ИСТОРИЯ - ЭТО ТО, ЧТО НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО

Эрих-Мария Ремарк. ТРИ ТОВАРИЩА

в Без рубрики on 24.04.2017

 

I

Небо было желтым, как латунь; его еще не закоптило дымом. За крышами фабрики оно светилось особенно сильно. Вот-вот должно было взойти солнце. Я посмотрел на часы – еще не было восьми. Я пришел на четверть часа раньше обычного.

Я открыл ворота и подготовил насос бензиновой колонки. Всегда в это время уже подъезжали заправляться первые машины.

Вдруг за своей спиной я услышал хриплое кряхтение, – казалось, будто под землей проворачивают ржавый винт. Я остановился и прислушался. Потом пошел через двор обратно в мастерскую и осторожно приоткрыл дверь. В полутемном помещении, спотыкаясь, бродило привидение. Оно было в грязном белом платке, синем переднике, в толстых мягких туфлях и размахивало метлой; весило оно не менее девяноста килограммов; это была наша уборщица Матильда Штосс.

Некоторое время я наблюдал за ней. С грацией бегемота сновала она взад и вперед между автомобильными радиаторами и глухим голосом напевала песню о верном гусаре. На столе у окна стояли две бутылки коньяка. В одной уже почти ничего не оставалось. Накануне вечером она была полна.

– Однако, фрау Штосс… – сказал я.

Пение оборвалось. Метла упала на пол. Блаженная ухмылка погасла. Теперь уже я оказался привидением.

– Исусе Христе, – заикаясь пробормотала Матильда и уставилась на меня покрасневшими глазами. – Так рано я вас не ждала.

– Догадываюсь. Ну как? Пришлось по вкусу?

– Еще бы, но мне так неприятно. – Она вытерла рот. – Я просто ошалела.

– Ну, это уж преувеличение. Вы только пьяны. Пьяны в дым.

Она с трудом сохраняла равновесие. Ее усики подрагивали, и веки хлопали, как у старой совы. Но постепенно ей все же удалось несколько прийти в себя. Она решительно шагнула вперед:

– Господин Локамп, человек всего лишь человек. Сначала я только понюхала, потом сделала глоточек, а то у меня с желудком неладно, – да, а потом, видать, меня бес попутал. Не надо было вводить в искушение старую женщину и оставлять бутылку на столе.

Уже не впервые заставал я ее в таком виде. Каждое утро она приходила на два часа убирать мастерскую; там можно было оставить сколько угодно денег, она не прикасалась к ним. Но водка была для нее что сало для крысы.

Я поднял бутылку:

– Ну конечно, коньяк для клиентов вы не тронули, а налегли на хороший, который господин Кестер держит для себя.

На обветренном лице Матильды мелькнула усмешка:

– Что правда, то правда – в этом я разбираюсь. Но, господин Локамп, вы же не выдадите меня, беззащитную вдову.

Я покачал головой:

– Сегодня нет.

Она опустила подоткнутые юбки.

– Ну, так я смоюсь. А то придет господин Кестер, и тогда такое начнется…

Я подошел к шкафу и отпер его:

– Матильда!

Она поспешно заковыляла ко мне. Я высоко поднял коричневую четырехгранную бутылку.

Она протестующе замахала руками:

– Это не я! Честью клянусь! Этого я не трогала!

– Знаю, – ответил я и налил полную рюмку. – А знаком ли вам этот напиток?

– Еще бы! – она облизнула губы. – Ром! Выдержанный, старый, ямайский!

– Верно. Вот и выпейте стаканчик. – Я? – она отшатнулась. – Господин Локамп, это уж слишком. Вы пытаете меня на медленном огне. Старуха Штосс тайком вылакала ваш коньяк, а вы ром еще ей подносите. Вы – просто святой, да и только! Нет, уж лучше я сдохну, чем выпью.

– Вот как? – сказал я и сделал вид, что собираюсь забрать рюмку.

– Ну, раз уж так… – она быстро схватила рюмку. – Раз дают, надо брать. Даже когда не понимаешь толком, почему. За ваше здоровье! Может, у вас день рождения?

– Да, вы в точку попали, Матильда!

– В самом деле? Правда? – Она вцепилась в мою руку и тряхнула ее. – От всего сердца желаю счастья! И деньжонок побольше! Господин Локамп! – Она вытерла рот.

– Я так разволновалась, что надо бы еще одну пропустить! Я же люблю вас, как родного сына.

– Вот и хорошо!

Я налил ей еще рюмку. Она выпила ее единым духом и, осыпая меня добрыми пожеланиями, вышла из мастерской.

II

На следующий день было воскресенье. Я спал долго и проснулся только когда солнце осветило мою постель. Быстро вскочив, я распахнул окно. День был свеж и прозрачно ясен. Я поставил спиртовку на табурет и стал искать коробку с кофе. Моя хозяйка – фрау Залевски – разрешала мне варить кофе в комнате. Сама она варила слишком жидкий. Мне он не годился, особенно наутро после выпивки. Вот уже два года, как я жил в пансионе фрау Залевски. Мне нравилась улица. Здесь всегда что-нибудь происходило, потому что вблизи друг от друга расположились дом профсоюзов, кафе «Интернационалы» и сборный пункт Армии спасения. К тому же, перед нашим домом находилось старое кладбище, на котором уже давно никого не хоронили. Там было много деревьев, как в парке, и в тихие ночи могло показаться, что живешь за городом. Но тишина наступала поздно, потому что рядом с кладбищем была шумная площадь с балаганами, каруселями и качелями.

Для фрау Залевски соседство кладбища было на руку. Ссылаясь на хороший воздух и приятный вид, она требовала более высокую плату. Каждый раз она говорила одно и то же: «Вы только подумайте, господа, какое местоположение!» Одевался я медленно. Это позволяло мне ощутить воскресенье. Я умылся, побродил по комнате, прочел газету, заварил кофе и, стоя у окна, смотрел, как поливают улицу, слушал пение птиц на высоких кладбищенских деревьях. Казалось, это звуки маленьких серебряных флейт самого господа бога сопровождают нежное ворчанье меланхолических шарманок на карусельной площади… Я выбрал рубашку и носки, и выбирал так долго, словно у меня их было в двадцать раз больше, чем на самом деле. Насвистывая, я опорожнил свои карманы: монеты, перочинный нож, ключи, сигареты… вдруг вчерашняя записка с номером телефона и именем девушки. Патриция Хольман. Странное имя – Патриция. Я положил записку на стол. Неужели это было только вчера? Каким давним это теперь казалось, – почти забытым в жемчужно-сером чаду опьянения. Как странно все-таки получается: когда пьешь, очень быстро сосредоточиваешься, но зато от вечера до утра возникают такие интервалы, которые длятся словно годы.

Я сунул записку под стопку книг. Позвонить? Пожалуй… А пожалуй, не стоит. Ведь на следующий день все выглядит совсем по-другому, не так, как представлялось накануне вечером. В конце концов я был вполне удовлетворен своим положением. Последние годы моей жизни были достаточно суматошливыми. «Только не принимать ничего близко к сердцу, – говорил Кестер. – Ведь то, что примешь, хочешь удержать. А удержать нельзя ничего».

В это мгновенье в соседней комнате начался обычный воскресный утренний скандал. Я искал шляпу, которую, видимо, забыл где-то накануне вечером, и поневоле некоторое время прислушивался. Там неистово нападали друг на друга супруги Хассе. Они уже пять лет жили здесь в маленькой комнате. Это были неплохие люди. Если бы у них была трехкомнатная квартира с кухней, в которой жена хозяйничала бы, да к тому же был бы еще и ребенок, их брак, вероятно, был бы счастливым. Но на квартиру нужны деньги. И кто может себе позволить иметь ребенка в такое беспокойное время. Вот они и теснились вдвоем; жена стала истеричной, а муж все время жил в постоянном страхе. Он боялся потерять работу, для него это был бы конец. Хассе было сорок пять лет. Окажись он безработным, никто не дал бы ему нового места, а это означало беспросветную нужду. Раньше люди опускались постепенно, и всегда еще могла найтись возможность вновь подняться, теперь за каждым увольнением зияла пропасть вечной безработицы.

Я хотел было тихо уйти, но раздался стук, и, спотыкаясь, вошел Хассе. Он свалился на стул:

– Я этого больше не вынесу.

Он был по сути добрый человек, с покатыми плечами и маленькими усиками. Скромный, добросовестный служащий. Но именно таким теперь приходилось особенно трудно. Да, пожалуй, таким всегда приходится труднее всех. Скромность и добросовестность вознаграждаются только в романах. В жизни их используют, а потом отшвыривают в сторону.

Хассе поднял руки:

– Подумайте только, опять у нас уволили двоих. Следующий на очереди я, вот увидите, я!

В таком страхе он жил постоянно от первого числа одного месяца до первого числа другого. Я налил ему рюмку водки. Он дрожал всем телом. В один прекрасный день он свалится, – это было очевидно. Больше он уже ни о чем не мог говорить.

– И все время эти упреки… – прошептал он. Вероятно, жена упрекала его в том, что он испортил ей жизнь. Это была женщина сорока двух лет, несколько рыхлая, отцветшая, но, разумеется, не так опустившаяся, как муж. Ее угнетал страх приближающейся старости. Вмешиваться было бесцельно.

– Послушайте, Хассе, – сказал я. – Оставайтесь у меня сколько хотите. Мне нужно уйти. В платяном шкафу стоит коньяк, может быть он вам больше понравится. Вот ром. Вот газеты. А потом, знаете что? Уйдите вечером с женой из этого логова. Ну, сходите хотя бы в кино. Это обойдется вам не дороже, чем два часа в кафе. Но зато больше удовольствия. Сегодня главное: уметь забывать! И не раздумывать! – Я похлопал его по плечу, испытывая что-то вроде угрызения совести. Впрочем, кино всегда годится. Там каждый может помечтать.

III

Во вторник утром мы сидели во дворе нашей мастерской и завтракали. Кадилляк был готов. Ленц держал в руках листок бумаги и торжествующе поглядывал на нас. Он числился заведующим отделом рекламы и только что прочел Кестеру и мне текст составленного им объявления о продаже машины. Оно начиналось словами: «Отпуск на юге в роскошном лимузине», – и в общем представляло собой нечто среднее между лирическим стихотворением и гимном.

Мы с Кестером некоторое время помолчали. Нужно было хоть немного прийти в себя после этого водопада цветистой фантазии.

Ленц полагал, что мы сражены.

– Ну, что скажете? В этой штуке есть и поэзия и хватка, не правда ли? – гордо спросил он. – В наш деловой век нужно уметь быть романтиком, в этом весь фокус. Контрасты привлекают.

– Но не тогда, когда речь идет о деньгах, – возразил я.

– Автомобили покупают не для того, чтобы вкладывать деньги, мой мальчик, – пренебрежительно объяснял Готтфрид. – Их покупают, чтобы тратить деньги, и с этого уже начинается романтика, во всяком случае для делового человека. А у большинства людей она на этом и кончается. Как ты полагаешь, Отто?

– Знаешь ли… – начал Кестер осторожно.

– Да что тут много разговаривать! – прервал его я. – С такой рекламой можно продавать путевки на курорт или крем для дам, но не автомобили.

Ленц приготовился возражать.

– Погоди минутку, – продолжал я. – Нас ты, конечно, считаешь придирами, Готтфрид. Поэтому я предлагаю – спросим Юппа. Он – это голос народа.

Юпп, наш единственный служащий, пятнадцатилетний паренек, числился чем-то вроде ученика. Он обслуживал заправочную колонку, приносил нам завтрак и убирал по вечерам. Он был маленького роста, весь усыпан веснушками и отличался самыми большими и оттопыренными ушами, которые я когда-либо видел. Кестер уверял, что если бы Юпп выпал из самолета, то не пострадал бы. С такими ушами он мог бы плавно спланировать и приземлиться. Мы позвали его. Ленц прочитал ему объявление.

– Заинтересовала бы тебя такая машина, Юпп? – спросил Кестер.

– Машина? – спросил Юпп.

Я засмеялся.

– Разумеется, машина, – проворчал Готтфрид. – А что ж, по-твоему, речь идет о лошади?

– А есть ли у нее прямая скорость? А как управляется кулачковый вал? Имеются ли гидравлические тормоза? – осведомился невозмутимый Юпп.

– Баран, ведь это же наш кадилляк! – рявкнул Ленц.

– Не может быть, – возразил Юпп, ухмыляясь во все лицо.

– Вот тебе, Готтфрид, – сказал Кестер, – вот она, современная романтика.

– Убирайся к своему насосу, Юпп. Проклятое дитя двадцатого века!

Раздраженный Ленц отправился в мастерскую с твердым намерением сохранить весь поэтический пыл своего объявления и подкрепить его лишь некоторыми техническими данными.

IV

Потеплело, и несколько дней подряд шел дождь. Потом прояснилось, солнце начало припекать. В пятницу утром, придя в мастерскую, я увидел во дворе Матильду Штосс. Она стояла, зажав метлу под мышкой, с лицом растроганного гиппопотама.

– Ну поглядите, господин Локамп, какое великолепие. И ведь каждый раз это снова чистое чудо!

Я остановился изумленный. Старая слива рядом с заправочной колонкой за ночь расцвела.

Всю зиму она стояла кривой и голой. Мы вешали на нее старые покрышки, напяливали на ветки банки из-под смазочного масла, чтобы просушить их. На ней удобно размещалось все, начиная от обтирочных тряпок до моторных капотов; несколько дней тому назад на ней развевались после стирки наши синие рабочие штаны. Еще вчера ничего нельзя было заметить, и вот внезапно, за одну ночь, такое волшебное превращение: она стала мерцающим розово-белым облаком, облаком светлых цветов, как будто стая бабочек, заблудившись, прилетела в наш грязный двор…

– И какой запах! – сказала Матильда, мечтательно закатывая глаза. – Чудесный! Ну точь-в-точь как ваш ром.

Я не чувствовал никакого запаха. Но я сразу понял, в чем дело.

– Нет, пожалуй, это больше похоже на запах того коньяка, что для посетителей, – заявил я. Она энергично возразила: – Господин Локамп, вы, наверное, простыли. Или, может, у вас полипы в носу? Теперь почти у каждого человека полипы. Нет, у старухи Штосс нюх, как у легавой собаки. Вы можете ей поверить. Это ром, выдержанный ром.

– Ладно уж, Матильда…

Я налил ей рюмку рома и пошел к заправочной колонке. Юпп уже сидел там. Перед ним в заржавленной консервной банке торчали цветущие ветки.

– Что это значит? – спросил я удивленно.

– Это для дам, – заявил Юпп. – Когда они заправляются, то получают бесплатно веточку. Я уже сегодня продал на девяносто литров больше. Это золотое дерево, господин Локамп. Если бы у нас его не было, мы должны были бы специально посадить его.

– Однако ты деловой мальчик.

Он ухмыльнулся. Солнце просвечивало сквозь его уши, так что они походили на рубиновые витражи церковных окон.

– Меня уже дважды фотографировали, – сообщил он, – на фоне дерева.

– Гляди, ты еще станешь кинозвездой, – сказал я в пошел к смотровой канаве; оттуда, из-под форда, выбирался Ленц.

– Робби, – сказал он. – Знаешь, что мне пришло в голову? Нам нужно хоть разок побеспокоиться о той девушке, что была с Биндингом.

Я взглянул на него:

– Что ты имеешь в виду?

– Именно то, что говорю. Ну чего ты уставился на меня?

– Я не уставился.

– Не только уставился, но даже вытаращился. А как, собственно, звали эту девушку? Пат… А как дальше?

– Не знаю, – ответил я.

Он поднялся и выпрямился:

– Ты не знаешь? Да ведь ты же записал ее адрес. Я это сам видел.

– Я потерял запись.

– Потерял! – Он обеими руками схватился за свою желтую шевелюру. – И для этого я тогда целый час возился в саду с Биндингом! Потерял! Но, может быть, Отто помнит? – Отто тоже ничего не помнит.

Он поглядел на меня:

– Жалкий дилетант! Тем хуже! Неужели ты не понимаешь, что это чудесная девушка! Господи боже мой! – Он воззрился на небо. – В кои-то веки попадается на пути нечто стоящее, и этот тоскливый чурбан теряет адрес!

– Она вовсе не показалась мне такой необычайной.

– Потому что ты осел, – заявил он. – Болван, который не знает ничего лучшего, чем шлюхи из кафе «Интернациональ». Эх ты, пианист! Повторяю тебе, это был счастливый случай, исключительно счастливый случай – эта девушка. Ты, конечно, ничего в этом не понимаешь. Ты хоть посмотрел на ее глаза? Разумеется, нет. Ты ведь смотрел в рюмку.

– Заткнись! – прервал его я. Потому что, напомнив о рюмке, он коснулся открытой раны.

– А руки? – продолжал он, не обращая на меня внимания. – Тонкие, длинные руки, как у мулатки. В этом уж Готтфрид кое-что понимает, можешь поверить! Святой Моисей! в кои-то веки появляется настоящая девушка – красивая, непосредственная и, что самое важное, создающая атмосферу. – Тут он остановился. – Ты хоть знаешь вообще, что такое атмосфера?

– Воздух, который накачивают в баллоны, – ответил я ворчливо.

– Конечно, – сказал он с презрительным сожалением. – Конечно, воздух. Атмосфера – это ореол! Излучение! Тепло! Тайна! Это то, что дает женской красоте подлинную жизнь, живую душу. Эх, да что там говорить! Ведь твоя атмосфера – это испарения рома.

– Да замолчи ты! Не то я чем-нибудь стукну тебя по черепу! – прорычал я.

Но Готтфрид продолжал говорить, и я его не тронул. Ведь он ничего не подозревал о том, что произошло, и не знал, что каждое его слово было для меня разящим ударом. Особенно, когда он говорил о пьянстве. Я уже было примирился с этим и отлично сумел утешить себя; но теперь он опять все во мне разбередил. Он расхваливал и расхваливал эту девушку, и скоро я сам почувствовал, что безвозвратно потерял нечто замечательное.

V

Кестер, надев самый старый костюм, отправился в финансовое управление. Он хотел добиться, чтобы нам уменьшили налог. Мы с Ленцем остались в мастерской.

– К бою, Готтфрид, – сказал я. – Штурмуем толстый кадилляк.

Накануне вечером было опубликовано наше объявление. Значит, мы уже могли ожидать покупателей, – если они вообще окажутся. Нужно было подготовить машину.

Сперва промыли все лакированные поверхности. Машина засверкала и выглядела уже на сотню марок дороже. Потом залили в мотор масло, самое густое, какое только нашлось. Цилиндры были не из лучших и слегка стучали. Это возмещалось густотою смазки, мотор работал удивительно тихо. Коробку скоростей и дифер мы также залили густою смазкой, чтобы они были совершенно беззвучны.

Потом выехали. Вблизи был участок с очень плохой мостовой. Мы прошли по нему на скорости в пятьдесят километров. Шасси громыхало. Мы выпустили четверть атмосферы из баллонов и проехали еще раз. Стало получше. Мы выпустили еще одну четверть атмосферы. Теперь уже ничто не гремело.

Мы вернулись, смазали скрипевший капот, приспособили к нему несколько небольших резиновых прокладок, залили в радиатор горячей воды, чтобы мотор сразу же запускался, и опрыскали машину снизу керосином из пульверизатора – там тоже появился блеск. После всего Готтфрид Ленц воздел руки к небу:

– Гряди же, благословенный покупатель! Гряди, о любезный обладатель бумажника! Мы ждем тебя, как жених невесту.

VI

Патриция Хольман жила в большом желтом доме, отделенном от улицы узкой полосой газона. Подъезд был освещен фонарем. Я остановил кадилляк. В колеблющемся свете фонаря машина поблескивала черным лаком и походила на могучего черного слона.

Я принарядился: кроме галстука, купил новую шляпу и перчатки, на мне было длинное пальто Ленца – великолепное серое пальто из тонкой шотландской шерсти. Экипированный таким образом, я хотел во что бы то ни стало рассеять впечатление от первой встречи, когда был пьян.

Я дал сигнал. Сразу же, подобно ракете, на всех пяти этажах лестницы вспыхнул свет. Загудел лифт. Он снижался, как светлая бадья, спускающаяся с неба. Патриция Хольман открыла дверь и быстро сбежала по ступенькам. На ней был короткий коричневый меховой жакет и узкая коричневая юбка.

– Алло! – она протянула мне руку. – Я так рада, что вышла. Весь день сидела дома.

Ее рукопожатие, более крепкое, чем можно было ожидать, понравилось мне. Я терпеть не мог людей с руками вялыми, точно дохлая рыба.

– Почему вы не сказали этого раньше? – спросил я. – Я заехал бы за вами еще днем.

– Разве у вас столько свободного времени? – Не так уж много, но я бы как-нибудь освободился. Она глубоко вздохнула:

– Какой чудесный воздух! Пахнет весной.

– Если хотите, мы можем подышать свежим воздухом вволю, – сказал я. – Поедем за город, в лес, – у меня машина. – При этом я небрежно показал на кадилляк, словно это был какой-нибудь старый фордик.

– Кадилляк? – Она изумленно посмотрела на меня. – Ваш собственный?

– На сегодняшний вечер. А вообще он принадлежит нашей мастерской. Мы его хорошенько подновили и надеемся заработать на нем, как еще никогда в жизни.

Я распахнул дверцу:

– Не поехать ли нам сначала в «Лозу» и поужинать? Как вы думаете?

– Поедем ужинать, но почему именно в «Лозу»? Я озадаченно посмотрел на нее. Это был единственный элегантный ресторан, который я знал.

– Откровенно говоря, – сказал я, – не знаю ничего лучшего. И потом мне кажется, что кадилляк кое к чему обязывает.

Она рассмеялась:

– В «Лозе» всегда скучная и чопорная публика. Поедем в другое место!

Я стоял в нерешительности. Моя мечта казаться солидным рассеивалась как дым.

– Тогда скажите сами, куда нам ехать, – сказал я. – В других ресторанах, где я иногда бываю, собирается грубоватый народ. Все это, по-моему, не для вас.

– Почему вы так думаете? – Она быстро взглянула на меня. – Давайте попробуем.

– Ладно. – Я решительно изменил всю программу. – Если вы не из пугливых, тогда вот что: едем к Альфонсу.

– Альфонс! Это звучит гораздо приятнее, – ответила она. – А сегодня вечером я ничего не боюсь.

– Альфонс – владелец пивной, – сказал я. – Большой друг Ленца.

Она рассмеялась:

– По-моему, у Ленца всюду друзья.

Я кивнул:

– Он их легко находит. Вы могли это заметить на примере с Биндингом. – Ей-богу, правда, – ответила она. – Они подружились молниеносно.

Мы поехали.

VII

Два дня спустя Кестер, запыхавшись, выскочил из мастерской:

– Робби, звонил твой Блюменталь. В одиннадцать ты должен подъехать к нему на кадилляке. Он хочет совершить пробную поездку. Если бы только это дело выгорело!

– А что я вам говорил? – раздался голос Ленца из смотровой канавы, над которой стоял форд. – Я сказал, что он появится снова. Всегда слушайте Готтфрида!

– Да заткнись ты, ведь ситуация серьезная! – крикнул я ему. – Отто, сколько я могу ему уступить?

– Крайняя уступка – две тысячи. Самая крайняя – две тысячи двести. Если нельзя будет никак иначе – две тысячи пятьсот. Если ты увидишь, что перед тобой сумасшедший, – две шестьсот. Но тогда скажи, что мы будем проклинать его веки вечные.

– Ладно.

Мы надраили машину до немыслимого блеска. Я сел за руль. Кестер положил мне руку на плечо:

– Робби, помни: ты был солдатом и не раз бывал в переделках. Защищай честь нашей мастерской до последней капли крови. Умри, но не снимай руки с бумажника Блюменталя.

– Будет сделано, – улыбнулся я.

Ленц вытащил какую-то медаль из кармана?

– Потрогай мой амулет, Робби!

– Пожалуйста.

Я потрогал медаль.

Готтфрид произнес заклинание:

– Абракадабра, великий Шива, благослови этого трусишку, надели его силой и отвагой! Или лучше вот что – возьми-ка амулет с собой! А теперь сплюнь три раза.

– Все в порядке, – сказал я, плюнул ему под ноги и поехал. Юпп возбужденно отсалютовал мне бензиновым шлангом.

По дороге я купил несколько пучков гвоздики и искусно, как мне показалось, расставил их в хрустальные вазочки на стенках кузова. Это было рассчитано на фрау Блюменталь.

К сожалению, Блюменталь принял меня в конторе, а не на квартире. Мне пришлось подождать четверть часа. «Знаю я эти штучки, дорогой мой, – подумал я. – Этим ты меня не смягчишь». В приемной я разговорился с хорошенькой стенографисткой и, подкупив ее гвоздикой из своей петлицы, стал выведывать подробности о фирме ее патрона. Трикотажное производство, хороший сбыт, в конторе девять человек, сильнейшая конкуренция со стороны фирмы «Майер и сын», сын Майера разъезжает в двухместном красном эссексе – вот что успел я узнать, пока Блюменталь распорядился позвать меня.

Он сразу же попробовал взять меня на пушку.

– Молодой человек, – сказал он. – У меня мало времени. Цена, которую вы мне недавно назвали, – ваша несбыточная мечта. Итак, положа руку на сердце, сколько стоит машина?

– Семь тысяч, – ответил я. Он резко отвернулся:

– Тогда ничего не выйдет.

– Господин Блюменталь, – сказал я, – взгляните на машину еще раз…

– Незачем, – прервал он меня. – Ведь недавно я ее подробно осмотрел…

– Можно видеть и видеть, – заметил я. – Вам надо посмотреть детали. Первоклассная лакировка, выполнена фирмой «Фоль и Рурбек», себестоимость двести пятьдесяч марок. Новый комплект резины, цена по каталогу шестьсот марок. Вот вам уже восемьсот пятьдесят. Обивка сидений, тончайший корд…

Он сделал отрицательный жест. Я начал сызнова. Я предложил ему осмотреть роскошный набор инструментов, великолепный кожаный верх, хромированный радиатор, ультрасовременные бамперы – шестьдесят марок пара; как ребенка к матери, меня тянуло назад к кадилляку, и я пытался уговорить Блюменталя выйти со мной к машине. Я знал, что, стоя на земле, я, подобно Антею, почувствую прилив новых сил. Когда показываешь товар лицом, абстрактный ужас перед ценой заметно уменьшается.

Но Блюменталь хорошо чувствовал свою силу за письменным столом. Он снял очки и только тогда взялся за меня по-настоящему. Мы боролись, как тигр с удавом. Удавом был Блюменталь. Я и оглянуться не успел, как он выторговал полторы тысячи марок в свою пользу.

У меня затряслись поджилки. Я сунул руку в карман и крепко сжал амулет Готтфрида.

– Господин Блюменталь, – сказал я, заметно выдохшись, – уже час дня, вам, конечно, пора обедать! – Любой ценой я хотел выбраться из этой комнаты, в которой цены таяли, как снег.

– Я обедаю только в два часа, – холодно ответил Блюменталь. – Но знаете что? Мы могли бы совершить сейчас пробную поездку.

Я облегченно вздохнул.

– Потом продолжим разговор, – добавил он.

У меня снова сперло дыхание.

Мы поехали к нему домой. К моему изумлению, оказавшись в машине, он вдруг совершенно преобразился и добродушно рассказал мне старинный анекдот о кайзере Франце-Иосифе. Я ответил ему анекдотом о трамвайном кондукторе; тогда он рассказал мне о заблудившемся саксонце, а я ему про шотландскую любовную пару… Только у подъезда его дома мы снова стали серьезными. Он попросил меня подождать и отправился за женой.

– Мой дорогой толстый кадилляк, – сказал я и похлопал машину по радиатору.

– За всеми этими анекдотами, бесспорно, кроется какая-то новая дьявольская затея. Но не волнуйся, мы пристроим тебя под крышей его гаража. Он купит тебя: уж коли еврей возвращается обратно, то он покупает. Когда возвращается христианин, он еще долго не покупает. Он требует с полдюжины пробных поездок, чтобы экономить на такси, и после всего вдруг вспоминает, что вместо машины ему нужно приобрести оборудование для кухни. Нет, нет, евреи хороши, они знают, чего хотят. Но клянусь тебе, мой дорогой толстяк: если я уступлю этому потомку строптивого Иуды Маккавея еще хоть одну сотню марок, я в жизни не притронусь больше к водке.

Появилась фрау Блюменталь. Я вспомнил все наставления Ленца и мгновенно превратился из воина в кавалера. Заметив это, Блюменталь гнусно усмехнулся. Это был железный человек, ему бы торговать не трикотажем, а паровозами.

Я позаботился о том, чтобы его жена села рядом со мной, а он – на заднее сиденье.

– Куда разрешите вас повезти, сударыня? – спросил я сладчайшим голосом.

– Куда хотите, – ответила она с материнской улыбкой.

Я начал болтать. Какое блаженство беседовать с таким простодушным человеком. Я говорил тихо, Блюменталь мог слышать только обрывки фраз. Так я чувствовал себя свободнее. Но все-таки он сидел за моей спиной, и это само по себе было достаточно неприятно. Мы остановились. Я вышел из машины и посмотрел своему противнику в глаза:

– Господин Блюменталь, вы должны согласиться, что машина идет идеально.

– Пусть идеально, а толку что, молодой человек? – возразил он мне с непонятной приветливостью. – Ведь налоги съедают все. Налог на эту машину слишком высок. Это я вам говорю.

– Господин Блюменталь, – сказал я, стремясь не сбиться с тона, – вы деловой человек, с вами я могу говорить откровенно. Это не налог, а издержки. Скажите сами, что нужно сегодня для ведения дела? Вы это знаете: не капитал, как прежде, но кредит. Вот что нужно! А как добиться кредита? Надо уметь показать себя. Кадилляк – солидная и быстроходная машина, уютная, но не старомодная. Выражение здравого буржуазного начала. Живая реклама для фирмы.

Развеселившись, Блюменталь обратился к жене:

– У него еврейская голова, а?.. Молодой человек, – сказал он затем, – в наши дни лучший признак солидности – потрепанный костюм и поездки в автобусе, вот это реклама! Если бы у нас с вами были деньги, которые еще не уплачены за все эти элегантные машины, мчащиеся мимо нас, мы могли бы с легким сердцем уйти на покой. Это я вам говорю. Доверительно.

Я недоверчиво посмотрел на него. Почему он вдруг стал таким любезным? Может быть, присутствие жены умеряет его боевой пыл? Я решил выпустить главный заряд:

– Ведь такой кадилляк не чета какому-нибудь эссексу, не так ли, сударыня? Младший совладелец фирмы «Майер и сын», например, разъезжает в эссексе, а мне и даром не нужен этот ярко-красный драндулет, режущий глаза.

Блюменталь фыркнул, и я быстро добавил:

– Между прочим, сударыня, цвет обивки очень вам к лицу – приглушенный синий кобальт для блондинки…

Вдруг лицо Блюменталя расплылось в широкой улыбке. Смеялся целый лес обезьян.

– «Майер и сын» – здорово! Вот это здорово! – стонал он. – И вдобавок еще эта болтовня насчет кобальта и блондинки…

Я взглянул на него, не веря своим глазам: он смеялся от души! Не теряя ни секунды, я ударил по той же струне: – Господин Блюменталь, позвольте мне кое-что уточнить. Для женщины это не болтовня. Это комплименты, которые в наше жалкое время, к сожалению, слышатся все реже. Женщина – это вам не металлическая мебель; она – цветок. Она не хочет деловитости. Ей нужны солнечные, милые слова. Лучше говорить ей каждый день что-нибудь приятное, чем всю жизнь с угрюмым остервенением работать на нее. Это я вам говорю. Тоже доверительно. И, кстати, я не делал никаких комплиментов, а лишь напомнил один из элементарных законов физики: синий цвет идет блондинкам.

– Хорошо рычишь, лев, – сказал Блюменталь. – Послушайте, господин Локамп! Я знаю, что могу запросто выторговать еще тысячу марок…

Я сделал шаг назад, «Коварный сатана, – подумал я, – вот удар, которого я ждал». Я уже представлял себе, что буду продолжать жизнь трезвенником, и посмотрел на фрау Блюменталь глазами истерзанного ягненка.

– Но отец… – сказала она.

– Оставь, мать, – ответил он. – Итак, я мог бы… Но я этого не сделаю. Мне, как деловому человеку, было просто забавно посмотреть, как вы работаете. Пожалуй, еще слишком много фантазии, но все же… Насчет «Майера и сына» получилось недурно. Ваша мать – еврейка?

– Нет.

– Вы работали в магазине готового платья?

– Да.

– Вот видите, отсюда и стиль. В какой отрасли?

– В душевной, – сказал я. – Я должен был стать школьным учителем.

– Господин Локамп, – сказал Блюменталь, – почет вам и уважение! Если окажетесь без работы, позвоните мне.

Он выписал чек и дал его мне, Я не верил глазам своим! Задаток! Чудо.

– Господин Блюменталь, – сказал я подавленно, – позвольте мне бесплатно приложить к машине две хрустальные пепельницы и первоклассный резиновый коврик.

– Ладно, – согласился он, – вот и старому Блюменталю достался подарок.

Затем он пригласил меня на следующий день к ужину. Фрау Блюменталь по-матерински улыбнулась мне.

– Будет фаршированная щука, – сказала она мягко. – Это деликатес, – заявил я. – Тогда я завтра же пригоню вам машину. С утра мы ее зарегистрируем.

VIII

Я стоял перед своей хозяйкой.

– Пожар, что ли, случился? – спросила фрау Залевски.

– Никакого пожара, – ответил я. – Просто хочу уплатить за квартиру.

До срока оставалось еще три дня, и фрау Залевски чуть не упала от удивления.

– Здесь что-то не так, – заметила она подозрительно.

– Все абсолютно так, – сказал я. – Можно мне сегодня вечером взять оба парчовых кресла из вашей гостиной?

Готовая к бою, она уперла руки в толстые бедра:

– Вот так раз! Вам больше не нравится ваша комната?

– Нравится. Но ваши парчовые кресла еще больше. Я сообщил ей, что меня, возможно, навестит кузина и что поэтому мне хотелось бы обставить свою комнату поуютнее. Она так расхохоталась, что грудь ее заходила ходуном.

– Кузина, – повторила она презрительно. – И когда придет эта кузина?

– Еще неизвестно, придет ли она, – сказал я, – но если она придет, то, разумеется, рано… Рано вечером, к ужину. Между прочим, фрау Залевски, почему, собственно не должно быть на свете кузин?

– Бывают, конечно, – ответила она, – но для них не одалживают кресла.

– А я вот одалживаю, – сказал я твердо, – во мне очень развиты родственные чувства.

– Как бы не так! Все вы ветрогоны. Все как один, Можете взять парчовые кресла. В гостиную поставите пока красные плюшевые.

– Благодарю. Завтра принесу все обратно. И ковер тоже. – Ковер? – Она повернулась. – Кто здесь сказал хоть слово о ковре?

– Я. И вы тоже. Вот только сейчас.

Она возмущенно смотрела на меня.

– Без него нельзя, – сказал я. – Ведь кресла стоят на нем.

– Господин Локамп! – величественно произнесла фрау Залевски. – Не заходите слишком далеко! Умеренность во всем, как говаривал покойный Залевски. Следовало бы и вам усвоить это.

Я знал, что покойный Залевски, несмотря на этот девиз, однажды напился так, что умер. Его жена часто сама рассказывала мне о его смерти. Но дело было не в этом. Она пользовалась своим мужем, как иные люди библией, – для цитирования. И чем дольше он лежал в гробу, тем чаще она вспоминала его изречения. Теперь он годился уже на все случаи, – как и библия.

IX

Воскресенье. День гонок. Всю последнюю неделю Кестер тренировался ежедневно. Вечерами мы принимались за «Карла» и до глубокой ночи копались в нем, проверяя каждый винтик, тщательно смазывая и приводя в порядок все. Мы сидели около склада запасных частей и ожидали Кестера, отправившегося к месту старта.

Все были в сборе: Грау, Валентин, Ленц, Патриция Хольман, а главное Юпп – в комбинезоне и в гоночном шлеме с очками. Он весил меньше всех и поэтому должен был сопровождать Кестера. Правда, у Ленца возникли сомнения. Он утверждал, что огромные, торчащие в стороны уши Юппа чрезмерно повысят сопротивление воздуха, и тогда машина либо потеряет двадцать километров скорости, либо превратится в самолет.

– Откуда у вас, собственно, английское имя? – спросил Готтфрид Патрицию Хольман, сидевшую рядом с ним.

– Моя мать была англичанка. Ее тоже звали Пат.

– Ну, Пат – это другое дело. Это гораздо легче произносится. – Он достал стакан и бутылку. – За крепкую дружбу, Пат. Меня зовут Готтфрид. Я с удивлением посмотрел на него. Я все еще не мог придумать, как мне ее называть, а он прямо средь бела дня так свободно шутит с ней. И Пат смеется и называет его Готтфридом.

Но все это не шло ни в какое сравнение с поведением Фердинанда Грау. Тот словно сошел с ума и не спускал глаз с Пат. Он декламировал звучные стихи и заявил, что должен писать ее портрет. И действительно – он устроился на ящике и начал работать карандашом.

– Послушай, Фердинанд, старый сыч, – сказал я, отнимая у него альбом для зарисовок. – Не трогай ты живых людей. Хватит с тебя трупов. И говори, пожалуйста, побольше на общие темы. К этой девушке я отношусь всерьез.

– А вы пропьете потом со мной остаток выручки, доставшейся мне от наследства моего трактирщика?

– Насчет всего остатка не знаю. Но частицу – наверняка, – сказал я.

– Ладно. Тогда я пожалею тебя, мой мальчик.

X

В мастерской стоял отремонтированный форд. Новых заказов не было. Следовало что-то предпринять. Кестер и я отправились на аукцион. Мы хотели купить такси, которое продавалось с молотка. Такси можно всегда неплохо перепродать.

Мы проехали в северную часть города. Под аукцион был отведен флигель во дворе. Кроме такси, здесь продавалась целая куча других вещей: кровати, шаткие столы, позолоченная клетка с попугаем, выкрикивавшим «Привет, миленький!», большие старинные часы, книги, шкафы, поношенный фрак, кухонные табуретки, посуда – все убожество искромсанного и гибнущего бытия.

Мы пришли слишком рано, распорядителя аукциона еще не было.

Побродив между выставленными вещами, я начал листать зачитанные дешевые издания греческих и римских классиков с множеством карандашных пометок на полях. Замусоленные, потрепанные страницы. Это уже не были стихи Горация или песни Анакреона, а беспомощный крик нужды и отчаяния чьей-то разбитой жизни. Эти книги, вероятно, были единственным утешением для их владельца, он хранил их до последней возможности, и уж если их пришлось принести сюда, на аукцион, – значит, все было кончено.

Кестер посмотрел на меня через плечо:

– Грустно все это, правда?

Я кивнул и показал на другие вещи:

– Да, Отто. Не от хорошей жизни люди принесли сюда табуретки и шкафы.

Мы подошли к такси, стоявшему в углу двора. Несмотря на облупившуюся лакировку, машина была чистой. Коренастый мужчина с длинными большими руками стоял неподалеку и тупо разглядывал нас.

– А ты испробовал машину? – спросил я Кестера.

– Вчера, – сказал он. – Довольно изношена, но была в прекрасных руках. Я кивнул:

– Да, выглядит отлично. Ее мыли еще сегодня утром. Сделал это, конечно, не аукционист.

Кестер кивнул головой и посмотрел на коренастого мужчину:

– Видимо, это и есть владелец. Вчера он тоже стоял здесь и чистил машину.

– Ну его к чертям! – сказал я. – Он похож на раздавленную собаку.

Какой-то молодой человек в пальто с поясом пересек двор и подошел к машине. У него был неприятный ухарский вид.

– Вот он, драндулет, – сказал он, обращаясь то ли к нам, то ли к владельцу машины, и постучал тростью по капоту. Я заметил, что хозяин вздрогнул при этом.

– Ничего, ничего, – великодушно успокоил его человек в пальто с поясом, – лакировка все равно уже не стоит ни гроша. Весьма почтенное старье. В музей бы его, а? – Он пришел в восторг от своей остроты, громко расхохотался и посмотрел на нас, ожидая одобрения. Мы не рассмеялись. – Сколько вы хотите за этого дедушку? – обратился он к владельцу.

Хозяин молча проглотил обиду. – Хотите отдать его по цене металлического лома, не так ли? – продолжал тараторить юнец, которого не покидало отличное настроение. – Вы, господа, тоже интересуетесь? – И вполголоса добавил: – Можем обделать дельце. Пустим машину в обмен на яблоки и яйца, а прибыль поделим. Чего ради отдавать ему лишние деньги! Впрочем, позвольте представиться: «Гвидо Тисс из акционерного общества „Аугека“.

Вертя бамбуковой тростью, он подмигнул нам доверительно, но с видом превосходства. „Этот пошлый двадцатипятилетний червяк знает все на свете“, – подумал я с досадой. Мне стало жаль владельца машины, молча стоявшего рядом.

– Вам бы подошла другая фамилия. Тисс не звучит, – сказал я.

– Да что вы! – воскликнул он польщенно. Его, видимо, часто хвалили за хватку в делах.

– Конечно, не звучит, – продолжал я. – Сопляк, вот бы вам как называться, Гвидо Сопляк.

Он отскочил назад.

– Ну конечно, – сказал он, придя в себя. – Двое против одного…

– Если дело в этом, – сказал я, – то я и один могу пойти с вами куда угодно.

– Благодарю, благодарю! – холодно ответил Гвидо и ретировался.

Коренастый человек с расстроенным лицом стоял молча, словно все это его не касалось; он не сводил глаз с машины.

– Отто, мы не должны ее покупать, – сказал я.

– Тогда ее купит этот ублюдок Гвидо, – возразил Кестер, – и мы ничем не поможем хозяину машины.

– Верно, – сказал я. – Но все-таки мне это не нравится.

– А что может понравиться в наше время, Робби? Поверь мне: для него даже лучше, что мы здесь. Так он, может быть, получит за свое такси чуть побольше. Но обещаю тебе: если эта сволочь не предложит свою цену, то я буду молчать.

Пришел аукционист. Он торопился. Вероятно, у него было много дел: в городе ежедневно проходили десятки аукционов. Он приступил к распродаже жалкого скарба, сопровождая слова плавными, округлыми жестами. В нем была деловитость и тяжеловесный юмор человека, ежедневно соприкасающегося с нищетой, но не задетого ею.

Вещи уплывали за гроши. Несколько торговцев скупили почти все. В ответ на взгляд аукциониста они небрежно поднимали палец или отрицательно качали головой. Но порой за этим взглядом следили другие глаза. Женщины с горестными лицами со страхом и надеждой смотрели на пальцы торговцев, как на священные письмена заповеди. Такси заинтересовало трех покупателей. Первую цену назвал Гвидо – триста марок. Это было позорно мало. Коренастый человек подошел ближе. Он беззвучно шевелил губами. Казалось, что и он хочет что-то предложить. Но его рука опустилась. Он отошел назад.

Затем была названа цена в четыреста марок. Гвидо повысил ее до четырехсот пятидесяти. Наступила пауза. Аукционист обратился к собравшимся:

– Кто больше?.. Четыреста пятьдесят – раз, четыреста пятьдесят – два…

Хозяин такси стоял с широко открытыми глазами и опущенной головой, как будто ожидая удара в затылок.

– Тысяча, – сказал Кестер. Я посмотрел на него. – Она стоит трех, – шепнул он мне. – Не могу смотреть как его здесь режут.

Гвидо делал нам отчаянные знаки. Ему хотелось обтяпать дельце, и он позабыл про „Сопляка“.

– Тысяча сто, – проблеял он и, глядя на нас, усиленно заморгал обоими глазами. Будь у него глаз на заду, он моргал бы и им.

– Тысяча пятьсот, – сказал Кестер.

Аукционист вошел в раж. Он пританцовывал с молотком в руке, как капельмейстер. Это уже были суммы, а не какие-нибудь две, две с половиной марки, за которые шли прочие предметы.

– Тысяча пятьсот десять! – воскликнул Гвидо, покрываясь потом.

– Тысяча восемьсот, – сказал Кестер. Гвидо взглянул на него, постучал пальцем по лбу и сдался. Аукционист подпрыгнул. Вдруг я подумал о Пат.

– Тысяча восемьсот пятьдесят, – сказал я, сам того не желая. Кестер удивленно повернул голову.

– Полсотни я добавлю сам, – поспешно сказал я, – так надо… из осторожности.

Он кивнул. Аукционист ударил молотком – машина стала нашей. Кестер тут же уплатил деньги.

Но желая признать себя побежденным, Гвидо подошел к нам как ни в чем не бывало.

– Подумать только! – сказал он. – Мы могли бы заполучить этот ящик за тысячу марок. От третьего претендента мы бы легко отделались.

– Привет, миленький! – раздался за ним скрипучий голос.

Это был попугай в позолоченной клетке, – настала его очередь.

– Сопляк, – добавил я. Пожав плечами, Гвидо исчез.

Я подошел к бывшему владельцу машины. Теперь рядом с ним стояла бледная женщина.

– Вот… – сказал я.

– Понимаю… – ответил он.

– Нам бы лучше не вмешиваться, но тогда вы получили бы меньше, – сказал я.

Он кивнул, нервно теребя руки.

– Машина хороша, – начал он внезапно скороговоркой, – машина хороша, она стоит этих денег… наверняка… вы не переплатили… И вообще дело не в машине, совсем нет… а все потому… потому что…

– Знаю, знаю, – сказал я.

– Этих денег мы и не увидим, – сказала женщина. – Все тут же уйдет на долги.

– Ничего, мать, все опять будет хорошо, – сказал мужчина. – Все будет хорошо! Женщина ничего не ответила.

– При переключении на вторую скорость повизгивают шестеренки, – сказал мужчина, – но это не дефект, так было всегда, даже когда она была новой. – Он словно говорил о ребенке. – Она у нас уже три года, и ни одной поломки. Дело в том, что… сначала я болел, а потом мне подложили свинью… Друг…

– Подлец, – жестко сказала женщина.

– Ладно, мать, – сказал мужчина и посмотрел на нее, – я еще встану на ноги. Верно, мать?

Женщина не отвечала. Лицо мужчины покрылось капельками пота.

– Дайте мне ваш адрес, – сказал Кестер, – иной раз нам может понадобиться шофер. Тяжелой, честной рукой человек старательно вывел адрес. Я посмотрел на Кестера; мы оба знали, что беднягу может спасти только чудо. Но время чудес прошло, а если они и случались, то разве что в худшую сторону.

Человек говорил без умолку, как в бреду. Аукцион кончился. Мы стояли во дворе одни. Он объяснял нам, как пользоваться зимой стартером. Снова и снова он трогал машину, потом приутих.

– А теперь пойдем, Альберт, – сказала жена. Мы пожали ему руку. Они пошли. Только когда они скрылись из виду, мы запустили мотор.

Выезжая со двора, мы увидели маленькую старушку. Она несла клетку с попугаем и отбивалась от обступивших ее ребятишек. Кестер остановился.

– Вам куда надо? – спросил он ее.

– Что ты, милый! Откуда у меня деньги, чтобы разъезжать на такси? – ответила она.

– Не надо денег, – сказал Отто. – Сегодня день моего рождения, я вожу бесплатно.

Она недоверчиво посмотрела на нас и крепче прижала клетку:

– А потом скажете, что все-таки надо платить.

Мы успокоили ее, и она села в машину.

– Зачем вы купили себе попугая, мамаша? – спросил я, когда мы привезли ее.

– Для вечеров, – ответила она. – А как вы думаете, корм дорогой?

– Нет, – сказал я, – но почему для вечеров?

– Ведь он умеет разговаривать, – ответила она и посмотрела на меня светлыми старческими глазами. – Вот и у меня будет кто-то… будет разговаривать…

– Ах, вот как… – сказал я.

XI

Впервые я шел в гости к Пат. До сих пор обычно она навещала меня или я приходил к ее дому, и мы отправлялись куда-нибудь. Но всегда было так, будто она приходила ко мне только с визитом, ненадолго. Мне хотелось знать о ней больше, знать, как она живет.

Я подумал, что мог бы принести ей цветы. Это было нетрудно: городской сад за луна-парком был весь в цвету. Перескочив через решетку, я стал обрывать кусты белой сирени.

– Что вы здесь делаете? – раздался вдруг громкий голос. Я поднял глаза. Передо мной стоял человек с лицом бургундца и закрученными седыми усами. Он смотрел на меня с возмущением. Не полицейский и не сторож, но, судя по всему, старый офицер в отставке.

– Это нетрудно установить, – вежливо ответил я, – я обламываю здесь ветки сирени.

На мгновение у отставного военного отнялся язык.

– Известно ли вам, что это городской парк? – гневно спросил он.

Я рассмеялся:

– Конечно, известно; или, по-вашему, я принял это место за Канарские острова?

Он посинел. Я испугался, что его хватит удар.

– Сейчас же вон отсюда! – заорал он первоклассным казарменным басом. – Вы расхищаете городскую собственность! Я прикажу вас задержать!

Тем временем я успел набрать достаточно сирени.

– Но сначала меня надо поймать. Ну-ка, догони, дедушка! – предложил я старику, перемахнул через решетку и исчез.

XII

Наша мастерская все еще пустовала, как амбар перед жатвой. Поэтому мы решили не продавать машину, купленную на аукционе, а использовать ее как такси. Ездить на ней должны были по очереди Ленц и я. Кестер с помощью Юппа вполне мог управиться в мастерской до получения настоящих заказов.

Мы с Ленцем бросили кости, кому ехать первому. Я выиграл. Набив карман мелочью и взяв документы, я медленно поехал на нашем такси по городу, чтобы подыскать для начала хорошую стоянку. Первый выезд показался мне несколько странным. Любой идиот мог меня остановить, и я обязан был его везти. Чувство не из самых приятных.

Я выбрал место, где стояло только пять машин. Стоянка была против гостиницы «Вальдекер гоф», в деловом районе. Казалось, что тут долго не простоишь. Я передвинул рычаг зажигания и вышел. От одной из передних машин отделился молодой парень в кожаном пальто и направился ко мне.

– Убирайся отсюда, – сказал он угрюмо. Я спокойно смотрел на него, прикидывая, что если придется драться, то лучше всего сбить его ударом в челюсть снизу. Стесненный одеждой, он не смог бы достаточно быстро закрыться руками.

– Не понял? – спросило кожаное пальто и сплюнуло мне под ноги окурок сигареты. – Убирайся, говорю тебе! Хватит нас тут! Больше нам никого не надо!

Его разозлило появление лишней машины, – это было ясно; но ведь и я имел право стоять здесь.

– Ставлю вам водку, – сказал я. Этим вопрос был бы исчерпан. Таков был обычай, когда кто-нибудь появлялся впервые. К нам подошел молодой шофер:

– Ладно, коллега. Оставь его, Густав… Но Густаву что-то во мне не понравилось, и я знал, что он почувствовал во мне новичка.

– Считаю до трех…

Он был на голову выше меня и, видимо, хотел этим воспользоваться.

Я понял, что слова не помогут. Надо было либо уезжать, либо драться.

– Раз, – сказал Густав и расстегнул пальто.

– Брось глупить, – сказал я, снова пытаясь утихомирить его. – Лучше пропустим по рюмочке.

– Два… – прорычал Густав.

Он собирался измордовать меня по всем правилам.

– Плюс один… равняется…

Он заломил фуражку.

– Заткнись, идиот! – внезапно заорал я. От неожиданности Густав открыл рот, сделал шаг вперед и оказался на самом удобном для меня месте. Развернувшись всем корпусом, я сразу ударил его. Кулак сработал, как молот. Этому удару меня научил Кестер. Приемами бокса я владел слабо, да и не считал нужным тренироваться. Обычно все зависело от первого удара. Мой апперкот оказался правильным. Густав повалился на тротуар, как мешок.

– Так ему и надо, – сказал молодой шофер. – Старый хулиган. – Мы подтащили Густава к его машине и положили на сиденье. – Ничего, придет в себя.

Я немного разволновался. В спешке я неправильно поставил большой палец и при ударе вывихнул его. Если бы Густав быстро пришел в себя, он смог бы сделать со мной что угодно. Я сказал об этом молодому шоферу и спросил, не лучше ли мне сматываться.

– Ерунда, – сказал он. – Дело с концом. Пойдем в кабак – поставишь нам по рюмочке. Ты не профессиональный шофер, верно?

– Да.

– Я тоже нет. Я актер.

– И как?

– Да вот живу, – рассмеялся он. – И тут театра достаточно.

В пивную мы зашли впятером – двое пожилых и трое молодых. Скоро явился и Густав. Тупо глядя на нас, он подошел к столику. Левой рукой я нащупал в кармане связку ключей и решил, что в любом случае буду защищаться до последнего.

Но до этого не дошло. Густав пододвинул себе ногой стул и с хмурым видом опустился на него. Хозяин поставил перед ним рюмку. Густав и остальные выпили по первой. Потом нам подали по второй. Густав покосился на меня и поднял рюмку.

– Будь здоров, – обратился он ко мне с омерзительным выражением лица.

– Будь здоров, – ответил я и выпил.

Густав достал пачку сигарет. Не глядя на меня, он протянул ее мне. Я взял сигарету и дал ему прикурить. Затем я заказал по двойному кюммелю. Выпили. Густав посмотрел на меня сбоку.

– Балда, – сказал он, но уже добродушно.

– Мурло, – ответил я в том же тоне. Он повернулся ко мне:

– Твой удар был хорош…

– Случайно… – Я показал ему вывихнутый палец. – Не повезло… – сказал он, улыбаясь. – Между прочим, меня зовут Густав.

– Меня – Роберт.

– Ладно. Значит, все в порядке, Роберт, да? А я решил, что ты за мамину юбку держишься.

– Все в порядке, Густав.

С этой минуты мы стали друзьями.

XIII

– Даму, которую вы всегда прячете от нас, – сказала фрау Залевски, – можете не прятать. Пусть приходит к нам совершенно открыто. Она мне нравится.

– Но вы ведь ее не видели, – возразил я.

– Не беспокойтесь, я ее видела, – многозначительно заявила фрау Залевски. – Я видела ее, и она мне нравится. Даже очень. Но эта женщина не для вас!

– Вот как?

– Нет. Я уже удивлялась, как это вы откопали ее в своих кабаках. Хотя, конечно, такие гуляки, как вы…

– Мы уклоняемся от темы, – прервал я ее.

Она подбоченилась и сказала:

– Это женщина для человека с хорошим, прочным положением. Одним словом, для богатого человека!

«Так, – подумал я, – вот и получил! Этого еще только не хватало».

– Вы можете это сказать о любой женщине, – заметил я раздраженно.

Она тряхнула седыми кудряшками:

– Дайте срок! Будущее покажет, что я права.

– Ах, будущее! – С досадой я швырнул на стол запонки. – Кто сегодня говорит о будущем! Зачем ломать себе голову над этим!

Фрау Залевски озабоченно покачала своей величественной головой:

– До чего же теперешние молодые люди все странные. Прошлое вы ненавидите, настоящее презираете, а будущее вам безразлично. Вряд ли это приведет к хорошему концу.

– А что вы, собственно, называете хорошим концом? – спросил я. – Хороший конец бывает только тогда, когда до него все было плохо. Уж куда лучше плохой конец. – Все это еврейские штучки, – возразила фрау Залевски с достоинством и решительно направилась к двери. Но, уже взявшись за ручку, она замерла как вкопанная. – Смокинг? – прошептала она изумленно. – У вас?

Она вытаращила глаза на костюм Отто Кестера, висевший на дверке шкафа. Я одолжил его, чтобы вечером пойти с Пат в театр.

– Да, у меня! – ядовито сказал я. – Ваше умение делать правильные выводы вне всякого сравнения, сударыня!

Она посмотрела на меня. Буря мыслей, отразившаяся на ее толстом лице, разрядилась широкой всепонимающей усмешкой.

– Ага! – сказала она. И затем еще раз: – Ага! – И уже из коридора, совершенно преображенная той вечной радостью, которую испытывает женщина при подобных открытиях, с каким-то вызывающим наслаждением она бросила мне через плечо: – Значит, так обстоят дела!

– Да, так обстоят дела, чертова сплетница! – злобно пробормотал я ей вслед, зная, что она меня уже не слышит. В бешенстве я швырнул коробку с новыми лакированными туфлями на пол. Богатый человек ей нужен! Как будто я сам этого не знал!

XIV

Неделю спустя в нашу мастерскую неожиданно приехал на своем форде булочник.

– Ну-ка, выйди к нему, Робби, – сказал Ленд, злобно посмотрев в окно. – Этот марципановый Казанова наверняка хочет предъявить рекламацию.

У булочника был довольно расстроенный вид.

– Что-нибудь с машиной? – спросил я. Он покачал головой:

– Напротив. Работает отлично. Она теперь все равно что новая.

– Конечно, – подтвердил я и посмотрел на него с несколько большим интересом.

– Дело в том… – сказал он, – дело в том, что… в общем, я хочу другую машину, побольше… – Он оглянулся. – У вас тогда, кажется, был кадилляк?

Я сразу понял все. Смуглая особа, с которой он жил, доняла его.

– Да, кадилляк, – сказал я мечтательно. – Вот тогда-то вам и надо было хватать его. Роскошная была машина! Мы отдали ее за семь тысяч марок. Наполовину подарили!

– Ну уж и подарили…

– Подарили! – решительно повторил я и стал прикидывать, как действовать. – Я мог бы навести справки, – сказал я, – может быть, человек, купивший ее тогда, нуждается теперь в деньгах. Нынче такие вещи бывают на каждом шагу. Одну минутку.

Я пошел в мастерскую и быстро рассказал о случившемся. Готтфрид подскочил:

– Ребята, где бы нам экстренно раздобыть старый кадилляк? – Об этом позабочусь я, а ты последи, чтобы булочник не сбежал, – сказал я.

– Идет! – Готтфрид исчез.

Я позвонил Блюменталю. Особых надежд на успех я не питал, но попробовать не мешало. Он был в конторе.

– Хотите продать свой кадилляк? – сразу спросил я. Блюменталь рассмеялся.

– У меня есть покупатель, – продолжал я. – Заплатит наличными.

– Заплатит наличными… – повторил Блюменталъ после недолгого раздумья. – В наше время эти слова звучат, как чистейшая поэзия.

– И я так думаю, – сказал я и вдруг почувствовал прилив бодрости. – Так как же, поговорим?

– Поговорить всегда можно, – ответил Блюмепталь.

– Хорошо. Когда я могу вас повидать?

– У меня найдется время сегодня днем. Скажем, в два часа, в моей конторе.

– Хорошо.

Я повесил трубку.

– Отто, – обратился я в довольно сильном возбуждении к Кестеру, – я этого никак не ожидал, но мне кажется, что наш кадилляк вернется!

Кестер отложил бумаги:

– Правда? Он хочет продать машину?

Я кивнул и посмотрел в окно. Ленц оживленно беседовал с булочником.

– Он ведет себя неправильно, – забеспокоился я. – Говорит слишком много. Булочник – это целая гора недоверия; его надо убеждать молчанием. Пойду и сменю Готтфрида.

Кестер рассмеялся:

– Ни пуху ни пера, Робби.

Я подмигнул ему и вышел. Но я не поверил своим ушам, – Готтфрид и не думал петь преждевременные дифирамбы кадилляку, он с энтузиазмом рассказывал булочнику, как южноамериканские индейцы выпекают хлеб из кукурузной муки. Я бросил ему взгляд, полный признательности, и обратился к булочнику:

– К сожалению, этот человек не хочет продавать…

– Так я и знал, – мгновенно выпалил Ленц, словно мы сговорились.

Я пожал плечами: – Жаль… Но я могу его понять…

Булочник стоял в нерешительности. Я посмотрел на Ленца.

– А ты не мог бы попытаться еще раз? – тут же спросил он.

– Да, конечно, – ответил я. – Мне все-таки удалось договориться с ним о встрече сегодня после обеда. Как мне найти вас потом? – спросил я булочника.

– В четыре часа я опять буду в вашем районе. Вот и наведаюсь…

– Хорошо, тогда я уже буду знать все. Надеюсь, дело все-таки выгорит.

Булочник кивнул. Затем он сел в свой форд и отчалил.

– Ты что, совсем обалдел? – вскипел Ленп, когда машина завернула за угол: – Я должен был задерживать этого типа чуть ли не насильно, а ты отпускаешь его ни с того ни с сего!

– Логика и психология, мой добрый Готтфрид! – возразил я и похлопал его по плечу, – Этого ты еще не понимаешь как следует…

Он стряхнул мою руку.

– Психология… – заявил он пренебрежительно. – Удачный случай – вот лучшая психология! И такой случай ты упустил! Булочник никогда больше не вернется…

– В четыре часа он будет здесь.

Готтфрид с сожалением посмотрел на меня.

– Пари? – спросил он.

– Давай, – сказал я, – но ты влипнешь. Я его знаю лучше, чем ты! Он любит залетать на огонек несколько раз: Кроме того, не могу же я ему продать вещь, которую мы сами еще не имеем.

– Господи боже мой! И это все, что ты можешь сказать, детка! – воскликнул Готтфрид, качая головой. – Ничего из тебя в этой жизни не выйдет. Ведь у нас только начинаются настоящие дела! Пойдем, я бесплатно прочту тебе лекцию о современной экономической жизни…

XV

Над лугами стояло яркое сверкающее утро. Пат и я сидели на лесной прогалине и завтракали. Я взял двухнедельный отпуск и отправился с Пат к морю. Мы были в пути.

Перед нами на шоссе стоял маленький старый ситроэн. Мы получили эту машину в счет оплаты за старый форд булочника, и Кестер дал мне ее на время отпуска. Нагруженный чемоданами, наш ситроэн походил на терпеливого навьюченного ослика.

– Надеюсь, он не развалится по дороге, – сказал я.

– Не развалится, – ответила Пат.

– Откуда ты знаешь?

– Разве непонятно? Потому что сейчас наш отпуск, Робби.

– Может быть, – сказал я. – Но, между прочим, я знаю его заднюю ось. У нее довольно грустный вид. А тут еще такая нагрузка.

– Он брат «Карла» и должен вынести все.

– Очень рахитичный братец.

– Не богохульствуй, Робби. В данный момент это самый прекрасный автомобиль из всех, какие я знаю.

Мы лежали рядом на полянке. Из леса дул мягкий, теплый ветерок. Пахло смолой и травами.

– Скажи, Робби, – спросила Пат немного погодя, – что это за цветы, там, у ручья?

– Анемоны, – ответил я, не посмотрев.

– Ну, что ты говоришь, дорогой! Совсем это не анемоны. Анемоны гораздо меньше; кроме того, они цветут только весной.

– Правильно, – сказал я. – Это кардамины.

Она покачала головой.

– Я знаю кардамины. У них совсем другой вид.

– Тогда это цикута.

– Что ты, Робби! Цикута белая, а не красная.

– Тогда не знаю. До сих пор я обходился этими тремя названиями, когда меня спрашивали. Одному из них всегда верили.

Она рассмеялась.

– Жаль. Если бы я это знала, я удовлетворилась бы анемонами.

– Цикута! – сказал я. – С цикутой я добился большинства побед.

Она привстала:

– Вот это весело! И часто тебя расспрашивали?

– Не слишком часто. И при совершенно других обстоятельствах.

Она уперлась ладонями в землю:

– А ведь, собственно говоря, очень стыдно ходить по земле и почти ничего не знать о ней. Даже нескольких названий цветов и тех не знаешь.

– Не расстраивайся, – сказал я, – гораздо более позорно, что мы вообще не знаем, зачем околачиваемся на земле. И тут несколько лишних названий ничего не изменят.

– Это только слова! Мне кажется, ты просто ленив.

Я повернулся:

– Конечно. Но насчет лени еще далеко не все ясно. Она – начало всякого счастья и конец всяческой философии. Полежим еще немного рядом Человек слишком мало лежит. Он вечно стоит или сидит. Это вредно для нормального биологического самочувствия. Только когда лежишь, полностью примиряешься с самим собой.

Послышался звук мотора, и вскоре мимо нас промчалась машина.

– Маленький мерседес, – заметил я, не оборачиваясь. – Четырехцилиндровый.

– Вот еще один, – сказала Пат.

– Да, слышу. Рено. У него радиатор как свиное рыло?

– Да.

– Значит, рено. А теперь слушай: вот идет настоящая машина! Лянчия! Она наверняка догонит и мерседес и рено, как волк пару ягнят. Ты только послушай, как работает мотор! Как орган!

Машина пронеслась мимо.

– Тут ты, видно, знаешь больше трех названий! – сказала Пат.

– Конечно. Здесь уж я не ошибусь.

Она рассмеялась:

– Так это как же – грустно или нет?

– Совсем не грустно. Вполне естественно. Хорошая машина иной раз приятней, чем двадцать цветущих лугов.

– Черствое дитя двадцатого века! Ты, вероятно, совсем не сентиментален…

– Отчего же? Как видишь, насчет машин я сентиментален.

Она посмотрела на меня.

– И я тоже, – сказала она.

XVI

Я сидел на пляже и смотрел на заходящее солнце. Пат не пошла со мной. Весь день она себя плохо чувствовала. Когда стемнело, я встал и хотел пойти домой. Вдруг я увидел, что из-за рощи выбежала горничная. Она махала мне рукой и что-то кричала. Я ничего не понимал, – ветер и море заглушали слова. Я сделал ей знак, чтобы она остановилась. Но она продолжала бежать и подняла рупором руки к губам.

– Фрау Пат… – послышалось мне. – Скорее…

– Что случилось? – крикнул я.

Она не могла перевести дух:

– Скорее. Фрау Пат… несчастье.

Я побежал по песчаной лесной дорожке к дому. Деревянная калитка не поддавалась. Я перемахнул через нее и ворвался в комнату. Пат лежала в постели с окровавленной грудью и судорожно сжатыми пальцами. Изо рта у нее еще шла кровь. Возле стояла фройляйн Мюллер с полотенцем и тазом с водой.

– Что случилось? – крикнул я и оттолкнул ее в сторону.

Она что-то сказала.

– Принесите бинт и вату! – попросил я. – Где рана? Она посмотрела на меня, ее губы дрожали.

– Это не рана…

Я резко повернулся к ней.

– Кровотечение, – сказала она.

Меня точно обухом по голове ударили:

– Кровотечение?

Я взял у нее из рук таз:

– Принесите лед, достаньте поскорее немного льда. Я смочил кончик полотенца и положил его Пат на грудь.

– У нас в доме нет льда, – сказала фройляйн Мюллер.

Я повернулся. Она отошла на шаг.

– Ради бога, достаньте лед, пошлите в ближайший трактир и немедленно позвоните врачу.

– Но ведь у нас нет телефона…

– Проклятье! Где ближайший телефон?

– У Массмана.

– Бегите туда. Быстро. Сейчас же позвоните ближайшему врачу. Как его зовут? Где он живет? Не успела она назвать фамилию, как я вытолкнул ее за дверь:

– Скорее, скорее бегите! Это далеко?

– В трех минутах отсюда, – ответила фройляйн Мюллер и торопливо засеменила.

– Принесите с собой лед! – крикнул я ей вдогонку.

Я принес свежей воды, снова смочил полотенце, но не решался прикоснуться к Пат. Я не знал, правильно ли она лежит, и был в отчаянии оттого, что не знал главного, не знал единственного, что должен был знать: подложить ли ей подушку под голову или оставить ее лежать плашмя.

Ее дыхание стало хриплым, потом она резко привстала, и кровь хлынула струей. Она дышала часто, в глазах было нечеловеческое страдание, она задыхалась и кашляла, истекая кровью; я поддерживал ее за плечи, то прижимая к себе, то отпуская, и ощущал содрогания всего ее измученного тела. Казалось, конца этому не будет. Потом, совершенно обессиленная, она откинулась на подушку.

Вошла фройляйн Мюллер. Она посмотрела на меня, как на привидение.

– Что же нам делать? – спросил я.

– Врач сейчас будет, – прошептала она. – Лед… на грудь, и, если сможет… пусть пососет кусочек…

– Как ее положить?.. Низко или высоко?… Да говорите же, черт возьми!

– Пусть лежит так… Он сейчас придет. Я стал класть ей на грудь лед, почувствовав облегчение от возможности что-то делать; я дробил лед для компрессов, менял их и непрерывно смотрел на прелестные, любимые, искривленные губы, эти единственные, эти окровавленные губы…

Зашуршали шины велосипеда. Я вскочил. Врач.

– Могу ли я помочь вам? – спросил я. Он отрицательно покачал головой и открыл свою сумку. Я стоял рядом с ним, судорожно вцепившись в спинку кровати. Он посмотрел на меня. Я отошел немного назад, не спуская с него глаз. Он рассматривал ребра Пат. Она застонала.

– Разве это так опасно? – спросил я.

– Кто лечил вашу жену?

– Как, то есть, лечил?.. – пробормотал я. – Какой врач? – нетерпеливо переспросил он.

– Не знаю… – ответил я. – Нет, я не знаю… я не думаю…

Он посмотрел на меня:

– Но ведь вы должны знать…

– Но я не знаю. Она мне никогда об этом не говорила.

Он склонился к Пат и спросил ее о чем-то. Она хотела ответить. Но опять начался кровавый кашель. Врач приподнял ее. Она хватала губами воздух и дышала с присвистом.

– Жаффе, – произнесла она наконец, с трудом вытолкнув это слово из горла.

– Феликс Жаффе? Профессор Феликс Жаффе? – спросил врач. Чуть сомкнув веки, она подтвердила это. Доктор повернулся ко мне: – Вы можете ему позвонить? Лучше спросить у него.

– Да, да, – ответил я, – я это сделаю сейчас же, а потом приду за вами! Жаффе?

– Феликс Жаффе, – сказал врач. – Узнайте номер телефона.

– Она выживет? – спросил я.

– Кровотечение должно прекратиться, – сказал врач. Я позвал горничную, и мы побежали по дороге. Она показала мне дом, где был телефон. Я позвонил у парадного. В доме сидело небольшое общество за кофе и пивом. Я обвел всех невидящим взглядом, не понимая, как могут люди пить пиво, когда Пат истекает кровью. Заказав срочный разговор, я ждал у аппарата. Вслушиваясь в гудящий мрак, я видел сквозь портьеры часть смежной комнаты, где сидели люди. Все казалось мне туманным и вместе с тем предельно четким. Я видел покачивающуюся лысину, в которой отражался желтый свет лампы, видел брошь на черной тафте платья со шнуровкой, и двойной подбородок, и пенсне, и высокую вздыбленную прическу; костлявую старую руку с вздувшимися венами, барабанившую по столу… Я не хотел ничего видеть, но был словно обезоружен – все само проникало в глаза, как слепящий свет.

Наконец мне ответили. Я попросил профессора.

– К сожалению, профессор Жаффе уже ушел, – сообщила мне сестра.

Мое сердце замерло и тут же бешено заколотилось. – Где же он? Мне нужно переговорить с ним немедленно.

– Не знаю. Может быть, он вернулся в клинику.

– Пожалуйста, позвоните в клинику. Я подожду. У вас, наверно, есть второй аппарат.

– Минутку. – Опять гудение, бездонный мрак, над которым повис тонкий металлический провод. Я вздрогнул. Рядом со мной в клетке, закрытой занавеской, щебетала канарейка. Снова послышался голос сестры: – Профессор Жаффе уже ушел из клиники.

– Куда?

– Я этого точно не знаю, сударь.

Это был конец. Я прислонился к стене.

– Алло! – сказала сестра, – вы не повесили трубку?

– Нет еще. Послушайте, сестра, вы не знаете, когда он вернется?

– Это очень неопределенно.

– Разве он ничего не сказал? Ведь он обязан. А если что-нибудь случится, где же его тогда искать?

– В клинике есть дежурный врач.

– А вы могли бы спросить его?

– Нет, это не имеет смысла, он ведь тоже ничего не знает.

– Хорошо, сестра, – сказал я, чувствуя смертельную усталость, – если профессор Жаффе придет, попросите его немедленно позвонить сюда. – Я сообщил ей номер. – Но немедленно! Прошу вас, сестра.

– Можете положиться на меня, сударь. – Она повторила номер и повесила трубку.

Я остался на месте. Качающиеся головы, лысина, брошь, соседняя комната – все куда-то ушло, откатилось, как блестящий резиновый мяч. Я осмотрелся. Здесь я больше ничего не мог сделать. Надо было только попросить хозяев позвать меня, если будет звонок. Но я не решался отойти от телефона, он был для меня как спасательный круг. И вдруг я сообразил, как поступить. Я снял трубку и назвал номер Кестера. Его-то я уж застану на месте. Иначе быть не может.

И вот из хаоса ночи выплыл спокойный голос Кестера. Я сразу же успокоился и рассказал ему все. Я чувствовал, что он слушает и записывает.

– Хорошо, – сказал он, – сейчас же еду искать его. Позволю. Не беспокойся. Найду. Вот все и кончилось. Весь мир успокоился. Кошмар прошел. Я побежал обратно.

– Ну как? – спросил врач. – Дозвонились?

– Нет, – сказал я, – но я разговаривал с Кестером.

– Кестер? Не слыхал. Что он сказал? Как он ее лечил?

– Лечил? Не лечил он ее. Кестер ищет его.

– Кого?

– Жаффе.

– Господи боже мой! Кто же этот Кестер?

– Ах да… простите, пожалуйста. Кестер мой друг. Он ищет профессора Жаффе. Мне не удалось созвониться с ним.

– Жаль, – сказал врач и снова наклонился к Пат.

– Он разыщет его, – сказал я. – Если профессор не умер, он его разыщет.

Врач посмотрел на меня, как на сумасшедшего, и пожал плечами.

В комнате горела тусклая лампочка. Я спросил, могу ли я чем-нибудь помочь. Врач не нуждался в моей помощи. Я уставился в окно. Пат прерывисто дышала. Закрыв окно, я подошел к двери и стал смотреть на дорогу.

Вдруг кто-то крикнул:

– Телефон!

Я повернулся:

– Телефон? Мне пойти?

Врач вскочил на ноги:

– Нет, я пойду. Я расспрошу его лучше. Останьтесь здесь. Ничего не делайте. Я сейчас же вернусь. Я присел к кровати Пат.

– Пат, – сказал я тихо. – Мы все на своих местах. Все следим за тобой. Ничего с тобой не случится. Ничто не должно с тобой случиться. Профессор уже дает указания по телефону. Он скажет нам все. Завтра он наверняка приедет. Он поможет тебе. Ты выздоровеешь. Почему ты никогда не говорила мне, что еще больна? Потеря крови невелика, это нестрашно, Пат. Мы восстановим твою кровь. Кестер нашел профессора. Теперь все хорошо, Пат.

Врач пришел обратно:

– Это был не профессор…

Я встал.

– Звонил ваш друг Ленц. – Кестер не нашел его?

– Нашел. Профессор сказал ему, что надо делать. Ваш друг Ленц передал мне эти указания по телефону. Все очень толково и правильно. Ваш приятель Ленц – врач?

– Нет. Хотел быть врачом… но где же Кестер? – спросил я.

Врач посмотрел на меня:

– Ленц сказал, что Кестер выехал несколько минут тому назад. С профессором.

Я прислонился к стене.

– Отто! – проговорил я.

– Да, – продолжал врач, – и, по мнению вашего друга Ленца, они будут здесь через два часа – это единственное, что он сказал неправильно. Я знаю дорогу. При самой быстрой езде им потребуется свыше трех часов, не меньше.

– Доктор, – ответил я. – Можете не сомневаться. Если он сказал – два часа, значит ровно через два часа они будут здесь.

– Невозможно. Очень много поворотов, а сейчас ночь.

– Увидите… – сказал я.

– Так или иначе… конечно, лучше, чтобы он приехал.

Я не мог больше оставаться в доме и вышел. Стало туманно. Вдали шумело море. С деревьев падали капли. Я осмотрелся. Я уже не был один. Теперь где-то там на юге, за горизонтом, ревел мотор. За туманом по бледносерым дорогам летела помощь, фары разбрызгивали яркий свет, свистели покрышки, и две руки сжимали рулевое колесо, два глаза холодным уверенным взглядом сверлили темноту: глаза моего друга…

XVII

Прошли две недели. Пат поправилась настолько, что мы могли пуститься в обратный путь. Мы упаковали чемоданы и ждали прибытия Ленца. Ему предстояло увезти машину. Пат и я собирались поехать поездом.

Был теплый пасмурный день. В небе недвижно повисли ватные облака, горячий воздух дрожал над дюнами, свинцовое море распласталось в светлой мерцающей дымке.

Готтфрид явился после обеда. Еще издалека я увидел его соломенную шевелюру, выделявшуюся над изгородями. И только когда он свернул к вилле фройляйн Мюллер, я заметил, что он был не один, – рядом с ним двигалось какое-то подобие автогонщика в миниатюре: огромная клетчатая кепка, надетая козырьком назад, крупные защитные очки, белый комбинезон и громадные уши, красные и сверкающие, как рубины.

– Бог мой, да ведь это Юпп! – удивился я.

– Собственной персоной, господин Локамп, – ответил Юпп.

– Как ты вырядился! Что это с тобой случилось?

– Сам видишь, – весело сказал Ленц, пожимая мне руку. – Он намерен стать гонщиком. Уже восемь дней я обучаю его вождению. Вот он и увязался за мной. Подходящий случай для первой междугородной поездки.

– Справлюсь как следует, господин Локамп! – с горячностью заверил меня Юпп.

– Еще как справится! – усмехнулся Готтфрид. – Я никогда еще не видел такой мании преследования! В первый же день он попытался обогнать на нашем добром старом такси мерседес с компрессором. Настоящий маленький сатана.

Юпп вспотел от счастья и с обожанием взирал на Ленца:

– Думаю, что сумел бы обставить этого задаваку, господин Ленц! Я хотел прижать его на повороте. Как господин Кестер.

Я расхохотался:

– Неплохо ты начинаешь, Юпп.

Готтфрид смотрел на своего питомца с отеческой гордостью:

– Сначала возьми-ка чемоданы и доставь их на вокзал.

– Один? – Юпп чуть не взорвался от волнения. – Господин Ленц, вы разрешаете мне поехать одному на вокзал?

Готтфрид кивнул, и Юпп опрометью побежал к дому.

XVIII

Наше такси стояло перед баром. Я вошел туда, чтобы сменить Ленца, взять у него документы и ключи. Готтфрид вышел со мной.

– Какие сегодня доходы? – спросил я.

– Посредственные, – ответил он. – То ли слишком много развелось такси, то ли слишком мало пассажиров… А у тебя как?

– Плохо. Всю ночь за рулем, и даже двадцати марок не набрал.

– Мрачные времена! – Готтфрид поднял брови. – Сегодня ты, наверно, не очень торопишься?

– Нет; а почему ты спрашиваешь?

– Не подвезешь ли?.. Мне недалеко.

– Ладно.

Мы сели.

– А куда тебе? – спросил я.

– К собору.

– Что? – переспросил я. – Не ослышался ли я? Мне показалось, ты сказал, к собору.

– Нет, сын мой, ты не ослышался. Именно к собору!

Я удивленно посмотрел на него.

– Не удивляйся, а поезжай! – сказал Готтфрид.

– Что ж, давай.

Мы поехали.

Собор находился в старой части города, на открытой площади, вокруг которой стояли дома священнослужителей. Я остановился у главного портала.

– Дальше, – сказал Готтфрид. – Объезжай кругом. Он попросил меня остановиться у входа с обратной стороны и вышел.

– Ну, дай тебе бог! – сказал я. – Ты, кажется, хочешь исповедоваться.

– Пойдем-ка со мной, – ответил он.

Я рассмеялся:

– Только не сегодня. Утром я уже помолился. Мне этого хватит на весь день.

– Не болтай чушь, детка! Пойдем! Я буду великодушен и покажу тебе кое-что.

С любопытством я последовал за ним. Мы вошли через маленькую дверь и очутились в крытой монастырской галерее. Длинные ряды арок, покоившихся на серых гранитных колоннах, окаймляли садик, образуя большой прямоугольник. В середине возвышался выветрившийся крест с распятым Христом. По сторонам были каменные барельефы, изображавшие муки крестного пути. Перед каждым барельефом стояла старая скамья для молящихся. Запущенный сад разросся буйным цветением.

Готтфрид показал мне несколько огромных кустов белых и красных роз:

– Вот, смотри! Узнаешь?

Я остановился в изумлении.

– Конечно, узнаю, – сказал я. – Значит, здесь ты снимал свой урожай, старый церковный ворюга!

За неделю до того Пат переехала к фрау Залевски, и однажды вечером Ленц прислал ей с Юппом огромный букет роз. Цветов было так много, что Юппу пришлось внести их в два приема. Я ломал себе голову, гадая, где Готтфрид мог их раздобыть. Я знал его принцип – никогда не покупать цветы. В городском парке я таких роз не видел.

– Это идея! – сказал я одобрительно. – До этою нужно было додуматься!

Готтфрид ухмыльнулся:

– Не сад, а настоящая золотая жила!

Он торжественно положил мне руку на плечо:

– Беру тебя в долю! Думаю, теперь тебе это пригодится!

– Почему именно теперь? – спросил я.

– Потому что городской парк довольно сильно опустел. А ведь он был твоим единственным источником, не так ли?

Я кивнул.

– Кроме того, – продолжал Готтфрид, – ты теперь вступаешь в период, когда проявляется разница между буржуа и кавалером. Чем дольше буржуа живет с женщиной, тем он менее внимателен к ней. Кавалер, напротив, все более внимателен. – Он сделал широкий жест рукой. – А с таким садом ты можешь быть совершенно потрясающим кавалером.

Я рассмеялся.

– Все это хорошо, Готтфрид, – сказал я. – Ну, а если я попадусь? Отсюда очень плохо удирать, а набожные люди скажут, что я оскверняю священное месте.

– Мой дорогой мальчик, – ответил Ленц. – Ты здесь видишь кого-нибудь? После войны люди стали ходить на политические собрания, а не в церковь. Это было верно.

– А как быть с пасторами? – спросил я.

– Им до цветов дела нет, иначе сад был бы возделан лучше. А гоподь бог будет только рад, что ты доставляешь кому-то удовольствие. Ведь он свой парень.

– Ты прав! – Я смотрел на огромные, старые кусты. – На ближайшие недели я обеспечен!

– Дольше. Тебе повезло. Это очень устойчивый, долгоцветущий сорт роз. Дотянешь минимум до сентября. А тогда пойдут астры и хризантемы. Пойдем, покажу, где.

Мы пошли по саду. Розы пахли одуряюще. Как гудящее облако, с цветка на цветок перелетали рои пчел.

– Посмотри на пчел, – сказал я и остановился. – Откуда они взялись в центре города? Ведь поблизости нет ульев. Может быть, пасторы разводят их на крышах своих домов?

– Нет, братец мой, – ответил Ленц. – Голову даю наотрез, что они прилетают с какого-нибудь крестьянского двора. Просто они хорошо знают свой путь… – он прищурил глаза, – а мы вот не знаем…

Я повел плечами:

– А может быть, знаем? Хоть маленький отрезок пути, но знаем. Насколько возможно. А ты разве нет?

– Нет. Да и знать не хочу. Когда есть цель, жизнь становится мещанской, ограниченной.

Я посмотрел на башню собора. Шелковисто-зеленым силуэтом высилась она на фоне голубого неба, бесконечно старая и спокойная. Вокруг нее вились ласточки.

– Как здесь тихо, – сказал я.

Ленц кивнул:

– Да, старик, тут, собственно, и начинаешь понимать, что тебе не хватало только одного, чтобы стать хорошим человеком, – времени. Верно я говорю?

– Времени и покоя, – ответил я. – Покоя тоже не хватало.

Он рассмеялся:

– Слишком поздно! Теперь дело дошло уже до того, что покой стал бы невыносим. А поэтому пошли! Опять окунемся в грохот.

XIX

Я стоял около своего такси на стоянке. Подъехал Густав и пристроился за мной.

– Как поживает твой пес, Роберт? – спросил он.

– Живет великолепно, – сказал я.

– А ты?

Я недовольно махнул рукой:

– И я бы жил великолепно, если бы зарабатывал побольше. За весь день две ездки по пятьдесят пфеннигов. Представляешь?

Он кивнул:

– С каждым днем все хуже. Все становится хуже, Что же дальше будет?

– А мне так нужно зарабатывать деньги! – сказал я. – Особенно теперь! Много денег!

Густав почесал подбородок.

– Много денег!.. – Потом он посмотрел на меня. – Много теперь не заколотишь, Роберт. И думать об этом нечего. Разве что заняться спекуляцией. Не попробовать ли счастья на тотализаторе? Сегодня скачки. Как-то недавно я поставил на Аиду и выиграл двадцать восемь против одного.

– Мне не важно, как заработать. Лишь бы были шансы.

– А ты когда-нибудь играл?

– Нет.

– Тогда с твоей легкой руки дело пойдет. – Он посмотрел на часы. – Поедем? Как раз успеем.

– Ладно! – После истории с собакой я проникся к Густаву большим доверием.

Бюро по заключению пари находилось в довольно большом помещении. Справа был табачный киоск, слева тотализатор. Витрина пестрела зелеными и розовыми спортивными газетами и объявлениями о скачках, отпечатанными на машинке. Вдоль одной стены тянулась стойка с двумя письменными приборами. За стойкой орудовали трое мужчин. Они были необыкновенно деятельны. Один орал что-то в телефон, другой метался взад и вперед с какими-то бумажками, третий, в ярко-фиолетовой рубашке с закатанными рукавами и в котелке, сдвинутом далеко на затылок, стоял за стойкой и записывал ставки. В зубах он перекатывал толстую, черную, изжеванную сигару «Бразиль».

К моему удивлению, все здесь шло ходуном. Кругом суетились «маленькие люди» – ремесленники, рабочие, мелкие чиновники, было несколько проституток и сутенеров. Едва мы переступили порог, как нас остановил кто-то в грязных серых гамашах, сером котелке и обтрепанном сюртуке:

– Фон Билинг. Могу посоветовать господам, на кого ставить. Полная гарантия!

– На том свете будешь нам советовать, – ответил Густав. Очутившись здесь, он совершенно преобразился.

– Только пятьдесят пфеннигов, – настаивал Билинг. – Лично знаком с тренерами. Еще с прежних времен, – добавил он, уловив мой взгляд.

Густав погрузился в изучение списков лошадей.

– Когда выйдет бюллетень о бегах в Отейле? – крикнул он мужчинам за стойкой.

– В пять часов, – проквакал клерк.

– Филомена – классная кобыла, – бормотал Густав. – Особенно на полном карьере. – Он вспотел от волнения. – Где следующие скачки? – спросил он.

– В Хоппегартене, – ответил кто-то рядом.

Густав продолжал листать списки:

– Для начала поставим по две монеты на Тристана. Он придет первым!

– А ты что-нибудь смыслишь в этом? – спросил я.

– Что-нибудь? – удивился Густав. – Я знаю каждое конское копыто.

– И ставите на Тристана? – удивился кто-то около нас. – Единственный шанс – это Прилежная Лизхен! Я лично знаком с Джонни Бернсом.

– А я, – ответил Густав, – владелец конюшни, в которой находится Прилежная Лизхен. Мне лучше знать.

Он сообщил наши ставки человеку за стойкой. Мы получили квитанции и прошли дальше, где стояло несколько столиков и стулья. Вокруг нас назывались всевозможные клички. Несколько рабочих спорили о скаковых лошадях в Ницце, два почтовых чиновника изучала сообщение о погоде в Париже, какой-то кучер хвастливо рассказывал о временах, когда он был наездником. За одним из столиков сидел толстый человек с волосами ежиком и уплетал одну булочку за другой. Он был безучастен ко всему. Двое других, прислонившись к стене, жадно смотрели на него. Каждый из них держал в руке по квитанции, но, глядя на их осунувшиеся лица, можно было подумать, что они не ели несколько дней.

Резко зазвонил телефон. Все навострили уши. Клерк выкрикивал клички лошадей. Тристана он не назвал.

– Соломон пришел первым, – сказал Густав, наливаясь краской. – Проклятье! И кто бы подумал? Уж не вы ли? – обратился он злобно к «Прилежной Лизхен», – Ведь это вы советовали ставить на всякую дрянь…

К нам подошел фон Билинг.

– Послушались бы меня, господа… Я посоветовал бы вам поставить на Соломона! Только на Соломона! Хотите на следующий забег?..

Густав не слушал его. Он успокоился и завел с «Прилежной Лизхен» профессиональный разговор.

– Вы понимаете что-нибудь в лошадях? – спросил меня Билинг.

– Ничего, – сказал я. – Тогда ставьте! Ставьте! Но только сегодня, – добавил он шепотом, – и больше никогда. Послушайте меня! Ставьте! Неважно, на кого – на Короля Лира, на Серебряную Моль, может быть на Синий Час. Я ничего не хочу заработать. Выиграете – дадите мне что-нибудь… – Он вошел в азарт, его подбородок дрожал. По игре в покер я знал, что новички, как правило, выигрывают.

– Ладно, – сказал я. – На кого?

– На кого хотите… На кого хотите…

– Синий Час звучит недурно, – сказал я. – Значит, десять марок на Синий Час.

– Ты что, спятил? – спросил Густав.

– Нет, – сказал я.

– Десяток марок на эту клячу, которую давно уже надо пустить на колбасу?

«Прилежная Лизхен», только что назвавший Густава живодером, на сей раз энергично поддержал его:

– Вот еще выдумал! Ставить. на Синий Час! Ведь это корова, не лошадь, уважаемый! Майский Сон обскачет ее на двух ногах! Без всяких! Вы ставите на первое место?

Билинг заклинающе посмотрел на меня и сделал мне знак.

– На первое, – сказал я.

– Ложись в гроб, – презрительно буркнул «Прилежная Лизхен».

– Чудак! – Густав тоже посмотрел на меня, словно я превратился в готтентота. – Ставить надо на Джипси II, это ясно и младенцу.

– Остаюсь при своем. Ставлю на Синий Час, – сказал я. Теперь я уже не мог менять решение. Это было бы против всех тайных законов счастливчиков-новичков.

Человек в фиолетовой рубашке протянул мне квитанцию. Густав и «Прилежная Лизхен» смотрели на меня так, будто я заболел бубонной чумой. Они демонстративно отошли от меня и протиснулись к стойке, где, осыпая друг друга насмешками, в которых все же чувствовалось взаимное уважение специалистов, они поставили на Джипси II и Майский Сон.

Вдруг кто-то упал. Это был один из двух тощих мужчин, стоявших у столиков. Он соскользнул вдоль стены и тяжело рухнул. Почтовые чиновники подняли его и усадили на стул. Его лицо стало серо-белым. Рот был открыт.

– Господи боже мой! – сказала одна из проституток, полная брюнетка с гладко зачесанными волосами и низким лбом, – пусть кто-нибудь принесет стакан воды.

Человек потерял сознание, и я удивился, что это почти никого не встревожило. Большинство присутствующих; едва посмотрев на него, тут же повернулись к тотализатору.

– Такое случается каждую минуту, – сказал Густав. – Безработные. Просаживают последние пфенниги. Поставят десять, хотят выиграть тысячу. Шальные деньги им подавай!

Кучер принес из табачного киоска стакан воды. Черноволосая проститутка смочила платочек и провела им по лбу и вискам мужчины. Он вздохнул и неожиданно открыл глаза. В этом было что-то жуткое: совершенно безжизненное лицо и эти широко открытые глаза, – казалось, сквозь прорези застывшей черно-белой маски с холодным любопытством смотрит какое-то другое, неведомое существо.

Девушка взяла стакан и дала ему напиться. Она поддерживала его рукой, как ребенка. Потом взяла булочку со стола флегматичного обжоры с волосами ежиком:

– На, поешь… только не спеши… не спеши… палец мне откусишь… вот так, а теперь попей еще…

Человек за столом покосился вслед своей булочке, но ничего не сказал. Мужчина постепенно пришел в себя. Лицо его порозовело. Пожевав еще немного, он с трудом поднялся. Девушка помогла ему дойти до дверей. Затем она быстро оглянулась и открыла сумочку:

– На, возьми… а теперь проваливай… тебе надо жрать, а не играть на скачках…

Один из сутенеров, стоявший к ней спиной, повернулся. У него было хищное птичье лицо и торчащие уши. Бросались в глаза лакированные туфли и спортивное кепи.

– Сколько ты ему дала? – спросил он.

– Десять пфеннигов.

Он ударил ее локтем в грудь:

– Наверно, больше! В другой раз спросишь у меня.

– Полегче, Эде, – сказал другой. Проститутка достала помаду и принялась красить губы.

– Но ведь я прав, – сказал Эде.

Проститутка промолчала.

Опять зазвонил телефон. Я наблюдав за Эде и не следил за сообщениями.

– Вот это называется повезло! – раздался внезапно громовой голос Густава. – Господа, это больше, чем везение, это какая-то сверхфантастика! – Он ударил меня по плечу. – Ты заграбастал сто восемьдесят марок! Понимаешь, чудак ты этакий. Твоя клячонка с этакой смешной кличкой всех обставила!

– Нет, правда? – спросил я.

Человек в фиолетовой рубашке, с изжеванной бразильской сигарой в зубах, скорчил кислую мину и взял мою китанцию:

– Кто вам посоветовал?

– Я, – поспешно сказал Бидинг с ужасно униженной выжидающей улыбкой и, отвесив поклон, протиснулся ко мне. – Я, если позволите… мои связи…

– Ну, знаешь ли… – Шеф даже не посмотрел на него и выплатил мне деньги. На минуту в помещении тотализатора воцарилась полная тишина. Все смотрели на меня. Даже невозмутимый обжора и тот поднял голову.

Я спрятал деньги.

– Больше не ставьте! – шептал Билинг. – Больше не ставьте! – Его лицо пошло красными пятнами. Я сунул ему десять марок. Густав ухмыльнулся и шутливо ударил меня кулаком в грудь:

– Вот видишь, что я тебе сказал! Слушайся Густава, и будешь грести деньги лопатой!

Что же касается кобылы Джипси II, то я старался не напоминать о ней бывшему ефрейтору санитарной службы. Видимо, она и без того не выходила у него из головы.

– Давай пойдем, – сказал он, – для настоящих знатоков день сегодня неподходящий.

У входа кто-то потянул меня за рукав. Это был «Прилежная Лизхен».

– А на кого вы рекомендуете ставить на следующих скачках? – спросил он, почтительно и алчно.

– Только на Танненбаум, – сказал я в пошел с Густавом в ближайший трактир, чтобы выпить за здоровье Синего Часа. Через час у меня было на тридцать марок меньше. Не смог удержаться. Но я все-таки вовремя остановился. Прощаясь, Билинг сунул мне какой-то листок:

– Если вам что-нибудь понадобится! Или вашим знакомым. Я представитель прокатной конторы. – Это была реклама порнографических фильмов, демонстрируемых на дому. – Посредничаю также при продаже поношенной одежды! – крикнул он мне вслед. – За наличный расчет.

XX

Август был теплым и ясным, и в сентябре погода оставалась почти летней. Но в конце месяца начались дожди, над городом непрерывно висели низкие тучи, с крыш капало, задули резкие осенние ветры, и однажды ранним воскресным утром, когда я проснулся и подошел к окну, я увидел, что листва на кладбищенских деревьях пожелтела и появились первые обнаженные ветви.

Я немного постоял у окна. В последние месяцы, с тех пор как мы возвратились из поездки к морю, я находился в довольно странном состоянии: все время, в любую минуту я думал о том, что осенью Пат должна уехать, но я думал об этом так, как мы думаем о многих вещах, – о том, что годы уходят, что мы стареем и что нельзя жить вечно. Повседневные дела оказывались сильнее, они вытесняли все мысли, и, пока Пат была рядом, пока деревья еще были покрыты густой зеленой листвой, такие слова, как осень, отъезд и разлука, тревожили не больше, чем бледные тени на горизонте, и заставляли меня еще острее чувствовать счастье близости, счастье все еще продолжающейся жизни вдвоем.

Я смотрел на кладбище, мокнущее под дождем, на могильные плиты, покрытые грязноватыми коричневыми листьями. Туман, это бледное животное, высосал за ночь зеленый сок из листьев. Теперь они свисали с ветвей поблекшие и обессиленные, каждый порыв ветра срывал все новые и новые, гоня их перед собой, – И как острую, режущую боль я вдруг впервые почувствовал, что разлука близка, что вскоре она станет реальной, такой же реальной, как осень, прокравшаяся сквозь кроны деревьев и оставившая на них свои желтые следы.

XXI

В середине октября Жаффе вызвал меня к себе. Было десять часов утра, но небо хмурилось и в клинике еще горел электрический свет. Смешиваясь с тусклым отблеском утра, он казался болезненно ярким, Жаффе сидел один в своем большом кабинете. Когда я вошел, он поднял поблескивающую лысиной голову и угрюмо кивнул в сторону большого окна, по которому хлестал дождь:

– Как вам нравится эта чертова погода?

Я пожал плечами:

– Будем надеяться, что она скоро кончится.

– Она не кончится.

Он посмотрел на меня и ничего не сказал. Потом взял карандаш, постучал им по письменному столу и положил на место.

– Я догадываюсь, зачем вы меня позвали, – сказал я.

Жаффе буркнул что-то невнятное.

Я подождал немного. Потом сказал:

– Пат, видимо, уже должна уехать…

– Да…

Жаффе мрачно смотрел на стол.

– Я рассчитывал на конец октября. Но при такой погоде… – Он опять взял серебряный карандаш.

Порыв ветра с треском швырнул дождевые струи в окно. Звук напоминал отдаленную пулеметную стрельбу.

– Когда же, по-вашему, она должна поехать? – спросил я.

Он взглянул на меня вдруг снизу вверх ясным открытым взглядом.

– Завтра, – сказал он.

На секунду мне показалось, что почва уходит у меня из-под ног. Воздух был как вата и липнул к легким. Потом это ощущение прошло, и я спросил, насколько мог спокойно, каким-то далеким голосом, словно спрашивал кто-то другой: – Разве ее состояние так резко ухудшилось?

Жаффе решительно покачал головой и встал.

– Если бы оно резко ухудшилось, она вообще не смогла бы поехать, – заявил он хмуро. – Просто ей лучше уехать. В такую погоду она все время в опасности. Всякие простуды и тому подобное…

Он взял несколько писем со стола.

– Я уже все подготовил. Вам остается только выехать. Главного врача санатория я знал еще в бытность мою студентом. Очень дельный человек. Я подробно сообщил ему обо всем.

Жаффе дал мне письма. Я взял их, но не спрятал в карман. Он посмотрел на меня, встал и положил мне руку на плечо. Его рука была легка, как крыло птицы, я почти не ощущал ее.

– Тяжело, – сказал он тихим, изменившимся голосом. – Знаю… Поэтому я и оттягивал отъезд, пока было возможно.

– Не тяжело… – возразил я.

Он махнул рукой:

– Оставьте, пожалуйста…

– Нет, – сказал я, – не в этом смысле… Я хотел бы знать только одно: она вернется?

Жаффе ответил не сразу. Его темные узкие глаза блестели в мутном желтоватом свете.

– Зачем вам это знать сейчас? – спросил он наконец.

– Потому что если не вернется, так лучше пусть не едет, – сказал я.

Он быстро взглянул на меня:

– Что это вы такое говорите?

– Тогда будет лучше, чтобы она осталась.

Он посмотрел на меня.

– А понимаете ли вы, к чему это неминуемо приведет? – спросил он тихо и резко.

– Да, – сказал я. – Это приведет к тому, что она умрет, но не в одиночестве. А что это значит, я тоже знаю.

Жаффе поднял плечи, словно его знобило. Потом он медленно подошел к окну и постоял возле него, глядя на дождь. Когда он повернулся ко мне, лицо его было как маска.

– Сколько вам лет? – спросил он. – Тридцать, – ответил я, не понимая, чего он хочет.

– Тридцать, – повторил он странным тоном, будто разговаривал сам с собой и не понимал меня. – Тридцать, боже мой! – Он подошел к письменному столу и остановился. Рядом с огромным и блестящим столом он казался маленьким и как бы отсутствующим. – Мне скоро шестьдесят, – сказал он, не глядя на меня, – но я бы так не мог. Я испробовал бы все снова и снова, даже если бы знал точно, что это бесцельно.

Я молчал. Жаффе застыл на месте. Казалось, он забыл обо всем, что происходит вокруг. Потом он словно очнулся и маска сошла с его лица. Он улыбнулся:

– Я определенно считаю, что в горах она хорошо перенесет зиму.

– Только зиму? – спросил я.

– Надеюсь, весной она сможет снова спуститься вниз.

– Надеяться… – сказал я. – Что значит надеяться?

– Все вам скажи! – ответил Жаффе. – Всегда и все. Я не могу сказать теперь больше. Мало ли что может быть. Посмотрим, как она будет себя чувствовать наверху. Но я твердо надеюсь, что весной она сможет вернуться.

– Твердо?

– Да. – Он обошел стол и так сильно ударил нотой по выдвинутому ящику, что зазвенели стаканы. – Черт возьми, поймите же, дорогой, мне и самому тяжело, что она должна уехать! – пробормотал он.

Вошла сестра. Знаком Жаффе предложил ей удалиться. Но она осталась на месте, коренастая, неуклюжая, с лицом бульдога под копной седых волос.

– Потом! – буркнул Жаффе. – Зайдите потом!

Сестра раздраженно повернулась и направилась к двери. Выходя, она нажала на кнопку выключателя. Комната наполнилась вдруг серовато-молочным светом. Лицо Жаффе стало землистым.

– Старая ведьма! – сказал он. – Вот уж двадцать лет, как я собираюсь ее выставить. Но очень хорошо работает. – Затем он повернулся ко мне. – Итак?

– Мы уедем сегодня вечером, – сказал я.

– Сегодня?

– Да. Уж если надо, то лучше сегодня, чем завтра. Я отвезу ее. Смогу отлучиться на несколько дней.

Он кивнул и пожал мне руку. Я ушел. Путь до двери показался мне очень долгим.

На улице я остановился и заметил, что все еще держу письма в руке. Дождь барабанил по конвертам. Я вытер их и сунул в боковой карман. Потом посмотрел вокруг. К дому подкатил автобус. Он был переполнен, и из него высыпала толпа пассажиров. Несколько девушек в черных блестящих дождевиках шутили с кондуктором. Он был молод, белые зубы ярко выделялись на смуглом лице. «Ведь так нельзя, – подумал я, – это невозможно! Столько жизни вокруг, а Пат должна умереть!»

Кондуктор дал звонок, и автобус тронулся. Из-под колес взметнулись снопы брызг и обрушились на тротуар. Я пошел дальше. Надо было предупредить Кестера и достать билеты.

XXII

Через неделю я поехал обратно и прямо с вокзала отправился в мастерскую. Был вечер. Все еще лил дождь, и мне казалось, что со времени нашего отъезда прошел целый год. В конторе я застал Кестера и Ленца.

– Ты пришел как раз вовремя, – сказал Готтфрид.

– А что случилось? – спросил я.

– Пусть сперва присядет, – сказал Кестер.

Я сел.

– Как здоровье Пат? – спросил Отто.

– Хорошо. Насколько это вообще возможно. Но скажите мне, что тут произошло?

Речь шла о машине, которую мы увезли после аварии на шоссе. Мы ее отремонтировали и сдали две недели тому назад. Вчера Кестер пошел за деньгами. Выяснилось, что человек, которому принадлежала машина, только что обанкротился и автомобиль пущен с молотка вместе с остальным имуществом.

– Так это ведь не страшно, – сказал я. – Будем иметь дело со страховой компанией.

– И мы так думали, – сухо заметил Ленц. – Но машина не застрахована.

– Черт возьми! Это правда, Отто?

Кестер кивнул:

– Только сегодня выяснил.

– А мы-то нянчились с этим типом, как сестры милосердия, да еще ввязались в драку из-за его колымаги, – проворчал Ленц. – А четыре тысячи марок улыбнулись!

– Кто же мог знать! – сказал я.

Ленц расхохотался:

– Очень уж все это глупо!

– Что же теперь делать, Отто? – спросил я.

– Я заявил претензию распорядителю аукциона. Но боюсь, что из этого ничего не выйдет.

– Придется нам прикрыть лавочку. Вот что из этого выйдет, – сказал Ленц. – Финансовое управление и без того имеет на нас зуб из-за налогов.

– Возможно, – согласился Кестер.

Ленц встал:

– Спокойствие и выдержка в трудных ситуациях – вот что украшает солдата. – Он подошел к шкафу и достал коньяк.

– С таким коньяком можно вести себя даже геройски, – сказал я. – Если не ошибаюсь, это у нас последняя хорошая бутылка.

– Героизм, мой мальчик, нужен для тяжелых времен, – поучительно заметил Ленц. – Но мы живем в эпоху отчаяния. Тут приличествует только чувство юмора.

– Он выпил свою рюмку. – Вот, а теперь я сяду на нашего старого Росинанта и попробую наездить немного мелочи.

Он прошел по темному двору, сел в такси и уехал. Кестер и я посидели еще немного вдвоем.

– Неудача, Отто, – сказал я. – Что-то в последнее время у нас чертовски много неудач.

– Я приучил себя думать не больше, чем это строго необходимо, – ответил Кестер. – Этого вполне достаточно. Как там в горах?

– Если бы не туберкулез, там был бы сущий рай. Снег и солнце.

Он поднял голову:

– Снег и солнце. Звучит довольно неправдоподобно, верно?

– Да. Очень даже неправдоподобно. Там, наверху, все неправдоподобно.

Он посмотрел на меня:

– Что ты делаешь сегодня вечером?

Я пожал плечами:

– Надо сперва отнести домой чемодан.

– Мне надо уйти на час. Придешь потом в бар?

– Приду, конечно, – сказал я. – А что мне еще делать?

XXIII

В начале ноября мы продали ситроэн. На вырученные деньги можно было еще некоторое время содержать мастерскую, но наше положение ухудшалось с каждой неделей. На зиму владельцы автомобилей ставили свои машины в гаражи, чтобы экономить на бензине и налогах. Ремонтных работ становилось все меньше. Правда, мы кое-как перебивались выручкой от такси, но скудного заработка не хватало на троих, и поэтому я очень обрадовался, когда хозяин «Интернационаля» предложил мне, начиная с декабря, снова играть у него каждый вечер на пианино. В последнее время ему повезло: союз скотопромышленников проводил свои еженедельные встречи в одной из задних комнат «Интернационаля»: примеру скотопромышленников последовал союз торговцев лошадьми и наконец «Общество борьбы за кремацию во имя общественной пользы». Таким образом, я мог предоставить такси Ленцу и Кестеру. Меня это вполне устраивало еще и потому, что по вечерам я часто не знал, куда деваться.

Пат писала регулярно. Я ждал ее писем, но я не мог себе представить, как она живет, и иногда, в мрачные и слякотные декабрьские дни, когда даже в полдень не бывало по-настоящему светло, я думал, что она давнымдавно ускользнула от меня, что все прошло. Мне казалось, что со времени нашей разлуки прошла целая вечность, и тогда я не верил, что Пат вернется. Потом наступали вечера, полные тягостной, дикой тоски, и тут уж ничего не оставалось – я просиживал ночи напролет в обществе проституток и скотопромышленников и пил с ними.

Владелец «Интернационаля» получил разрешение не закрывать свое кафе в сочельник. Холостяки всех союзов устраивали большой вечер. Председатель союза скотопромышленников, свиноторговец Стефан Григоляйт, пожертвовал для праздника двух молочных поросят и много свиных ножек. Григоляйт был уже два года вдовцом. Он отличался мягким и общительным характером; вот ему и захотелось встретить рождество в приятном обществе.

Хозяин кафе раздобыл четырехметровую ель, которую водрузили около стойки. Роза, признанный авторитет по части уюта и задушевной атмосферы, взялась украсить дерево. Ей помогали Марион и Кики, – в силу своих наклонностей он тоже обладал чувством прекрасного. Они приступили к работе в полдень и навесили на дерево огромное количество пестрых стеклянных шаров, свечей и золотых пластинок. В конце концов елка получилась на славу. В знак особого внимания к Григоляйту на ветках было развешано множество розовых свинок из марципана.

XXIV

Это было три недели спустя, в холодный январский вечер. Я сидел в «Интернационале» и играл с хозяином в «двадцать одно». В кафе никого не было, даже проституток. Город был взволнован. На улице то и дело проходили демонстранты: одни маршировали под громовые военные марши, другие шли с пением «Интернационала». А затем снова тянулись длинные молчаливые колонны. Люди несли транспаранты с требованиями работы и хлеба. Бесчисленные шаги на мостовой отбивали такт, как огромные неумолимые часы. Перед вечером произошло первое столкновение между бастующими и полицией. Двенадцать раненых. Вся полиция давно уже была в боевой готовности. На улицах завывали сирены полицейских машин.

– Нет покоя, – сказал хозяин, показывая мне шестнадцать очков. – Война кончилась давно, а покоя все нет, а ведь только покой нам и нужен. Сумасшедший мир!

На моих картах было семнадцать очков. Я взял банк.

– Мир не сумасшедший, – сказал я. – Только люди.

Алоис стоял за хозяйским стулом, заглядывая в карты. Он запротестовал:

– Люди не сумасшедшие. Просто жадные. Один завидует другому. Всякого добра на свете хоть завались, а у большинства людей ни черта нет. Тут все дело только в распределении. – Правильно, – сказал я пасуя. – Вот уже несколько тысяч лет, как все дело именно в этом.

Хозяин открыл карты. У него было пятнадцать очков, и он неуверенно посмотрел на меня. Прикупив туза, он себя погубил. Я показал свои карты. У меня было только двенадцать очков. Имея пятнадцать, он бы выиграл.

– К черту, больше не играю! – выругался он. – Какой подлый блеф! А я-то думал, что у вас не меньше восемнадцати.

Алоис что-то пробормотал. Я спрятал деньги в карман. Хозяин зевнул и посмотрел на часы:

– Скоро одиннадцать. Думаю, пора закрывать. Все равно никто уже не придет.

– А вот кто-то идет, – сказал Алоис.

Дверь отворилась. Это был Кестер.

– Что-нибудь новое, Отто?

Он кивнул:

– Побоище в залах «Боруссии». Два тяжелораненых, несколько десятков легкораненых и около сотни арестованных. Две перестрелки в северной части города. Одного полицейского прикончили. Не знаю, сколько раненых. А когда кончатся большие митинги, тогда только все и начнется. Тебе здесь больше нечего делать?

– Да, – сказал я. – Как раз собирались закрывать.

– Тогда пойдем со мной.

Я вопросительно посмотрел на хозяина. Он кивнул.

– Ну, прощайте, – сказал я.

– Прощайте, – лениво ответил хозяин. – Будьте осторожны.

Мы вышли. На улице пахло снегом. Мостовая была усеяна белыми листовками; казалось, это большие мертвые бабочки.

– Готтфрида нет, – сказал Кестер. – Торчит на одном из этих собраний. Я слышал, что их будут разгонять, и думаю, всякое может случиться. Хорошо бы успеть разыскать его. А то еще ввяжется в драку.

– А ты знаешь, где он? – спросил я.

– Точно не знаю. Но скорее всего он на одном из трех главных собраний. Надо заглянуть на все три. Готтфрида с его соломенной шевелюрой узнать нетрудно.

– Ладно.

Кестер запустил мотор, и мы помчались к месту, где шло одно из собраний.

XXV

В феврале мы с Кестером сидели в последний раз в нашей мастерской. Нам пришлось ее продать, и теперь мы ждали распорядителя аукциона, который должен был пустить с молотка все оборудование и такси. Кестер надеялся устроиться весной гонщиком в небольшой автомобильной фирме. Я по-прежнему играл в кафе «Интернациональ» и пытался подыскать себе еще какое-нибудь дневное занятие, чтобы зарабатывать больше.

Во дворе собралось несколько человек. Пришел аукционист.

– Ты выйдешь, Отто? – спросил я.

– Зачем? Все выставлено напоказ, а цены он знает.

У Кестера был утомленный вид. Его усталость не бросалась в глаза посторонним людям, но те, кто знал его хорошо, замечали ее сразу по несколько более напряженному и жесткому выражению лица. Вечер за вечером он рыскал в одном и том же районе. Он уже давно знал фамилию парня, застрелившего Готтфрида, но не мог его найти, потому что, боясь преследований полиции, убийца переехал на другую квартиру и прятался. Все эти подробности установил Альфонс. Он тоже был начеку. Правда, могло статься, что преступник выехал из города. Он не знал, что Кестер и Альфонс выслеживают его. Они же рассчитывали, что он вернется, когда почувствует себя в безопасности.

– Отто, я выйду и погляжу, – сказал я.

– Хорошо.

Я вышел. Наши станки и остальное оборудование были расставлены в середине двора. Справа у стены стояло такси. Мы его хорошенько помыли. Я смотрел на сидения и баллоны. Готтфрид часто называл эту машину «наша старая дойная корова». Нелегко было расставаться с ней.

Кто-то хлопнул меня по плечу. Я быстро обернулся. Передо мной стоял молодой человек ухарского вида, в пальто с поясом. Вертя бамбуковую трость, он подмигнул мне:

– Алло! А ведь мы знакомы!

Я стал припоминать:

– Гвидо Тисс из общества «Аугека»!

– Ну, вот видите! – самодовольно заявил Гвидо. – Мы встретились тогда у этой же рухляди. Правда, с вами был какой то отвратительный тип. Еще немного, и я бы дал ему по морде.

Представив себе, что этот мозгляк осмелился бы замахнуться на Кестера, я невольно скорчил гримасу. Тисс принял ее за улыбку и тоже осклабился, обнажив довольно скверные зубы:

– Ладно, забудем! Гвидо не злопамятен. Ведь вы тогда уплатили огромную цену за этого автомобильного дедушку. Хоть что-нибудь выгадали на нем?

– Да, – сказал я. – Машина неплохая.

Тисс затараторил:

– Послушались бы меня, получили бы больше. И я тоже. Ладно, забудем! Прощено и забыто! Но сегодня мы можем обтяпать дельце. Пятьсот марок – и машина наша. Наверняка. Покупать ее больше некому. Договорились.

Я все понял. Он полагал, что мы тогда перепродали машину, и не знал, что мастерская принадлежит нам. Напротив, он считал, что мы намерены снова купить это такси.

– Она еще сегодня стоит полторы тысячи, – сказал я. – Не говоря уже о патенте на право эксплуатации.

– Вот именно, – с жаром подхватил Гвидо. – Поднимем цену до пятисот. Это сделаю я. Если нам отдадут ее за эти деньги – выплачиваю вам триста пятьдесят наличными.

– Не пойдет, – сказал я. – У меня уже есть покупатель.

– Но все же… – Он хотел предложить другой вариант.

– Нет, это бесцельно… – Я перешел на середину двора. Теперь я знал, что он будет поднимать цену до тысячи двухсот.

Аукционист приступил к делу. Сначала пошли детали оборудования. Они не дали большой выручки. Инструмент также разошелся по дешевке. Настала очередь такси. Кто-то предложил триста марок.

– Четыреста, – сказал Гвидо.

– Четыреста пятьдесят, – предложил после долгих колебаний покупатель в синей рабочей блузе.

Гвидо нагнал цену до пятисот. Аукционист обвел всех взглядом. Человек в блузе молчал. Гвидо подмигнул мне и поднял четыре пальца.

– Шестьсот, – сказал я.

Гвидо недовольно покачал головой и предложил семьсот. Я продолжал поднимать цену. Гвидо отчаянно набавлял. При тысяче он сделал умоляющий жест, показав мне пальцем, что я еще могу заработать сотню. Он предложил тысячу десять марок. При моей следующей надбавке до тысячи ста марок он покраснел и злобно пропищал;

– Тысяча сто десять.

Я предложил тысячу сто девяносто марок, рассчитывая, что Гвидо назовет свою последнюю цену – тысячу двести. После этого я решил выйти из игры.

Но Гвидо рассвирепел. Считая, что я хочу вытеснить его окончательно, он неожиданно предложил тысячу триста. Я стал быстро соображать. Если бы он действительно хотел купить машину, то, бесспорно, остановился бы на тысяче двухстах. Теперь же, взвинчивая цену, он просто, мстил мне. Из нашего разговора он понял, что мой предел – тысяча пятьсот, и не видел для себя никакой опасности.

– Тысяча триста десять, – сказал я.

– Тысяча четыреста, – поспешно предложил Гвидо.

– Тысяча четыреста десять, – нерешительно проговорил я, боясь попасть впросак, – Тысяча четыреста девяносто! – Гвидо торжествующе и насмешливо посмотрел на меня. Он был уверен, что здорово насолил мне.

Выдержав его взгляд, я молчал.

– Кто больше? – спросил аукционист.

Молчание.

– Кто больше? – спросил он второй раз. Потом он поднял молоток. В момент, когда Гвидо оказался владельцем машины, торжествующая мина на его лице сменилась выражением беспомощного изумления. В полном смятении он подошел ко мне:

– А я думал, вы хотите…

– Нет, – сказал я.

Придя в себя, он почесал затылок:

– Черт возьми! Нелегко будет навязать моей фирме такую покупку. Думал, что вы дойдете до полутора тысяч. Но на сей раз я все-таки вырвал у вас этот ящик из-под носа!

– Это вы как раз и должны были сделать! – сказал я.

Гвидо захлопал глазами. Только когда появился Кестер, Гвидо сразу понял все и схватился за голову:

– Господи! Так это была ваша машина? Какой же я осел, безумный осел! Так влипнуть! Взяли на пушку! Бедный Гвидо! Чтобы с тобой случилось такое! Попался на простенькую удочку! Ладно, забудем! Самые прожженные ребята всегда попадаются в ловушку, знакомую всем детям! В следующий раз как-нибудь отыграюсь! Свое не упущу!

Он сел за руль и поехал. С тяжелым чувством смотрели мы вслед удалявшейся машине.

XXVI

Я вышел из кабинета главного врача, Кестер ждал в ресторане. Увидя меня, он встал. Мы вышли и сели на скамье перед санаторием.

– Плохи дела, Отто, – сказал я. – Еще хуже, чем я опасался.

Шумная группа лыжников прошла вплотную мимо нас. Среди них было несколько женщин с широкими белозубыми улыбками на здоровых загорелых лицах, густо смазанных кремом. Они кричали о том, что голодны, как волки.

Мы подождали, пока они прошли.

– И вот такие, конечно, живут, – сказал я. – Живут и здоровы до мозга костей. Эх, до чего же все омерзительно.

– Ты говорил с главным врачом? – спросил Кестер.

– Да. Его объяснения были очень туманны, со множеством оговорок. Но вывод ясен – наступило ухудшение. Впрочем, он утверждает, что стало лучше.

– Не понимаю.

– Он утверждает, что, если бы она оставалась внизу, давно уже не было бы никакой надежды. А здесь процесс развивается медленнее. Вот это он и называет улучшением.

Кестер чертил каблуками по слежавшемуся снегу. Потом он поднял голову:

– Значит, у него есть надежда?

– Врач всегда надеется, такова уж его профессия. Но у меня очень мало осталось надежд. Я спросил его, сделал ли он вдувание, он сказал, что сейчас уже нельзя. Ей уже делали несколько лет тому назад. Теперь поражены оба легких. Эх, будь все проклято, Отто!

Старуха в стоптанных галошах остановилась перед нашей скамьей. У нее было синее тощее лицо и потухшие глаза графитного цвета, казавшиеся слепыми. Шея была обернута старомодным боа из перьев. Она медленно подняла лорнетку и поглядела на нас. Потом побрела дальше.

– Отвратительное привидение.

– Что он еще говорил? – спросил Кестер.

– Он объяснял мне вероятные причины заболевания. У него было много пациентов такого же возраста. Все это, мол, последствия войны. Недоедание в детские и юношеские годы. Но какое мне дело до всего этого? Она должна выздороветь. – Я поглядел на Кестера. – Разумеется, врач сказал мне, что видел много чудес. Что именно при этом заболевании процесс иногда внезапно прекращается, начинается обызвествление, и тогда выздоравливают даже в самых безнадежных случаях. Жаффе говорил то же самое. Но я не верю в чудеса.

Кестер не отвечал. Мы продолжали молча сидеть рядом. О чем мы еще могли говорить? Мы слишком многое испытали вместе, чтобы стараться утешать друг друга.

– Она не должна ничего замечать, Робби, – сказал наконец Кестер.

– Разумеется, – отвечал я.

Я ни о чем не думал; я даже не чувствовал отчаяния, я совершенно отупел. Все во мне было серым и мертвым.

Мы сидели, ожидая Пат.

– Вот она, – сказал Кестер.

– Да, – сказал я и встал.

– Алло? – Пат подошла к нам. Она слегка пошатывалась и смеялась. – Я немного пьяна. От солнца. Каждый раз, как полежу на солнце, я качаюсь, точно старый моряк.

Я поглядел на нее, и вдруг все изменилось. Я не верил больше врачу; я верил в чудо. Она была здесь, она жила, она стояла рядом со мной и смеялась, – перед этим отступало все остальное.

– Какие у вас физиономии! – сказала Пат.

– Городские физиономии, которые здесь совсем неуместны, – ответил Кестер. – Мы никак не можем привыкнуть к солнцу.

Она засмеялась.

– У меня сегодня хороший день. Нет температуры, и мне разрешили выходить. Пойдем в деревню и выпьем аперитив.

– Разумеется.

– Пошли.

– А не поехать ли нам в санях? – спросил Кестер.

– Я достаточно окрепла, – сказала Пат.

– Я это знаю, – ответил Кестер. – Но я еще никогда в жизни не ездил в санях. Мне бы хотелось попробовать.

Мы подозвали извозчика и поехали вниз по спиральной горной дороге, в деревню. Мы остановились перед кафе с маленькой, залитой солнцем террасой. Там сидело много людей, и среди них я узнал некоторых обитателей санатория. Итальянец из бара был тоже здесь. Его звали Антонио, он подошел к нашему столу, чтобы поздороваться с Пат. Он рассказал, как несколько шутников прошлой ночью перетащили одного спавшего пациента вместе с кроватью из его палаты в палату одной дряхлой учительницы.

– Зачем они это сделали? – спросил я.

– Он уже выздоровел и в ближайшие дни уезжает, – ответил Антонио. – В этих случаях здесь всегда устраивают такие штуки.

– Это пресловутый юмор висельников, которым пробавляются остающиеся, – добавила Пат.

– Да, здесь впадают в детство, – заметил Антонио извиняющимся тоном.

«Выздоровел, – подумал я. – Вот кто-то выздоровел и уезжает обратно».

– Что бы ты хотела выпить, Пат? – спросил я.

– Рюмку мартини, сухого мартини.

Включили радио. Венские вальсы. Они взвивались в теплом солнечном воздухе, словно полотнища легких светлых знамен. Кельнер принес нам мартини. Рюмки были холодными, они искрились росинками в лучах солнца.

– Хорошо вот так посидеть, не правда ли? – спросила Пат.

– Великолепно, – ответил я.

– Но иногда это бывает невыносимо, – сказала она.

XXVII

Все последующие дни непрерывно шел снег. У Пат повысилась температура, и она должна была оставаться в постели. Многие в этом доме температурили.

– Это из-за погоды, – говорил Антонио. – Слишком тепло, и дует фен. Настоящая погода для лихорадки.

– Милый, да выйди ты прогуляться, – сказала Пат. – Ты умеешь ходить на лыжах?

– Нет, где бы я мог научиться? Ведь я никогда не бывал в горах.

– Антонио тебя научит. Ему это нравится, и он к тебе хорошо относится.

– Мне приятнее оставаться здесь.

Она приподнялась и села в постели. Ночная сорочка соскользнула с плеч. Проклятье! какими худенькими стали ее плечи! Проклятье! какой тонкой стала шея!

– Робби, – сказала она. – Сделай это для меня. Мне не нравится, что ты сидишь все время здесь, у больничной постели. Вчера и позавчера; это уж больше чем слишком.

– А мне нравится здесь сидеть, – ответил я. – Не имею никакого желания бродить по снегу.

Она дышала громко, и я слышал неравномерный шум ее дыхания.

– В этом деле у меня больше опыта, чем у тебя, – сказала она и облокотилась на подушку. – Так лучше для нас обоих. Ты сам потом в этом убедишься. – Она с трудом улыбнулась. – Сегодня после обеда или вечером ты еще сможешь достаточно здесь насидеться. Но по утрам это меня беспокоит, милый. По утрам, когда температура, всегда выглядишь ужасно. А вечером все по-другому. Я поверхностная и глупая – я не хочу быть некрасивой, когда ты на меня смотришь.

– Однако, Пат… – Я поднялся. – Ладно, я выйду ненадолго с Антонио. К обеду буду опять здесь. Будем надеяться, что я не переломаю себе кости на этих досках, которые называются лыжами.

– Ты скоро научишься, милый. – Ее лицо утратило выражение тревожной напряженности. – Ты очень скоро будешь чудесно ходить на лыжах.

– И ты хочешь, чтобы я поскорее чудесно отсюда убрался, – сказал я и поцеловал ее. Ее руки были влажны и горячи, а губы сухи и воспалены.

XXVIII

Снова дул фен. Слякотное, мокрое тепло разливалось по долине. Снег становился рыхлым. С крыш капало. У больных повышалась температура. Пат должна была оставаться в постели. Врач заходил каждые два-три часа. Его лицо выглядело все озабоченней.

Однажды, когда я обедал, подошел Антонио и подсел ко мне – Рита умерла, – сказал он.

– Рита? Вы хотите сказать, что русский.

– Нет, Рита – испанка.

– Но это невозможно, – сказал я и почувствовал, как у меня застывает кровь. Состояние Риты было менее серьезным, чем у Пат.

– Здесь возможно только это, – меланхолически возразил Антонио – Она умерла сегодня утром. Ко всему еще прибавилось воспаление легких.

– Воспаление легких? Ну, это другое дело, – сказал я облегченно.

– Восемнадцать лет. Это ужасно. И она так мучительно умирала.

– А как русский?

– Лучше не спрашивайте. Он не хочет верить, что она мертва. Все говорит, что это летаргический сон. Он сидит у ее постели, и никто не может увести его из комнаты.

Антонио ушел. Я неподвижно глядел в окно. Рита умерла. Но я думал только об одном: это не Пат. Это не Пат.

Сквозь застекленную дверь в коридоре я заметил скрипача. Прежде чем я успел подняться, он уже вошел. Выглядел он ужасно.

– Вы курите? – спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.

Он засмеялся:

– Разумеется! Почему бы нет? Теперь? Ведь теперь уже все равно.

Я пожал плечами.

– Вам небось смешно, добродетельный болван? – спросил он издевательски.

– Вы сошли с ума, – сказал я.

– Сошел с ума? Нет, но я сел в лужу. – Он расселся за столом и дохнул мне в лицо перегаром коньяка. – В лужу сел я. Это они посадили меня в лужу. Свиньи. Все свиньи. И вы тоже добродетельная свинья.

– Если бы вы не были больны, я бы вас вышвырнул в окно, – сказал я.

– Болен? Болен? – передразнил он. – Я здоров, почти здоров. Вот поэтому и пришел! Чудесный случаи стремительного обызвествления. Шутка, не правда ли? – Ну и радуйтесь, – сказал я. – Когда вы уедете отсюда, вы забудете все свои горести.

– Вот как, – ответил он. – Вы так думаете? Какой у вас практический умишко. Эх вы, здоровый глупец! Сохрани господь вашу румяную душу. – Он ушел, пошатываясь, но потом опять вернулся:

– Пойдемте со мной! Побудьте со мной, давайте вместе выпьем. Я плачу за все. Я не могу оставаться один.

– У меня нет времени, – ответил я. – Поищите кого-нибудь другого.

Я поднялся опять к Пат. Она лежала тяжело дыша, опираясь на гору подушек.

– Ты не пройдешься на лыжах? – спросила она.

Я покачал головой:

– Снег уж очень плох. Везде тает.

– Может быть, ты поиграл бы с Антонио в шахматы?

– Нет, я хочу посидеть у тебя.

– Бедный Робби! – Она попыталась сделать какое-то движение. – Так достань себе по крайней мере что-нибудь выпить.

– Это я могу. – Зайдя в свою комнату, я принес оттуда бутылку коньяка и бокал. – Хочешь немножко? – спросил я. – Ведь тебе же можно, ты знаешь?

Она сделала маленький глоток и немного погодя еще один. Потом отдала мне бокал. Я налил его до краев и выпил.

– Ты не должен пить из одного бокала со мной, – сказала Пат.

– Этого еще недоставало! – Я опять налил бокал до краев и выпил единым духом.

Она покачала головой:

– Ты не должен этого делать, Робби. И ты не должен больше меня целовать. И вообще ты не должен так много бывать со мной. Ты не смеешь заболеть.

– А я буду тебя целовать, и мне наплевать на все, – возразил я.

– Нет, ты не должен. И ты больше не должен спать в моей постели.

– Хорошо. Тогда спи ты в моей.

Она упрямо сжала губы:

– Перестань, Робби. Ты должен жить еще очень долго. Я хочу, чтобы ты был здоров и чтобы у тебя были дети и жена.

– Я не хочу никаких детей и никакой жены, кроме тебя. Ты мой ребенок и моя жена.

Несколько минут она лежала молча.

– Я очень хотела бы иметь от тебя ребенка, – сказала она потом и прислонилась лицом к моему плечу. – Раньше я этого никогда не хотела. Я даже не могла себе этого представить. А теперь я часто об этом думаю. Хорошо было бы хоть что-нибудь после себя оставить. Ребенок смотрел бы на тебя, и ты бы иногда вспоминал обо мне. И тогда я опять была бы с тобой.

– У нас еще будет ребенок, – сказал я. – Когда ты выздоровеешь. Я очень хочу, чтобы ты родила мне ребенка, Пат. Но это должна быть девочка, которую мы назовем тоже Пат.

Она взяла у меня бокал и отпила глоток:

– А может быть, оно и лучше, что у нас нет ребенка, милый. Пусть у тебя ничего от меня не останется. Ты должен меня забыть. Когда же будешь вспоминать, то вспоминай только о том, что нам было хорошо вместе, и больше ни о чем. Того, что это уже кончилось, мы никогда не поймем. И ты не должен быть печальным.

– Меня печалит, когда ты так говоришь.

Некоторое время она смотрела на меня:

– Знаешь, когда лежишь вот так, то о многом думаешь. И тогда многое, что раньше было вовсе незаметным, кажется необычайным. И знаешь, чего я теперь просто не могу понять? Что вот двое любят друг друга так, как мы, и все-таки один умирает.

– Молчи, – сказал я. – Всегда кто-нибудь умирает первым. Так всегда бывает в жизни. Но нам еще до этого далеко.

– Нужно, чтобы умирали только одинокие. Или когда ненавидят друг друга. Но не тогда, когда любят.

Я заставил себя улыбнуться.

– Да, Пат, – сказал я и взял ее горячую руку. – Если бы мы с тобой создавали этот мир, он выглядел бы лучше, не правда ли?

Она кивнула:

– Да, милый. Мы бы уж не допустили такого. Если б только знать, что потом. Ты веришь, что потом еще что-нибудь есть? – Да, – ответил я. – Жизнь так плохо устроена, что она не может на этом закончиться.

Она улыбнулась:

– Что ж, и это довод. Но ты находишь, что и они плохо устроены?

Она показала на корзину желтых роз у ее кровати.

– Вот то-то и оно, – возразил я. – Отдельные детали чудесны, но все в целом – совершенно бессмысленно. Так, будто наш мир создавал сумасшедший, который, глядя на чудесное разнообразие жизни, не придумал ничего лучшего, как уничтожать ее.

– А потом создавать заново, – сказала Пат.

– В этом я тоже не вижу смысла, – возразил я. – Лучше от этого она пока не стала.

– Неправда, милый. – сказала Пат. – С нами у него все-таки хорошо получилось. Ведь лучшего даже не могло и быть. Только недолго, слишком недолго.

XXIX

Несколько дней спустя я почувствовал покалывание в груди и стал кашлять. Главный врач услышал это, пройдя по коридору, и просунул голову в мою комнату:

– А ну зайдите ко мне в кабинет.

– Да у меня ничего особенного, – сказал я.

– Все равно, – ответил он. – С таким кашлем вы не должны приближаться к мадемуазель Хольман. Сейчас же идите со мной.

У него в кабинете я со своеобразным удовлетворением снимал рубашку. Здесь здоровье казалось каким-то незаконным преимуществом; сам себя начинал чувствовать чем-то вроде спекулянта или дезертира.

Главный врач посмотрел на меня удивленно.

– Вы, кажется, еще радуетесь? – сказал он, морща лоб.

Потом он меня тщательно выслушал. Я разглядывал какие-то блестящие штуки на стенах и дышал глубоко и медленно, быстро и коротко, вдыхал и выдыхал, – все, как он велел. При этом я опять чувствовал покалыванье и был доволен. Хоть в чем-нибудь я теперь мог состязаться с Пат.

– Вы простужены, – сказал главный врач. – Ложитесь на денек, на два в постель или по крайней мере не выходите из комнаты. К мадемуазель Хольман вы не должны подходить. Это не ради вас, а ради нее.

– А через дверь можно мне с ней разговаривать? – спросил я. – Или с балкона?

– С балкона можно, но не дольше нескольких минут. Да пожалуй можно и через дверь, если вы будете тщательно полоскать горло. Кроме простуды, у вас еще катар курильщика.

– А как легкие? – У меня была робкая надежда, что в них окажется хоть что-нибудь не в порядке. Тогда бы я себя лучше чувствовал рядом с Пат.

– Из каждого вашего легкого можно сделать три, – заявил главный врач. – Вы самый здоровый человек, которого я видел в последнее время. У вас только довольно уплотненная печень. Вероятно, много пьете.

Он прописал мне что-то, и я ушел к себе.

– Робби, – спросила Пат из своей комнаты. – Что он сказал?

– Некоторое время мне нельзя к тебе заходить, – ответил я через дверь. – Строжайший запрет. Опасность заражения.

– Вот видишь, – сказала она испуганно. – Я ведь все время говорила, чтоб ты не делал этого.

– Опасно для тебя, Пат, не для меня.

– Не болтай чепухи, – сказала она. – Скажи, что с тобой?

– Это именно так. Сестра! – Я подозвал сестру, которая принесла мне лекарство. – Скажите мадемуазель Хольман, у кого из нас болезнь более заразная.

– У господина Локампа, – сказала сестра. – Ему нельзя заходить к вам, чтобы он вас не заразил.

Пат недоверчиво глядела то на сестру, то на меня. Я показал ей через дверь лекарство. Она сообразила, что это правда, и рассмеялась. Она смеялась до слез и закашлялась так мучительно, что сестра бросилась к ней, чтобы поддержать.

– Господи, – шептала она, – милый, ведь это смешно. Ты выглядишь таким гордым.

Весь вечер она была весела. Разумеется, я не покидал ее. Напялив теплое пальто и укутав шею шарфом, я сидел до полуночи на балконе, – в одной руке сигара, в другой – бокал, в ногах – бутылка коньяка. Я рассказывал ей истории из моей жизни, и меня то и дело прерывал и вдохновлял ее тихий щебечущий смех; я сочинял сколько мог, лишь бы вызвать хоть мимолетную улыбку на ее лице. Радовался своему лающему кашлю, выпил всю бутылку и наутро был здоров.

XXX

Опять дул фен. От ветра дребезжали окна, тучи нависали все ниже, снег начинал сдвигаться, по ночам в горах шумели обвалы; больные лежали возбужденные, нервничали, не спали и прислушивались. На укрытых от ветра откосах уже начали расцветать крокусы, и на дороге среди санок появились первые повозки на высоких колесах.

Пат все больше слабела. Она не могла уже вставать. По ночам у нее бывали частые приступы удушья. Тогда она серела от смертельного страха. Я сжимал ее влажные бессильные руки.

– Только бы пережить этот час, – хрипела она. – Только этот час, Робби. Именно в это время они умирают…

Она боялась последнего часа перед рассветом. Она была уверена, что тайный поток жизни становится слабее и почти угасает именно в этот последний час ночи. И только этого часа она боялась и не хотела оставаться одна. В другое время она была такой храброй, что я не раз стискивал зубы, глядя на нее.

Свою кровать я перенес в ее комнату и подсаживался к Пат каждый раз, когда она просыпалась и в ее глазах возникала отчаянная мольба. Часто думал я об ампулах морфия в моем чемодане; я пустил бы их в ход без колебаний, если бы не видел, с какой благодарной радостью встречает Пат каждый новый день.

Сидя у ее постели, я рассказывал ей обо всем, что приходило в голову. Ей нельзя было много разговаривать, и она охотно слушала, когда я рассказывал о разных случаях из моей жизни. Больше всего ей нравились истории из моей школьной жизни, и не раз бывало, что, едва оправившись от приступа, бледная, разбитая, откинувшись на подушки, она уже требовала, чтобы я изобразил ей кого-нибудь из моих учителей. Размахивая руками, сопя и поглаживая воображаемую рыжую бороду, я расхаживал по комнате и скрипучим голосом изрекал всякую педагогическую премудрость. Каждый день я придумывал что-нибудь новое. И мало-помалу Пат начала отлично разбираться во всем и знала уже всех драчунов и озорников нашего класса, которые каждый день изобретали что-нибудь новое, чем бы досадить учителям. Однажды дежурная ночная сестра зашла к нам, привлеченная рокочущим басом директора школы, и потребовалось довольно значительное время, прежде чем я смог, к величайшему удовольствию Пат, доказать сестре, что я не сошел с ума, хотя и прыгал среди ночи по комнате: накинув на себя пелерину Пат и напялив мягкую шляпу, я жесточайшим образом отчитывал некоего Карла Оссеге за то, что он коварно подпилил учительскую кафедру.

А потом постепенно в окна начинал просачиваться рассвет. Вершины горного хребта становились острыми черными силуэтами. И небо за ними – холодное и бледное – отступало все дальше. Лампочка на ночном столике тускнела до бледной желтизны, и Пат прижимала влажное лицо к моим ладоням:

– Вот и прошло, Робби. Вот у меня есть еще один день.

XXXI

Антонио принес мне свой радиоприемник. Я включил его в сеть освещения и заземлил на батарею отопления. Вечером я стал настраивать его для Пат. Он хрипел, квакал, но внезапно из шума выделилась нежная чистая мелодия.

– Что это, милый? – спросила Пат.

Антонио дал мне еще и радиожурнал. Я полистал его.

– Кажется, Рим.

И вот уже зазвучал глубокий металлический женский голос:

– «Радио Рома – Наполи – Фиренце…»

Я повернул ручку: соло на рояле.

– Ну, тут мне и смотреть незачем, – сказал я. – Это Вальдштейповская соната Бетховена. Когда-то и я умел ее играть. В те времена, когда еще верил, что смогу стать педагогом, профессором или композитором. Теперь уж не смог бы. Лучше поищем что-нибудь другое. Это не очень приятные воспоминания. Теплый альт пел тихо и вкрадчиво: «Parlez moi d’amour».

– Это Париж, Пат.

Кто-то докладывал о способах борьбы против виноградной тли. Я продолжал вертеть ручку регулятора. Передавали рекламные сообщения. Потом был квартет.

– Что это? – спросила Пат.

– «Прага. Струнный квартет Бетховена. Опус пятьдесят девять, два», – прочел я вслух.

Я подождал, пока закончилась музыкальная фраза, снова повернул регулятор, и вдруг зазвучала скрипка, чудесная скрипка.

– Это, должно быть, Будапешт, Пат. Цыганская музыка.

Я точнее настроил приемник. И теперь мелодия лилась полнозвучная и нежная над стремящимся ей вслед оркестром цимбал, скрипок и пастушьих рожков.

– Ведь чудесно. Пат, не правда ли?

Она молчала. Я повернулся к ней. Она плакала, ее глаза были широко открыты. Я сразу же выключил приемник.

– Что с тобой, Пат? – Я обнял ее худенькие плечи.

– Ничего, Робби. Это глупо, конечно. Но только, когда слышишь вот так – Париж, Рим, Будапешт… Боже мой, а я была бы так рада, если б могла еще хоть раз спуститься в ближайшую деревню.

– Но, Пат…

Я сказал ей все, что мог сказать, чтобы отвлечь ее. Но она только тряхнула головой:

– Я не тоскую, милый. Ты не должен так думать. Я вовсе не тоскую, когда плачу. Это бывает, правда, но ненадолго. Но зато я слишком много думаю.

– О чем же ты думаешь? – спросил я, целуя ее волосы.

– О том единственном, о чем я только и могу еще думать, – о жизни и смерти. И когда мне становится очень тоскливо и я уже ничего больше не понимаю, тогда я говорю себе, что уж лучше умереть, когда хочется жить, чем дожить до того, что захочется умереть. Как ты думаешь?

– Не знаю. – Нет, право же. – Она прислонилась головой к моему плечу. – Если хочется жить, это значит, что есть что-то, что любишь. Так труднее, но так и легче. Ты подумай, ведь умереть я все равно должна была бы. А теперь я благодарна, что у меня был ты. Ведь я могла быть и одинокой и несчастной. Тогда я умирала бы охотно. Теперь мне труднее. Но зато я полна любовью, как пчела медом, когда она вечером возвращается в улей. И если мне пришлось бы выбирать одно из двух, я бы снова и снова выбрала, чтобы – так, как сейчас.

Она поглядела на меня.

– Пат. – сказал я. – Но ведь есть еще и нечто третье. Когда прекратится фен, тебе станет лучше и мы уедем отсюда.

Она продолжала испытующе глядеть на меня:

– Вот за тебя я боюсь, Робби. Тебе это все куда труднее, чем мне.

– Не будем больше говорить об этом, – сказал я.

– А я говорила только для того, чтобы ты не думал, будто я тоскую, – возразила она.

– А я вовсе и не думаю, что ты тоскуешь, – сказал я.

Она положила руку мне на плечо:

– А ты не сделаешь опять так, чтобы играли эти цыгане?

– Ты хочешь слушать?

– Да, любимый.

Я опять включил приемник, и сперва тихо, а потом все громче и полнее зазвучали в комнате скрипки и флейты и приглушенные арпеджио цимбал.

– Хорошо, – сказала Пат. – Как ветер. Как ветер, который куда-то уносит.

Это был вечерний концерт из ресторана в одном из парков Будапешта. Сквозь звуки музыки иногда слышны были голоса сидевших за столиками, время от времени раздавался звонкий, веселый возглас. Можно было себе представить, что там, на острове Маргариты, сейчас каштаны уже покрыты первой листвой, которая бледно мерцает в лунном свете и колеблется, словно от ветра скрипок. Может быть, там теперь теплый вечер и люди сидят на воздухе – и перед ними стаканы с желтым венгерским вином, бегают кельнеры в белых куртках, и цыгане играют; а потом в зеленых весенних сумерках, утомленный, идешь домой; а здесь лежит Пат и улыбается, и она уже никогда не выйдет из этой комнаты и никогда больше не встанет с этой постели.

XXXII

Потом внезапно все пошло очень быстро. На любимом лице таяла живая ткань тела. Скулы выступили, и на висках просвечивали кости. Руки стали тонкими, как у ребенка, ребра выпирали под кожей, и жар все чаще сотрясал исхудавшее тело. Сестра приносила кислородные подушки, и врач заходил каждый час.

Однажды к концу дня температура необъяснимо стремительно упала. Пат пришла в себя и долго смотрела на меня.

– Дай мне зеркало, – прошептала она.

– Зачем тебе зеркало? – спросил я. – Отдохни, Пат. Я думаю, что теперь уже пойдет на поправку. У тебя почти нет жара.

– Нет, – прошептала она своим надломленным, словно перегоревшим голосом. – Дай мне зеркало.

Я обошел кровать, снял со стены зеркало и уронил его. Оно разбилось.

– Прости, пожалуйста, – проговорил я. – Экой я увалень. Вот упало – и вдребезги.

– У меня в сумочке есть еще одно, Робби.

Это было маленькое зеркальце из хромированного никеля. Я мазнул по нему рукой, чтоб заслепить хоть немного, и подал Пат. Она с трудом протерла его и напряженно разглядывала себя.

– Ты должен уехать, милый, – прошептала она.

– Почему? Разве ты меня больше не любишь?

Ты не должен больше смотреть на меня. Ведь это уже не я.

Я отнял у нее зеркальце:

– Эти металлические штуки ни к черту не годятся. Посмотри, как я в нем выгляжу. Бледный и тощий. А ведь я-то загорелый крепыш. Эта штука вся сморщенная.

– Ты должен помнить меня другой, – шептала она. – Уезжай, милый. Я уж сама справлюсь с этим.

Я успокоил ее. Она снова потребовала зеркальце и свою сумочку. Потом стала пудриться, – бледное истощенное лицо, потрескавшиеся губы, глубокие коричневые впадины у глаз. – Вот хоть немного, милый, – сказала она и попыталась улыбнуться. – Ты не должен видеть меня некрасивой.

– Ты можешь делать все, что хочешь, – сказал я. – Ты никогда не будешь некрасивой. Для меня ты самая красивая женщина, которую я когда-либо видел.

Я отнял у нее зеркальце и пудреницу и осторожно положил обе руки ей под голову. Несколько минут спустя она беспокойно задвигалась.

– Что с тобой, Пат? – спросил я.

– Слишком громко тикают, – прошептала она.

– Мои часы?

Она кивнула:

– Они так грохочут.

Я снял часы с руки.

Она испуганно посмотрела на секундную стрелку.

– Убери их.

Я швырнул часы об стенку:

– Вот, теперь они больше не будут тикать. Теперь время остановилось. Мы его разорвали пополам. Теперь существуем только мы вдвоем. Только мы вдвоем – ты и я – и больше нет никого.

Она поглядела на меня. Глаза были очень большими.

– Милый, – прошептала она.

Я не мог вынести ее взгляд. Он возникал где-то далеко и пронизывал меня, устремленный в неведомое.

– Дружище, – бормотал я. – Мой любимый, храбрый старый дружище.

XXXIII

Она умерла в последний час ночи, еще до того, как начался рассвет. Она умирала трудно и мучительно, и никто не мог ей помочь. Она крепко сжимала мою руку, но уже не узнавала меня.

Кто-то когда-то сказал:

– Она умерла.

– Нет, – возразил я. – Она еще не умерла. Она еще крепко держит мою руку.

Свет. Невыносимо яркий свет. Люди. Врач. Я медленно разжимаю пальцы. И ее рука падает. Кровь. Искаженное удушьем лицо. Страдальчески застывшие глаза. Коричневые шелковистые волосы.

– Пат, – говорю я. – Пат!

И впервые она не отвечает мне.

XXXIV

– Хочу остаться один, – говорю я.

– А не следовало бы сперва… – говорит кто-то.

– Нет, – отвечаю я. – Уходите, не трогайте.

Потом я смыл с нее кровь. Я одеревенел. Я причесал ее. Она остывала. Я перенес ее в мою постель и накрыл одеялами. Я сидел возле нее и не мог ни о чем думать. Я сидел на стуле и смотрел на нее. Вошла собака и села рядом со мной. Я видел, как изменялось лицо Пат. Я не мог ничего делать. Только сидеть вот так опустошенно и глядеть на нее. Потом наступило утро, и ее уже не было.

 

 

Опубликовать:

FacebookTwitterGoogleVkontakteOdnoklassniki


Комментарии закрыты.