забыв о полученном уроке, и надобно ли сказывать, что от внимания его не укрывалась ни одна женщина, о достоинствах которой шла по миру молва. К некоторым, если почему-либо они возбуждали в нем особый интерес («быть может, наконец…»), он писал письма — всего несколько слов, намекающих на его чувства, — ибо успел привыкнуть к тому, что ни одна не противилась его желаниям, ни одна не отвечала отказом.

Правда, иногда случай сталкивал его с женщинами неприступными, твердыми духом. Как правило, они отличались редким недостатком чувствительности, мешавшим им постичь душу вещей. Время показало, что и они не могли упорствовать до бесконечности и раньше или позже, смирившись, вступали в союз с самыми заурядными мужчинами. Впрочем, таким Гэндзи чаще всего сразу же переставал писать.

Нередко он с сожалением вспоминал о Пустой Скорлупке Цикады, а порой, когда подвертывался благоприятный случай доверить письмо посланцу-ветру, напоминал о себе и Мисканту у Стрехи. Как хотелось ему еще раз увидеть их обеих — чтоб они сидели друг против друга и огонь светильника освещал их… Так, не умел Гэндзи совершенно забывать однажды встреченных женщин.

Дочь кормилицы Саэмон, к которой после Дайни Гэндзи питал самую большую привязанность, прозывалась госпожой Таю. Служила она во Дворце, и отцом ей был Хёбу-но таю из Военного ведомства, благородный муж, в чьих жилах текла высочайшая кровь. Эта весьма бойкая юная особа нередко оказывала различные услуги и самому Гэндзи. Мать ее, став супругой правителя Тикудзэн, покинула столицу, и госпожа Таю жила в доме отца, откуда ездила во Дворец.

Однажды по какому-то случаю рассказала она Гэндзи историю дочери покойного принца Хитати, появившейся на свет незадолго до его смерти. Нежно любимая отцом, осталась она теперь одна на свете и влачила жалкое существование.

Весьма тронутый участью девушки, Гэндзи невольно заинтересовался ею и принялся расспрашивать Таю.

— Не могу сообщить вам ничего достоверного ни о нраве ее, ни о наружности. Живет она замкнуто, сторонится людей. Я иногда захожу к ней по вечерам, и мы беседуем через ширму. Судя по всему, самым приятным собеседником она считает семиструнное кото, — рассказывала Таю, и Гэндзи заметил:

— О да, «три друга»… Второй из них не пользуется особой приязнью у женщин. — Затем он добавил: — Я хотел бы послушать ее игру, и если бы вы что-нибудь придумали… Отец ее, принц, был прекрасным музыкантом, полагаю, что и дочь должна выделяться среди прочих.

— Это так, но все же не настолько, чтобы угодить вашему вкусу, — отвечала Таю.

— Вы нарочно хотите меня раздразнить! Я отправлюсь к ней тайком в ночной час, когда луна скроется в туманной дымке. Постарайтесь и вы освободиться на это время от своих обязанностей, — просил Гэндзи, и госпожа Таю, подумав про себя: «Вряд ли ему это удастся», тем не менее в тихий весенний день, когда во Дворце не устраивалось никаких развлечений, приехала к девушке.

Отец госпожи Таю жил теперь в другом месте и лишь иногда навещал дочь умершего. Сама же Таю, не ужившись с мачехой, полюбила дом принца Хитати и частенько бывала там.

Так вот, в ночь, когда шестнадцатидневная луна была особенно прекрасна, Гэндзи, как и обещал, подъехал к дому, где жила особа, возбудившая его любопытство.

— Увы, в такую ночь трудно добиться чистого звучания! — сокрушалась Таю, но Гэндзи не отступал:

— Пойдите к ней и попросите поиграть хоть немного. Слишком обидно уходить ни с чем.

Тогда Таю провела его в свои довольно небрежно убранные покои, а сама, встревоженная и смущенная, ушла в главный дом. Там еще не опускали решеток, и дочь принца Хитати любовалась садом, по которому разливалось благоухание сливовых цветов. «Какая удача!» — подумала Таю и сказала:

— Мне всегда представлялось, что в такую ночь кото должно звучать особенно прекрасно… Я все время занята и, заходя к вам, спешу уйти, потому, к сожалению, и не успеваю насладиться вашей игрой…

— О да, когда рядом есть человек, способный понять… Но играть перед вами, входящей за «стокаменные стены»… — ответила девушка, но все-таки придвинула к себе кото, и госпожа Таю затаила дыхание: «Понравится ли ему?»

Дочь принца тихонько перебирала струны, и чудесная мелодия, проникая сквозь занавеси, доносилась до слуха Гэндзи. Играла девушка не так уж искусно, но ее кото отличалось весьма своеобразным звучанием, и это сообщало музыке особую притягательность.

В унылом, запущенном жилище ничто не напоминало о тех днях, когда принц Хитати на старинный лад, в строгом благонравии воспитывал свою дочь, и могла ли она не печалиться теперь?

«Если верить старинным повестям, именно в таких местах и происходит самое трогательное», — думал Гэндзи. «Хорошо бы заговорить с ней», — пришло ему в голову, но, испугавшись, что она сочтет его слишком дерзким, он не двинулся с места.

Таю, особа весьма смышленая, решив, что не стоит утомлять его слух, сказала:

— Похоже, собираются тучи… Ко мне должен прийти гость, как бы он не подумал, что я им пренебрегаю… Надеюсь, что когда-нибудь мне удастся насладиться вашей игрой без спешки…

И, более не поощряя девушку, ушла к себе.

— Так быстро? Право, стоило ли вообще… Обидно! Разве за столь короткое время можно что-нибудь понять? — посетовал Гэндзи. Судя по всему, он был не на шутку заинтересован.

— Раз уж я здесь, позвольте мне стать где-нибудь поближе и послушать, — просил он, но Таю, подумав: «Ну нет, именно теперь, когда пробудился в его сердце интерес к ней…», — ответила:

— Увы, существование госпожи столь непрочно, столь горестно. Я боюсь за нее…

«Разумеется, Таю права, — вздохнул Гэндзи. — Надобно принадлежать к совершенно иному кругу, чтобы, едва узнав друг друга, пускаться в откровенно задушевные разговоры. Ее же положение слишком высоко».

— Все же постарайтесь как-нибудь намекнуть госпоже на мои чувства, — сказал он, весьма тронутый участью дочери принца. А поскольку ждали его и в другом месте, собрался уходить.

— Я всегда недоумеваю, слыша, как Государь изволит сокрушаться, пеняя вам за «чрезмерно строгий нрав». Сомневаюсь, что ему приходилось когда-нибудь видеть вас в этой простой одежде… — заметила Таю, и Гэндзи, повернувшись к ней, улыбнулся:

— Право же, не вам меня осуждать. Если уж мое поведение считать легкомысленным, то что можно сказать о некоторых женщинах?

Гэндзи нередко упрекал Таю в ветрености, и теперь, застыдившись, она не смела оправдываться.

«Может быть, подойдя к ее покоям, я что-нибудь и услышу», — подумал Гэндзи и тихонько прошел к дому. Решившись спрятаться за той частью ветхой ограды, которая еще сохранилась, он вдруг заметил, что там уже кто-то стоит.

«Кто же это? Какой-нибудь повеса, плененный дочерью принца?» — недоумевал Гэндзи и, отойдя, спрятался в тени.

А был это То-но тюдзё. Вечером он вышел из Дворца вместе с Гэндзи, но заметил, что тот, распрощавшись с ним, не поехал ни к министру, ни на Вторую линию. «Куда это он?» — Подстрекаемый любопытством, То-но тюдзё последовал за другом, хотя ему и самому было куда ехать. Он был верхом, на самой простой лошади, в скромном охотничьем платье — так мог ли Гэндзи его узнать? То-но тюдзё же, увидев, что Гэндзи вошел в дом не со стороны главных покоев, остановился в недоумении. Тут вдруг заиграли на кото, и он так и остался стоять, прислушиваясь и с нетерпением ожидая появления Гэндзи.

Между тем Гэндзи, не догадываясь, что перед ним То-но тюдзё, и не желая быть узнанным, тихонько отошел и попытался было скрыться, как вдруг увидел, что таинственный незнакомец приближается к нему.

— Раздосадованный вашим явным желанием ускользнуть, я решил не отставать…

Вместе с тобой

Покидали Дворцовую гору,

Но не знаю, когда

От меня ты скрылась украдкой,

Луна шестнадцатой ночи!

Услыхав подобные упреки, Гэндзи рассердился было, но в следующий же миг догадался, кто перед ним, и гнев его сменился изумлением.

— Вот уж не думал! — воскликнул он, затем произнес:

— Любуются все

Светом лунным, всем равно он светит,

Но когда за горой

Исчезает луна, право, стоит ли

И туда спешить вслед за ней?

— Но что вы со мной сделаете, если я буду вот так следовать за вами по пятам? — спросил То-но тюдзё и тут же перешел в наступление: — Нет нужды уверять вас в том, что благоприятный исход подобных прогулок нередко целиком и полностью зависит от спутника. Так что впредь не стоит вам пренебрегать моим обществом. Когда бродишь по столице в столь невзрачном облачении, следует быть готовым ко всяким неожиданностям.

Разумеется, Гэндзи было обидно, что слишком редко удавалось ему ускользнуть от зоркого взгляда То-но тюдзё, однако о «маленькой гвоздичке» тот так и не узнал. Вспоминая об этом, Гэндзи испытывал тайное удовлетворение, будто в том была его собственная заслуга.

Преисполненные теплых чувств друг к другу, юноши поняли, что не в силах расстаться даже ради ожидающих их возлюбленных, поэтому в конце концов уселись в одну карету и, согласно играя на флейтах, вместе поехали в дом Левого министра по дороге, освещенной мягким светом прекрасной, проглядывающей сквозь облака луны.

Не имея с собой передовых, они украдкой пробрались в дом и, послав за носи, переоделись в безлюдной галерее, после чего, как ни в чем не бывало, словно только что вернувшись из Дворца, вошли в покои, тихонько наигрывая на флейтах.

Левый министр, по обыкновению своему не желая упускать такого случая, вышел к ним с корейской флейтой. Он был весьма искусен, и флейта в его руках звучала прекрасно. Послали за кото, и скоро к музицирующим присоединились обитательницы внутренних покоев, из которых многие обладали поистине незаурядными дарованиями. Госпожа Накацукаса превосходно играла на бива, но, поскольку ни для кого не являлось тайной, что, избегая ухаживаний То-но тюдзё, она не могла противиться нежной прелести столь редко посещающего их дом Гэндзи, госпожа Оомия не благоволила к ней, и даже теперь бедняжка, погруженная в глубокую задумчивость, с удрученным видом сидела в сторонке. Впрочем, вряд ли ей стало бы легче, решись она перейти на службу в другое семейство и никогда больше не видеть Гэндзи. Наоборот, одна лишь мысль об этом вовлекала ее в уныние и повергала в смятение все ее чувства.

Юношам невольно вспомнились недавно слышанные звуки кото, и прекрасным в своей необычности показалось им то трогательно-печальное жилище, причем То-но тюдзё подумал: «Ведь может случиться и так: прелестная, обаятельная женщина коротает там безотрадные дни и годы… Я начинаю навещать ее, и трогает она мою душу чрезвычайно. И вот уже страсть целиком завладевает мною, и даже в свете начинают о том поговаривать…»

Но, судя по всему, Гэндзи тоже имел вполне определенные виды на эту особу, и трудно было предположить, что он сразу же отступится от нее, поэтому То-но тюдзё беспокоился и мучился ревностью.

Скорее всего и тот и другой отправили к дочери принца Хитати соответствующие послания, но ни один не получил ответа. Не понимая, что кроется за этим молчанием, То-но тюдзё чувствовал себя крайне уязвленным. «Вот странно, — размышлял он, — женщине, живущей в таком месте, не следует упускать случая для проявления своей чувствительности. Она должна научиться использовать любое, самое незначительное обстоятельство — будь то ничтожный цветок, дерево или облачко, по небу плывущее. Когда, не пренебрегая ничем, станет она возбуждать в сердце мужчины сочувствие собственным настроениям, его привязанность к ней неизбежно усилится. Особа же, которая живет затворницей только потому, что того требует ее высокое звание, вряд ли может кому-то показаться привлекательной».

Пожалуй, То-но тюдзё был огорчен куда больше, чем Гэндзи. Привыкший всем делиться с другом, он и теперь жаловался ему:

— Ответила ли она тебе хоть раз? Я попытался было намекнуть ей на свои чувства, но, увы, тщетно, поэтому я и писать перестал.

«Так я и знал, он все-таки решил проникнуть в ее дом», — улыбнулся Гэндзи и ответил:

— Что я могу сказать? Я не стремился получить ответ, может быть, потому и не получил его, а впрочем…

«Значит, она только мной пренебрегает», — понял То-но тюдзё, и ему стало совсем обидно.

Намерения Гэндзи с самого начала не были столь уж решительными, а когда выяснилось, что дочь принца Хитати лишена всякой чувствительности, он вовсе потерял к ней интерес, однако, заметив, что То-но тюдзё пытается добиться ее благосклонности, подумал: «Она может склониться к тому, кто более настойчив, и мне будет весьма неприятно, если То-но тюдзё, возгордившись, станет смотреть на меня как на отвергнутого ради него прежнего воздыхателя». И он призвал госпожу Таю для доверительной беседы.

— Досадно, что ваша госпожа, решившись, как видно, вовсе не сообщаться со мной, даже не отвечает на мои письма. Уж не подозревает ли она во мне обычного повесу? А между тем непостоянство не столь уж и присуще моему сердцу. Обыкновенно все неприятности, которым причину видят в моем легкомыслии, происходят из-за того, что женщина оказывается слишком неуступчивой. Будь она терпелива, кротка и во всем покорна моей воле, я навсегда остался бы ей предан, особенно если нет у нее вечно недовольных отца и братьев, распоряжающихся ею по своему усмотрению, — сказал он.

— И все же боюсь, что ее дом не подходит для того, чтобы там «пережидал дождь» столь утонченный человек, — отвечала Таю. — Вряд ли вы найдете где-нибудь еще особу столь робкую, столь замкнутую…

И она рассказала Гэндзи все, что было ей известно о дочери принца Хитати.

— Похоже, что вашей госпоже недостает изысканности и особыми талантами она не блещет, но я всегда предпочту иметь дело с женщиной хоть и недалекой, но простодушной и кроткой, — заявил Гэндзи, до сих пор не забывший цветы «вечерний лик»…

Вскоре после того Гэндзи заболел лихорадкой, затем овладела им тайная любовная тоска — и сердце его не знало покоя. Так прошли весна и лето.

Настала осень. Гэндзи коротал дни в тихих раздумьях, и даже стук вальков, так раздражавший когда-то его слух, вспоминался ему теперь как нечто в высшей степени трогательное.

Время от времени посылал он письма к дочери принца Хитати, но она по-прежнему не отвечала. Уязвленный столь явным пренебрежением приличиями, не желая мириться с поражением, Гэндзи решил высказать свои обиды Таю.

— Чем можете вы объяснить ее молчание? Никогда еще со мной не бывало ничего подобного! — жаловался он. И, пожалев его, Таю ответила:

— Поверьте, я никогда не пыталась внушить госпоже, что союз с вами недопустим. Я полагаю, что причина ее молчания кроется в ее чрезмерной застенчивости — и только.

— Но, право же, подобная застенчивость выходит за рамки приличий! Будь ваша госпожа неопытной девицей, полностью зависящей от воли родителей и не ведающей о любовном томлении, ее поведение еще было бы объяснимо, но она показалась мне особой вполне самостоятельной, потому-то я и решился… Мне часто бывает тоскливо, я чувствую себя таким одиноким в этом мире и почел бы за счастье услышать от нее хоть слово сочувствия. Поверьте, на этот раз я далек от обычных намерений, мне было бы достаточно постоять иногда на заброшенной галерее у ее дома. Но она ведет себя крайне неопределенно, и, по-видимому, добиться ее согласия мне не удастся, поэтому, как ни досадно мне поступать вопреки ее воле, прошу вас что-нибудь придумать. Я обещаю не предпринимать ничего такого, что могло бы показаться вам оскорбительным, — упрашивал Гэндзи.

«О да, так бывало всегда, — подумала Таю. — Равнодушно внимает он рассказам о разных женщинах, и вдруг какая-то привлекает его внимание. Однажды в тоскливые часы ночного бдения я рассказала ему об этой особе, и теперь он домогается ее, ставя меня в столь затруднительное положение. А ведь в ней нет ничего утонченного, ничего, что могло бы ему понравиться. И ежели я все-таки соглашусь стать в этом деле посредницей, к хорошему это не приведет, наоборот — последствия могут быть самыми неприятными для госпожи».

Но Гэндзи был слишком настойчив, и могла ли она противиться? Он наверняка обвинил бы ее в нечуткости, а этого ей тоже не хотелось. Еще при жизни принца, отца девушки, всех ужасало запустение, царившее в доме, и люди редко заглядывали сюда, а теперь уж и вовсе никто не оставлял следов на густой траве в саду, поэтому, когда нечаянно проник сюда свет столь редкостной красоты, ничтожные служанки и те совсем помешались от радости. «Ну, ответьте же ему, ответьте…» — увещевали они госпожу, но, увы, застенчивость ее превосходила все пределы, она и не читала писем Гэндзи.

«Раз так, ничего страшного не случится, если при удачном стечении обстоятельств он поговорит с ней через ширму. Скорее всего она не придется ему по вкусу, тогда на этом все и кончится. Но даже если дело примет благоприятный оборот и он начнет посещать ее, вряд ли кто-то меня осудит», — такое решение созрело в легкомысленной головке Таю. Но даже отцу своему она ничего не сказала.

Давно миновал Двадцатый день Восьмой луны. Стояли ночи, когда появления луны приходилось ждать почти до самого рассвета. В небе ярко сияли одни лишь звезды, а ветер, поющий в кронах сосен, навевал тоску. Беседуя с Таю о лучших днях своей прежней жизни, дочь принца Хитати заливалась слезами.

«Другого такого случая не дождешься», — подумала Таю и, наверное, известила Гэндзи, потому что он не замедлил прийти, по обыкновению своему таясь от чужих глаз.

Вот наконец на небе появилась луна. Дочь принца Хитати сидела, уныло созерцая ветхую изгородь, затем, вняв настояниям прислужниц, начала тихонько перебирать струны кото, и звучали они весьма мелодично.

Но ветренице Таю и этого было мало. «Играла бы госпожа понежнее и не старомодно», — думала она. Посторонних в доме не было, и Гэндзи без труда проник во внутренние покои, а проникнув, вызвал Таю. Та изобразила удивление, словно до сего мига и не ведала ни о чем.

— Не знаю, что и делать! Изволил пожаловать господин Тюдзё. Он неоднократно выказывал мне неудовольствие за ваше молчание, когда же я решительно отказала ему в помощи, говоря, что от меня здесь ровно ничего не зависит, заявил: «Пойду и объясню ей все сам». Что прикажете ему отвечать? Человек он непростой, и возражать ему нелегко, поэтому было бы жестоко оставлять его без ответа. Пожалуй, лучше вам самой побеседовать с ним через ширму, — посоветовала Таю, и девушка ответила, застыдившись:

— Но я, право, не знаю, что нужно говорить…

Она попыталась скрыться в глубине дома, проявляя тем самым полную свою неискушенность. Таю засмеялась:

— Женщине даже самого высокого звания не возбраняется вести себя подобным образом, когда она имеет родителей, которых ласки и попечения поддерживают ее существование. Но вы совсем одиноки, и вам не подобает упорствовать в своем неприятии мира, — сказала она, а та, будучи, несмотря ни на что, особой весьма покладистой, не могла долго противиться и лишь попросила:

— Нельзя ли не отвечать ему, а только слушать? Тогда лучше опустить решетку и сесть вот здесь…

— О нет, такого гостя неприлично оставлять на галерее. Уверяю вас, он ни в коем случае не позволит себе никакой дерзости, никакого безрассудства, — уговаривала ее Таю и, собственноручно сдвинув перегородки, отделявшие покои от домашней молельни, положила за ними сиденье для гостя и принялась поспешно прибирать все вокруг. Глядя, как она хлопочет, госпожа еще более смутилась, но поскольку сама она и ведать не ведала, как надобно беседовать со столь важной особой, то решилась во всем положиться на Таю, которая, уж наверное, знала, что делает.

Настал миг, когда старушка (видно, кормилица хозяйки) и другие прислужницы, разойдясь по своим покоям, легли, и вечерняя дрема одолела их. Лишь две или три молодые дамы суетились возле госпожи, сгорая от желания узреть наконец того, чья красота привлекала к себе все взоры. Облачив дочь принца в ее лучшее платье, они попытались, как могли, приукрасить ее наружность, в то время как сама она сохраняла полное безразличие. Гэндзи, приложивший немало усилий к тому, чтобы сделать неприметной для любопытных взоров несравненную красоту свою, был, несмотря на это, столь прекрасен, что Таю невольно вздохнула: «Показать бы его сейчас тому, кто способен оценить! А в этом заброшенном доме… право, досадно!» Тихий, незлобивый нрав госпожи внушал надежду на благоприятный исход, по крайней мере можно было не опасаться никаких неуместных выходок с ее стороны. Тем не менее на душе у Таю было неспокойно, ибо она понимала, что, освобождаясь от мучительного бремени постоянных попреков Гэндзи, она невольно становится причиной будущих страданий дочери принца Хитати.

А Гэндзи, памятуя о высоком звании девушки, предполагал в ней какую-то особенную прелесть, во всяком случае ему казалось, что она должна выгодно отличаться от тщеславных жеманниц, стремящихся во всем следовать современным веяниям.

Наконец по едва заметным признакам он угадал, что девушка, вняв увещеваниям дам, приблизилась к перегородке. Спокойное достоинство ее движений, равно как и чарующий аромат сандаловых курений, распространившийся в воздухе, позволяло Гэндзи надеяться на то, что ожидания его не были напрасны.

Весьма убедительно рассказывал он ей о тоске, поселившейся с некоторого времени в его душе, но, увидев его рядом, девушка окончательно лишилась дара речи. «Увы, безнадежна…» — вздохнул Гэндзи.

— Сколько же раз

Отступался я, побежденный

Молчаньем твоим.

Приходил же, влекомый надеждой, —

Ведь ты не сказала: «Молчи».

Скажите же прямо, а то словно концы одного шнурка, что может быть тягостнее? — сетует он.

Тут молочная сестра госпожи, весьма бойкая особа по прозвании Дзидзю, не снеся столь неуместного молчания, произносит, приблизившись

— Не желаю, о нет,

Колокольчика звоном внезапным

Прервать твои речи.

И все ж — почему, не знаю —

Ответить не в силах сама…

Услыхав совсем еще юный, лишенный всякой значительности голос, Гэндзи, не подозревая, что имеет дело с посредницей, невольно дивится: «Не слишком ли она развязна для особы столь высокого звания?» Но тем не менее спешит заметить:

— Столь редкостная удача выпала на мою долю, что теперь уже я не в силах вымолвить ни слова…

Мне известно давно,

Что молчанье бывает дороже

Самых пылких речей.

Но твое молчанье упорное

Отзывается болью в сердце.

И он продолжает говорить — о всяких пустяках, о том о сем, то шутя, то серьезно, но, увы, напрасно!

«Как это понимать? Неужели она так отлична от других женщин и наружностью, и образом мыслей своих?» — Рассердившись, Гэндзи решительно раздвигает перегородки и проходит во внутренние покои.

«Что же это? Совершенно усыпив мою бдительность…» — негодует Таю. Однако же, как ни жаль ей госпожу, она предпочитает удалиться к себе, сделав вид, будто и не ведает ни о чем. А молодые прислужницы, готовые все простить тому, чья несравненная красота окружена такой славой в мире, не решаются даже сетовать громко. Их беспокоит одно — что внезапное вторжение застало госпожу врасплох. Сама же госпожа, не испытывая ничего, кроме мучительной растерянности, вот-вот лишится чувств от стыда и страха.

«Именно такие женщины и стали теперь любезны моему сердцу. Воспитанные в строгости, не тронутые влиянием света…» — думал Гэндзи, стараясь быть снисходительным. Но вряд ли от его внимания укрылись некоторые досадные странности ее натуры. Да и чем она могла привлечь его?

Тяжело вздыхая, Гэндзи покинул их дом задолго до рассвета. Таю лежала без сна, прислушиваясь. «Чем же все кончилось?» — волновалась она, но, рассудив, что благоразумнее не вмешиваться, сделала вид, будто ничего не замечает, и даже не окликнула Гэндзи обычным: «Позвольте проводить!» Впрочем, он и сам старался никому не попадаться на глаза.

Вернувшись в дом на Второй линии, Гэндзи лег, продолжая размышлять о том, сколь далек от совершенства наш мир. Не мог он не беспокоиться и о дочери принца Хитати, ибо пренебрегать особой такого звания было недопустимо. Так лежал он, погруженный в мучительные раздумья, когда пришел к нему То-но тюдзё.

— До сих пор изволишь почивать? Уж наверное, не без причины. И Гэндзи, поднявшись, отвечает:

— О да, разнежился на привольно одиноком ложе. Ты из Дворца?

— Совершенно верно, оттуда. Вчера вечером мне сообщили, что сегодня должны быть выбраны музыканты и танцоры для церемонии Высочайшего посещения дворца Судзаку. Я приехал, дабы известить о том министра, а потом сразу же вернусь во Дворец.

По-видимому, он очень спешил.

— Коли так, и я с тобой, — говорит Гэндзи и, повелев принести утренний рис, угощается сам и потчует гостя, после чего, хотя у ворот стояли наготове обе кареты, они сели вместе в одну и отправились во Дворец. Причем по дороге То-но тюдзё продолжал уличать Гэндзи в чрезмерной сонливости и упрекать за скрытность.

В тот день во Дворце шли поспешные приготовления к церемонии, и Гэндзи совершенно не имел досуга. Иногда он с раскаянием вспоминал, что не отправил дочери принца Хитати положенного письма, но только поздно вечером ему удалось наконец его написать.

Пошел дождь, однако Гэндзи не испытывал ни малейшего желания снова «пережидать его» в доме принца — видно, ему довольно было и одного раза.

Давно уже миновало время, когда можно было ждать письма, и Таю, кляня себя, жалела госпожу. Сама же девушка, до крайности смущенная происшедшим, даже не понимала, сколь оскорбительна подобная задержка обычного утреннего послания.

В письме же было написано вот что:

«Вечерний туман

Все завесил вокруг, и напрасно

Я просвета искал.

А теперь этот дождь — все сильнее

Сжимает сердце тоска…

Охваченный нетерпением, жду, когда тучи наконец разойдутся…» Уязвленные явным нежеланием Гэндзи приезжать к ним сегодня, дамы тем не менее старались уговорить госпожу написать ответ, но все чувства ее были в таком смятении, что она оказалась неспособной сочинить даже самого простого послания и, только вняв настояниям Дзидзю — «Медлить нельзя, скоро совсем стемнеет», — заставила себя написать следующее:

«Подумай о том,

С каким нетерпением жду я

Темной ночью луны.

Пусть в сердце твоем это небо

Пробуждает иные чувства…»

Когда-то лиловая бумага пожелтела от старости и казалась удивительно старомодной. Знаки, начертанные весьма уверенной рукой, были выдержаны в старинном стиле[8], а строчки равны по длине — словом, ничего достойного внимания в письме не было, и Гэндзи сразу же отложил его.

«Интересно, что она подумала обо мне? — тревожился он. — Вот, оказывается, что это такое — запоздалое раскаяние. И все же что мне делать? Придется, видно, запастись терпением и заботиться о ней до конца своих дней», — решил наконец Гэндзи, но, не подозревая об этом, девушка предавалась печали.

С наступлением ночи Левый министр покинул Дворец, и Гэндзи поехал с ним.

В последнее время в доме министра было особенно шумно. Там собирались юноши из благороднейших столичных семейств и, предвкушая удовольствия, связанные с церемонией Высочайшего посещения, коротали дни в оживленных беседах, совершенствовались в разнообразнейших танцах. С утра до вечера в доме звучала громкая музыка, юноши выбивались из сил, стараясь затмить друг друга… Право, во время обычных музицирований такого не бывает. Звонко пели большие флейты «хитирики», им вторили флейты «сякухати», юноши подкатили к перилам даже большой барабан «тайко» и сами били в него.

Не имея досуга, Гэндзи лишь иногда, улучив миг, навещал дорогих его сердцу особ, но в том заброшенном доме не показывался вовсе. Приближалась к концу осень, дочь принца Хитати не смела уже и надеяться, а дни и луны текли, сменяя друг друга. Совсем немного осталось до дня Высочайшего посещения, музыкальные занятия были в самом разгаре, и вот тут-то в покоях Гэндзи появилась Таю.

— Как поживает ваша госпожа? — спросил ее Гэндзи, которому, несмотря ни на что, было искренне жаль девушку.

Рассказав ему о том, как обстоят дела в доме покойного принца Хитати, Таю добавила:

— Ваше явное пренебрежение удручает не только ее, но и всех ее домочадцев.

Говоря это, она чуть не плакала.

«Она полагала, что, показав мне свою госпожу издалека, сумеет укрепить меня в мысли о ее привлекательности, а на большее не рассчитывала. Я же разрушил ее замыслы, и она вправе считать меня бессердечным», — думал Гэндзи. Представив же себе печально поникшую фигуру дочери принца, почувствовал себя растроганным. «Бедняжка уверена, что я навсегда покинул ее».

— Теперь я совершенно не имею досуга. Увы, не в моей власти… — вздохнул он, но тут же улыбнулся: — Я надеюсь, что мне еще удастся обогатить ум вашей госпожи знаниями, приличными ее полу, а то она показалась мне довольно невежественной особой.

Глядя на его прекрасное юное лицо, Таю не могла не улыбнуться в ответ. «Ах, право, было бы только странно, если бы женщины, с ним связанные, не испытывали мук ревности. И разве не понятно его стремление во всем потакать своим желаниям, ни с кем особенно не считаясь?» — подумала она.

Когда остались позади самые беспокойные дни, Гэндзи стал время от времени навещать дочь принца Хитати.

С тех пор как в доме на Второй линии появилась некая юная особа, связанная с чудесным цветком мурасаки, он, очарованный ею, отдалился от своих прежних возлюбленных и даже на Шестой линии бывал крайне редко. Тем более тяготила его обязанность посещать этот заброшенный дом, хотя он жалел и не забывал его обитательницу. У него никогда не возникало желания получше разглядеть эту стыдливую особу, пока однажды не пришла ему в голову мысль, что, может быть, она вовсе не так дурна, как кажется. В самом деле, только осязанием трудно что-нибудь распознать. «Вот бы увидеть ее!» — загорелся Гэндзи, но не мог же он позволить себе откровенно разглядывать ее при ярком свете? Поэтому однажды ночью, когда дамы были одни и чувствовали себя вполне свободно, Гэндзи тайком пробрался в дом и стал смотреть сквозь решетку.

Как и следовало ожидать, увидеть госпожу ему не удалось. Обветшавшие переносные занавесы, судя по всему, годами стояли на одних и тех же местах, их никогда не отодвигали и не переставляли, поэтому Гэндзи так и не сумел удовлетворить своего любопытства, и пришлось ему ограничиться созерцанием четырех или пяти прислужниц, которые, сидя поодаль, ели что-то крайне непривлекательное и жалкое, хотя и поданное на китайском фарфоре изысканно зеленоватого оттенка. Другие сидели в углу, дрожа от холода, их когда-то белые платья были немыслимо засалены, а привязанные сзади к поясу грязные платки сибира придавали еще более отталкивающий вид их и без того безобразным фигурам. Тем не менее в прическах у них, как полагается, торчали гребни, правда готовые того и гляди выпасть. «Я-то думал, что таких можно встретить лишь в Танцевальной палате или в Отделении дворцовых прислужниц», — недоумевал Гэндзи. Он и представить себе не мог, что подобные особы могут входить в свиту благородной девицы.

— Какой холодный выдался год! Впрочем, поживешь с мое — и не такое придется испытать, — говорит одна из прислужниц, обливаясь слезами.

— Подумать только, мы могли еще на что-то жаловаться, когда наш господин был с нами! В такой нищете, не имея опоры, и то живем как-то… — сетует другая, дрожа так, словно вот-вот поднимется в воздух.

Смущенный тем, что невольно подслушал, как поверяют они друг другу свои горести, Гэндзи тихонько отошел, потом, словно только что приехав, постучал по решетке.

— Ах, какая радость! — оживились прислужницы. Поярче засветив светильники, они подняли решетку и впустили Гэндзи.

Дзидзю на сей раз отсутствовала, эта молодая особа прислуживала еще и жрице Камо. Остальные, не отличаясь миловидностью и вид имея весьма провинциальный, представляли собой непривычное для Гэндзи окружение.

Снег, о котором дамы только что говорили с таким страхом, действительно пошел, и все вокруг покрылось белой пеленой. На небо было страшно взглянуть, бушевал ветер, светильники погасли, и некому было их зажечь. Гэндзи вспоминалась та ночь, когда злой дух напал на его возлюбленную из дома с цветами «вечерний лик», но он утешал себя тем, что жилище покойного принца при всей его запущенности было гораздо меньше, да и не такое безлюдное. Так или иначе, ночь, судя по всему, предстояла унылая и бессонная. Однако же была в этой ночи какая-то своеобразная трогательная красота, способная необычностью своей пленить сердце Гэндзи, и когда б не упорное молчание госпожи…

Наконец небо посветлело, и, собственноручно приподняв решетку, Гэндзи взглянул на покрытый снегом сад. Пустынное пространство, которого белизна не нарушалась ни единым следом, навевало уныние… Мог ли он уйти, оставив женщину в одиночестве?

— Посмотрите, какое прекрасное небо! Неужели вы до сих пор боитесь меня? — пеняет он ей.

Еще довольно темно, но сияние снега — достойное обрамление для юной красоты Гэндзи, и даже старые дамы, глядя на него, расцветают улыбками.

— Выйдите же к нему скорее. Нехорошо! Женщина должна быть мягкой и послушной, — поучают они госпожу, и, уступчивая по натуре, она принаряжается, как может, и выходит к Гэндзи. Он же, словно не замечая ее появления, любуется садом, а сам украдкой разглядывает ее. «Какова же она? Вот будет радость, если она окажется более привлекательной, чем казалось!» — думает он, по обыкновению своему сообразуясь лишь с собственными желаниями, но, увы… Прежде всего ему бросается в глаза, что она слишком высока ростом, это заметно, даже когда она сидит. «Ну вот, так я и знал», — расстраивается Гэндзи. Вторая выдающаяся и не менее неприятная черта в ее наружности — нос. Он сразу же приковывает к себе внимание, заставляя вспомнить о небезызвестном существе, на котором восседает обычно бодхисаттва Фугэн. Нос на диво крупный, длинный, с загнутым книзу кончиком. Но, пожалуй, самое в нем неприятное — это цвет. Лицо же бледное, соперничающее белизной со снегом, с несоразмерно вытянутой нижней частью и с чересчур выпуклым узким лбом. Женщина так худа, что невозможно смотреть на нее без жалости. Даже сквозь платье видно, как узки ее угловатые плечи.

«Уж лучше бы я ее не видел!» — думает Гэндзи, не в силах тем не менее оторвать глаз от ее лица. И в самом деле, зрелище редкостное! Впрочем, форма головы ничуть не хуже, чем у женщин самой безупречной наружности, волосы же просто прекрасны. Длинные — длиннее платья, — они тяжело падают вниз, струятся по полу.

Может быть, не совсем хорошо с моей стороны останавливаться еще и на подробностях ее наряда, но ведь недаром в старинных повестях знакомство с героиней всегда начинается с описания ее одежды.

Так вот, облачена она в нижнее платье дозволенного оттенка, но совершенно выцветшее и в почерневшее от времени утики с наброшенной поверх него роскошной благоухающей накидкой из куньего меха. Эта накидка — вещь сама по себе старинная и благородная — слишком тяжела для столь молодой особы, и это несоответствие сразу бросается в глаза. Впрочем, не будь накидки, бедняжка неизбежно замерзла бы — и Гэндзи смотрит на нее с сочувствием. Он не может вымолвить ни слова, будто на этот раз немота поразила его, потом все же — «Попробую еще раз разбить ее молчание» — решает и пытается завести с ней разговор о том о сем, но женщина только робеет и, словно невежественная провинциалка, закрывает рот рукавами, становясь при этом удивительно похожей на участника торжественной церемонии, который горделиво выступает, расставив в стороны локти. Она старается улыбаться, но улыбка получается слишком принужденной и не идет ей. Вид у нее такой жалкий и несчастный, что Гэндзи спешит уйти.

— Ведь у вас нет никакой опоры в жизни. Так почему бы вам не отнестись с большим доверием и приязнью к человеку, который готов о вас позаботиться? Ваше упорное молчание обижает меня, — говорит он, видя, однако, в этом молчании неплохой предлог для того, чтобы поскорее удалиться.

— Под утренним солнцем

Тают сосульки под крышей.

Отчего же, скажи,

По-прежнему скована льдом

Земля у нас под ногами? —

произносит он, но женщина только бессмысленно хихикает, и, видя, что она не в состоянии выдавить из себя ни слова, Гэндзи уходит, дабы более не смущать ее.

Срединные ворота, к которым подают его карету, совсем обветшали и скособочились. Ночью многочисленные изъяны не были так заметны, хотя догадаться об их существовании не составляло труда. Теперь же перед Гэндзи открывается картина такого унылого запустения, что сердце его мучительно сжимается. Только снег, пухлыми шапками покрывающий ветви сосен, кажется теплым и придает саду то печальное очарование, какое бывает у уединенной горной усадьбы.

«Так вот они, «ворота, увитые хмелем», о которых говорил тот человек. Когда б я мог поселить здесь женщину беспомощно нежную, томиться от любви, ждать встреч!.. Ужели не удалось бы мне отвлечься от непозволительных дум? Но, увы, особа, здесь живущая, не подходит для этой цели… — думает Гэндзи. — Вряд ли кто-нибудь другой мог проявить большее терпение. Верно, душа покойного принца, тревожно витающая вокруг дочери, привела меня к ней».

Призвав одного из спутников своих, он велит ему стряхнуть снег с померанцевого деревца. Тут, — уж не от зависти ли? — вздрагивают ветки сосны, и с них тоже сыплется снег, словно «небесные волны захлестнули их…». «Как жаль, что рядом нет женщины, способной хоть как-то откликнуться на мои чувства, даже не выказывая при этом особой глубины понимания», — думает Гэндзи.

Ворота еще закрыты, принимаются искать ключника, и вот он выходит — совсем уже дряхлый старик. Женщина неопределенного возраста — то ли дочь его, то ли внучка, — запачканным платьем своим резко выделяющаяся на фоне белого снега, зябко поеживаясь, держит в руке обернутую концом рукава какую-то странную плошку, в которой тлеет несколько крошечных угольков. Старик никак не может открыть ворота, и женщина, подойдя, принимается тянуть вместе с ним — зрелище не из приятных. Наконец вмешивается кто-то из спутников Гэндзи, и ворота поддаются.

— Глядя на снег,

Увенчавший голову старца.

Подумал невольно:

Этим утром его рукава

Едва ли влажнее моих…

«Юным нечем прикрыть наготу…» — говорит Гэндзи и невольно улыбается, вспоминая покрасневший нос, который придавал девушке такой озябший вид.

«Когда бы увидел ее То-но тюдзё! Какое сравнение пришло бы ему в голову? Он всегда следит за мной, вряд ли для него осталось тайной, что я посещаю ее», — думает Гэндзи с некоторым беспокойством.

Будь дочь принца заурядной, ничем не примечательной особой, он скорее всего сразу же покинул бы ее, но она была так жалка и беспомощна, что он не решился ее оставить и время от времени писал к ней, хотя письма его были вовсе не похожи на любовные. Он посылал ей шелк, узорчатую парчу, хлопчатые ткани, чтобы было чем заменить кунью накидку, одаривал приличными нарядами ее пожилых прислужниц, не забыл даже древнего старика ключника — словом, имел попечение как о высших, так и о низших. Поскольку женщину, по-видимому, ничуть не смущало, что заботы Гэндзи о ней носили исключительно житейский характер, он со спокойной душой решил и впредь таким же образом опекать ее и входил во все самые ничтожные, самые сокровенные ее нужды.

Привлекательной нельзя было назвать и Уцусэми, которую в ту давнюю ночь застал врасплох его взор, однако, обладая умением скрывать свои недостатки, она не казалась жалкой. А ведь эта особа занимает в мире куда более высокое положение… Воистину, достоинства женщины не зависят от ее звания…

Надо сказать, что Гэндзи и теперь довольно часто вспоминал супругу правителя Иё, такую спокойную, изящную, но, увы, потерянную для него навсегда.

Год подошел к концу. Однажды, когда Гэндзи был в своих дворцовых покоях, зашла к нему госпожа Таю. Она нередко прислуживала ему при стрижке волос и оказывала другие услуги, но отношения меж ними были скорее дружескими, нежели любовными. Гэндзи считал ее милой собеседницей и часто шутил с ней. Даже когда он не призывал ее, она приходила сама, коли было у нее чем с ним поделиться.

— Ах, все это так странно… Я в полной растерянности, но было бы просто дурно не рассказать вам… — говорит она, улыбаясь, и замолкает.

— А что такое? Уж от меня-то вы можете ничего не скрывать, — отзывается Гэндзи.

— Да разве я скрываю? Со своими печалями я сразу прихожу к вам, порой даже злоупотребляя вашей благосклонностью, но… дело-то слишком щекотливое… — И она, смешавшись, умолкает.

— Неужели нельзя не жеманиться! — сердится Гэндзи.

— Я с письмом от госпожи… — говорит она наконец и вытаскивает письмо.

— Что ж тут особенного? — удивляется Гэндзи и берет письмо, а Таю смотрит, затаив дыхание.

Толстый, покоробившийся лист бумаги «митиноку», правда старательно пропитанный благовониями… Написано же довольно умело. Вот и стихи:

Китайский наряд

Сшит из жесткого шелка, жестоко

Сердце твое.

Потому и мои рукава

Промокают все больше и больше…

Гэндзи в недоумении склоняет голову, а Таю, разложив на полу платок, ставит на него тяжелый старомодный ларец.

— Вы и представить себе не можете, как мне неприятно… Но ведь это платье, нарочно приготовленное к первому дню Нового года! Я не посмела пренебречь таким даром и отдать его обратно. Хотела было, ничего никому не говоря, оставить платье себе, но госпожа наверняка обиделась бы… Потому и решила: покажу вам, а потом… — оправдывается она.

— Было бы крайне досадно, если бы вы оставили его у себя. Что может быть дороже такого дара для человека, рядом с которым нет никого, кто высушил бы его рукава…

Больше Гэндзи ничего не мог сказать, а про себя с сожалением подумал: «И все же… Как неизящно сказано! По-видимому, эти строки — предел ее собственного мастерства. Дзидзю вряд ли допустила бы… По всему видно, что у нее нет даже наставника, искусно владеющего кистью».

Представив себе, каких мучений, какого умственного напряжения стоило дочери принца это письмо, Гэндзи улыбнулся.

— Пожалуй, самым ценным даром можно считать именно стихотворение, — говорит он, рассматривая пожелтевший листок бумаги, и Таю заливается краской.

Из ларца торчат концы какого-то одеяния. Судя по всему, это нижнее платье модной расцветки, но невероятно поблекшее, старинного покроя, а также темное — и с лица, и с изнанки — носи. И то и другое сшиты весьма дурно.

— «Что за диковинный наряд?» — думает Гэндзи и как бы между прочим пишет что-то на краешке развернутого письма… Таю заглядывает сбоку и видит:

«Вряд ли цветом своим,

О шафран, ты прельстить меня можешь,

Но скрасным цветком —

Почему, я и сам не знаю —

Расстаться никак не могу.

«Всегда ярко-алым мне этот цветок казался», но, увы…»

«Очевидно, не без причины сетует он на красные цветы», — догадывается Таю, но, как ни жаль ей госпожу, чье лицо она не раз имела возможность видеть в лунном свете, стихотворение Гэндзи приводит ее в неописуемый восторг.

— Алый наряд,

Один только раз окрашенный,

Блекнет так быстро…

Но все ж и его не стоит

Молве отдавать на суд.

Увы, тяжко жить в этом мире, — привычно, как бы между прочим, отвечает Таю.

Стихотворение ее не представляет собой ничего особенного, но Гэндзи снова и снова сокрушается: «Когда бы та сумела хоть так ответить…» Однако высокое звание дочери покойного принца Хитати требовало сочувствия, и менее всего ему хотелось, чтобы из-за подобных мелочей страдало ее доброе имя. Тут подходят прислуживающие в его покоях дамы, и Гэндзи говорит, вздыхая:

— Лучше спрячем это платье. Уж очень оно не похоже на обычное подношение.

«Для чего я показала ему? Теперь он и меня будет считать полной невеждой…» — Совсем смутившись, Таю тихонько выходит.

На следующий день Таю прислуживала во Дворце, и, заметив ее в Столовом зале, Гэндзи бросил ей записку, сказав:

— Вот ответ на вчерашнее. Надеюсь, он не покажется слишком дерзким…

— Что, что такое? — заинтересовались дамы.

— Ах, и ту прекрасную деву забыв,

Деву с горы Микаса,

Чье лицо словно алой сливы цветок…

произнес Гэндзи и вышел.

Таю была восхищена, а не знающие, в чем дело, дамы недоумевали:

— Что же его так развеселило?

— Да ничего особенного. Верно, подглядел, какой оттенок приобретает нос у того, кто любит носить алое платье по утрам, когда выпадет иней… А как хороша его песня, не правда ли? — сказала Таю.

— Но она более чем неуместна. Где он увидел здесь ярко-алые цветы? Вот если бы среди нас были госпожа Сакон или Хиго-но унэбэ… — переговаривались так ничего и не понявшие дамы.

Когда Таю принесла письмо в дом дочери принца, дамы, собравшись в покоях госпожи, с восторгом прочли его:

«Немало меж нами

Ночей, проведенных розно,

Зачем же ты хочешь

Нас отдалить друг от друга

Еще на одно платье?»

Эти строки, начертанные весьма небрежно на простой белой бумаге, показались дамам верхом совершенства.

Как-то к вечеру, в конце года, Таю явилась в дом дочери принца Хитати с тем же ларцом, на сей раз заключавшим в себе праздничные одежды, очевидно приготовленные кем-то для самого Гэндзи. Там был один полный наряд, верхнее платье из бледно-лиловой узорчатой ткани, еще одно — цвета керрия и множество других вещей.

— Может быть, господину Тюдзё не понравился цвет посланного нами платья? — догадался было кто-то из пожилых дам, но они тут же успокоились, решив: «Да нет, как можно, оно ничуть не хуже этого, такое нарядное!»

— А сколько искренности и простоты в стихах, сложенных госпожой! Ответ же господина Тюдзё пусть и искусен по форме… — переговаривались они.

Но госпожа, зная, каких трудов стоило ей собственное стихотворение, поспешила переписать стихотворение Гэндзи на отдельный листок бумаги и спрятала его.

Миновал Первый день года, а как на нынешний год намечено было провести Песенное шествие, в столице царило обычное предпраздничное оживление, которое, однако, не мешало Гэндзи с сожалением вспоминать унылое жилище покойного принца. И вот на Седьмой день, как только закончились праздничные церемонии и на землю опустилась ночь, он покинул высочайшие покои, сделав вид, будто идет в свою дворцовую опочивальню, а сам, как только совсем стемнело, отправился к дочери принца.

За последнее время в ее доме произошли заметные перемены, он приобрел вполне жилой вид и сделался ничуть не хуже других столичных усадеб. Изменилась и сама госпожа, став более мягкой, женственной. «Может быть, она и собой теперь не так дурна?» — подумалось Гэндзи.

На следующее утро он нарочно медлил, дожидаясь, пока взойдет солнце. Восточная боковая дверь главного дома оказалась открытой, над полуразрушенной галереей с противоположной стороны не было крыши, поэтому солнечные лучи беспрепятственно проникали в дом, а сияние выпавшего за ночь снега позволяло еще отчетливее видеть все, что происходит внутри.

Госпожа полулежала неподалеку от галереи, глядя, как Гэндзи облачается в носи. Форма ее головы и ниспадающие по спине волосы были безукоризненны.

«Ах, если бы и сама она изменилась к лучшему…» — подумал Гэндзи, открывая решетку. Помня о прежнем, весьма печальном опыте, он не стал поднимать ее до конца, а чтобы она не опустилась, подставил скамеечку-подлокотник. Затем ему понадобилось привести в порядок растрепавшиеся на висках волосы, и дамы вынесли невероятно старомодное зеркало, китайскую шкатулку для гребней и ларец с разноцветными шнурками. Вопреки его ожиданиям в шкатулке нашлись не только женские, но и мужские гребни, хоть и в малом количестве — обстоятельство, в котором увиделось ему нечто в высшей степени утонченное.

Наряд госпожи на сей раз не произвел на него неприятного впечатления, ибо на ней было платье, им самим же и присланное. Впрочем, Гэндзи не узнал его, лишь удивился тому, что накидка с красивыми узорами почему-то показалась ему знакомой.

— Смею ли я надеяться, что в новом году вы удостоите меня возможности иногда слышать ваш голос? Право, когда другие ожидают соловья, я с таким же нетерпением жду, не станете ли вы со мной поласковее, — говорит Гэндзи, и вдруг раздается робкий, дрожащий голосок:

— «Расщебечутся пташки… Одна только я…»

— Вот и прекрасно, теперь я вижу, что и в вашей жизни начался новый год, — улыбается Гэндзи.

— «Не сон ли?..» — произносит он и выходит, а госпожа провожает его взглядом. Она прикрывает нижнюю часть лица, и виден лишь яркий цветок шафрана… Что за неприятное зрелище!

В доме на Второй линии Гэндзи встретила юная госпожа Мурасаки, прелестная в своей полувзрослости. «Оказывается, и алый цвет может быть красивым…» — подумал Гэндзи, на нее глядя. Живая и непосредственная, девочка была очень мила в мягком, без узоров платье хосонага цвета «вишня». Из-за приверженности старой монахини к обычаям прошлого девочке до сих пор не чернили зубов, но сегодня Гэндзи распорядился, чтобы ее лицу придали соответствующий нынешним требованиям вид, и она была особенно хороша с начерненными зубами и четко очерченными бровями.

«Для чего я растрачиваю время на унылые связи, лишая себя возможности чаще видеть это трогательное существо?» — думал Гэндзи, как обычно играя с девочкой в куклы. Они рисовали на бумаге картинки и раскрашивали их. К многочисленным рисункам, сделанным юной госпожой, Гэндзи присоединил свои. Он нарисовал женщину с длинными волосами, а нос ее слегка тронул алой краской. Увы, даже нарисованная на бумаге, она была неприятна ему. Глядя на свое отражение в зеркале, Гэндзи дотронулся кистью с алой краской до кончика собственного носа — и что же? Даже его прекрасное лицо стало уродливым, когда на нем появилось яркое алое пятно. Юная госпожа изумленно смотрела на него и громко смеялась.

— А что, если я навсегда останусь таким? Что вы тогда скажете? — спрашивает Гэндзи.

— Нет, мне так не нравится, — отвечает она, невольно забеспокоившись: «А вдруг краска и правда не смоется?» А Гэндзи, делая вид, будто стирает пятно, говорит озабоченно:

— Видите, не стирается. Вот до чего игры доводят! Что теперь скажет Государь?

Встревожившись, девочка подбегает к нему и пытается сама стереть краску.

— Только не прибавляйте еще и туши, как Хэйтю. Пусть уж лучше останется красным, — шутит Гэндзи. Право, вряд ли встретишь где-нибудь более прелестную чету!

Дни стояли ясные, и душа томилась: когда же, когда появятся цветы на деревьях, окутанных легкой дымкой? Бросались в глаза набухшие, в любой миг готовые лопнуть бутоны на ветках сливы. А алая слива, растущая подле крыльца, уже украсилась прекрасными цветами, как обычно, раньше всех…

— Не пойму отчего,

Но с алым цветом всегда я

Был не в ладах,

Хоть и пленяли меня

Цветущие сливы…

Увы… — невольно вздохнул Гэндзи.

Кто знает, что станется с ними со всеми?

Праздник алых листьев

Высочайшее посещение дворца Судзаку было намечено провести по прошествии Десятого дня Десятой луны. Ожидалось, что церемония превзойдет по великолепию все, когда-либо имевшие место, и велика была досада благородных дам, лишенных возможности насладиться столь удивительным зрелищем. Государь же, огорченный прежде всего тем, что предстоящую церемонию не увидит обитательница павильона Глициний, принял решение устроить предварительный смотр танцам в своих покоях.

Гэндзи-но тюдзё исполнял танец «Волны на озере Цинхай». В паре с ним выступал То-но тюдзё из дома Левого министра. Сей юноша, выделявшийся среди прочих как нежной прелестью лица, так и благородством осанки, рядом с Гэндзи казался неприметным горным деревом, выросшим подле цветущей вишни. В то поистине незабываемое мгновение, когда лучи заходящего солнца внезапно осветили высочайшие покои, а музыка зазвучала громче, стало ясно, что этот танец никогда еще не исполнялся танцором с таким несравненно прекрасным лицом и такой величественной поступью.

Когда же Гэндзи запел, собравшимся показалось, будто слышат они голос калавинки[3], птицы Будды. Право, столь трогательна была его красота, что Государь отирал невольные слезы, и скоро уже плакали все: и знатные вельможи, и принцы. Когда же, закончив петь, порозовевший от волнения Гэндзи поправил рукава и стоял некоторое время неподвижно, ожидая нового вступления музыкантов, он более, чем когда-либо, заслуживал прозвания Блистательный.

Нёго из Весенних покоев, недовольная столь явным превосходством Гэндзи, сказала:

— Не удивлюсь, если и боги и демоны восторгаются, взирая на него с небес. Не слишком ли много чести?

Молодые же прислужницы осуждали госпожу за подобное жестокосердие.

А принцесса из павильона Глициний думала: «Когда б не связывала нас с ним эта ужасная тайна, насколько больше радости доставил бы мне его танец!» — и происходящее казалось ей сном.

На эту ночь она осталась во Дворце.

— После «Волн на озере Цинхай» на другие танцы и смотреть было невозможно, не правда ли? — спрашивает Государь, и она через силу отвечает:

— О да, замечательно…

— Второй танцор тоже недурен. Юноши из благородных семейств всегда вносят что-то свое, особенное в рисунок танца, движения рук. Я отнюдь не желаю умалять достоинства наших прославленных танцоров, но им, как правило, недостает непосредственности и живости. Боюсь только, что, исчерпав сегодня все свои возможности, юноши окажутся куда беспомощнее под сенью алых листьев… Но мне так не хотелось лишать вас этого удовольствия…

На следующее утро принесли письмо от господина Тюдзё.

«Как Вам понравились танцы? Когда б Вы знали, в каком смятении была моя душа…

Бремя тягостных дум

Движенья лишает свободы,

До танцев ли мне?

Но надеюсь, язык моих рукавов

Тебе был понятен все же…

Смею ли я рассчитывать на Вашу снисходительность?»

Могла ли Фудзицубо, перед мысленным взором которой все еще стоял его пленительный образ, оставить это письмо без ответа?..

«Неведомо мне,

Что в китайских старинных танцах

Значит взмах рукава,

Но вчера все движенья твои

Я ловила восторженным взором…

О, когда б могла я смотреть вчуже…» — ответила она, и, восхищенный ее письмом, Гэндзи невольно подумал: «Так, даже в этой области она осведомленнее многих. Ее мысль простирается к далеким векам чужеземных владык. Уже теперь она достойна называться государыней». Он улыбнулся и, бережно, словно драгоценную реликвию, развернув письмо, долго любовался им.

В день Высочайшего посещения Государя сопровождали все без исключения придворные, не говоря уже о принцах крови. Разумеется, был среди них и принц Весенних покоев. По пруду, как обычно, кружили ладьи с музыкантами, и исполнялось великое множество танцев: корейские приходили на смену китайским. Повсюду разносились звуки музыки, барабанный бой.

Государь, мучимый дурными предчувствиями, которым причиной послужила необычайная красота, излучаемая вчера вечером лицом Гэндзи, повелел в разных храмах читать сутры, и прослышавшие об этом говорили сочувственно: «Воистину, не зря…» Только мать принца Весенних покоев по-прежнему злилась: «Ни к чему это все».

Музыканты круга были избраны исключительно из тех придворных и лиц более низкого звания, коих мастерство нашло всеобщее признание в мире. Саэмон-но ками и Уэмон-но ками, одновременно состоявшие в чине государственных советников, руководили соответственно «левыми» и «правыми» музыкантами.

Участники танцев, на долгое время обрекши себя на полное затворничество, совершенствовали свое мастерство под наблюдением лучших в мире наставников.

Под сенью высоких дерев, убранных багряными листьями, собралось сорок музыкантов, невыразимо сладостно пели флейты, им вторил ветер в соснах, он гулял над землей, будто настоящий вихрь, прилетевший с далеких гор, срывая и увлекая за собой листы, и в их багряном кружении светоносный облик исполнителя «Волн на озере Цинхай» был так прекрасен, что страх за него невольно сжимал сердца присутствующих. Листья почти осыпались с ветки, украшавшей его прическу, и слишком ничтожной казалась она рядом с его прелестным лицом, поэтому Садайсё поспешил заменить ее сорванной в дворцовом саду хризантемой.

К вечеру стал накрапывать дождик словно с единственной целью: показать, что и небеса тронуты до слез. Необычайная красота Гэндзи приобрела еще большую значительность в тот миг, когда, украшенный прихотливо поблекшими хризантемами, выступал он в заключительном танце, в котором именно сегодня ему удалось достичь предела своего удивительного мастерства. Последние движения повергли собравшихся в благоговейный трепет; казалось, что подобная красота создана не для нашего печального мира.

Даже невежественные простолюдины, укрывшиеся за деревьями и скалами под сенью багряной листвы, во всяком случае те из них, которые хоть и не очень глубоко, но все же сумели проникнуть душу вещей, проливали слезы умиления.

Следующим танцем, привлекшим внимание собравшихся, был «Осенний ветер» в исполнении Четвертого принца, малолетнего сына обитательницы Дзёкёдэн, дворца Одаривающего ароматами. Эти два танца исчерпали восхищение зрителей, и на остальные никто уже и смотреть не мог, казалось даже, что они скорее умаляют значительность зрелища.

В тот вечер Гэндзи-но тюдзё был удостоен действительного Третьего ранга, а То-но тюдзё повысили до низшей степени действительного Четвертого. Остальные благородные юноши также ликовали, вознагражденные каждый сообразно своим заслугам, и, видя в их успехе отблеск славы Гэндзи, люди спрашивали: чему в своей прошлой жизни обязан он умением поражать людские взоры и ублажать сердца?

Тем временем принцесса Фудзицубо, покинув Дворец, поселилась в своем родном доме, и Гэндзи, снова о том лишь помышляя, как бы свидеться с нею, навлекал на себя неудовольствие дочери Левого министра. Слух о появлении в доме на Второй линии некоего юного росточка быстро распространился среди прислужниц молодой госпожи, и, подслушав как-то их разговоры, она встревожилась больше прежнего. Ее беспокойство было тем более понятно, что она не знала об истинном положении вещей. Разумеется, когда б она повела себя так, как на ее месте повела бы себя любая другая женщина, то есть когда б она открыто высказала свое недовольство супругу, Гэндзи наверняка сумел бы рассеять ее подозрения, откровенно все рассказав. Но она имела весьма неприятное свойство злиться молча, толкуя его действия самым невероятным образом, что в конечном счете скорее всего и побуждало его искать утешения в сомнительных приключениях.

Наружность молодой госпожи было совершенна настолько, что самый придирчивый ценитель не смог бы отыскать в ней хоть какой-то изъян. К тому же Гэндзи узнал ее ранее других женщин, а потому не оставлял надежды: «Возможно, она не сразу поймет, как я привязан к ней и как ценю ее, но придет время, и это случится. Она столь разумна, столь постоянно ее сердце, когда-нибудь…» — думал он, неизменно ставя ее на особое место среди тех, о ком имел попечение.

Тем временем юная особа, постепенно осваиваясь в доме на Второй линии, все краше становилась лицом и милее нравом. При этом она не утратила былой непосредственности и по-детски льнула к Гэндзи. Решив пока никому, даже домочадцам своим, не открывать, кто его питомица, Гэндзи оставил ее в отдаленном флигеле, который согласно его распоряжению был убран с редким изяществом. Там он и сам проводил теперь дни, обучая юную госпожу разным премудростям. Он писал для нее прописи, которые изучая она совершенствовалась в искусстве письма. Иногда ему казалось, что она — дочь его, с которой ранее он был разлучен и которую вернул ему счастливый случай. Гэндзи выделил ей отдельную прислугу, начиная с Домашней управы и управляющих, дабы довольствовали ее всем, чего только душа пожелает. Люди, за исключением Корэмицу, пребывали в недоумении. Даже отец юной госпожи и тот ничего не ведал. Часто вспоминая о прошлом, девочка тосковала по старой монахине. Только присутствие Гэндзи способно было рассеять ее печаль, но он редко проводил ночи в доме на Второй линии, вынужденный посещать многочисленных своих возлюбленных, и каждый раз, когда под вечер он собирался уезжать, она не умела скрыть своего огорчения, отчего казалась ему еще трогательнее и милее. Иногда дня на два, на три Гэндзи оставался во Дворце, откуда сразу же ехал в дом Левого министра. Возвращаясь после долгого отсутствия, он неизменно находил юную госпожу в столь подавленном состоянии, что невольно чувствовал себя виноватым, она казалась ему беспомощной сиротой, оставленной на его попечение, и тревожно было у него на душе, когда приходилось проводить ночи вне дома.

Монах Содзу, услыхав, что «так, мол, и так», возрадовался, хоть и озадачен был немало. Когда совершались поминальные службы, Гэндзи послал весьма значительные пожертвования.

Однажды, желая узнать о состоянии принцессы из павильона Глициний, Гэндзи отправился в дом на Третьей линии, где был встречен Омёбу, Тюнагон, Накацукаса и прочими прислужницами. «Она явно избегает меня», — с горечью подумал он, но, постаравшись взять себя в руки, принялся беседовать с дамами на разные отвлеченные темы. Тут-то и пожаловал принц Хёбукё. Узнав, что в доме изволит находиться господин Тюдзё, он пожелал видеть его. Украдкой поглядывая на своего собеседника, всегда пленявшего его нежной прелестью черт, Гэндзи думал: «Будь он женщиной…» Разумеется, у него были причины испытывать к принцу особенно теплые чувства, и, пожалуй, никогда еще он не беседовал с ним столь доверительно. «Что и говорить, редкая красота», — думал и принц, любуясь непринужденно изящными движениями Гэндзи. Далекий от мысли, что видит перед собой будущего зятя, он предавался сластолюбивым мечтаниям: «Ах, будь он женщиной…»

Когда стемнело, принц Хёбукё прошел за занавеси, а Гэндзи, проводив его завистливым взором, с горечью вспомнил о том, как в былые дни, сопутствуя Государю, вот так же входил в покои принцессы и беседовал с ней, не прибегая к посредникам. Теперь же она так беспредельно далека… Но, увы, даже думать об этом было тщетно.

— Мне следовало навещать вас почаще, но, не имея к вам никакого дела, я боялся показаться излишне навязчивым… Был бы крайне признателен, если бы вы сочли возможным давать мне какие-нибудь поручения… — церемонно молвил он, уходя.

Даже госпожа Омёбу не находила средств помочь ему. В последнее время принцесса, как видно мучимая еще большим, чем прежде, раскаянием, выказывала столь явное нежелание сообщаться с Гэндзи, что отчасти из жалости к ней, отчасти сознавая собственную вину, Омёбу не решалась даже словечко за него замолвить, и так скучной вереницей тянулись дни. «О превратная судьба!» — думали оба, предаваясь беспредельному отчаянию.

А Сёнагон радовалась нечаянной удаче, выпавшей на долю ее госпожи. Уж не сам ли Будда явил такую милость в ответ на мольбы умершей монахини, которые воссылала она, охваченная тревогой за судьбу своей маленькой внучки? Нельзя сказать, чтобы не было уСёнагон оснований для беспокойства, ведь помимо многочисленных тайных возлюбленных существовала еще и дочь Левого министра, связанная с Гэндзи самыми прочными узами. Все это предвещало немало сложностей, но особое благоволение, коим дарил Гэндзи юную госпожу, позволяло надеяться на лучшее.

По родственникам с материнской стороны положено носить одеяние скорби в течение трех лун, и к концу года с юной госпожи сняли темное платье. Поскольку же монахиня вырастила ее одна, без матери, наряды девочки и теперь не отличались яркостью, она носила розовые, светло-лиловые или светло-желтые гладкие платья, которые были ей удивительно к лицу.

Отправляясь на церемонию Поздравления, господин Тюдзё зашел взглянуть на свою питомицу.

— Чувствуете ли вы себя повзрослевшей с нынешнего дня? — спрашивает он, и дамы смотрят на него с восхищением. В самом деле, трудно себе представить что-нибудь более прекрасное, чем его улыбающееся лицо.

Юная госпожа неизвестно когда выставила своих кукол и теперь озабоченно суетится вокруг. Гэндзи приготовил для нее шкафчик высотой в три сяку, где среди всего прочего были маленькие кукольные домики, сделанные им самим, и она расставила их повсюду так, что и места свободного не осталось.

— Инуки сказала: «Надо изгонять злых духов» — и поломала все, вот я теперь исправляю, — жалуется девочка, целиком поглощенная своими игрушками.

— Да, она и в самом деле слишком небрежна. Я велю все починить. А вы постарайтесь воздерживаться сегодня от недобрых слов и не плачьте, — наставляет ее Гэндзи и выходит, окруженный свитой столь многочисленной, что она заполняет все вокруг. Дамы собираются у занавесей, желая полюбоваться этим великолепным зрелищем. Вместе с ними выходит и юная госпожа. Вернувшись потом в свои покои, она берет одну из кукол — как будто это господин Гэндзи — и наряжает ее, готовя к отправлению во Дворец.

— Надеюсь, что в нынешнем году вы станете наконец взрослой. Вам уже больше десяти лет, пора расстаться с куклами. У вас есть супруг, и вы должны держаться спокойно, с достоинством, как подобает взрослой женщине. А вы даже причесать себя как следует не даете, — пеняет ей Сёнагон. Она говорит все это, желая пристыдить девочку, у которой на уме одни игры, но внимание юной госпожи привлекает другое: «Значит, у меня теперь есть муж? И такой молодой и красивый, не то что у дам…»

Да, девочка все-таки повзрослела, раз такие мысли стали приходить ей в голову. Тем не менее ее малолетство, скрыть которое было не так-то легко, по-прежнему повергало в недоумение обитателей дома на Второй линии. Они ведь и представить себе не могли, что не совсем обычные узы связывали их господина с этой юной особой.

Из Дворца Гэндзи отправился в дом Левого министра, где его приняли с обычной холодной учтивостью. Раздосадованный упорным нежеланием супруги смягчить свое сердце, Гэндзи сказал:

— О, если б я мог надеяться, что в новом году вы перестанете чуждаться меня и подарите своим доверием…

Но, увы, с того самого дня, как до молодой госпожи дошел слух о некоей особе, поселившейся в доме на Второй линии, она еще больше отдалилась от супруга и терзала себя ревнивыми подозрениями, полагая, что ее соперница будет непременно выдвинута на первое место. Правда, когда Гэндзи, делая вид, будто не замечает ее холодности, пытался шутить с ней, она, не упрямясь, отвечала, да так тонко, как не всякая сумела бы. Будучи на четыре года старше супруга, госпожа подавляла его своей зрелой, достигшей полного расцвета красотой. «Разве можно сказать, что она чем-то нехороша? — думал Гэндзи. — Всему виной мое собственное непостоянство, она вправе чувствовать себя обиженной».

Будучи единственной дочерью Левого министра, снискавшего исключительное благоволение Государя, и принцессы крови, молодая госпожа выросла, окруженная неусыпными заботами близких, и, обладая чрезвычайно гордым нравом, весьма болезненно воспринимала малейшее пренебрежение со стороны супруга. Возможно, если бы Гэндзи сам старался во всем угождать ей, они со временем и сблизились бы, но, увы…

Левый министр, конечно, тоже огорчался, видя, сколь непостоянно сердце Гэндзи, но стоило тому появиться, все обиды оказывались забытыми, и он суетился вокруг, не зная, чем угодить зятю. Вот и теперь: заглянув к Гэндзи на следующее утро, когда тот, собираясь ехать во Дворец, облачался в парадное платье, министр собственноручно поднес ему великолепный фамильный пояс, поправлял одежду сзади, чуть только башмаки не надевал. Трогательное зрелище, не правда ли?

— Этот пояс лучше оставить до Дворцового пира, — говорит Гэндзи, но министр стоит на своем:

— Для того случая найдется пояс и получше. Этот просто не совсем обычный, и только… — и в конце концов принуждает Гэндзи надеть пояс.

Право, иногда создавалось впечатление, что весь смысл своей жизни он полагал в том, чтобы предупреждать малейшее желание зятя, любоваться им. И казалось, не было для него большей радости, чем хоть изредка видеть его в своем доме.

— Поеду с поздравлениями, — уходя, сказал Гэндзи, но немногих удостоил внимания, ограничившись Дворцом, Весенними покоями, обителью Ити-но ин[14]. Заехал он и в дом Фудзицубо на Третьей линии.

— Ах, как прекрасен сегодня господин Тюдзё! Годы лишь умножают его красоту. О да, просто страшно за него становится, — восторгались дамы, а сама госпожа, поглядев украдкой в щелку занавеса, с трудом справилась с волнением.

Двенадцатая луна миновала, но никаких изменений в ее состоянии не произошло, и все домашние жили в тревожном ожидании: «Уж на эту-то луну непременно…» Во Дворце тоже готовились к предстоящему событию, но, увы, скоро и Первая луна была позади, а все оставалось по-прежнему. «Уж не злой ли дух…» — заговорили в мире, повергая Фудзицубо в смятение. «Видно, суждено мне из-за этого расстаться с жизнью», — вздыхала она, и так тяжело было у нее на сердце, что она совсем занемогла.

Господин Тюдзё, все более убеждаясь в правильности своих подозрений, тайно заказывал молебны в разных храмах. Зная, сколь превратен наш мир, он испытывал сильнейшее беспокойство, к которому присоединялся еще и страх: «Неужели лишь на краткий миг встретились мы, чтобы снова расстаться, и уже навсегда?»

Но вот по прошествии Десятого дня Второй луны появилось на свет дитя мужского пола, все печали были преданы забвению, веселье воцарилось во Дворце и в доме на Третьей линии.

«Теперь она будет жить долго», — радовался Государь, но у Фудзицубо тревожно сжималось сердце, и, только прослышав о том, что во дворце Кокидэн ниспосылаются на ее голову проклятия, она постаралась укрепить дух свой, понимая: «Коли уйду теперь из мира, люди непременно начнут злословить». И мало-помалу здоровье вернулось к ней.

Тем временем Государь — «Ах, но когда же?» — только и думал о том, как бы поскорее увидеть младенца. Гэндзи тоже проводил дни в мучительном беспокойстве и нетерпении и вот однажды отправился на Третью линию, улучив миг, когда там не было других посетителей.

— Государь изволит беспокоиться… Позвольте мне увидеть принца, дабы я мог рассказать о нем во Дворце, — просит он, но принцесса отвечает:

— Нет, пока это невозможно. — И, что совершенно естественно, не показывает ему дитя.

Увы, уже теперь удивительное, просто невероятное сходство младенца с Гэндзи не оставляло места для сомнений, и муки Фудзицубо были невыносимы. «Ужели найдется человек, способный, на него глядя, не осудить меня? — беспрестанно терзалась она. — От взыскательных взоров людских не укрываются куда более невинные проступки… Мое же преступление ужасно, так могу ли я надеяться, что молва пощадит меня?» Право, не было в мире женщины несчастнее.

Гэндзи, встречая иногда Омёбу, прибегал к самым убедительным доводам, надеясь на ее помощь, но, увы, напрасно. Когда же он с безрассудным упорством добивался возможности увидеть принца, она неизменно отвечала:

— К чему такая настойчивость? Ведь ждать осталось совсем недолго. Но и у нее на сердце было тяжело. Впрочем, о столь щекотливом предмете они не решались говорить открыто.

— Где, в каком из миров смогу я наконец встретиться с ней? — сетовал Гэндзи, рыдая, и трудно было не сочувствовать ему.

— Какая судьба

Была в прошлых рожденьях завязана,

Чтобы всю эту жизнь

Нам выпало так вот прожить

Неизменно вдали друг от друга?

Увы, того не дано нам постичь…- вздыхал он, и Омёбу, зная, какое смятение царит в душе госпожи, постаралась, как могла, смягчить свой отказ.

— Рядом ли ты, далеко ли —

Причин для печали немало.

Так, не зря говорят,

Что блуждают во мраке сердца

Людей, в этом мире живущих…

Да, как это ни печально, вряд ли можно надеяться на облегчение ваших страданий, — тихонько говорила она Гэндзи.

Так ничего и не добившись, он уходил, а Фудзицубо, больше всего на свете страшившаяся пересудов, пеняла Омёбу за безрассудное посредничество и постепенно отдалялась он нее. Правда, она старалась ничем не выдавать своего неудовольствия, особенно в присутствии других дам, но время от времени оно прорывалось наружу, и Омёбу, не ожидавшая такой перемены, вздыхала и плакала тайком.

На Четвертую луну маленького принца доставили во Дворец. Он был крупнее, чем положено в его возрасте, и уже умел поворачиваться. Сходство было просто невероятное, не оставлявшее места для сомнений, но Государь, далекий от каких бы то ни было подозрений, лишь подумал: «Должно быть, совершенная красота делает людей похожими друг на друга». Нежность, с которой он ласкал ребенка, была поистине безмерна.

Государь до сих пор сожалел о том, что, страшась людского суда, не сделал своего любимого сына наследником. Видя, что, взрослея, Гэндзи превращается в мужа, которого достоинства заслуживают куда большей награды, чем звание простого подданного, он не переставал терзаться сознанием своей вины перед ним.

Но вот столь же яркое сияние было подарено миру особой, в родовитости которой никто не посмел бы усомниться. Государь обратил на маленького принца все попечения свои, лелея его, словно совершенной красоты жемчужину. Только принцесса Фудзицубо по-прежнему предавалась печали, и ничто не могло рассеять ее мрачных мыслей.

Когда господин Тюдзё по обыкновению своему явился в павильон Глициний, дабы участвовать в музицировании, Государь вышел к нему с принцем на руках.

— Много детей у меня, но лишь тебя с младенческих лет постоянно имел перед взором. Может быть, потому, что слишком живы еще воспоминания того времени, это дитя кажется мне удивительно похожим на тебя. Впрочем, наверное, младенцы все одинаковы, — сказал он Гэндзи, любуясь маленьким сыном.

Господин Тюдзё почувствовал, как лицо его заливается краской. Страх, стыд, радость, умиление — самые противоречивые чувства переполнили его сердце, и слезы навернулись на глазах. Маленький принц что-то лепетал, и его улыбающееся личико было так прекрасно, что страшно становилось за его судьбу. «Если я и в самом деле похож на него, должно мне беречь себя», — подумал Гэндзи не без некоторого самодовольства.

Слова Государя повергли обитательницу павильона Глициний в такое смятение, что пот заструился по ее лицу. Гэндзи же, не в силах справиться с волнением, вскоре покинул Дворец.

Вернувшись в дом на Второй линии, он лег, подумав: «Немного успокоюсь и отправлюсь к министру».

В саду среди густой зелени уже сверкали яркие венчики «вечного лета». Сорвав цветок, Гэндзи послал его Омёбу, скорее всего сопроводив весьма пространным посланием:

«Вспоминая тебя,

Я любуюсь прекрасной гвоздикой.

Но не может душа

Ни на миг обрести утешенья,

Лишь обильней ложится роса…

«Вот цветы расцветут…» — мнилось мне, но, увы, безотраден мир».

Видимо, письмо принесли в удачный миг; во всяком случае, Омёбу показала его своей госпоже.

— Хоть одну пылинку — на лепестки, — просила она, и Фудзицубо, которой было в тот день как-то особенно грустно, ответила:

«Пусть с его лепестков

На рукав скатились росинки,

Все равно не могу

Смотреть неприязненным взором

На нежный цветок гвоздики».

Она начертала эту песню еле видными знаками, продолжать же не стала, а Омёбу, обрадовавшись, отнесла письмо Гэндзи, который лежал, погруженный в невеселые думы: «Наверное, ответа, как обычно, не будет…» При виде Омёбу сердце его забилось от несказанной радости, из глаз покатились слезы.

Рассудив, что, лежа вот так, в праздности, он все равно не сможет справиться с тоской, Гэндзи по обыкновению своему отправился искать утешения в Западный флигель. Он был очень хорош в небрежно наброшенном на плечи нижнем платье, с чуть растрепанными на висках волосами. Негромко наигрывая на флейте, он заглянул в покои: юная госпожа, очаровательная, словно тот самый омытый росою цветок гвоздики, сидела, прислонившись к скамеечке-подлокотнику. Всегда такая ласковая, сегодня она и не взглянула на Гэндзи, как видно обиженная тем, что, вернувшись, он сразу же не зашел к ней.

Расположившись у порога, Гэндзи зовет:

— Идите же сюда! — Но девочка даже не поворачивает головы.

— «Прилив начался…» — произносит она, пленительно-изящным движением прикрывая лицо рукавом.

— О, как дурно! Неужели вы уже научились обижаться! Я просто не хочу «слишком быстро наскучить…» — пеняет ей Гэндзи, затем, подозвав слугу, велит принести кото и просит ее поиграть.

— К сожалению, при игре на кото «со» всегда приходится помнить, что последняя тонкая струна не отличается прочностью, — говорит он и настраивает кото в более низкой тональности «хёдзё».

Затем, проиграв для пробы короткую мелодию, подвигает кото к юной госпоже, и она, не в силах более обижаться, играет, причем весьма умело. Она еще слишком мала и с трудом дотягивается до струн, но ее пальчики прижимают их с таким изяществом, что Гэндзи не может сдержать восхищения. Взяв флейту, он обучает ее разным мелодиям, и даже самые сложные из них смышленая ученица запоминает с первого раза. «Вот и сбываются чаяния», — думает Гэндзи, радуясь, что его прелестная воспитанница обнаруживает столь несомненные дарования.

Мелодия «Хосорогусэри»… Название диковинное, но Гэндзи исполняет ее прекрасно. Юная госпожа подыгрывает на кото хоть и совсем еще по-детски, но не сбиваясь с такта, и игра ее производит впечатление довольно искусной. Потом зажигают светильники, и они принимаются разглядывать картинки, но тут телохранители Гэндзи, помня, что он собирался ехать к министру, начинают покашливать, рассчитывая таким образом привлечь его внимание.

— Может ведь и дождь пойти, — предупреждают они, и лицо юной госпожи сразу же омрачается. Бросив картинки, она ложится, отвернувшись, столь трогательная в своей печали, что Гэндзи, гладя ее пышные, рассыпавшиеся по плечам волосы, спрашивает:

— Вам так тоскливо, когда меня нет дома? — И девочка кивает.

— Мне тоже тяжело даже на один-единственный день расставаться с вами, но вы еще дитя, и я за васспокоен. Однако есть другие женщины, души которых преисполнены обиды и ревности. Я никому не хочу причинять боли,поэтому еще какое-то время мне придется вот так уходить вечерами. Когда же вы повзрослеете, мы не будем больше расставаться. Мне не хотелось бы навлекать на себя ничью злобу, хотя бы ради того, чтобы жить долго и видеть вас рядом с собой, — терпеливо объясняет Гэндзи.

Юной госпоже становится стыдно, и она не отвечает. Потом неожиданно засыпает, прильнув к его коленам, и Гэндзи, растроганный до слез, объявляет:

— Сегодня я никуда не поеду.

Дамы выходят, а он, распорядившись, чтобы вечернее угощение подали в Западные покои, будит юную госпожу.

— Я никуда не еду, — говорит он, и, сразу утешившись, она поднимается, дабы разделить с ним принесенное угощение, но, едва притронувшись к еде, говорит, подозрительно глядя на Гэндзи:

— Тогда ложитесь спать.

«Как такую оставишь? — думает Гэндзи. — Даже если откроется перед тобою последний путь, непросто будет ступить на него».

Все чаще и чаще оставался он дома, и слухи о том, распространившись, достигли дома Левого министра.

— Кто же она? Вот уж не чаяли! Никто о ней до сих пор ничего не знает, но, судя по тому, как она льнет к нему, стараясь целиком завладеть его вниманием, это вряд ли особа благородного происхождения. Видимо, встретил ее случайно во Дворце, незаслуженно возвысил и спрятал у себя дома, дабы избежать пересудов. Говорят еще, что она совсем невежественна и наивна, как малое дитя, — переговаривались между собой дамы.

Слух о существовании «некоей особы» дошел и до Государя.

— Я весьма огорчен тем, что Левый министр имеет основания жаловаться на своего зятя. Ты ведь уже не так юн, чтобы не понимать, сколько душевных сил затратил он на тебя, когда ты был совсем еще неразумным отроком. Для чего же так жестоко поступать с ним теперь? — пенял Государь Гэндзи, но тот, почтительно внимая ему, ничего не отвечал, и Государь невольно пожалел его: «Да, видно, не по душе ему супруга».

— Впрочем, я не слышал, чтобы тебя обвиняли в чрезмерном легкомыслии или неразборчивости, да и непохоже, чтобы ты мог воспылать страстью к какой-нибудь из здешних дам или потерять голову из-за столичной красавицы. Что же это за тайный союз, навлекший на тебя такие упреки? — вопрошал Государь.

А надо сказать, что сам он, хотя лет ему было уже немало, отнюдь не чуждался этой стороны жизни и даже в унэбэ и нёкуродо[17]особенно ценил миловидную наружность и благородство манер, поэтому в его время во Дворце служило немало весьма достойных особ. Иногда Гэндзи заговаривал с кем-то из них и почти ни в ком не встречал отказа. Но, по-видимому, их очарование давно уже утратило для него прелесть новизны; во всяком случае, ни одной из них не удалось воспламенить его воображение. Многие, почувствовав себя задетыми — «Что за странное равнодушие?», — пускали в ход все свои уловки, дабы возбудить в его сердце нежные чувства, но, увы, Гэндзи был неизменно приветлив, и только. Доходило до того, что некоторые дамы открыто возмущались, приписывая его холодность душевной черствости.

Была там некая Гэн-найси-но сукэ, особа уже немолодая, но весьма благородного происхождения, утонченная, всеми почитаемая, но вот беда — сластолюбивая необычайно и не отличающаяся особой разборчивостью. «В столь преклонном возрасте и такое легкомыслие?» — Подстрекаемый любопытством, Гэндзи попытался шутки ради заговорить с ней и был изумлен немало, ибо даму, судя по всему, ничуть не смутило некоторое между ними несоответствие. Тем не менее, как видно не желая останавливаться на полпути, он решился встретиться с ней, причем, опасаясь, что в свете станет известно о его связи с этой весьма немолодой уже особой, вел себя довольно сдержанно, и дама постоянно обижалась и жаловалась на его нечувствительность.

Однажды Гэн-найси-но сукэ прислуживала при причесывании Государя. Когда, призвав других прислужниц, Государь вышел переодеться, в покоях не осталось никого, кроме нее и Гэндзи.

Сегодня Гэн-найси-но сукэ казалась привлекательнее обыкновенного. Изящная фигура, красиво ниспадающие волосы, роскошный наряд… «Видно, до самой старости будет чувствовать себя молодой», — неприязненно глядя на нее, подумал Гэндзи, однако же, испытывая желание узнать, что у нее на уме, тихонько потянул к себе подол мо.

Дама, прикрыв лицо ярко раскрашенным веером, оборотилась к Гэндзи. Веки у нее были темные и запавшие, из-за веера торчали черные растрепанные пряди волос. «Право, не к лицу ей такой веер!» — подумал Гэндзи и обменял его на свой, чтобы лучше разглядеть. На алой бумаге такого густого оттенка, что красный отблеск падал на лицо, с одной стороны были золотом нарисованы высокие деревья, с другой — старомодным, но довольно изящным почерком было начертано: «В роще Оараки травы поблекли». «Менее удачную песню трудно было выбрать», — подумал Гэндзи и, улыбнувшись, сказал:

— «В здешней роще решила она…» Не так ли?

Гэндзи явно тяготился необходимостью беседовать в таком тоне с особой, столь неподходящей ему по возрасту, тем более что их могли заметить, даму же это ничуть не смущало.

— Когда ты приедешь,

Коня твоего дорогого

Травой накормлю.

Не смотри, что немного завяла она,

Что давно позади миг расцвета… —

говорит она, с лукавой улыбкой поглядывая на Гэндзи.

— Пройдя сквозь тростник,

Предметом молвы злоречивой

Не стану ли я?

Ведь многие кони привыкли

Под сенью той рощи пастись…

Именно это меня и пугает, — отвечает он, поднимаясь, чтобы уйти, но она хватает его за рукав.

— Ах, так жестоко со мной еще никто не поступал! В такие годы и такой позор… — жалуется она и плачет, отчего лицо ее становится просто уродливым.

— Я скоро напишу. Душа моя стремится к вам, но, увы… — говорит Гэндзи и, высвободив рукав, хочет уйти, но дама не отстает:

— Так, «у моста на реке Нагара…» — сетует она.

Тут Государь, закончив переодевание, выглядывает из-за перегородки, и изумлению его нет границ. В самом деле, трудно найти более неподходящую пару!

— Дамы обижаются, что сердце его закрыто для любви, а он, оказывается… — смеется Государь.

Гэн-найси-но сукэ была смущена чрезвычайно, но, судя по всему, она принадлежала к тем женщинам, которые не прочь и «мокрое платье надеть»[18], было бы ради кого; во всяком случае, она даже не пыталась оправдаться. Не меньше были удивлены и остальные дамы:

— Кто бы мог подумать! — шептались они.

Случилось так, что их перешептывания достигли слуха То-но тюдзё, и он подумал: «Я полагал, что не осталось для меня ничего неизведанного в этой области, но подобного опыта я еще не имею. Впрочем, до сих пор мне и в голову не приходило…» Загоревшись желанием познать душу этой особы, столь неутомимой в своем любострастии, он постарался добиться встречи с ней. А поскольку и с этим юношей мало кто мог сравниться, дама рассудила, верно, что послужит он ей утешением в отсутствие того, жестокосердого… Но на самом-то деле один лишь Гэндзи был желанен ее взору. Право, чего только не случается в мире!

То-но тюдзё держал все в тайне, и Гэндзи не подозревал ни о чем. Стоило Гэн-найси-но сукэ заприметить его, как она тут же разражалась упреками, а Гэндзи, как ни тяготила его эта связь, из жалости к преклонным летам этой особы всегда готов был ее утешить.

Так тянулось довольно долго, и вот однажды вечером, когда после короткого ливня сумерки были напоены прохладой, Гэндзи проходил мимо Уммэйдэн, дворца Теплого света, как раз в тот миг, когда Гэн-найси-но сукэ играла на бива. Не имея себе равных в мастерстве, она обычно участвовала в музыкальных развлечениях Государя наравне с мужчинами, а сейчас ее одолевали горькие раздумья, отчего струны бива звучали особенно трогательно.

— «Выращивает тыквы…» — пела она. Голос у нее был прекрасный, но вот слова…

«Наверное, так же хорошо пела та особа с острова Попугаев», — думал Гэндзи, внимая.

Но вот Гэн-найси-но сукэ перестала играть, как видно оказавшись не в силах справиться с душевным волнением. Тихонько напевая: «В беседке стою…», Гэндзи приблизился к занавесям, и дама подхватила: «Ты толкни и войди…» Право, мало кто решился бы так ответить.

— До нитки никто

Не промок под дождем, поджидая

В беседке у дома.

Отчего ж дождевая капель

Мне на платье упала? —

вздыхая, сказала Гэн-найси-но сукэ, и Гэндзи, хоть и не к нему одному обращены были эти упреки, подосадовал: «Не слишком ли?..»

— Ты другому жена,

Мне встречаться с тобою непросто.

И совсем не хочу

Привыкать к твоей я беседке,

Под твоею крышей стоять, —

ответил он и готов был пройти мимо, но, подумав, что это наверняка обидит женщину, подчинился ее желанию, и между ними завязался оживленный, шутливый разговор, не лишенный некоторого интереса и для самого Гэндзи.

То-но тюдзё всегда обижался, когда Гэндзи, напустив на себя степенно-важный вид, поучал его, обвиняя в легкомыслии. Подозревая, что за наружной невозмутимостью Гэндзи скрывается немало тайн, он только и помышлял о том, как бы уличить его самого, и как же обрадовался он теперь, поймав наконец друга с поличным! Предвкушая, как, напугав Гэндзи и сполна насладившись его замешательством, он скажет: «Пусть это послужит тебе уроком!», То-но тюдзё не спешил обнаруживать себя.

Дул холодный ветер, постепенно сгущалась ночная мгла. В конце концов, предположив, что в доме уснули, То-но тюдзё, крадучись, пробрался внутрь. Гэндзи уже задремал, когда до слуха его вдруг донесся звук приближающихся шагов. Разумеется, ему и в голову не пришло, что это То-но тюдзё. «Верно, Сури-но ками все не может забыть ее…» — предположил он и содрогнулся от ужаса при мысли, что столь немолодой уже человек станет свидетелем его недостойного поведения:

— Я немедленно ухожу! — заявил он. — Наверняка вас и паук известил, а вы так жестоко обманули меня. — И, подхватив свое платье, скрылся за ширмой.

То-но тюдзё, трепеща от радости, подошел к ширме, за которой стоял Гэндзи, и начал ее с треском складывать, стараясь производить как можно больше шума. Дама же, будучи, несмотря на преклонный возраст, особой, весьма искушенной в любовных делах, и имея немалый опыт по части столь двусмысленных положений, при всей своей растерянности думала лишь об одном: «Что же он с ним сделает?» — и, дрожа от страха, цеплялась за То-но тюдзё.

А у Гэндзи было одно желание: ускользнуть, оставшись неузнанным. Однако вспомнив, что одежда его в беспорядке и шапка помята, он медлил в нерешительности — право, вид у него будет весьма нелепый, коли попытается он спастись бегством.

То-но тюдзё же, опасаясь, что Гэндзи его узнает, не произносил ни слова. Будто в неистовой ярости выхватил он меч, и женщина с криком: «Помогите, не надо!» — бросилась к нему, складывая в мольбе руки. То-но тюдзё едва удержался от смеха. Право, трудно себе представить более нелепое зрелище: женщина в возрасте пятидесяти семи или пятидесяти восьми лет — что не так-то просто скрыть, несмотря на все ее старания придать наружности своей юную соблазнительность, — полуодетая, забыв о приличиях, крича и дрожа от страха, кидается от одного двадцатилетнего красавца к другому.

Чем больше старался То-но тюдзё убедить Гэндзи в том, что перед ним совершенно чужой человек, чем более угрожающие позы принимал, тем быстрее тот догадался, с кем имеет дело. «Выследил меня и решил подшутить», — понял Гэндзи, и ему сразу стало смешно. Уверившись же в том, что перед ним действительно То-но тюдзё, он решил позабавиться и, схватив его за руку, в которой тот держал меч, больно ущипнул. То-но тюдзё стало досадно, что его узнали, но, не в силах болеесдерживаться, он расхохотался.

— В своем ли ты уме? Хороши шутки! Дай же мне одеться! — говорит Гэндзи, но То-но тюдзё вцепляется в его одежды и не отдает.

— Тогда раздевайся и ты, — требует Гэндзи, пытаясь развязать его пояс и стянуть с него платье, но То-но тюдзё упирается: «Нет, ни за что!» Никто не хочет уступать, и в конце концов нижнее платье Гэндзи с треском лопается.

— Право, как ни таись,

Все равно станет тайное явным.

Каждый к себе

Тянул, и вот — пополам

Разорвано нижнее платье.

«Если сверху наденешь»… — говорит То-но тюдзё. Гэндзи отвечает:

— Известно тебе —

Ничего в этом мире не скроешь.

Тонкий летний наряд

Рвется быстро, и стоит ли рваться

В судьи, коль сам небезгрешен?

Такими песнями обменявшись, они покинули Дворец, оба весьма помятые, но вполне довольные друг другом.

Вернувшись домой, Гэндзи лег, с досадой думая о том, что То-но тюдзё удалось все-таки выследить его.

Обиженная Гэн-найси-но сукэ на следующее утро прислала ему забытые в спешке шаровары и пояс.

«Бесполезно теперь

О своих говорить обидах.

Одна за одной

Нахлынули волны, но разом

Отступили, лишь влажен песок…

«Уже обнажилось дно» — написала она.

«Какая бесцеремонность!» — возмутился было Гэндзи, но потом, подумав, что ей теперь и самой должно быть неловко, смягчился:

«Разве может смутить

Меня ярость волны свирепой?

Пусть ярится себе.

Лишь обидно,что диким объятьям

Покориться готова скала…» —

ответил он, и только.

Пояс оказался от платья То-но тюдзё. «Он значительно темнее моего», — разглядывал его Гэндзи и вдруг заметил, что у его собственного платья не хватает нижней части рукава.

«Что за чудеса! В какие же нелепые положения должны постоянно попадать те, кто безудержно предается любовным утехам», — подумал он, решив отныне вести себя более осмотрительно. Тут из Дворца от То-но тюдзё принесли какой-то сверток: «Извольте пришить поскорее…» «Когда же он успел оторвать? — посетовал Гэндзи. — Хорошо, хоть пояс его попал ко мне!» И, завернув пояс в бумагу одного с ним цвета, он отправил его То-но тюдзё:

«Боюсь, упрекать

Меня станешь за то, что разрушил

Ваш сердечный союз.

Потому этот синий пояс

Не хочу у тебя отнимать».

То-но тюдзё же ответил:

«Дерзновенной рукой

Ты похитил мой синий пояс.

И могу ль не пенять

Я тебе за то, что посмел ты

Разорвать наш сердечный союз.

Не избежать тебе моего гнева…»

Солнце стояло высоко, когда оба явились во Дворец. То-но тюдзё забавлялся немало, глядя на невозмутимо-спокойного Гэндзи, которого взор, к нему обращенный, выражал лишь холодную учтивость. Но и Гэндзи не мог не улыбаться, наблюдая за тем, с каким усердием исполнял в тот день То-но тюдзё обязанности свои при Государе, столь многочисленные, что у него совершенно не оставалось досуга. Все же, улучив миг, когда рядом никого не было, То-но тюдзё, приблизившись к Гэндзи, сказал:

— Надеюсь, вы чувствуете себя достаточно наказанным за неумеренность в тайных утехах? — и, придав лицу своему гневное выражение, взглянул на него исподлобья.

— А почему, собственно, я должен чувствовать себя наказанным? Скорее достоин жалости тот, кто, едва войдя, был вынужден удалиться. Воистину, «разве может печалить мир?..»

Такими речами обменявшись, вспомнили они, что рядом с «Ложе-горой» протекает «Молчанья река», и замкнули свои уста.

Однако с тех пор То-но тюдзё постоянно подтрунивал над Гэндзи. Гэндзи клял себя за то, что дал ему повод к насмешкам, вступив в связь с такой докучной особой, которая к тому же по-прежнему держалась весьма жеманно и донимала его бесконечными упреками. То-но тюдзё не стал ничего рассказывать сестре, решив приберечь этот случай на будущее.

Столь безгранично было благоволение Государя к Гэндзи, что даже высокорожденные принцы вели себя с ним в высшей степени почтительно, и только этот То-но тюдзё, не желая ни в чем уступать другу, готов был соперничать с ним по любому, самому незначительному поводу. Он был единственным единоутробным братом молодой госпожи из дома Левого министра.

«Подумаешь, сын Государя! — должно быть, считал То-но тюдзё. — Пусть мой отец и простой министр, но он удостоен особых милостей при дворе, мать же принадлежит к высочайшему роду, и воспитание я получил самое утонченное. Так чем же я хуже?»

В самом деле, наделенный в полной мере всевозможными достоинствами, приличными юноше из благородного семейства, он почти не имел недостатков. О соперничестве же этих молодых людей можно было бы поведать немало забавного. Но, боюсь, рассказ мой становится слишком утомительным…

Кажется, на Седьмую луну принцесса из павильона Глициний была удостоена звания государыни-супруги, кисаки. А Гэндзи стал государственным советником — сайсё. Государь, все более укрепляясь в своем намерении поскорее уйти на покой, испытывал сильнейшее желание назначить следующим наследником престола младшего принца, но все не мог найти человека, достойного стать его попечителем. С материнской стороны были одни принцы крови, а носящим имя Минамото не полагалось ведать делами двора, поэтому пока он ограничился тем, что упрочил положение матери. Естественно, все это вызывало неудовольствие особы из дворца Кокидэн. Но Государь сказал ей:

— Приблизилось время принца Весенних покоев, и скоро вы займете самое высокое положение в мире. Так успокойте же душу свою.

Как всегда, нашлись недовольные:

— Как можно было пренебречь благородной нёго, которая уже двадцать с лишним лет является матерью наследного принца, и возвысить другую?

В ночь, когда новая Государыня-супруга вступила во Дворец, ее сопровождал и господин Сайсё. Будучи дочерью прежней государыни, что само по себе выделяло ее среди особ одного с ней звания, она произвела на свет сверкающую жемчужину и снискала безграничное благоволение Государя, поэтому люди относились к ней с особенным почтением. А о Гэндзи и говорить нечего — его душа, томимая тайной страстью, так и рвалась за занавеси высочайшего паланкина. Мучительная тоска сжимала его сердце при мысли, что отныне она станет для него совершенно недоступной.

— В кромешную тьму

Душа моя погрузилась

В тот горестный миг,

Когда тебя увидал я

В Обители облаков… —

только эта песня и сорвалась с его губ. Все вокруг казалось ему исполненным глубокой печали!

Маленький принц рос, с каждым днем, с каждой луной становясь все более похожим на Гэндзи, отчего множились муки новой Государыни, но, по-видимому, никто ни о чем не догадывался.

«Возможно ли, чтобы в мире появился другой, столь же прекрасный человек? Разве солнце и луна могут одновременно сиять на небе?..» — так думали многие.

Праздник цветов

На последние дни Второй луны было намечено празднество в честь цветения вишен у Южного дворца. Слева и справа от государевых приготовили покои для Государыни-супруги и наследного принца, где они и разместились. Это новое свидетельство высокого положения принцессы из павильона Глициний возбудило досаду в сердце нёго Кокидэн, но могла ли она отказаться от участия в празднестве, о невиданном великолепии которого давно уже поговаривали в столице?

День выдался на диво ясный, голубизна неба и пение птиц умиляли сердца. Скоро принцы, юноши из знатных семейств, а вместе с ними и все прочие, достигшие успеха на этой стезе, приступили к «выбору рифм», и каждый в свой черед слагал стихи.

Вот выходит господин Сайсё-но тюдзё:

— «Весна-чунь», — объявляет он, сразу же привлекая к себе восторженное внимание собравшихся, ибо даже голос у него не такой, как у других.

Затем все взоры обращаются к То-но тюдзё, который, испытывая немалое волнение, держится тем не менее со спокойным достоинством и производит весьма внушительное впечатление благородной осанкой и прекрасным, звучным голосом. Тут остальные участники совсем смущаются, и лица их мрачнеют.

О людях же низкого происхождения и говорить не приходится: в тот славный век, когда и Государь, и наследный принц исключительными обладали дарованиями, когда немало было при дворе мужей, достигших на этом поприще высокого совершенства, на что они могли надеяться? Вот они и робели, не решаясь войти в просторный, безоблачно светлый сад, и даже самые простые задания представлялись им невыполнимыми. Престарелые ученые мужи, несмотря на весьма неприглядные одеяния, держались уверенно, явно чувствуя себя на месте, и, на них глядя, трудно было не растрогаться. Государю нравилось наблюдать самых разных людей. Надобно ли говорить о том, что ради такого дня были выбраны лучшие музыканты?

Немалое восхищение собравшихся вызвал танец под названием «Трели весеннего соловья», исполнявшийся уже в сумерках. Принц из Весенних покоев, вспомнив, как Гэндзи танцевал на празднике Алых листьев, поднес ему цветы для прически, настоятельно требуя его участия. Гэндзи, не решаясь отказать, поднялся и — затем лишь, чтобы доставить принцу удовольствие, — исполнил ту часть, где полагается плавно взмахивать рукавами. Сразу стало ясно, что его не только нельзя затмить, но даже сравняться с ним нет никакой возможности. Левый министр, предав забвению обиды, плакал от умиления.

— Где же То-но тюдзё? Что-то он запаздывает, — изволил молвить Государь, и То-но тюдзё выступил в танце «Роща ив и цветов». Потому ли, что танцевал он с большим усердием, чем Гэндзи, или потому, что успел заранее подготовиться, но только танец его вызвал такое восхищение, что Государь пожаловал ему платье, и все отметили это как необычайную милость.

Затем без всякого определенного порядка выходили танцевать остальные знатные особы, но постепенно сгущались сумерки, и скоро уже невозможно стало разобрать, чем один танцор отличается от другого. Когда же начали декламировать сложенные стихи, творение Сайсё-но тюдзё оказалось столь совершенным, что чтец-декламатор затруднился произнести его единым духом и читал медленно, стих за стихом, громко восторгаясь. Ученые мужи и те были поражены. Так мог ли оставаться равнодушным Государь, в глазах которого Гэндзи всегда был блистательным украшением любого празднества? Государыня-супруга, то и дело устремляя взор свой на изящную фигуру Сайсё-но тюдзё, не переставала думать: «Как странно, что нёго из Весенних покоев упорствует в своей ненависти к нему, и как мучительно, что я не могу заставить себя забыть…»

«Когда бы смогла

Взором смотреть беспристрастным

На этот цветок,

Ни единой росинки тревоги

Не проникло бы в сердце мое…» —

такие слова возникли в глубине ее души, но только как же они просочились наружу?..

Глубокой ночью празднество подошло к концу.

Один за другим покинули Дворец придворные. Государыня-супруга и наследный принц изволили удалиться в свои покои, и наступила тишина. Тут на небо выплыл удивительно яркий месяц, и захмелевший Гэндзи почувствовал, что не может уйти, не воздав должного столь редкостно прекрасной ночи. «Все во Дворце уже заснули, никому и в голову не придет… Быть может, как раз теперь и представится желанный случай…» — подумал он и, стараясь не попадаться никому на глаза, отправился посмотреть, что происходит в павильоне Глициний, но, увы, даже та дверца, через которую он переговаривался обычно с Омёбу, была заперта. Разочарованно вздыхая, Гэндзи подошел к галерее дворца Щедрых наград. Уходить ни с чем ему, как видно, не хотелось, и что же — там оказалась открытой третья дверь.

Госпожа нёго все еще оставалась в высочайших покоях, и во дворце ее было пустынно. Дверь в самом конце галереи тоже оказалась распахнутой, и оттуда не доносилось ни звука. «Может ли кто-нибудь устоять перед таким искушением?» — подумал Гэндзи и, тихонько поднявшись на галерею, заглянул внутрь. Дамы, должно быть, спали… Но тут раздался голос — юный, прекрасный, явно принадлежавший не простой прислужнице:

— «Луна в призрачной дымке — что может сравниться с ней?»… Кажется, она приближается? Сайсё-но тюдзё, возрадовавшись, хватает женщину за рукав.

— О ужас! Кто это? — пугается она.

— Не бойтесь, прошу вас.

— Ты спешила сюда,

Красотою ночи очарована.

Исчезает луна

В тумане, но ясно мне видится:

Нас судьба здесь свела с тобой, —

произносит Гэндзи. И, тихонько спустив женщину на галерею, прикрывает дверь.

Она не может прийти в себя от неожиданности, и вид у нее крайне растерянный, что, впрочем, сообщает ей особое очарование. Дрожа всем телом, она лепечет:

— Тут кто-то…

— Я волен ходить где угодно, и не стоит никого звать. Лучше не поднимать шума, — говорит Гэндзи, и, узнав его по голосу, женщина немного успокаивается. Как ни велико ее смятение, ей вовсе не хочется быть заподозренной в отсутствии чувствительности и душевной тонкости. Гэндзи — потому ли, что захмелел больше обычного? — не спешит ее отпускать. Она же — совсем еще юная, нежная и отказать решительно не умеет…

«Как мила!» — любуется ею Гэндзи, но тут, совсем некстати, ночь начинает светлеть, и им овладевает беспокойство. А о женщине и говорить нечего, у нее ведь еще больше причин для тревоги, и по всему видно, что она в полном смятении.

— Назовите мне свое имя. Иначе как я напишу вам? Ведь не полагаете же вы, что на этом все кончится? — говорит Гэндзи, а женщина отвечает:

— Коль печальная жизнь

Вдруг прервется, и в мире растаю,

Вряд ли меня

Ты станешь тогда искать,

Пробираясь сквозь травы густые.

Как пленителен ее нежный голос!

— О да, вы правы, я не совсем удачно выразился.

Пока спрашивать стану,

Чей приют, росою омытый,

Перед взором моим,

Налетит непрошеный ветер,

Заволнуется мелкий тростник…

Что может удержать меня от новых встреч, кроме вашего нежелания сообщаться со мной? Но не станете же вы обманывать?

Не успел он договорить, как пробудились дамы и засуетились вокруг: кто направлялся в высочайшие покои, кто возвращался оттуда — судя по всему, они готовились к встрече госпожи нёго. И Гэндзи поспешил уйти, обменявшись со своей новой возлюбленной веерами на память о встрече.

В павильоне Павлоний было многолюдно, и некоторые из дам уже проснулись, поэтому возвращение его не осталось незамеченным.

— Вот неутомимый, — шептались дамы, притворяясь спящими. Гэндзи удалился в опочивальню, но сон все не шел к нему. «Прелестна! — думал он. — Верно, одна из младших сестер нёго. Судя по крайней неискушенности, это пятая илишестая дочь Правого министра. Говорят, что и супруга принца Соти, и четвертая дочь, которой так пренебрегает То-но тюдзё, весьма хороши собой. Пожалуй, приятнее было бы иметь дело с кем-то из них. Шестую прочат в Весенние покои, жаль, если это шестая… Впрочем, трудно сказать точно, которая из них это была,выяснять же слишком обременительно. Кажется, у нее нет желания сразу же порвать со мной. Но почему тогда она не сказала, каким образом нам сообщаться друг с другом?» Как видно, женщине удалось возбудить его любопытство. Однако Гэндзи и теперь не преминул прежде всего посетовать на неприступность павильона Глициний, особенно очевидную в сравнении с доступностью покоев, где пришлось ему побывать.

На следующий день Сайсё-но тюдзё был занят до вечера, принимая участие в разнообразных увеселениях. Он играл на кото «со». Второй день показался всем еще приятнее и занимательнее первого. Государыня-супруга рано утром перебралась в высочайшие покои.

Не находя себе места от волнения — «Ах, как бы не скрылась незамеченной эта «луна в призрачной дымке»!», Гэндзи поручил всеведущим Ёсикиё и Корэмицу наблюдать за дворцом Щедрых наград, и вот, когда он уже готов был покинуть высочайшие покои, они наконец сообщили:

— Только что от Северных караульных служб отъехали кареты, давно уже стоявшие там под деревьями.

— В толпе провожающих мы приметили Сии-но сёсё и Утюбэна. Похоже, что отъезжающие имеют непосредственное отношение к дворцу Щедрых наград.

— Судя по всему, это не простые прислужницы…

— Да и вряд ли в трех каретах…

Их слова еще больше взволновали Гэндзи. «Как же узнать, которая? Если слух о том, что произошло, дойдет до министра, ее отца, он может придать ему слишком большое значение, и что тогда? Пока я не разглядел ее хорошенько, такая возможность скорее пугает меня. Но оставаться в неведении тоже обидно. Так что же все-таки делать?» — терзался он и долго еще лежал, погруженный в раздумья.

«Как скучает теперь, должно быть, юная госпожа! Уже который день меня нет, верно, совсем приуныла», — подумал он, вспомнив о своей прелестной питомице.

Веер, взятый в залог, оказался трехчастным, цвета лепестков вишни. В более темной части его была изображена тусклая луна, отражающаяся в воде, — замысел более чем обыкновенный. Но зато, по многим признакам судя, веер давно уже был в постоянном употреблении, а потому вкусы и склонности владелицы наложили на него особый отпечаток. Гэндзи снова и снова вспоминал, как она сказала: «Вряд ли меня ты станешь тогда искать…»

«Никогда еще сердце

Такой печали не ведало.

Предрассветной луны

Тусклый свет затерялся в небе,

Взор бессилен его уловить…» —

написал он на веере и спрятал его.

«Давно не бывал я в доме Левого министра», — подумал он, но жалость к юной госпоже из Западного флигеля и желание видеть ее оказались сильнее, и сначала он поехал на Вторую линию.

Питомица Гэндзи с каждым днем становилась все миловиднее и привлекательнее, все больше талантов открывалось в ней, и уже сейчас она превосходила многих. Словом, сбывались, как видно, его чаяния — вырастить из нее женщину, совершенную во всех отношениях и полностью удовлетворяющую его собственным вкусам. Он боялся только, как бы, имея наставником мужчину, она не оказалась чуть более развязной, чем подобает девице из благородного семейства.

Днем Гэндзи рассказывал ей о том, что произошло за эти дни во Дворце, учил играть на кото, а под вечер собрался уходить. Она же, как ни досадовала: «Ах, и сегодня тоже.,.», уже не цеплялась за него с прежним упорством, усвоив, как видно, преподанные им правила поведения.

В доме Левого министра его, как всегда, заставили ждать. Погруженный в глубокую задумчивость, Гэндзи сидел, рассеянно перебирая струны кото «со» и напевая:

— «Ах, ни единой ночки не спала на нем…»

Тут пришел министр, и они долго беседовали, вспоминая, что примечательного произошло за последние дни.

— Лет мне уже немало, четыре поколения высокочтимых государей сменилось перед взором моим, — говорит министр, — но никогда еще не достигало такого расцвета поэтическое мастерство, никогда не поражали таким совершенством исполнения танцы, никогда так согласно и стройно не звучала музыка — словом, никогда не ощущал я столь явственно, что продлевается срок моей жизни. И причину я вижу не только в том, что в нынешние времена собралось при дворе такое множество мужей, разнообразными талантами наделенных, но и в том, что вы, обнаруживая столь похвальную осведомленность во всем, обладаете редким умением выявить наиболее достойных и распределить их наивыгоднейшим образом. Так, даже старцы и те готовы были пуститься в пляс.

— Вы преувеличиваете, говоря о каком-то особом умении, — отвечает Гэндзи. — Такова моя обязанность — подыскивать самых искусных и ревностных исполнителей. Вот танец «Роща ив и цветов» был действительно прекрасен: подобное исполнение должно стать образцом для будущих поколений. А уж если бы и вы изволили пожаловать танцем этот весенний расцвет нашего благословенного века, большей чести вряд ли можно было бы желать.

Тут пришли То-но тюдзё и другие сыновья министра. Расположившись у перил, они играли каждый на своем любимом инструменте. Ничего прекраснее и вообразить невозможно!

А госпожа «Луна в призрачной дымке», Обородзукиё, вспоминая свой мимолетный сон, вздыхала и печалилась тайком. Намечено было, что на Четвертую луну она войдет в Весенние покои, и одна мысль об этом приводила ее в отчаяние.

Гэндзи же пребывал в крайнем замешательстве. Разумеется, для него не составляло особого труда отыскать ее, сложность заключалась в том, что, по-прежнему оставаясь в неведении относительно предмета своих помышлений, он к тому же не испытывал ни малейшего желания вступать в какие бы то ни было отношения с семейством, которого враждебность не вызывала у него сомнений.

Тем временем настали последние дни Третьей луны, и Правый министр решил провести состязания в стрельбе из лука, которые почтили своим присутствием многие вельможи и принцы крови. Сразу после состязаний был устроен Праздник глициний.

Вишни уже отцвели, но в саду у министра два деревца до сих пор стояли, покрытые прекрасными цветами, словно шепнул им кто: «Когда отцветают другие…» Недавно перестроенный дом был великолепно украшен по случаю церемонии Надевания мо на юных принцесс, убранство покоев, свидетельствующее о склонности хозяина к роскоши, было выдержано в самом современном стиле.

Видя, что господин Сайсё-но тюдзё, которого он тоже не преминул пригласить, встретившись с ним на днях во Дворце, все не появляется, министр, опасаясь, что отсутствие столь значительной особы лишит празднество надлежащего блеска, послал за ним своего старшего сына Сии-но сёсё.

«Когда бы росли

В саду у меня такие же

Цветы, как везде,

Вряд ли с таким нетерпеньем

Стал бы я ждать тебя».

Гэндзи, который как раз находился во Дворце, показал послание министра Государю.

— Видно, что он доволен собой, — изволил посмеяться Государь. — Тем не менее я полагаю, что, получив столь настоятельное приглашение, тебе не следует заставлять себя ждать. В доме министра растут принцессы, сестры твои, да и сам он не может относиться к тебе как к чужому.

Потратив немало времени на свой наряд, Гэндзи уже совсем в сумерках появился в доме Правого министра, где его давно ждали. На нем было верхнее платье из тонкого узорчатого китайского шелка цвета «вишня», из-под которого выглядывало нижнее — бледно-лиловое с длинным, тянущимся по полу шлейфом. Это роскошное облачение[7]сообщало облику Гэндзи особое очарование, отличая его от остальных гостей, в большинстве своем одетых в парадные черные одеяния. Вызывая всеобщее восхищение, вошел он в дом Правого министра — и мог ли кто-нибудь сравниться с ним? Увы, рядом с ним померкла даже красота цветов, так что его присутствие скорее умаляло наслаждение, испытываемое собравшимися…

Гэндзи с увлечением предавался всем удовольствиям, когда же стемнело, незаметно вышел, притворяясь сверх меры захмелевшим.

Подойдя к главному дому, где обитали Первая и Третья принцессы, он остановился у восточной двери. Как раз с этой стороны и росли глицинии, поэтому все решетки оказались поднятыми, и дамы сидели у самых занавесей. Края рукавов были выставлены напоказ, словно во время Песенного шествия, что, впрочем, не соответствовало случаю, и Гэндзи невольно вспомнилась изысканная простота павильона Глициний.

— Я сегодня чувствую себя не совсем здоровым, а тут так настойчиво потчуют вином… Не хочу казаться назойливым, но, может быть, вы возьмете меня под свою защиту и спрячете где-нибудь здесь? — С этими словами он отодвинул занавеси боковой двери.

— Ах, что вы! Лишь ничтожным беднякам позволительно искать защиты у знатных сородичей, — отвечали дамы.

Судя по всему, они не занимали в доме высокого положения, но и на обычных прислужниц не походили — благородство их манер и миловидность не вызывали сомнений.

В воздухе, густо напоенном благовониями, слышался отчетливый шелест одежд — видно было, что в этом доме предпочитают во всем следовать современным веяниям, обнаруживая при этом некоторый недостаток подлинного изящества и утонченности. Скорее всего перед Гэндзи были высокородные особы, устроившиеся у самой двери, дабы сполна насладиться прекрасным зрелищем. Разумеется, подобная вольность по отношению к ним была недопустима, но Гэндзи не смог превозмочь любопытства. «Так которая же из них?» — думал он, и сердце его замирало от волнения.

— «Веер отобрали у меня…» Обидно, право… — шутливо говорит он и садится у двери.

— Что за кореец в столь странном обличье? — отвечает какая-то дама. Как видно, ей ничего не известно. Заметив, что одна из женщин, даже не пытаясь ответить ему, лишь тихонько вздыхает, Гэндзи приближается к ней и берет ее руку через занавес.

— В горах Ируса

Склоны луком из ясеня гнутся.

Я блуждаю в тоске:

Доведется ли снова увидеть

Свет луны, мелькнувшей на миг?

Ведомо ли вам, отчего я блуждаю? — не очень уверенно спрашивает Гэндзи, и она, видно, не в силах больше молчать:

— Когда б сердце твое

К одной лишь цели стремилось,

Ему вряд ли пришлось

Блуждать в небесах, где месяца

Давно уж не светится лук… —

отвечает, и точно — голос тот самый. Велика была его радость, но, увы…

Мальвы

После того как в мире произошли перемены, у Гэндзи появилось немало причин досадовать на судьбу, и — потому ли, а может, еще и потому, что слишком высоко было его новое положение, — он воздерживался от легкомысленных похождений, отчего множились сетования его истомленных ожиданием возлюбленных и — уж «не возмездие ли?» — не знало покоя его собственное сердце, снедаемое тоской по той, единственной, по-прежнему недоступной. С тех пор как Государь ушел на покой, Фудзицубо жила при нем, словно обычная супруга, а поскольку мать нынешнего Государя — потому ли, что чувствовала себя обиженной, или по какой другой причине — почти не покидала Дворца, у нее больше не было соперниц и ничто не омрачало ее существования. Ушедший на покой Государь по разным поводам устраивал изысканнейшие увеселения, о которых слава разносилась по всему миру, так что его новый жизненный уклад был едва ли не счастливее старого. Вот только тосковал он по маленькому принцу Весенних покоев. Обеспокоенный отсутствием у него надежного покровителя, Государь весьма часто прибегал к помощи господина Дайсё, и тот, как ни велико было его смущение, не мог не радоваться.

Да, вот еще что: дочь той самой особы с Шестой линии — Рокудзё-но миясудокоро и умершего принца Дзэмбо готовилась стать жрицей святилища Исэ. Мать ее, понимая, сколь изменчиво сердце господина Дайсё, давно уже подумывала: «А не отправиться ли и мне вместе с дочерью под предлогом ее неопытности?» Слух о том дошел до ушедшего на покой Государя.

— Эта особа занимала самое высокое положение при покойном принце и снискала его особое благоволение. Жаль,что ты не проявляешь заботы о ее добром имени, обращаясь с ней, как с женщиной невысокого звания. О будущей жрице я пекусь не меньше, чем о собственных дочерях, поэтому твое пренебрежительное отношение к ее матери вдвойне заслуживает порицания. Ты наверняка станешь предметом пересудов, коль и впредь будешь подчинять свое поведение случайным прихотям, — говорил Государь, неодобрительно глядя на Гэндзи, а тот, сознавая его правоту, стоял перед ним, смущенно потупившись.

— Веди же себя со всеми ровно, стараясь не делать ничего, что могло бы оскорбить твоих возлюбленных и навлечь на тебя их гнев, — наставлял его Государь, а Гэндзи думал: «О, когда б он ведал о самом главном моем преступлении!» Совершенно подавленный этой мыслью, он вышел, почтительно поклонившись.

Увы, его безрассудное поведение и в самом деле повредило как доброму имени миясудокоро, так и ему самому, и, узнав о том, Государь счел своим долгом выказать ему свое неудовольствие.

Разумеется, Гэндзи сочувствовал женщине и хорошо понимал, что она достойна лучшей участи, однако не предпринимал ничего, чтобы открыто признать их связь. Поскольку же сама миясудокоро, стыдясь некоторого несоответствия в возрасте, держалась весьма принужденно. Гэндзи, приписывая эту принужденность нежеланию вступать с ним в более доверительные отношения, оправдывал таким образом свое бездействие и продолжал пренебрегать ею даже теперь, когда все стало известно ушедшему на покой Государю, да и в целом мире не осталось ни одного человека, для которого их союз был бы тайной.

Слух о печальной судьбе миясудокоро дошел до особы по прозванию «Утренний лик» — Асагао, и, твердо решив: «Не уподоблюсь ей», она перестала даже кратко отвечать на письма Гэндзи. Вместе с тем Асагао не проявляла по отношению к нему ни неприязни, ни пренебрежения, что укрепляло Гэндзи в мысли о ее исключительности.

В доме Левого министра, разумеется, недовольны были сердечным непостоянством Гэндзи, но открыто своего возмущения не выказывали отчасти потому, что сам он ничего не скрывал и упрекать его просто не имело смысла.

Весьма тяжело перенося свое состояние, молодая госпожа чувствовала себя слабой и беспомощной. Все это было внове для Гэндзи, и он не мог не умиляться, на нее глядя. Домашние радовались, но в то же время, волнуемые дурными предчувствиями, заставляли госпожу прибегать к различного рода воздержаниям.

В те дни сердце Гэндзи не знало покоя, и он нечасто навещал своих возлюбленных, хотя и не забывал о них.

Тут подошло время и для смены жрицы святилища Камо, на чье место должна была заступить одна из дочерей Государыни-матери, Третья принцесса. Эту принцессу и сам Государь, и Государыня-мать жаловали особой любовью, поэтому многие опечалились, узнав о том, что ей придется занять столь исключительное положение в мире, но, увы, среди прочих принцесс подходящей не нашлось.

Порядок проведения церемоний редко выходит за рамки соответствующих священных установлений, однако на этот раз все положенные обряды были отмечены особой торжественностью. Немало нового было добавлено и к ритуалам празднества Камо, обычно ограниченным строгими предписаниями, и оно вылилось в зрелище, невиданное по своему размаху. Многие видели в этом дань достоинствам будущей жрицы. Число сановников, сопровождавших ее в день Священного омовения, не превышало принятого установлениями, зато для этой цели были выбраны самые влиятельные лица, известные своими заслугами и красотой, причем все, начиная от их платьев и кончая седлами и прочим снаряжением, было подготовлено с величайшим тщанием. По особому указу в свиту включили и господина Дайсё. Желающие полюбоваться церемонией заранее позаботились о каретах, поэтому в назначенный день Первая линия была забита до отказа и шум стоял невообразимый. Убранство смотровых помостов свидетельствовало о разнообразных вкусах их устроителей, края рукавов, выглядывающие из-за занавесей, уже сами по себе представляли собой редкое по красоте зрелище.

Молодая госпожа из дома Левого министра редко выезжала на подобные празднества, да и самочувствие ее в последние дни оставляло желать лучшего, но прислужницы ее взмолились:

— О, не отказывайтесь! Если мы поедем одни, чтобы полюбоваться зрелищем украдкой, оно потеряет для нас всю свою прелесть! Подумайте, ведь совершенно чужие люди приедут, чтобы посмотреть на господина Дайсё, даже низкие жители гор привезут из дальних провинций своих жен и детей. И всего этого не увидеть?!

— Сегодня вы чувствуете себя неплохо, поезжайте, а то дамы ваши совсем приуныли… — поддержала их госпожа Оомия, и тотчас отдали распоряжение готовить кареты к выезду.

Солнце поднялось уже довольно высоко, когда без особого шума они на конец выехали. Повсюду по обочинам стояли кареты, и для пышной свиты дочери Левого министра не оставалось места. Заметив неподалеку скопление карет, судя по всему, принадлежавших благородным дамам и не окруженных простолюдинами, слуги начали теснить их, расчищая место для своей госпожи.

Среди этих карет выделялись две с плетеным верхом, немного обветшавшие, но с изысканно-благородными занавесями. Обитательницы их прятались внутри, сквозь прорези виднелись края рукавов, подолы — все самых прелестных оттенков, причем было заметно, что дамы старались по возможности не привлекать к себе внимания.

— Наша госпожа вовсе не из тех, кто должен кому-то уступать, — решительно заявили слуги, не давая дотронуться до карет. Слуги и с той, и с другой стороны были молоды и хмельны изрядно, таким стоит только начать спорить — остановить их невозможно. Слуги постарше пытались их усмирить: «Ах, зачем же так!» — но, увы, безуспешно.

Кареты с плетеным верхом принадлежали матери жрицы святилища Исэ, Рокудзё-но миясудокоро, которая приехала сюда украдкой, надеясь отвлечься от мрачных мыслей. Люди из дома Левого министра, разумеется, узнали ее, но не подавали виду.

— Вы еще смеете прекословить! Кичиться влиянием господина Дайсё! Какая дерзость! — возмущались они.

В свите молодой госпожи были приближенные самого Гэндзи, которые не могли не сочувствовать миясудокоро, но, не желая обременять себя заступничеством, они предпочли не вмешиваться и сделали вид, будто знать ничего не знают. В конце концов кареты дочери Левого министра выстроились у дороги, а кареты Рокудзё-но миясудокоро оказались оттесненными в сторону, за кареты свиты, откуда дамам ничего не было видно. Надобно ли говорить о том, сколь велика была обида матери жрицы? В довершение всех несчастий ее узнали, как ни старалась она держаться в тени. Кареты ее имели весьма жалкий вид: подставки для оглобель были сломаны, сами оглобли повисли, зацепившись за ступицы чужих колес. И бесполезно было спрашивать себя: «О, для чего я приехала сюда?» Она решила уехать, не дожидаясь начала, но кареты стояли так тесно, что выбраться было невозможно, а тут зашумели вокруг: «Начинается, вот они!» — и новая надежда заставила сердце ее забиться несказанно: еще миг — и она увидит его, жестокосердного!.. Но, увы, видно, здесь не Тростниковая речка, равнодушно проехал он мимо, лишь умножив ее душевные муки.

Повсюду в каретах, убранных и в самом деле роскошнее обыкновенного, сидели — одна другой наряднее — дамы, и Гэндзи, притворяясь, будто не обращает на них никакого внимания, то и дело улыбаясь, поглядывал искоса, словно пытался проникнуть взором сквозь прорези занавесей. Сразу приметив кареты госпожи из дома Левого министра, он с важным видом проехал мимо, и, наблюдая, с каким подобострастием склонялись перед супругой господина Дайсё его телохранители, миясудокоро совсем приуныла, осознав, сколь полным было ее поражение.

В Священной реке

Твой взгляд равнодушно-холодный

Отразился на миг,

И я поняла — от жизни

Мне нечего больше ждать.

Стыдясь своих слез, она думала тем не менее: «Еще обиднее было бы упустить возможность увидеть его во всем блеске парадного облачения, окруженного восхищенной толпой». Среди участников празднества, поражавших взоры собравшихся великолепием нарядов и пышностью свит, выделялись своей красотой высшие сановники, но сияние Дайсё затмевало всех: право же, сравняться с ним не было никакой возможности. Особым сопровождающим господина Дайсё был назначен на сегодня Укон-но дзо-но куродо — придворные столь высокого звания выполняли подобные обязанности лишь в самых торжественных случаях, связанных прежде всего с высочайшим выездом. Прочие его спутники были также тщательно подобраны по красоте лиц и благородству осанки, и, когда Гэндзи, провожаемый восхищенными взглядами, проезжал мимо, даже травы и деревья склонялись перед ним.

Женщины отнюдь не низкого звания в дорожных платьях цубосодзоку, отвернувшиеся от мира монахини, простолюдины, толкаясь и падая, спешили посмотреть на процессию. В любом другом случае это вызвало бы возмущение и даже негодование, но сегодня их поведение казалось вполне естественным. Занятно было посмотреть, как беззубые старухи с волосами, подобранными под покрывала, приставив ко лбу сложенные руки, снизу вверх глядели на господина Дайсё. Ничтожные простолюдины и те расплывались в улыбках, не подозревая, как безобразно искажаются при этом их лица. Даже дочери наместников, которых Гэндзи никогда и взглядом бы не удостоил, приехали в разукрашенных каретах и держались крайне вызывающе, стараясь привлечь к себе внимание, — забавное зрелище! Много здесь было и дам, которых тайно посещал он, печальнее обычного вздыхали они, ибо, глядя на него, лучше, чем когда-либо, сознавали незначительность собственного положения.

Принц Сикибукё любовался процессией с помоста. «Лицо господина Дайсё с годами становится все прекраснее… — думал он, с благоговейным трепетом глядя на Гэндзи, — такая красота способна привлечь даже взоры богов».

А дочь принца, вспомнив, с каким поистине необыкновенным упорством домогался ее Гэндзи, невольно устремилась к нему сердцем. «Право, даже если бы он был обычным человеком… А уж когда он таков…» Впрочем, о более коротких отношениях с ним она и не помышляла. Ее молодые прислужницы до неприличия громко восторгались Гэндзи.

В день празднества дочь Левого министра осталась дома. Нашлись люди, сообщившие господину Дайсё о ссоре из-за карет, и, пожалев миясудокоро, он с неудовольствием подумал о том, что молодой госпоже при всем ее благородстве и значении в свете, к сожалению, недостает чувствительности и душевной тонкости: «Разумеется, нельзя обвинять ее в заранее обдуманном намерении, но она проявила нечуткость, не понимая, что люди, связанные подобными узами, должны сочувствовать друг другу, презренные же слуги не преминули этим воспользоваться. А ведь миясудокоро так благородна, так чувствительна, как же ей должно быть горько теперь!» Гэндзи поехал было на Шестую линию, но его не приняли, объяснив свой отказ тем, что жрица Исэ еще не покинула родного дома, а жилище, осененное ветками священного дерева сакаки, недоступно для посторонних. Понимая, сколь справедливо решение миясудокоро, Гэндзи все же укоризненно проговорил, уходя:

— Зачем? Не лучше ли быть снисходительнее друг к другу? Решив, что поедет на праздник из дома на Второй линии, Гэндзи сразу же отправился туда. Повелев Корэмицу распорядиться, чтобы подготовили кареты, он перешел в Западный флигель.

— А как дамы, готовятся ли к выезду? — спрашивает он, с улыбкой глядя на принаряженную юную госпожу. — Поедемте вместе.

Гладя девочку по пышным блестящим волосам, Гэндзи говорит:

— Давно уже вас не подстригали. Надеюсь, что день сегодня благоприятный. — И, призвав почтенного календарника, о том справляется.

— Сначала дамы, — шутливо распоряжается он, глядя на прелестных девочек-служанок. Подстриженные концы их густых волос, живописно распушась, падают на затканные узорами верхние хакама и красиво выделяются на их фоне.

— А госпожу я сам подстригу, — говорит Гэндзи.

— Какие густые волосы, даже слишком. Что же будет потом? — И он принимается стричь. — Даже у женщин с очень длинными волосами волосы обычно бывают у лба короче. А у вас все пряди одинаковой длины. Это, пожалуй, не так уж и красиво.

Закончив подстригать, он произносит:

— Пусть растут до тысячи хиро.

А кормилица Сёнагон, растроганная до слез, думает, на него глядя: «Чем заслужили мы такое счастье?»

— Пусть увижу лишь я,

Как в пучине морской глубиною

В много тысяч хиро

Подрастают, тянутся ввысь

Эти пышные травы, —

произносит Гэндзи.

«Много тысяч хиро…

Но дано ль глубину нам измерить?

За приливом — отлив.

Разве в море найдешь постоянство?

Ведь неведом ему покой…» —

пишет юная госпожа на листочке бумаги — весьма искусно, но все еще с той долей детской непосредственности, которая в сочетании с незаурядной красотой всегда восхищала Гэндзи.

И в этот день кареты стояли так тесно, что не оставалось ни клочка свободной земли. У Императорских конюшен Гэндзи пришлось остановиться, ибо двигаться дальше не было возможности.

— Похоже, что здесь разместились кареты высших сановников. Как шумно! — проговорил Гэндзи в некотором замешательстве.

Тут из кареты, судя по всему, принадлежавшей какой-то знатной госпоже и до отказа наполненной дамами, призывно помахали веером.

— Не желаете ли стать здесь? Мы можем подвинуться.

«Это что еще за любительница приключений?» — удивился Гэндзи, но, поскольку место было и в самом деле подходящее, распорядился, чтобы кареты подвинули туда.

— Как сумели вы так удачно устроиться? Не могу не позавидовать, — велел передать Гэндзи, а дама прислала в ответ изящный веер, в сложенной части которого было написано следующее:

«О мирская тщета!

Я ждала, в этих мальвах видя

Знак, данный богами,

Но, увы, украшает другую

Встречу мне посуливший цветок.

Да, не проникнуть за вервие запрета».

Гэндзи узнал почерк — то была та самая Гэн-найси-но сукэ. «Поразительно, до каких пор будет она вести себя так, словно годы над ней не властны?» — с неприязнью подумал он и ответил довольно резко:

«Этот цветок

Мне слишком ветреным кажется.

Встречу сулит

Он всем здесь собравшимся ныне

Восьми десяткам родов».

Почувствовав себя обиженной, Гэн-найси-но сукэ тем не менее сочла возможным передать ему такое послание:

«Как досадно, увы,

Что поверила я его имени.

Бесполезной травой,

Поманившей пустыми надеждами,

Оказался этот цветок».

Поскольку Гэндзи приехал не один, шторы в его карете оставались все время опущенными, и многие были весьма взволнованы этим обстоятельством. «Совсем недавно господин Дайсё предстал перед нами во всем блеске своего парадного облачения. Сегодня же он приехал как простой зритель. Жаль, что нельзя взглянуть на него. Кого прячет он в своей карете? Вряд ли это незначительная особа…» — гадали собравшиеся.

«Что за нелепый разговор о цветах?» — недовольно думал Гэндзи. Право, не будь эта дама такой бесцеремонной, она наверняка воздержалась бы от продолжения, хотя бы из уважения к его спутнице.

Немало горестей выпало на долю Рокудзё-но миясудокоро за прошедшие годы, но никогда еще она не была так близка к отчаянию. Недавние события убедили ее в том, что Гэндзи окончательно охладел к ней, но уехать, порвав с ним, она не решалась, страшась беспомощности, одиночества и насмешек. Остаться в столице? Но тогда она наверняка сделается предметом беспрерывных нападок и оскорблений… Жестокие сомнения денно и нощно терзали ее душу. «Рыбу ловит рыбак, и качается поплавок…» Ей все казалось, что она и сама безвольно качается в волнах, и в конце концов она почувствовала себя совсем больной.

Господин Дайсё не придавал особого значения ее намерению уехать и не пытался сколько-нибудь решительно препятствовать ей в его осуществлении.

— Что ж, вы правы, решив покинуть меня, недостойного, ибо, очевидно, я не вызываю в вашем сердце ничего, кроме неприязни. Я понимаю, что слишком никчемен и все же, если бы вы остались со мной до конца, разве не свидетельствовало бы это о подлинной глубине ваших чувств? — уклончиво говорил он, не разрешая ее сомнений.

Надежда рассеять наконец тягостные мысли привела миясудокоро на берег Священной реки, но оскорбление, ей здесь нанесенное, вновь повергло ее в бездну отчаяния.

Тем временем тревога воцарилась в доме Левого министра. Состояние молодой госпожи резко ухудшилось, похоже, что не без участия злых духов. Подобные обстоятельства отнюдь не благоприятствовали тайным похождениям, и даже в дом на Второй линии Гэндзи заглядывал крайне редко. Что ни говори, а высокое положение дочери министра обязывало его относиться к ней с особым вниманием, и мог ли он не беспокоиться за нее теперь, когда ее недомогание было отчасти связано с неким не совсем обычным обстоятельством? Разумеется, в его покоях постоянно справлялись соответствующие обряды и произносились заклинания.

Появлялись разные духи, среди них души умерших и души живых, разные имена называли они, но один из них, отказываясь переходить на посредника, все цеплялся за тело больной и ни на миг не оставлял ее. Хотя он и не причинял ей особенно тяжких мучений, упорство, с которым он ее преследовал, не желая подчиняться даже самым искусным заклинателям, наводило на мысль, что все это было неспроста. Перебирая женщин, которых посещал господин Дайсё, дамы шептались:

— Миясудокоро и та, со Второй линии, пользуются его особой благосклонностью, потому и ненависть их должна быть страшна.

Обращались и к гадальщикам, но ничего определенного не узнали. Между тем ни у одного из обнаруживших себя духов не было причин питать к госпоже столь глубоко враждебное чувство. То были духи более чем незначительные, скорее всего просто воспользовавшиеся беспомощным состоянием больной: душа давно уже скончавшейся кормилицы, какие-то другие духи, с незапамятных времен не отстававшие от семейства министра… Госпожа захлебывалась от рыданий, приступы тошноты сотрясали ее грудь. Страдания ее были невыносимы, и окружающие совершенно потерялись от страха и горя.

От ушедшего на покой Государя то и дело приходили справиться о состоянии больной, он позаботился даже молебны во здравие ее заказать — милость особенная, несомненно повысившая ценность ее жизни в глазах окружающих.

Слух о том, что все в мире столь живо сочувствуют супруге господина Дайсё, не мог не взволновать миясудокоро. В доме Левого министра и не подозревали о том, что пустяковая, казалось бы, ссора из-за карет глубоко потрясла душу женщины, воспламенив ее безумной ревностью. Ничего подобного ей еще не доводилось испытывать. Мысли ее были совершенно расстроены, и скоро, почувствовав себя больной, она переселилась в другое место и прибегла к помощи молитв и заклинаний. Прослышав о том, господин Дайсё встревожился и решил ее навестить. Поскольку нынешнее пристанище миясудокоро находилось в месте совершенно ему незнакомом, он пробирался туда с особыми предосторожностями. Рассчитывая смягчить ее сердце, Гэндзи объяснил женщине причины своего долгого, но, увы, невольного отсутствия, не преминув посетовать на ухудшившееся состояние больной.

— Я сам не так уж и беспокоюсь, но не могу не сочувствовать ее родным, которые от страха совсем потеряли голову. Потому я и счел своим долгом подождать, пока ей не станет лучше. Было бы крайне любезно с вашей стороны проявить великодушие… — говорит он, с жалостью глядя на ее измученное лицо. Ночь так и не сблизила их, а на рассвете, когда Гэндзи собрался уходить, миясудокоро, взглянув на него, почувствовала, как слабеет в ее сердце решимость расстаться с ним. Но она не могла не понимать, что теперь, когда возникло новое обстоятельство, заставившее Гэндзи сосредоточить все свои помыслы на особе, являвшейся главным предметом его попечений, ждать его было бы нестерпимой мукой… Так, встреча с ним не принесла ей облегчения, напротив…

А вечером пришло письмо:

«Больной, состояние которой в последние дни заметно улучшилось, внезапно снова стало хуже, и оставить ее невозможно…» — писал Гэндзи.

Полагая, что все это лишь обычные отговорки, миясудокоро все же решилась ответить:

«Знаю я, как легко,

По топкой тропе ступая,

Промочить рукава.

Но по полю бреду все дальше,

Обрекая себя на муки…

Так, «мелок, увы, этот горный колодец…» Но могла ли я ожидать другого?»

«Никто из здешних дам не может сравниться с ней почерком, — подумал Гэндзи, глядя на ее письмо. — Но почему же так нелепо устроен мир? Каждая женщина хороша по-своему: одна привлекает нравом, другая — наружностью, и нет ни одной, с которой было бы легко расстаться, но ведь нет и такой, которая была бы совершенна во всех отношениях». Ответил же он весьма неопределенно:

«Отчего же «промокли одни рукава?» Не говорит ли это о том, что вашему чувству не хватает глубины?

По топкой тропе

Ты, я вижу, совсем немного

Успела пройти.

Ну а я зашел далеко

И, увязнув, промок до нитки.

Когда б состояние больной не вызывало опасений, я сам пришел бы с ответом…»

Злой дух снова обнаружил свою власть над госпожой из дома Левого министра, и муки ее были ужасны. «Не иначе это дух той, с Шестой линии, или умершего отца ее, министра», — начали поговаривать люди, и слух о том дошел до миясудокоро. Беспрестанно размышляла она об услышанном, и иногда мелькала в ее голове смутная догадка: «Я могу лишь роптать на собственную участь, и нет в моем сердце ненависти к кому-то другому. Но, может быть, и в самом деле, «когда думы печальны… душа блуждает во мраке?»

За прошлые годы она испытала сполна все горести, какие только могут выпасть на долю женщины, но в таком отчаянии еще не бывала. Со дня Священного омовения, когда по воле ничтожного случая она оказалась опозоренной, уничтоженной презрением, на сердце у нее было неизъяснимо тяжело, одна лишь мысль о нанесенном ей оскорблении лишала ее покоя. Уж не оттого ли стало происходить с ней нечто странное? Стоило задремать ненадолго, и тут же представлялось ей: вот входит она в роскошные покои, где лежит какая-то женщина, будто бы ее соперница. Охваченная слепой, безумной яростью, она вцепляется в эту женщину, таскает ее за собой, бьет нещадно… Этот мучительный сон снился ей довольно часто. Иногда миясудокоро казалось, что она теряет рассудок. «Как горько! Неужели и в самом деле душа, «тело покинув, улетела куда-то далеко?..» — думала она. — Люди отравляют подозрениями самые невинные проступки, а уж такой возможности они тем более не упустят».

И в самом деле, о ней уже начинали злословить. «Я слышала, что иногда человек, уходя из мира, оставляет в нем свои обиды, и неизменно содрогалась от ужаса, представляя себе, какими тяжкими прегрешениями должен быть обременен такой человек. И вот теперь нечто подобное говорят обо мне самой, да еще при жизни! Что за горестная судьба! О нет, я и думать больше не стану о нем», — снова и снова говорила себе она, но, право, «не это ль называется «думать»?»

Жрица Исэ еще в прошедшем году должна была переехать во Дворец, но из-за каких-то непредвиденных осложнений это произошло лишь нынешней осенью. На Долгую луну ей предстояло отправиться в Священную обитель на равнине, и шла подготовка к принятию Второго омовения. Однако миясудокоро целыми днями лежала в каком-то странном полузабытьи, и приближенные жрицы, чрезвычайно обеспокоенные состоянием больной, призвали монахов, чтобы читали молитвы в ее покоях.

Нельзя сказать, чтобы жизнь миясудокоро была в опасности, нет, но какой-то недуг постоянно подтачивал ее силы. Шли дни и луны, а ей все не становилось лучше. Господин Дайсё время от времени наведывался о ее здоровье, но состояние другой, более дорогой ему особы по-прежнему внушало опасения, и сердце его не знало покоя.

Срок, казалось, еще не вышел, как вдруг, застав всех в доме врасплох, появились первые признаки приближения родов, и больной стало еще хуже.

Поспешили прибегнуть к помощи новых молитв и заклинаний, но вот уже все средства оказались исчерпанными, а упорный дух все не оставлял ее тела. Даже самые искусные заклинатели были поражены и растерялись, не зная, что еще предпринять.

Но наконец с превеликим трудом удалось им смирить и этого духа, и, разразившись душераздирающими рыданиями, он заговорил:

— Приостановите молитвы, мне нужно сказать что-то господину Дайсё.

— Так мы и знали. Все это неспроста! — воскликнули дамы и подвели Гэндзи к занавесу, за которым лежала госпожа. Быть может, приблизившись к своему пределу, она хочет что-то сказать ему на прощание?

Левый министр и супруга его отошли в сторону. Монахи, призванные для совершения обрядов, негромко читали сутру Лотоса, и голоса их звучали необычайно торжественно. Приподняв полу занавеса, Гэндзи взглянул на больную: лицо ее было прекрасно, высоко вздымался живот. Даже совершенно чужой человек растрогался бы до слез, на нее глядя, так мог ли остаться равнодушным Гэндзи? Белые одежды подчеркивали яркость лица и черноту длинных тяжелых волос, перевязанных шнуром. Никогда прежде не казалась она ему такой нежной, такой привлекательной. Взяв ее за руку, он говорит:

— Какое ужасное горе! — Тут голос его прерывается, и он молча плачет.

Женщина с трудом поднимает глаза, всегда смотревшие так холодно и отчужденно, и пристально вглядывается в его лицо. По щекам ее текут слезы, и может ли Гэндзи не испытывать жалости, на нее глядя? Мучительные рыдания вырываются из груди несчастной, и, подумав: «Видно, печалится о родителях своих, да и расставаться со мной вдруг стало тяжело», Гэндзи принимается утешать ее:

— Постарайтесь не поддаваться тягостным мыслям. Настоящей опасности все-таки нет. Впрочем, в любом случае мы снова встретимся, вы знаете, что это непременно произойдет. С отцом и матерью вы тоже связаны прочными узами, вы будете уходить из мира и возвращаться в него, но они не порвутся. Даже если вам и предстоит разлука, она не будет долгой…

Но тут послышался нежный голос:

— Ах, не то, все не то… Я так тяжко страдаю, потому и просила прекратить молитвы хотя бы на время. Я вовсе не думала приходить сюда вот так… Но душа, когда снедает ее тоска, видно, и в самом деле покидает тело…

Тоски не снеся,

Душа моя тело покинула,

В небе блуждает.

О, молю, ты верни ее,

Края платья стянув потуже…

И голос и поведение больной — все неузнаваемо преобразилось. «Невероятно!» — недоумевал Гэндзи и вдруг понял, что перед ним миясудокоро.

До сих пор он с возмущением отвергал любые слухи, касающиеся этой особы, видя в них лишь нелепые измышления злоречивых людей, и вот теперь получил возможность убедиться, что такое и в самом деле случается в мире. Это было ужасно.

— Вы говорите со мной, но не ведаю я — кто вы. Назовите же свое имя, — просит Гэндзи, и лежащая перед ним женщина совершенно уподобляется миясудокоро. Никаких слов недостанет, чтобы выразить то, что он почувствовал! Кроме того, ему было неловко перед сидящими неподалеку дамами.

Услыхав, что голоса затихли, и подумав: «Уж не легче ли ей», мать приблизилась с целебным отваром, а дамы приподняли госпожу, и вот тут-то появился на свет младенец. Сердца присутствовавших исполнились радости безграничной, но перешедшие на посредников злые духи, раздосадованные поражением своим, неистовствовали в тщетной ярости, да и о последе надо было еще позаботиться. В конце концов — и уж не благодаря ли великому множеству принятых обетов — благополучно справились с этим, и скоро монах-управитель с горы Хиэ и прочие высокие монахи, удовлетворенно вытирая потные лица, разошлись кто куда. Впервые за эти тревожные дни все облегченно вздохнули, думая: «Ну, теперь-то, что бы ни случилось…» И хотя в доме продолжали читать молитвы и произносить заклинания, напервое место вышли совершенно новые и весьма приятные заботы, заставившие людей отвлечься от тревожных мыслей. В положенные дни от ушедшего на покой Государя, от принцев и вельмож — от всех без исключения приходили гонцы с многочисленными роскошными дарами, и в доме Левого министра царило радостное оживление. А поскольку младенец был к тому же еще и мужского пола, все полагающиеся по этому случаю обряды справлялись с подобающим размахом и пышностью.

Слухи о столь значительном событии не могли оставить миясудокоро равнодушной. «Говорили, что состояние супруги Дайсё вызывает опасения, но вот все окончилось благополучно», — думала она, то и дело возвращаясь мыслями к тому мгновению, когда столь удивительным образом потеряла всякую власть над собой. Ей все время казалось, что одежды ее пропитаны запахом мака, она мыла голову, меняла платье, но неприятный запах не исчезал. Испытывая отвращение к самой себе, миясудокоро с ужасом думала о том, что станут говорить люди. Однако такую тайну невозможно было кому-то доверить, и она печалилась в одиночестве, постепенно теряя рассудок.

По прошествии некоторого времени Гэндзи удалось обрести душевное равновесие, и только все так же содрогался он от ужаса, вспоминая непрошеные признания, услышанные им в тот страшный миг. Велико было сочувствие, испытываемое им к миясудокоро, но еще больше страх, что, увидев ее близко, он не сумеет скрыть неприязни и скорее огорчит ее, чем обрадует. Все это во внимание принимая, Гэндзи не появлялся на Шестой линии и ограничивался короткими посланиями.

Между тем супруга его, изнуренная страданиями, по-прежнему требовала неусыпных забот, ее близкие терзались дурными предчувствиями, и Гэндзи, вполне разделяя их опасения, на время отказался от свиданий со своими возлюбленными.

Чувствуя себя совсем еще слабой, госпожа не могла принимать его в своих покоях. Младенец же был так хорош собой, что, глядя на него, трудно было избавиться от страха за его будущее. Гэндзи опекал сына с величайшей нежностью, и, видя, что сбываются самые заветные его чаяния, министр не скрывал своей радости, которую омрачала лишь тревога за дочь. «Но ведь от такого тяжкого недуга сразу не оправишься», — успокаивал себя он, и, право, можно ли было в такое время предаваться печали?

Глядя на новорожденного, который уже теперь многими чертами своими, особенно красивым разрезом глаз, обнаруживал удивительное сходство с принцем Весенних покоев, Гэндзи ощутил вдруг нестерпимое желание увидеть принца и собрался во Дворец.

— Давно уже не бывал яво Дворце, это меня беспокоит, пожалуй, сегодня я решусь нарушить свое затворничество. О, как хотел бы я побеседовать с вами не через занавес! Вы слишком отдалились от меня, — упрекал он супругу.

— И правда, стоит ли так заботиться о соблюдении внешней благопристойности? Как бы дурно вы ни чувствовали себя, нельзя все время разговаривать только через занавес, — говорили дамы, устраивая место для Гэндзи поближе к ее ложу. Он вошел и долго беседовал с ней.

Иногда госпожа отвечала еле слышным голосом, и даже это казалось ему чудесным сном, ибо слишком живо было в его памяти то мгновение, когда будто и не принадлежала она уже этому миру. Гэндзи делился с ней воспоминаниями о тех полных тревоги днях, но внезапно перед взором его вновь возникло ее лицо, так страшно изменившееся в тот миг, когда дыхание ее готово было прерваться, послышался неожиданно отчетливо произносящий слова голос, и ужас охватил все его существо.

— О многом хотелось бы мне рассказать вам, но вы еще слишком слабы, — говорит Гэндзи и предлагает ей целебный отвар. Глядя, как заботливо ухаживает он за больной, дамы умиляются: «И где только он научился?»

Госпожа и теперь прекрасна, но так изнурена болезнью, что кажется, вот-вот расстанется с этим миром. Что-то удивительно трогательное видится Гэндзи в ее беспомощности, и сердце его грустно сжимается. Волосы — ни единой пряди растрепанной — волнами струятся по изголовью, поражая редкостной красотой. «Чего же мне в ней недоставало все эти годы?» — недоумевает Гэндзи, внимательно разглядывая супругу.

— Я навещу ушедшего на покой Государя и сразу же вернусь. Мне было очень приятно видеться с вами вот так, без всяких церемоний, но госпожа Оомия не отходит от вашего ложа. Ее присутствие повергает меня в смущение, и я не решаюсь приблизиться. Постарайтесь же взбодриться и подумайте, не пора ли вам вернуться в нашу старую опочивальню. С вами обращаются как с ребенком, может быть, потому вы и не выздоравливаете.

С этими словами он встает и, облачившись в парадное платье, выходит, а госпожа провожает его более внимательным, чем обычно, взглядом.

Был как раз день Осеннего назначения, и министр тоже собрался во Дворец. Его сыновья, превознося собственные заслуги и теша себя надеждами, не отходили от отца. Так и отправились все вместе. В доме стало безлюдно и тихо. И тут молодая госпожа внезапно стала снова задыхаться и корчиться в ужасных муках. Не успели послать гонца во Дворец, как дыхание ее оборвалось. Министр и его близкие, ног под собой не чуя, поспешили домой, и, хотя церемония была назначена на вечер, столь непредвиденное обстоятельство разрушило все ожидания. Люди стенали и плакали, но стояла глубокая ночь, и ни монаха-управителя с горы Хиэ, ни других монахов вызвать было невозможно. Несчастье случилось слишком неожиданно, в тот миг, когда все уже успокоились, подумав с облегчением: «Ну вот, самое страшное позади», и теперь, не помня себя от горя, домочадцы Левого министра бродили по дому, наталкиваясь на стены.

У ворот толпились гонцы, но принять их было некому: слуги лишь бестолково шумели, а близкие госпожи пребывали в таком отчаянии, что на них страшно было смотреть. Памятуя, что госпожой и прежде не раз овладевал злой дух, они внимательно наблюдали за ней, не притрагиваясь к изголовью дня два или три, но скоро черты ее начали меняться, и, поняв, что это конец, люди предались неизбывной скорби.

Горе Гэндзи усугублялось еще и неким, одному ему известным обстоятельством. Ему казалось, что теперь он сполна осознал, сколь печален удел мира, и слова участия даже от далеко не безразличных ему лиц лишь увеличивали его страдания. Ушедший на покой Государь, глубоко опечаленный кончиной молодой госпожи, тоже прислал гонца с соболезнованиями, и эта величайшая милость была единственной радостью среди печали, но глаза Левого министра не просыхали от слез. Следуя различным советам, испытали все самые действенные средства: «Не оживет ли?» И, даже заметив первые признаки тления, медлили, надеясь на невозможное, но, увы, все было тщетно, а время шло, и вот — делать нечего — повезли ее в Торибэ, и дорога туда была невыразимо печальна. Со всех сторон стекались люди, желавшие проводить ушедшую, собрались монахи из разных монастырей, возносящие молитвы Будде, на обширной равнине Торибэ не осталось ни клочка свободной земли. Один за другим приходили гонцы: от ушедшего на покой Государя, от Государыни-супруги, от принца Весенних покоев… Выразить свои соболезнования поспешили и многие другие, не менее значительные особы.

Левый же министр и подняться был не в силах:

— Близятся к концу мои годы, и вот дитя мое в полном расцвете молодости опередило меня. О горе!

Тягостно было смотреть, как плакал он, стыдясь своих слез. Величественные погребальные обряды продолжались всю ночь, а в сумеречный предрассветный час, взяв с собой на память об ушедшей горстку праха, люди вернулись в столицу. Казалось бы, обычное дело, вряд ли найдется человек, которого миновала бы доля сия, но Гэндзи, не оттого ли, что лишь однажды довелось ему испытать подобное, чувствовал, что сердце его вот-вот разорвется от горя.

Стояли последние дни Восьмой луны, и небо, по которому плыл еще заметный, но тающий с каждым мигом месяц, было исполнено печали. Глядя на Левого министра, словно блуждавшего во мраке отчаяния, — увы, могло ли что-нибудь быть естественней? — Гэндзи произнес, устремив взор свой на небо:

— Ввысь вознесся дымок,

Теперь среди туч этих серых

Мне его не узнать.

И все же, на небо взгляну —

Теплее станет на сердце…

Вернувшись в дом Левого министра, он долго не мог заснуть. Вспоминал, какой госпожа была при жизни, и, терзаемый раскаянием, думал: «Ах, как же я был беспечен! Уверял себя в том, что раньше или позже она сама поймет… О, для чего заставлял я ее страдать из-за пустых прихотей своего легкомысленного сердца? Вот и вышло, что весь век свой прожила она, чуждаясь и стыдясь меня». Но, увы, что толку было думать об этом теперь?

Словно во сне облекся он в серое платье. «А ведь если бы я покинул этот мир первым, ее одежды были бы темнее…» — невольно подумалось ему, и он произнес:

— Обычай велит,

Чтобы светлым было мое

Одеяние скорби.

Но слезы в два омута темных

Превратили мои рукава…

Затем стал он произносить молитвы, и каким же прекрасным было в тот миг его лицо! Когда же, начав вполголоса читать сутру, дошел до слов: «О великий Фугэн, бодхисаттва Всепроникающей мудрости, в истинном мире достигший истинного просветления…», даже самые благоречивые монахи-наставники не смогли бы сравниться с ним. Глядя на младенца, он думал: «Да, «разве траву терпения нам удалось бы сорвать?» — и роса слез снова увлажняла его рукава. В самом деле, когда б не осталось и этой памяти…

Несчастная мать в горести сердечной не поднималась с ложа, и страх за ее жизнь заставил снова прибегнуть к молитвам.

Незаметно шли дни, в доме министра начали готовиться к поминальным службам, а как совсем недавно ни у кого и в мыслях не было ничего подобного, приготовления стали неиссякаемым источником новых печалей.

Даже самое обычное, далекое от совершенства дитя целиком занимает мысли родителей. Тем более естественно горе министра и его супруги. К тому же других дочерей у них не было, что и прежде доставляло им немало огорчений, теперь же они горевали больше, чем если бы драгоценный камень, бережно хранимый в рукаве, нечаянно упав, разбился вдребезги. Господин Дайсё тоже дни и ночи скорбел об ушедшей. Не бывая нигде, даже в доме на Второй линии, он все время свое отдавал ревностным молитвам. К возлюбленным же своим лишь писал, да и то нечасто.

Миясудокоро с Шестой линии под предлогом соблюдения строжайшей чистоты, особенно необходимой теперь, когда жрица находилась в помещении Левой привратной охраны, отказывалась отвечать ему.

У Гэндзи и прежде было немало причин для печали, теперь же жизнь в этом мире представлялась ему тяжким бременем. «Ах, когда б не новые путы, я бы стал наконец на путь, давно уже желанный…» — думал он, но тут же возникал перед его мысленным взором образ юной госпожи из Западного флигеля, которая, верно, тосковала теперь в разлуке с ним. Ночью он оставался один, и, хотя неподалеку располагались дамы, чувство одиночества не покидало его. «Есть ведь время в году…» — думал он бессонными ночами и, призвав к себе славящихся красивыми голосами монахов, слушал, как взывали они к будде Амиде, пока не наступал невыразимо печальный рассвет.

Однажды Гэндзи всю ночь пролежал без сна на непривычно одиноком ложе. Вздыхая, прислушивался он к унылым стонам ветра, особенно тягостным в эту осеннюю пору. Когда же наконец рассвело, из тумана, окутавшего сад, возник чей-то слуга и, оставив ветку готовой распуститься хризантемы с привязанным к ней листком зеленовато-серой бумаги, удалился.

— Как тонко! — восхитился Гэндзи, глядя на письмо, и по почерку узнал миясудокоро.

«Надеюсь, Вы понимаете, почему я не писала к Вам все это время…

Печальная весть

Об увядшем цветке ее жизни

Упала росой…

И, наверно, влажны рукава

У того, кто ею оставлен.

Взглянув на небо, я ощутила, что не в силах сдерживать более своих чувств…»

Письмо было написано изящнее обыкновенного, и Гэндзи почувствовал, что не в силах его отбросить, хотя, казалось бы… «Но, право, как ни в чем не бывало присылать свои соболезнования…» — неприязненно подумал он. Впрочем, порвав с ней теперь, он подал бы новый повод к молве. Это было бы слишком жестоко. Что ни говори, а ушедшая просто выполнила свое предопределение. Но почему же тогда он видел все так отчетливо, слышал так внятно?.. Ему не удавалось изгладить в своем сердце неприятные впечатления того давнего дня, и не потому ли он не мог заставить себя изменить свое отношение к миясудокоро? Долго медлил он с ответом, оправдывая себя нежеланием нарушать покой проходящей очищение жрицы, но в конце концов, решив, что не ответить было бы просто неучтиво, написал на лиловато-серой бумаге:

«Могу ли я надеяться, что Вы простите мне столь долгое молчание? Все это время я постоянно думал о Вас, но пристало ли мне в моем положении… Рассчитываю на Вашу снисходительность…

Исчезают одни,

Остаются другие — росинкам

Недолго блистать.

В мимолетности мира тщетно

Страстям отдавать свое сердце…

Постарайтесь же поскорее забыть… У меня есть, что сказать Вам, но, опасаясь, что письмо из дома, объятого скорбью, вряд ли будет уместно теперь…»

В то время миясудокоро жила на Шестой линии. Получив письмо, она украдкой прочла его, и сердце подсказало ей, на что намекал Гэндзи. «Значит, это правда, — в отчаянии думала она. — О злосчастная судьба!» Что скажет ушедший на покой Государь? Особая дружба связывала его с принцем Дзэмбо, они были близки друг другу более остальных братьев. И когда принц просил его позаботиться о судьбе жрицы, Государь заверил его, что будет опекать ее как родную дочь, и не раз предлагал им обеим оставаться жить во Дворце, на что она, миясудокоро, неизменно отвечала отказом, даже это полагая ниже своего достоинства. Увы, могла ли она вообразить, что позволит себе предаться влечению чувств, недопустимых в ее годы, и лишиться доброго имени? Мысли одна другой тягостнее осаждали ее голову, и она чувствовала себя совсем больной.

Однако же миясудокоро не зря славилась в мире душевной тонкостью и изяществом манер. Даже перебравшись в Священную обитель на равнине, она сумела окружить себя изысканной, полностью отвечающей современным вкусам обстановкой, и самые утонченные придворные считали долгом своим по утрам и вечерам стряхивать росу с травы у ограды. Услыхав о том, Гэндзи не особенно удивился: «Достоинства ее неисчислимы, я уверен, что, несмотря ни на что, буду тосковать о ней, ежели она решится уехать, презрев суету столичной жизни».

Миновали поминальные службы, но Гэндзи остался в доме Левого министра до окончания срока скорби. Сочувствуя другу, влачащему дни в непривычно унылой праздности, частенько заходил сюда Самми-но тюдзё и, дабы отвлечь Гэндзи от грустных мыслей, рассказывал разные истории, то поучительные, то немного нескромные. Нередко они забавлялись, вспоминая ту самую Гэн-найси-но сукэ.

— Пожалей же ее, не стоит насмехаться над бедной старушкой, — иногда останавливал друга Гэндзи, хотя и сам не упускал возможности посмеяться. Они поверяли друг другу подробности своих любовных похождений, вспоминали и ту светлую Шестнадцатую ночь, и тот осенний день, и разные другие случаи. И в конце концов, сетуя на безотрадность мира, начинали горько плакать.

Однажды в печальный сумеречный час, когда сеял мелкий дождик, Самми-но тюдзё, сменив серое платье на более светлое, пришел к Гэндзи во всем блеске своей яркой, мужественной красоты. Он застал друга у перил возле западной боковой двери, откуда тот смотрел на поблекший от инея сад. Дул неистовый ветер, внезапно хлынул ливень, но слезы, казалось, были готовы поспорить и с ним.

— Дождем ли, облаком ныне стала она — не знаю… — словно про себя произносит Гэндзи. Он сидит, подперши рукою щеку, а легкомысленный Самми-но тюдзё, восхищенно разглядывая его, думает: «Будь я женщиной, моя душа непременно осталась бы с ним даже после того, как тело покинуло этот мир». Он устраивается рядом, и Гэндзи, одетый по-домашнему небрежно, лишь поправляет шнурки. Он в чуть более темном, чем у Самми-но тюдзё, летнем носи, из-под которого виднеется нижнее платье, сшитое из глянцевито-алого шелка. Но и в этом весьма скромном одеянии он хорош так, что, сколько ни гляди, невозможно оторвать глаз.

Самми-но тюдзё тоже устремляет свой умиленный взгляд на небо:

— Тучи плывут,

На землю роняя уныло

Капли дождя.

Ты ведь там, но к какой стороне

Стремиться взором, не знаю…

Куда исчезла, не ведаем… — словно про себя добавляет он, и Гэндзи отвечает:

— Та, что рядом была,

Стала тучей, и льется на землю

Нескончаемый дождь.

Никогда не бывало столь мрачным

Небо в пору осенних ливней…

Непритворная тоска звучит в его голосе.

«Право же, странно, — подумал Самми-но тюдзё, — он никогда не выказывал особенно нежных чувств по отношению к супруге своей, за что Государь не раз пенял ему. Жалость к Левому министру и некоторые другие обстоятельства, отчасти связанные с родственной близостью, существовавшей между ним и старшей госпожой, не позволяли ему разорвать этот союз, как ни безрадостен он был, и, признаюсь, мне не раз становилось жаль его, но только теперь я понял, что сестра занимала в его сердце особое место и он почитал и любил ее так, как должно почитать и любить супругу». Увы, это открытие лишь умножило горе Самми-но тюдзё, словно померк вдруг свет, все вокруг озарявший, и душу объял беспросветный мрак.

В сухой траве цвели горечавки и гвоздики. Гэндзи сорвал несколько цветков и после ухода Самми-но тюдзё послал их госпоже Оомия через Сайсё, кормилицу маленького господина:

«В поблекшей траве

У ограды алеет гвоздика.

Покидая наш дом,

Ее нам оставила осень

На память о прошлых днях.

Полагаете ли Вы, что этот цветок менее ярок?..»

В самом деле, личико невинно улыбающегося младенца поражало невиданной красотой. И с глаз старой матери не замедлили скатиться слезы, быстрые, как листы дерев, свеваемые порывами ветра…

Гляжу на него —

Рукава с каждым мигом все больше

Блекнут от слез…

Как же слаб этот бедный цветочек,

Затерявшийся у плетня.

Томительно-медленно текли часы, и Гэндзи, хотя совсем уже стемнело, решил написать госпоже «Утренний лик», полагая, что именно она способна откликнуться на его чувства.

Она давно не получала от него писем, что, впрочем, никого не удивляло, ибо их отношения никогда не были особенно короткими. Дамы передали ей письмо, ни словом не упрекнув Гэндзи. На китайской бумаге небесно-голубого цвета было написано:

«Мои рукава

Этой ночью насквозь промокли

От холодной росы.

А ведь я столько раз уже

Осень встречал в печали…

В эту пору «всегда моросит холодный унылый дождь…»

— Какое прекрасное письмо! В нем столько неподдельного чувства. Право, не ответить просто невозможно, — заявили дамы, а как госпожа и сама была того же мнения, она написала:

«Я хорошо представляю себе, что происходит на Дворцовой горе, но «как передать…»

Узнала о том,

Что, нас покинув, растаял

Осенний туман.

И теперь, на дождливое небо

Глядя, я вспоминаю тебя…»

Трудно представить себе что-нибудь более изящное, чем это короткое послание, начертанное бледной тушью. Впрочем, не воображение ли Гэндзи наделило его совершенствами, которых оно не имело? Мир устроен так, что любой предмет проигрывает при более близком знакомстве. Возможно, именно по этой причине Гэндзи всегда влекло к женщинам, которые не спешили отвечать на его чувство. «Можно быть крайне сдержанным во всех проявлениях своих и при этом уметь выказать сочувствие и понимание, когда того требуют обстоятельства, — думал он. — Пожалуй, именно в этом и видится мне залог непреходящего согласия. Когда женщина выставляет напоказ свои чувства, стараясь убедить всех в своей необыкновенной утонченности и заботясь лишь о том впечатлении, которое производит, она, сама того не желая, обнаруживает свои недостатки, которые в противном случае остались бы незамеченными. Таких вряд ли можно счесть образцом для юной госпожи из Западного флигеля».

Он ни на миг не забывал, что его питомица грустит и скучает без него, однако же, расставаясь с ней, никогда не задумывался о том, как относится она к его частым отлучкам, и не мучился угрызениями совести. Она была для него словно дочь, лишенная материнской ласки и предоставленная потому целиком его попечениям.

Когда совсем стемнело, Гэндзи распорядился, чтобы зажгли светильники, и, призвав наиболее достойных дам, принялся беседовать с ними. С одной из них, по прозванию госпожа Тюнагон, была у него прежде тайная связь, но теперь он и не помышлял об этом, хотя, казалось бы…

«Ах, какое нежное у него сердце!» — думала Тюнагон, глядя на Гэндзи. А тот ласково беседовал с дамами.

— Общее горе сблизило нас, и жаль, что скоро придется расстаться. Так, наша скорбь неизбывна, но немало и других печалей ожидает нас впереди, — говорит он, и дамы плачут.

— О да, эта бесконечно горестная утрата повергла во мрак наши души, — отвечает одна из них. — Право, стоит ли говорить об этом? Но можем ли мы не думать о том времени, когда вы безвозвратно покинете наш дом, и именно это, увы…

Голос ее прерывается, и, тронутый ее словами, Гэндзи тоже не может сдержать слез.

— Безвозвратно? Для чего вы так говорите? Неужели я кажусь вам настолько бездушным? А между тем, проявив должное терпение, вы в конце концов и сами убедитесь в несправедливости своих подозрений. Впрочем, мир так изменчив… — говорит он, глядя на огонь, и увлажнившиеся глаза его прекрасны. Понимая, что девочка-сирота, любимица ушедшей госпожи, должна чувствовать себя особенно одинокой, Гэндзи обращается к ней:

— А ты, Атэки, положись теперь на меня. Я о тебе позабочусь.

И девочка горько плачет. Она очень мила в более темном, чем у других, нижнем платье, на которое наброшено черное верхнее, и в хакама цвета засохшей травы.

— Прошу тех, в ком жива память о минувшем, постараться превозмочь уныние и не оставлять своими заботами наше милое дитя. Былые дни канули в прошлое, а если и вы покинете этот дом… — говорит он, снова и снова призывая дам к терпению. Но безутешна их печаль, ибо не могут они не понимать, что теперь он еще реже будет заглядывать сюда.

Приходит Левый министр и без особой торжественности оделяет дам дарами: мелкими, не стоящими внимания безделушками и более значительными вещами, действительно достойными названия памятных.

Не в силах и далее влачить дни в томительном бездействии, Гэндзи отправился навестить ушедшего на покой Государя.

Когда карета была готова и собрались передовые, словно проникнув в смысл происходящего, начал моросить мелкий дождик; тревожно подул, увлекая листы, ветер, и осиротевшие дамы острее прежнего ощутили печаль одиночества, их ненадолго высохшие рукава вновь увлажнились.

— Оттуда я поеду на Вторую линию, где и останусь на ночь, — сказал Гэндзи, и его приближенные, подумав, очевидно: «Что ж, будем ждать там», тоже один за другим покинули дом Левого министра, и, хотя дамы понимали, что расстаются с Гэндзи не навсегда, глубокое уныние овладело ими. Министр же и супруга его с этим ударом утратили последний остаток сил. Госпоже Оомия Гэндзи прислал письмо следующего содержания:

«Ушедший на покой Государь изволит проявлять беспокойство, и сегодня я отправлюсь к нему. Совсем ненадолго покидаю я Вас, но тяжело на сердце, и мысли в смятении; не понимаю, как удалось мне дожить до этого дня! Встреча с Вами скорее умножила бы мою тоску, потому и не зашел я проститься…»

У госпожи в глазах померкло от слез, в глубоком унынии пребывая, не могла она и ответить. Министр же тотчас пришел к Гэндзи. Пораженный глубочайшей горестью, он не отнимал от глаз рукава. На него глядя, печалились и дамы. Гэндзи тоже плакал, сокрушаясь о превратности мира. Искренность его горя вызывала сочувствие, но как же прелестно было его заплаканное лицо! После долгого молчания министр говорит:

— Старики склонны лить слезы по любому поводу. У меня же глаза не просыхают и на миг, ибо скорбь моя безутешна. Опасаясь, что люди осудят меня за слабость и малодушие, я не хожу никуда, даже к ушедшему на покой Государю не наведываюсь. Надеюсь, вы объясните ему это при случае. О, как тяжело, когда тебя, старика, годы которого близятся кконцу, опережает твое собственное дитя.

Изо всех сил старался министр преодолеть волнение, и нельзя было без жалости смотреть на него.

— Всем известно, сколь неисповедимы пути мира, — отвечает Гэндзи, сам то и дело всхлипывая, — и невозможно предугадать, кто останется, а кто уйдет раньше, и все же, теряя близких, каждый раз испытываешь ни с чем не сравнимое потрясение. Разумеется, я расскажу обо всем Государю, и он наверняка поймет вас.

— Дождь не перестает, спешите же, пока не стемнело, — торопит его министр.

За занавесями, перегородками, везде, куда может проникнуть взор, сидят, прижавшись друг к другу, дамы в темно- и светло-серых одеяниях, числом около тридцати. Уныло понурившись, они роняют слезы, и сердце Гэндзи печально сжимается.

— Остается здесь существо, которое не можете вы лишить своих попечений, и я утешаюсь, говоря себе: «Все-таки и теперь будет он заходить в наш дом». Но неразумные дамы совсем пали духом, им кажется, что они видят вас сегодня в последний раз, что, уехав, вы позабудете этот старый приют. Даже вечная разлука с госпожой, пожалуй, печалит их меньше, чем расставание с вами, слишком тяжело сознавать, что бесследно уходят в прошлое годы, когда, хоть и нечасто, выпадало им счастье близко видеть вас. И это неудивительно. О, я не мог не замечать, что в ваших отношениях с супругой не возникло доверительной близости, но тешил себя надеждой, увы, напрасной, что, быть может, когда-нибудь… В самом деле, какой тягостный вечер… — говорит министр и снова плачет.

— Уверяю вас, ваши опасения напрасны. Если раньше я и позволял себе так долго не наведываться к вам, то только потому, что, так же как и вы, надеялся на будущее, легкомысленно полагая, что когда-нибудь… Теперь же мне не на что надеяться, так стану ли я вами пренебрегать? — говорит Гэндзи и выходит, печально вздыхая, а министр, проводив его, возвращается в покои.

Все здесь, начиная с убранства, осталось таким же, как в прежние дни, но кажется, что перед тобой — пустая скорлупка цикады… Перед занавесом разбросаны принадлежности для письма. Подняв исписанные почерком Гэндзи листки бумаги, министр разглядывает их, отирая глаза, и нетрудно предположить, что некоторые молодые дамы, на него глядя, улыбаются сквозь слезы. Строки из чувствительных старинных стихов, китайских и японских, небрежно начертанные разными знаками — и скорописными и уставными… «Какой прекрасный почерк!»- возведя глаза к небу, восхищается министр. Может ли он не жалеть, что отныне Гэндзи станет ему чужим?

«Неуютен расшитый широкий покров, кто с властителем делит его?» — написано на листке бумаги, а рядом:

«К той, что ушла,

Сердце в тоске стремится,

Увы, нелегко

Расставаться с привычным ложем,

На котором лежали вдвоем…»

Возле слов «как приникший к ним иней тяжел…» начертано:

«Тебя рядом уж нет,

Пыль густая покрыла ложе,

Сколько ночей

С лепестков «вечного лета»

Буду стряхивать я росу?»

Среди бумаг — засохшие цветы, видно те самые. Показав их супруге, министр говорит:

— Воистину, велико наше горе, но я нахожу утешение в мысли, что мир знает немало подобных примеров. Как ни горько сознавать, что, будучи связанной с нами столь ненадолго, она причинила нам столько страданий, я все же стараюсь смириться, видя в том неизбежное предопределение, возникшее еще в предыдущей жизни. Но влекутся дни, и тоска становится все нестерпимее, а сегодня и господин Дайсё покинул нас, став нам отныне чужим. Право, это больше, чем способен вынести человек. Прежде мы горевали, когда он приходил слишком редко, печалились, лишь день или два его не видя, так как же нам жить, когда утрачен свет наших дней и ночей?

Голос больше не повинуется ему, и он плачет, а сидящие перед ним прислужницы содрогаются от рыданий, на него глядя. Право, какой унылый, холодный вечер! Молодые дамы, сходясь там и здесь, поверяют друг другу свои печали.

— Господин изволит полагать, что мы должны находить утешение в заботах о младенце, но ведь он так еще мал, этот прощальный дар госпожи… — сетуют они, и некоторые решают: «Уедем ненадолго, а потом снова вернемся». Новые разлуки — новые испытания для чувствительного сердца.

Когда Гэндзи прибыл во дворец ушедшего на покой Государя, тот не мог скрыть волнения: «Ах, как сильно он исхудал, сказались, видно, дни, проведенные в постах и молитвах». Тут же распорядился, чтоб принесли еды, хлопотал, выказывая самое трогательное участие. Затем они перешли в покои Государыни, и дамы не могли сдержать восхищения, глядя на Гэндзи. А сама Государыня передала через Омёбу:

«Даже я не в силах избыть тоски… Дни текут и текут… Представляю, как, должно быть, тяжело вам».

«О, я всегда знал, как непрочен мир, но лишь теперь убедился в этом на собственном опыте. Жизнь с ее беспрерывными муками сделалась для меня противным бременем, и, только черпая утешение в ваших посланиях…» — ответил ей Гэндзи.

Безысходная грусть отражалась сегодня на его лице, и у всякого, кто смотрел на него, сердце разрывалось от жалости.

Верхнее платье без узоров, из-под которого выглядывало нижнее серое со шлейфом, закрученная лента на шапке — в этом одеянии скорби он казался пленительнее, чем в любом роскошном наряде. Поздней ночью Гэндзи уехал, выразив свое сожаление и тревогу по поводу того, что давно уже не навещал принца Весенних покоев.

К его возвращению дом на Второй линии был вычищен и доведен до полного блеска, приближенные — и мужчины и женщины — собрались, дабы встретить своего господина. Прислужницы высших рангов, приехав сюда ради такого случая, кичились своими нарядами, и, глядя на них, Гэндзи с щемящей жалостью в сердце вспоминал унылые, прижавшиеся друг к другу фигуры обитательниц дома Левого министра. Переодевшись, он прошел в Западный флигель.

Подошла пора Смены одежд, и убранство покоев сверкало безукоризненной чистотой, нигде не было ни пятнышка. Изящно одетые молодые дамы и девочки-служанки радовали взор своей миловидностью. «Чувствуется, что Сёнагон обо всем позаботилась как следует», — думал Гэндзи, с удовольствием глядя вокруг. Наряд юной госпожи тоже поражал великолепием.

— Мы долго не виделись, за это время вы стали совсем взрослой, — говорит Гэндзи, приподнимая край низкого занавеса, чтобы взглянуть на свою воспитанницу, а она смущенно отворачивается. Красота ее безупречна! Глядя на ее освещенный огнем светильника профиль, ниспадающие волосы, Гэндзи чувствует, как несказанная радость овладевает его сердцем: «Она становится все больше и больше похожей на ту, что владеет моими думами». Присев рядом, он рассказывает девочке о том, что произошло за дни их разлуки.

— Мне многое хотелось бы поведать вам, но вряд ли это благоприятно теперь, поэтому я отдохну немного в своих покоях, а потом приду опять. Теперь мы будем видеться часто, так часто, что боюсь, как бы не наскучило вам мое присутствие… — говорит он, и Сёнагон радуется, хотя и не может окончательно отрешиться от своих сомнений.

«Тайные отношения связывают его со многими знатными особами, — думает она. — Как бы на смену ушедшей не пришла другая, обладающая столь же тяжелым нравом». Право, ей не следовало бы быть такой недоверчивой!

Перейдя в свои покои, Гэндзи лег отдохнуть, велев даме по прозванию госпожа Тюдзё растереть ему ноги.

Наутро он отослал письмо к своему маленькому сыну. Ответ был весьма трогателен, и безысходная печаль сжала сердце Гэндзи. Отдавшись глубочайшей задумчивости, коротал он дни, но ни разу не возникало у него желания навестить кого-нибудь из прежних возлюбленных, даже ни к чему не обязывающие тайные встречи казались ему теперь обременительными.

Юная госпожа между тем, повзрослев, стала еще прекраснее, всеми возможными совершенствами, приличными ее полу, обладала она, и вот, рассудив, что возраст уже не помеха, Гэндзи начал от случая к случаю намекать ей на свои чувства, но она, судя по всему, ничего не понимала. По-прежнему праздный, проводил он дни в ее покоях, играя с ней в «го» или в «отгадывание ключа». Обаятельная и сметливая от природы, юная госпожа умела придавать очарование даже самым пустяковым забавам, и Гэндзи, который до сих пор, ни о чем другом не помышляя, лишь любовался ее детской прелестью, почувствовал, что не в силах больше сдерживаться, и как ни жаль ее было…

Кто знает, что произошло? Отношения меж ними были таковы, что никто и не заметил бы перемены. Но наступило утро, когда господин поднялся рано, а юная госпожа все не вставала. «Что такое с ней приключилось? Уж не заболела ли?» — тревожились дамы, на нее глядя, а Гэндзи, удаляясь в свои покои, подсунул под полог тушечницу. Когда рядом никого не было, госпожа с трудом приподняла голову: у изголовья лежал свернутый листок бумаги. Равнодушно она развернула его:

«Сколько ночей

Мы с тобою делили ложе,

Но не странно ль теперь,

Что одежды были всегда

Неприступной преградой меж нами?» —

было начертано там небрежным почерком. Никогда прежде она не подозревала в нем подобных желаний и теперь недоумевала: «Как могла я безоглядно доверять столь дурному человеку?»

Днем Гэндзи снова пришел в ее покои:

— Говорят, вам неможется? Но что с вами? Вы и в «го» не хотите сегодня играть. Мне будет скучно, — пеняет он ей, заглядывая за занавеси: юная госпожа лежит, набросив на голову платье. Дамы почтительно удаляются, и он подходит к ее ложу.

— Откуда такая неприязнь ко мне? Вот уж не ожидал, что вы можете быть так жестоки! Дамам наверняка покажется это странным.

Откинув платье, он видит, что она лежит вся в поту, а волосы на висках совершенно мокрые.

— О, как дурно! В такой день не к добру… — говорит Гэндзи и пытается ее утешить, но, видно, по-настоящему рассердившись на него, она не отвечает.

— Хорошо, раз так, больше вы меня не увидите. Как не стыдно, — сердится Гэндзи, потом открывает тушечницу, но там пусто. «Какое дитя!» — умиляется он и целый день проводит у изголовья юной госпожи, пытаясь ее развеселить: но она все хмурится, отчего кажется ему еще милее.

Вечером принесли лепешки-мотии по случаю дня Свиньи. Поскольку пора скорби еще не миновала, никаких пышных церемоний в тот день не устраивали, только во флигель были доставлены изящные кипарисовые коробки, наполненные разнообразными лепешками. Увидав их, Гэндзи прошел в южную часть дома и кликнул Корэмицу.

— Такие же мотии, только поменьше, принесешь завтра к вечеру. Сегодня день не совсем благоприятный, — сказал он, улыбаясь, и сметливый Корэмицу тут же догадался, в чем дело. Не требуя дополнительных пояснений, он лишь заметил с видом весьма важным:

— О да, для вкушения праздничных мотии должно заранее выбрать день. Сколько же их прикажете подать в честь дня Крысы?

— Одной трети этих будет достаточно, — ответил Гэндзи, и Корэмицу, вполне удовлетворенный, вышел.

«Сразу видно, что опытен в таких делах», — подумал Гэндзи.

Никому ничего не говоря, Корэмицу чуть ли не собственноручно приготовил мотии в своем доме.

Гэндзи так и не сумел развеселить госпожу, и у него возникло довольно странное, но не лишенное приятности ощущение, что он только что похитил эту юную особу и привез к себе в дом.

«Все эти годы я неизменно питал к ней самые нежные чувства, — думал он, — но и они ничто по сравнению с тем, что я испытываю теперь. Право, непостижимо человеческое сердце! Мне кажется, я и на одну ночь не смогу с ней расстаться».

Глубокой ночью были тайно доставлены в дом заказанные им мотии.

«Присутствие Сёнагон, женщины уже немолодой, может смутить госпожу, — подумал предусмотрительный Корэмицу и, поразмыслив, вызвал дочь Сёнагон, девушку по прозванию Бэн.

— Потихоньку отнеси госпоже вот это, — сказал он, пододвигая к ней коробку, в каких обычно держат курильницы.

— Это праздничные мотии, поставь их поближе к изголовью. Да смотри, не заблудись по дороге, — пошутил Корэмицу, а Бэн, не совсем поняв, что он имеет в виду, ответила:

— Блудить? Да я никогда… Как вы могли подумать? — И взяла коробку.

— Такие слова не к добру сегодня, — предостерег ее Корэмицу, — лучше от них воздерживаться.

Бэн была слишком юна, чтобы проникнуть в смысл происходящего, однако же послушно пошла и подсунула коробку под занавес со стороны изголовья. А о дальнейшем позаботился, видно, сам Гэндзи. Дамам, разумеется, ничего не было известно, только самые близкие из них могли кое о чем догадаться, заметив, что на следующее утро Гэндзи вынес из опочивальни госпожи коробку для мотии.

И блюда, и прочая утварь — когда только Корэмицу успел все приготовить? — были великолепны, особенным изяществом отличался столик на ножках-цветах, а уж о самих мотии и говорить нечего — тщательно продуманные по форме, они едва ли не превосходили все остальное. Право, смела ли Сёнагон рассчитывать на такое? Она была тронута до слез, видя столь бесспорное свидетельство благосклонности Гэндзи, не упустившего из виду никакой мелочи.

— Жаль все же, что он потихоньку не поручил этого нам, — перешептывались дамы. — Что мог подумать Корэмицу?

Теперь, даже ненадолго отлучаясь во Дворец или к ушедшему на покой Государю, Гэндзи не находил себе места от тревоги, милый образ неотступно стоял перед его мысленным взором, и, изнывая от тоски, он удивлялся самому себе: «Право, непостижимо человеческое сердце!»

От женщин, которых некогда он посещал, беспрестанно приходили полные упреков письма, многих он искренне жалел, но новая подруга по изголовью была столь трогательна, что Гэндзи и помыслить не мог о других. «Проведу ли ночь я без тебя?» — повторял он и не посещал никого, оправдываясь нездоровьем.

«Пройдет время, мир перестанет казаться мне столь унылым, тогда я и навещу Вас», — отвечал он на все послания.

Нынешняя Государыня-мать была крайне встревожена поведением особы из покоев Высочайшего ларца, которой думы по-прежнему стремились лишь к Дайсё.

— Стоит ли огорчаться? — говорил Правый министр. — Теперь, когда нет больше той, что занимала в его сердце особое место…

Но Государыня, так и не сумевшая преодолеть свою ненависть к Гэндзи, стояла на своем:

— По-моему, будет гораздо лучше, если сестра поступит на службу в высочайшие покои и через некоторые время займет там приличное положение.

Гэндзи же питал к дочери Правого министра нежную привязанность, и досадно было ему терять ее, однако сердце его безраздельно принадлежало другой. «Для чего? Век наш так краток. Сосредоточу мысли свои на ней одной и постараюсь не навлекать на себя женского гнева», — думал он как видно наученный горьким опытом.

Весьма сочувствуя миясудокоро с Шестой линии, Гэндзи тем не менее понимал, что открытый союз с ней поставит его в крайне затруднительное положение. Вот если бы можно было все оставить по-старому, он с удовольствием побеседовал бы с нею при случае… Да, несмотря ни на что Гэндзи не переставал думать и о ней.

До сих пор никто не знал, что за особа живет в доме на Второй линии, но теперь, решив, что скрываться далее недопустимо и следует поставить в известность хотя бы ее отца, Гэндзи, не придавая делу широкой огласки, вместе с тем с необычайным тщанием начал готовиться к церемонии Надевания мо. Но ничто, никакие знаки внимания не радовали юную госпожу. Даже шутки Гэндзи лишь смущали и тяготили ее теперь, она все больше замыкалась в себе и за сравнительно короткий срок так изменилась, что ее трудно было узнать. Глядя на нее, Гэндзи и умилялся и печалился одновременно.

— Зря, видно, я так заботился о вас все эти годы. Ненамного стали мы ближе, и это нехорошо, — упрекал он ее.

А тут и год сменился новым.

В первый день года Гэндзи, как всегда, отправился с поздравлениями к ушедшему на покой Государю, после чего посетил Дворец и особо Весенние покои. Оттуда он поехал к Левому министру.

Министр же — даром, что новый год на ступил, — говорил только о прошлом и целыми днями сидел, погруженный в мрачное уныние. Когда неожиданно приехал Гэндзи, он постарался взять себя в руки, но, увы, это оказалось ему не по силам. Он все глядел и не мог наглядеться на Гэндзи, в красоте которого — не потому ли, что тот повзрослел на год, — появилось что-то величественное.

Расставшись с министром, Гэндзи прошел в покои ушедшей, и собравшиеся там дамы, увидев дорогого гостя, тоже не могли сдержать слез.

Гэндзи зашел взглянуть и на маленького сына и обнаружил, что тот заметно подрос и его улыбающееся личико стало еще миловиднее. Разрезом глаз, очертаниями рта мальчик необыкновенно напоминал принца Весенних покоев, и, глядя на него, Гэндзи невольно подумал: «Всякий, кто увидит его, не преминет осудить меня».

Убранство покоев совсем не изменилось, на вешалке, как и прежде, висело его парадное платье, но — оттого ли, что не было рядом женского, — оно казалось унылым, поблекшим…

Пришли с письмом от госпожи Оомия:

«Сегодня я особенно старалась обрести присутствие духа и надеялась, что Ваш приезд… Но, увы, напротив…

Платье, как всегда в эти дни, сшитое мною для Вас, вряд ли придется Вам по вкусу. В глазах моих померкло от слез, и я не уверена, что мне удалось удачно подобрать оттенки… Но прошу Вас, наденьте его хотя бы сегодня».

Вместе с письмом принесли праздничный наряд, столь заботливо приготовленный старой госпожой. Нижнее платье, в которое она просила его облачиться, поразило Гэндзи необыкновенно тонким сочетанием красок и редкостным своеобразием тканого узора. Он сразу же надел его, подумав: Могу ли я не оправдать ее ожиданий? Не приди я сегодня, каким ударом это было бы для нее». И сердце его мучительно сжалось.

А вот что он ответил:

«Я поспешил сюда, желая, чтобы Вы увидели сами, настала иль нет весна но, увы… Слишком многое всколыхнулось в памяти, и не могу вымолвить ни слова.

Каждый год в этот день

Здесь ждало меня новое платье.

И сегодня опять

Облачаюсь в него, но, увы,

Слезы льются из глаз по-прежнему…

Не в силах я справиться с тоской…»

А вот что написала ему она:

«Так, пришел Новый год,

Но с этим совсем не считаясь,

Прежние слезы

Все так же, увы, струятся

Из старых, померкших глаз…»

Да, безутешна была их печаль…

Священное дерево сакаки

Приближался день отправления жрицы, и все большее уныние овладевало сердцем Рокудзё-но миясудокоро. После того как не стало дочери Левого министра, которая, столь значительное положение занимая, была для нее постоянным источником волнений, в мире начали поговаривать: «Кто знает, быть может…» Сердца обитателей дома на Шестой линии преисполнились надежды, но, увы… Дайсё совсем перестал бывать там, и, видя, как он переменился, женщина поняла: подтвердились худшие ее подозрения, произошло что-то и в самом деле ужасное, что окончательно отвратило его от нее. И, отбросив сомнения, она решительно устремилась в путь.

Никогда прежде жрица не отправлялась в Исэ в сопровождении матери, но, оправдывая себя тем, что столь юную особу нельзя оставлять без присмотра, миясудокоро все же решилась покинуть этот безрадостный мир. Узнав о ее намерении, господин Дайсё, несмотря ни на что, опечалился чрезвычайно, и от него стали приходить письма весьма трогательного содержания. Однако она и помыслить не могла о том, чтобы снова встретиться с ним. Разумеется, ей не хотелось, чтобы он укрепился в мысли о ее нечувствительности, но свидание с ним неминуемо увеличило бы смятение, с недавних пор воцарившееся в ее душе, а потому, говоря себе: «Ни к чему это», она неизменно отвечала отказом.

Иногда миясудокоро ненадолго возвращалась в свое прежнее жилище, но окружала это такой тайной, что господин Дайсё и не ведал о том. В нынешнюю же обитель нельзя было приезжать запросто, руководствуясь лишь собственным желанием, и, не имея средства увидеться с ней, Гэндзи по-прежнему пребывал в тревоге, а дни и луны все дальше и дальше уносили их друг от друга.

А тут еще и ушедший на покой Государь — нельзя сказать, чтобы открылась у него какая-то опасная болезнь, нет, но временами мучили его непонятные, неопределенные боли, и сердце Гэндзи не знало покоя. Однако ему была тяжела мысль, что миясудокоро уедет, затаив в душе обиду, да и не хотелось подавать повод к молве о себе. Потому-то он и отправился однажды в Священную обитель на равнине.

Стоял Седьмой день Девятой луны, не сегодня завтра жрица должна была выехать в Исэ, и миясудокоро, немало забот имея, пребывала в постоянном волнении, но поскольку от Гэндзи одно за другим приносили письма: «О, хотя бы на миг!», то она, как ни велики были ее сомнения, все же, не желая прослыть затворницей, решилась тайком принять его и побеседовать с ним через ширму.

Вот Гэндзи достиг обширной равнины, и печально-прекрасное зрелище представилось его взору. Осенние цветы увядали, в зарослях поблекшей травы уныло звенели насекомые. Ветер, поющий в соснах, неизвестно откуда приносил обрывки какой-то мелодии. Все вокруг было исполнено невыразимого очарования.

Не желая привлекать к себе внимание, Гэндзи выехал, взяв с собой лишь самых преданных передовых числом не более десяти, спутники его были облачены в нарочито скромные платья, но тщательно продуманный наряд самого Гэндзи поражал великолепием, и тонкие ценители, которых немало было в его свите, не могли оторвать восхищенных взоров от его изящной фигуры, необыкновенно прекрасной на фоне живописных окрестностей. А Гэндзи, глядя вокруг, корил себя: «О, для чего я не приезжал сюда раньше?»

Весьма ненадежный на вид тростниковый плетень окружал разбросанные там и сям крытые тесом хижины, непрочные, как всякое временное пристанище. Храмовые ворота «тории» из невыделанного дерева своим неожиданно торжественным видом повергали в смущение. Туда-сюда сновали служители, о чем-то переговариваясь, покашливая. Все это было внове для Гэндзи. В хижине «хранителей огня» что-то слабо светилось, там было безлюдно и тихо. Гэндзи представил себе, сколько долгих дней и лун провела здесь эта снедаемая душевной болью женщина, и сердце его защемило от жалости.

Укрывшись в подходящем месте возле Северного флигеля, Гэндзи послал госпоже письмо, извещая о своем прибытии. Тотчас смолкла музыка, и теперь до слуха его доносился лишь пленительный шелест платьев. Судя по всему, миясудокоро намеревалась избежать встречи с ним и ограничиться беседой через посредников. Немало раздосадованный этим, Гэндзи заявил:

— Вы не можете не знать, что мое нынешнее положение лишает меня возможности выезжать тайно. Так стоит ли держать меня за вервием запрета? Я приехал сюда в надежде излить перед вами все, что накопилось в моем сердце за дни нашей разлуки.

Его поддержали и дамы:

— Право, это недопустимо! Нельзя заставлять столь важную особу испытывать такие неудобства! Да неужели вам не жаль его?

«Ах, что же делать? — задумалась миясудокоро. — Не могу же я в такое время выйти к нему. Подобное легкомыслие не к лицу женщине моих лет, к тому же вокруг немало чужих глаз, да и неизвестно еще, как отнесется к этому жрица…» Но как ни пугала ее мысль о встрече с Гэндзи, открыто пренебречь им тоже было невозможно, и она печально вздыхала, не зная, на что решиться. Но вот до слуха Гэндзи донесся восхитительный шелест платья, предвещающий ее приближение. «Позволят ли мне постоять хотя бы у занавесей?» — спросил он, поднимаясь на галерею.

На небо выплыл ясный месяц, и озаренные его светом черты Гэндзи стали еще прекраснее. Так, кто в целом мире мог с ним сравняться? Не решаясь приступить к рассказу о том, что произошло за эти долгие луны, Гэндзи, подсунув под занавеси принесенную с собой ветку священного дерева сакаки, сказал:

— Ведомый нетускнеющим цветом этих листьев, преступил я священную ограду… Но, увы, ваша суровость…

— У священной ограды

Не растет криптомерия, что же

Привело тебя к нам?

Не ошибся ли ты, сломав

Ветку священного дерева?.. —

отвечает она, а он:

— Подумав, что здесь

Обитель священной девы.

Я замедлил свой шаг

И сорвал эту ветку, влекомый

Ароматом чудесной листвы.

В подобном месте трудно не испытывать скованности, но Гэндзи все же сумел устроиться так, что голова и плечи его оказались за переносным занавесом. В те времена, когда ничто не мешало ему навещать миясудокоро, когда так стремилось к нему ее сердце, он оставался невозмутимым и, уверенный в себе, нечасто баловал ее своим вниманием. А после того случая, который сделал столь страшное впечатление на его душу, Гэндзи вовсе от нее отдалился. Однако же, встретившись с ней теперь, после долгой разлуки, он невольно вспомнил о былых днях, и неизъяснимая печаль сжала сердце. Тягостные мысли о прошедшем и о грядущем повергли чувства его в смятение, и он заплакал. Женщина же сначала крепилась: «Не увидит он моих слез!», но так и не сумела сдержаться. Глядя на нее с искренним сожалением, Гэндзи принялся уговаривать ее переменить решение.

Тем временем месяц скрылся за краем гор, и, может быть, потому небо стало еще прекраснее. Устремив на него свой взор, Гэндзи открывал миясудокоро чувства, его тревожившие, и горесть, скопившаяся в ее душе, постепенно исчезала. За последние дни она смирилась с необходимостью навсегда расстаться с Гэндзи, и все же стоило увидеть его, как сердце — но разве не знала она об этом заранее? — дрогнуло и от прежней решимости не осталось и следа.

По саду бродили молодые придворные, трудно было расстаться с местом, которого прекраснее и вообразить невозможно…

Но разве смогу я пересказать, о чем беседовали эти двое, сполна изведавшие все горести страсти?

Небо, словно благоприятствуя им, постепенно светлело.

В предутренний час,

В час разлуки всегда выпадает

Обильно роса.

Но прежде таким печальным

Не бывало осеннее небо…

Взяв ее руку в свои, Гэндзи долго сидел, оттягивая миг расставания, нежные черты его казались нежнее обычного. Дул холодный ветер; тоскливо, словно понимая, что происходит, звенели сверчки. Право, и тому, чью душу не омрачает никакая печаль, стало бы грустно, а что говорить о Гэндзи и миясудокоро? Их чувства были в таком смятении, что они не могли вымолвить ни слова, хотя, казалось бы…

Осенней порой

Разлука всегда печальна.

Омрачать этот миг

Стрекотаньем унылым не стоит,

«Ожидающий в соснах» сверчок…

На многое мог бы Гэндзи посетовать, но, увы, что толку? Оставаться доле было неловко, и он уехал. По дороге в столицу рукава его совсем промокли от росы.

Миясудокоро тоже вздыхала, опечаленная разлукой, мучительные сомнения снова раздирали ей душу. Лицо гостя, мельком увиденное в лунном сиянии, аромат одежд, сохранившийся после его ухода, воспламенили воображение молодых дам, и они наперебой восхваляли Гэндзи.

— Какой бы путь ни летал впереди, но расстаться с ним, пренебречь такой красотой… Мыслимо ли это? — И, ничего не понимая, они заливались слезами.

Более нежное, чем обыкновенно, послание Гэндзи снова поколебало решимость миясудокоро; возможно, она и уступила бы, но, увы, слишком поздно…

Гэндзи же и не в таких обстоятельствах умел слова свои подчинять мимолетному чувству, а эта женщина была ему дороже многих, так мог ли он смириться, узнав о ее решении покинуть его?

Он прислал отъезжающим все необходимое: дорожное платье, уборы для дам, великолепную утварь, но миясудокоро не в силах была ни радоваться, ни печалиться. Словно только теперь осознала она, сколь неудачно сложилась ее жизнь, поняла, что имя ее станет отныне предметом для посмеяния, и денно и нощно кручинилась, с трепетом ожидая дня отъезда.

Лишь юная жрица в простоте душевной радовалась тому, что этот день после стольких отсрочек был наконец назначен. Люди же наверняка — кто осуждая, кто сострадая — поговаривали, что такого, мол, еще не бывало. Право, спокойно живется только тем, кто не привлекает к себе взыскательных взоров, люди же, занимающие видное положение в мире, не могут и шагу ступить свободно, им всегда приходится думать о том, как бы не возбудить толков.

На Шестнадцатый день было назначено Священное омовение на реке Кацура. Никогда еще эта церемония не проходила с таким блеском. Провожающие на Длинном пути и прочие спутники жрицы были избраны из самых родовитых семейств, пользующихся особым влиянием в мире. Видимо, о многом изволил позаботиться и ушедший на покой Государь.

Лишь тронулись в путь, принесли письмо от господина Дайсё с обычными бесконечными сожалениями о разлуке…

«Особе, к которой святотатством почел бы обратиться с непристойными речами», — было написано на листке бумаги, привязанном к пучку священных волокон[6]:

«Грохочущий бог…

Восьми островов

Пределы хранящая дева,

Когда чувства людей

Тебе ведомы, ты рассуди

Разлученных так рано.

Сколько ни думаю, не могу смириться…»

Несмотря на то что письмо пришло в самое хлопотливое время, с ответом не медлили. За жрицу написала ее главная дама:

«Коль с далеких небес

Боги судить возьмутся

Чувства влюбленных,

Они прежде всего приметят,

Сколь притворны твои упреки».

Господин Дайсё собрался было поехать во Дворец, дабы посмотреть на церемонию Прощания, но потом передумал: вряд ли стоило провожать особу, его отвергшую, и, оставшись дома, провел этот день в унылой праздности.

Улыбаясь, прочел он написанный совсем по-взрослому ответ жрицы, и сердце его дрогнуло:

«Кажется, она куда утонченнее, чем бывают в ее возрасте…»

Необычность и недоступность женщины всегда делали ее в его глазах особенно привлекательной. Вот и сейчас он подумал: «Досадно, что я не видел ее в малолетстве, когда это не представляло никакой трудности. Впрочем, мир столь изменчив, возможно, нам еще придется встретиться…»

Поскольку и мать и дочь славились особой изысканностью вкуса и благородством, желающих посмотреть на церемонию Прощания оказалось несчетное множество. В стражу Обезьяны жрица со свитой вошла во Дворец. Занимая свое место в паланкине, миясудокоро думала о том, как все изменилось с той поры, когда она, не ведая забот, в холе и неге жила в доме отца своего, министра, столь большие надежды возлагавшего на ее будущее. Она смотрела вокруг, и грудь ее сжималась мучительной, неизъяснимой тоской. Шестнадцати лет вошла она в покои принца Дзэмбо, а двадцати лишилась его. И вот на тридцатом году жизни она снова увидела Девятивратную обитель.

Я стараюсь забыть

В эти дни о том, что осталось

Там, позади.

Но в сердце моем и теперь

Живет тайная грусть…

Жрице исполнилось четырнадцать лет. Она всегда была хороша собою, а сегодня мать уделила особое внимание ее наряду, и красота ее повергала собравшихся в благоговейный трепет. Даже Государь был растроган и, украшая ее прическу прощальным гребнем, плакал от умиления. Возле зданий Восьми ведомств, ожидая выезда, выстроились в ряд кареты свиты: сквозь прорези штор виднелись концы рукавов самых удивительных, изысканнейших расцветок, и стоит ли говорить о том, что многие из придворных имели свои собственные причины для печали?

Выехали уже в сумерках, а когда со Второй линии свернули на большую дорогу Тонн, невольно оказались перед домом Дайсё, и он, растрогавшись, послал им вослед письмо, привязав его к ветке дерева сакаки:

«Оставив меня,

Ты в путь отправляешься дальний

По реке Судзука.

Ужели твоих рукавов не коснутся

Восемь десятков волн?»

Было уже совсем темно, да и суматоха царила изрядная, поэтому ответили ему только на следующий день, с другой стороны заставы:

«Восемь десятков

Волн на реке Судзука

Моих рукавов

Коснутся ли, нет ли — никто

До самого Исэ не спросит…»

Краткое, торопливое письмо, но почерк поражал удивительным благородством.

«Вот если бы в песне было больше чувства…» — подумал Гэндзи.

Упал густой туман, и, задумчиво глядя на светлеющее небо, Гэндзи произнес словно про себя:

«Устремляю свой взор

В даль, где она сокрылась.

Хоть в этом году,

Осень, не прячь в тумане

Вершину горы Встреч…»

Не заходя даже в Западный флигель, он провел ночь в тягостных раздумьях, но можно ли в том кого-то винить? Право же, куда тяжелее было той, над которой нависло небо странствий.

Между тем состояние ушедшего на покой Государя к началу Десятой луны значительно ухудшилось. В мире не было никого, кто не жалел бы об этом. Государь, опечаленный не менее других, изволил его посетить.

Превозмогая слабость, ушедший на покой Государь снова и снова просил сына позаботиться о принце Весенних покоев, не забыл он и о господине Дайсё.

— Пусть все останется так же, как было в мое время, — говорил он, — в большом и в малом старайтесь прибегать к его советам. Я уверен, что, несмотря на молодость, Дайсё можно доверить любое государственное дело. Этот человек от рождения обладает всеми достоинствами, необходимыми для того, чтобы поддерживать порядок в мире. Опасаясь неблагоприятной молвы, я не сделал его принцем, дабы в качестве обычного подданного он смог стать надежным попечителем высочайшего семейства. Постарайтесь же выполнить мою последнюю волю.

Много и других трогательных напутствий услышал от отца Государь, но не женское это дело — вникать в подобные тонкости, поверьте, я чувствую себя крайне неловко уже оттого, что вообще решилась заговорить об этом.

Чрезвычайно опечаленный Государь снова и снова заверял отца, что никогда не нарушит его воли. А тот с восхищением и надеждой вглядывался в его черты, которые с годами становились лишь прекраснее.

Время Высочайшего посещения ограниченно, Государю пора было возвращаться во Дворец. Увы, казалось, что теперь причин для печали стало еще больше…

Принц Весенних покоев изъявил желание приехать вместе с Государем, но, чтобы не возникло излишней суеты, его посещение было отложено на другой день.

Принц был весьма миловиден и казался гораздо старше своих лет. Стосковавшись по отцу, он по-детски непосредственно радовался встрече, и трудно было не умиляться, на него глядя. Государыню-супругу душили слезы, и неудивительно — слишком многое рождало в ее сердце тревогу. О самых разных предметах беседовал ушедший на покой Государь с принцем, поучая его, но, увы, тот был совсем еще мал, и чело Государя невольно омрачалось заботой и печалью.

Снова и снова обращался он к господину Дайсё, наставляя его, как должно служить высочайшему семейству, и поручил принца Весенних покоев его попечениям.

Стояла поздняя ночь, когда принц наконец собрался в обратный путь. Все без исключения кинулись провожать его, шум поднялся изрядный — словом, ни в чем его посещение не уступало Государеву. Не успев наглядеться на сына за столь короткое время, ушедший на покой Государь со слезами на глазах смотрел, как тот уезжает.

Собиралась навестить больного и Государыня-мать, но ее смущало постоянное присутствие при его особе Государыни-супруги, и она все не могла решиться, а тем временем ушедший на покой Государь, хоть и не внушало особенных опасений его состояние, покинул этот мир. Его неожиданная кончина многих повергла в безысходное отчаяние.

Хоть и говорилось, что Государь «удалился на покой», пока был он жив, дела правления вершились так же, как и в его время. А теперь… Нынешний Государь был совсем еще юн, дед же его, Правый министр, отличался крайне вспыльчивым, тяжелым нравом, поэтому знатные вельможи и простые придворные кручинились, думая: «Что же станется с нами, когда мир будет подчиняться его воле?»

Тем более велико было горе Государыни-супруги и господина Дайсё. Порою даже казалось, что оба они готовы лишиться рассудка.

Нетрудно представить себе, что во время поминальных служб Дайсё сумел затмить всех остальных сыновей ушедшего, и люди смотрели на него с умилением. Темное, невзрачное одеяние скорби лишь подчеркивало его несравненную красоту, и можно ли было остаться равнодушным, на него глядя?

Так, тяжкое испытание выпало ему на долю и в этом году, и, сетуя на непрочность всего мирского, Гэндзи снова и снова возвращался мыслями к своему тайному желанию, но слишком крепки были путы, привязывающие его к этому миру.

Вплоть до сорок девятого дня дамы нёго и миясудокоро оставались во дворце ушедшего Государя, но по прошествии этого срока и они разъехались кто куда. Стоял Двадцатый день Двенадцатой луны, нависшее небо словно напоминало о близком конце года, но особенно беспросветным казалось оно Государыне-супруге.

«Уныло и тяжко будет жить в мире, коим станет править мать Государя, прихотям своим потакая», — думала она, зная нрав своей бывшей соперницы, но чаще мысли ее устремлялись к ушедшему. Долгие годы прожили они вместе, и могла ли она забыть хоть на миг?.. С сокрушенным сердцем наблюдала Государыня за тем, как пустел дом, как дамы, для которых дальнейшее пребывание там лишено было всякого смысла, разъезжались, подыскав себе других покровителей. Она решила переехать в свой родной дом на Третьей линии. Сопровождать ее должен был принц Хёбукё.

Шел снег, дул пронзительный ветер, в опустевшем доме царила тишина. Приехал и господин Дайсё. Долго беседовали они о прошлом. Приметив, что хвоя пятиигольчатой сосны поблекла под снегом, а нижние ветви ее совсем засохли, принц сказал:

— Ужели засохла

Сосна, осенявшая нас

Сенью надежной?

Хвоя с нижних ветвей опадает,

Печальны сумерки года…

Казалось бы, ничего особенного, но, к месту сказанные, эти слова растрогали Дайсё, и рукава его увлажнились. Он взглянул на скованный льдом пруд:

Снова лед на пруду.

В чистом зеркале этом так часто

Отраженье твое

Видел я, и как горько мне знать,

Что его не увижу больше…

Песня эта возникла словно сама собой и, пожалуй, отражала некоторую незрелость его чувств.

А вот что сложила госпожа Омёбу:

Кончается год,

В горах под толщею льда

Родники замолкают

Один за другим — видно, так суждено:

Уходят от нас наши близкие.

Много других песен было тогда сложено, но стоит ли записывать их все подряд?

Церемония переезда Государыни-супруги ничем не отличалась от предыдущих, только была она — впрочем, возможно, это простая игра воображения — гораздо печальнее. Старый дом показался ей чужим, словно временное пристанище в пути, воспоминания снова и снова уносили ее к лунам и дням, проведенным вне его стен.

Скоро год сменился новым, но прошло это без всякой праздничной пышности, мир по-прежнему был погружен в уныние. О Дайсё же и говорить нечего: отдавшись скорби, уединился он в своем доме и никуда не выезжал. Бывало, при прежнем Государе — да и после того, как ушел он на покой, мало что изменилось — в день Назначения на должности к воротам дома на Второй линии съезжались придворные — верхом, в каретах, так, что места свободного не оставалось… А ныне «все меньше людей у ворот», и в служебных помещениях почти не видно мешков с постельными принадлежностями, предназначенных для ночующих в доме. Лишь самые преданные служители Домашней управы, явно изнывая от безделья, слонялись по дому. Глядя на них, Гэндзи: «Увы, отныне так будет всегда…» — думал, и сердце его тоскливо сжималось.

Хранительница Высочайшего ларца на Вторую луну назначена была на должность главной распорядительницы, найси-но ками. Она заняла место дамы, которая от безмерной тоски по ушедшему Государю постриглась в монахини. Новая найси-но ками выгодно отличалась от прочих обитательниц женских покоев, ибо помимо многочисленных достоинств, приличествующих особе благородного происхождения, обладала еще и кротким, приветливым нравом. Неудивительно поэтому, что именно ей удалось снискать особую благосклонность Государя.

Государыня-мать большую часть времени проводила в отчем доме, а приезжая в Высочайшую обитель, располагалась в Сливовом павильоне, уступив дворец Кокидэн новой найси-но ками. Здесь было гораздо оживленнее, чем в мрачноватом дворце Восхождения к цветам, Токадэн, великое множество дам собиралось в покоях, устроенных на новейший лад и блистающих роскошью убранства, но в душе найси-но ками по-прежнему жила память о той нечаянной встрече, и она лишь вздыхала и печалилась. Должно быть, она и теперь продолжала тайком писать к Гэндзи. А Гэндзи — «Что, если об этом узнают?» — тревожился, но, судя по всему, оставался верен прежним привычкам: новое положение этой особы ничуть не охладило его пыл, напротив…

Государыня-мать, которая при жизни прежнего Государя принуждена была скрывать свою неприязнь к Гэндзи, решила, как видно, что настала пора отплатить ему за обиды. Неудача за неудачей обрушивались на Гэндзи, и, хотя он предвидел нечто подобное, такая скорая перемена в обстоятельствах привела его в крайнее расстройство, и он предпочитал нигде не показываться.

Левый министр, недовольный нынешним положением дел, тоже почти не бывал во Дворце. Государыня-мать не благоволила к нему, памятуя, что, отвергнув ее предложение, он отдал свою единственную дочь господину Дайсё. Что же касается его отношений с Правым министром, то меж ними никогда не было согласия. В прежние времена Левый министр вел дела по собственному разумению и теперь, когда мир так изменился, с естественной неприязнью глядел на своего самодовольно-важного соперника.

Господин Дайсё время от времени наведывался в дом Левого министра, заботливее прежнего опекая некогда прислуживавших госпоже дам, нежность же его к маленькому сыну была поистине беспредельна, и министр, растроганный и преисполненный благодарности, старался ему услужить совершенно так же, как в те давние дни, когда никакие несчастья еще не омрачали их существования.

При жизни прежнего Государя Гэндзи, будучи его любимым сыном, совершенно не имел досуга. Теперь же — потому ли, что были порваны связи со многими ранее любезными его сердцу особами, или потому, что ему просто наскучили тайные похождения, но только он почти все время проводил дома, жил спокойно, предаваясь тихим удовольствиям, так что лучшего и желать было невозможно.

В те дни в мире много говорили об удаче, выпавшей на долю юной госпожи из Западного флигеля. Сёнагон и другие дамы втайне считали, что когда б не молитвы покойной монахини… Принц Хёбукё по любому поводу обменивался с дочерью письмами, хотя его нынешняя супруга, мачеха юной госпожи, относилась к этому более чем неодобрительно. Ее собственные дочери, несмотря на все ожидания, так и не сумели выдвинуться, и, естественно, у нее было немало причин для зависти. Словом, все это было как будто нарочно выдумано для повести.

Жрица святилища Камо, облачившись в одеяние скорби, покинула свою обитель, и на ее место заступила