Из так и непрочитанной на Руси книги. «Архипелаг ГУЛАГ» (избранные отрывки)
Глава 2
ИСТОРИЯ НАШЕЙ КАНАЛИЗАЦИИ
…Еще и до всякой гражданской войны увиделось, что Россия в таком составе населения, как она есть, ни в какой социализм, конечно, не годится, что она вся загажена.
Один из первых ударов диктатуры пришелся по кадетам (при царе — крайняя зараза революции, при власти пролетариата — крайняя зараза реакции). В конце ноября 17 года, в первый несостоявшийся срок созыва Учредительного Собрания, партия кадетов была объявлена вне закона, и начались аресты их…
По смыслу и духу революции легко догадаться, что в эти месяцы наполнялись Кресты, Бутырки и многие родственные им провинциальные тюрьмы — крупными богачами; видными общественными деятелями, генералами и офицерами; да чиновниками министерств и всего государственного аппарата, не выполняющими распоряжений новой власти.
В. И. Ленин провозгласил общую единую цель «очистки земли российской от всяких вредных насекомых». И под насекомыми он понимал не только всех классово-чуждых, но также и «рабочих, отлынивающих от работы»…. Формы очистки от насекомых Ленин в этой статье предвидел разнообразные: где посадят, где поставят чистить сортиры, где «по отбытии карцера выдадут желтые билеты», где расстреляют тунеядца; тут на выбор — тюрьма «или наказание на принудительных работах тягчайшего вида»….
Кто попадал под это широкое определение насекомых, нам сейчас не исследовать в полноте: слишком неединообразно было российское население, и встречались среди него обособленные, совсем не нужные, а теперь и забытые малые группы. Насекомыми были, конечно, земцы. Насекомыми были кооператоры. Все домовладельцы. Немало насекомых было среди гимназических преподавателей. Сплошь насекомые обседали церковные приходские советы, насекомые пели в церковных хорах. Насекомые были все священники, а тем более — все монахи и монахини. Но и те толстовцы, которые, поступая на советскую службу или скажем на железную дорогу, не давали обязательной письменной присяги защищать советскую власть с оружием в руках — также выявляли себя как насекомые (и мы еще увидим случаи суда над ними). К слову пришлись железные дороги — так вот, очень много насекомых скрывалось под железнодорожной формой, и их необходимо было выдергивать, а кого и шлепать. А телеграфисты, те почему-то в массе своей были заядлые насекомые, несочувственные к Советам. Не скажешь доброго и о… профсоюзах, часто переполненных насекомыми, враждебными рабочему классу.
Даже те группы, что мы перечислили, вырастают уже в огромное число — на несколько лет очистительной работы.
А сколько всяких окаянных интеллигентов, неприкаянных студентов, разных чудаков, правдоискателей и юродивых, от которых еще Петр I тщился очистить Русь и которые всегда мешают стройному строгому Режиму?
И невозможно было бы эту санитарную очистку произвести, да еще в условиях войны, если бы пользовались устарелыми процессуальными формами и юридическими нормами. Но форму приняли совсем новую: внесудебную расправу, и неблагодарную эту работу самоотверженно взвалила на себя ВЧК — Часовой Революции, единственный в человеческой истории карательный орган, совместивший в одних руках: слежку, арест, следствие, прокуратуру, суд и исполнение решения.
В 1918 году, чтобы ускорить также и культурную победу революции, начали потрошить и вытряхивать мощи святых угодников и отбирать церковную утварь. В защиту разоряемых церквей и монастырей вспыхивали народные волнения. Там и сям колоколили набаты, и провославные бежали, кто и с палками. Естественно приходилось кого расходовать на месте, а кого арестовывать.
…
В 19-м году с широким заметом вокруг истинных и псевдо-заговоров («Национальный Центр», Военный Заговор) в Москве, в Петрограде и в других городах расстреливали по спискам (то есть брали вольных сразу для расстрела) и просто гребли в тюрьму интеллигенцию, так называемую околокадетскую. А что значит «околокадетская»? Не монархическая и не социалистическая, то есть: все научные круги, все университетские, все художественные, литературные да и вся инженерия…
С января 1919 года введена продразверстка, и для сбора ее составляются продотряды. Они встретили повсюдное сопротивление деревни — то упрямо-уклончивое, то бурное. Подавление этого противодействия тоже дало (не считая расстрелянных на месте) обильный поток арестованных в течение двух лет.
…
Ни один гражданин российского государства, когда-либо вступивший в иную партию, не в большевики, уже судьбы своей не избежал, он был обречен (если не успевал, как Майский или Вышинский, по доскам крушения перебежать в коммунисты.) Он мог быть арестован не в первую очередь, он мог дожить (по степени своей опасности) до 1922-го, до 32-го или даже до 37-го года, но списки хранились, очередь шла, очередь доходила, его арестовывали или только любезно приглашали и задавали единственный вопрос: состоял ли он… от… до..? (Бывали вопросы и о его враждебной деятельности, но первый вопрос решал все, как это ясно нам теперь через десятилетия.) Дальше разная могла быть судьба. Иные попадали сразу в один из знаменитых царских централов (счастливым образом централы все хорошо сохранились, и некоторые социалисты попадали даже в те самые камеры и к тем же надзирателям, которых знали уже). Иным предлагали проехать в ссылку — о, ненадолго, годика на два-на три. А то еще мягче: только получить минус (столько-то городов), выбрать самому себе местожительство, но уж дальше, будьте ласковы, жить в этом месте прикрепленно и ждать воли ГПУ.
Операция эта растянулась на многие годы, потому что главным условием ее была тишина и незамечаемость. Важно было неукоснительно очищать Москву, Петроград, порты, промышленные центры, а потом просто уезды от всех иных видов социалистов. Это был грандиозный беззвучный пасьянс, правила которого были совершенно непонятны современникам, очертания которого мы можем оценить только теперь. Чей-то дальновидный ум это спланировал, чьи-то аккуратные руки, не пропуская ни мига, подхватывали карточку, отбывшую три года в одной кучке и мягко перекладывали ее в другую кучку. Тот, кто посидел в централе — переводился в ссылку (и куда-нибудь подальше), кто отбыл «минус» — в ссылку же (но за пределами видимости от «минуса»), из ссылки — в ссылку, потом снова в централ (уже другой), терпение и терпение господствовало у раскладывающих пасьянс. И без шума, без вопля постепенно затеривались инопартийные, роняли всякие связи с местами и людьми, где прежде знали их и их революционную деятельность — и так незаметно и неуклонно подготовлялось уничтожение тех, кто когда-то бушевал на студенческих митингах, кто гордо позванивал царскими кандалами.
В этой операции Большой Пасьянс было уничтожено большинство старых политкаторжан, ибо именно эсеры и анархисты, а не социал-демократы, получали от царских судов самые суровые приговоры, именно они и составляли население старой каторги.
Очередность уничтожения была, однако, справедлива: в 20-е годы им предлагалось подписать письменные отречения от своих партий и партийной идеологии. Некоторые отказывались — и так естественно попадали в первую очередь уничтожения, другие давали такие отречения — и тем прибавляли себе несколько лет жизни. Но неумолимо натекала и их очередь, и неумолимо сваливались с плеч и их голова
…Коренное уничтожение религии в этой стране, все 20-е и 30-е годы бывшее одной из важных целей ГПУ-НКВД, могло быть достигнуто только массовыми посадками самих верующих православных. Интенсивно изымались, сажались и ссылались монахи и монашенки, так зачернявшие прежнюю русскую жизнь. Арестовывали и судили церковные активы. Круги все расширялись — и вот уже гребли просто верующих мирян, старых людей, особенно женщин, которые верили упорнее и которых теперь на пересылках и в лагерях на долгие годы тоже прозвали монашками.
Религиозное воспитание детей стало в 20-е годы квалифицироваться как 58-10, то есть, контрреволюционная агитация! Правда, на суде еще давали возможность отречься от религии. Нечасто, но бывало так, что отец отрекался и оставался растить детей, а мать семейства шла на Соловки (все эти десятилетия женщины проявляли в вере большую стойкость). Всем религиозным давали десятку, высший тогда срок.
…
Среди многих последующих поколений утвердилось представленье о 20-х годах как о некоем разгуле ничем не стесненной свободы. В этой книге мы еще встретимся с людьми, кто воспринимал 20-е годы иначе.
…
Уж разумеется, не были обойдены ударом и эксплуататорские классы. Все 20-е годы продолжалось выматывание еще уцелевших бывших офицеров: и белых (но не заслуживших расстрела в гражданскую войну), и бело-красных, повоевавших там и здесь, и царско-красных, но которые не все время служили в Красной армии или имели перерывы, не удостоверенные бумагами. Выматывали потому, что сроки им давали не сразу, а проходили они — тоже пасьянс! — бесконечные проверки, их ограничивали в работе, в жительстве, задерживали, отпускали, снова задерживали — лишь постепенно они уходили в лагеря, чтобы больше оттуда не вернуться.
Однако, отправкой на Архипелаг офицеров решение проблемы не заканчивалось, а только начиналось: ведь оставались матери офицеров, жены и дети. Пользуясь непогрешимым социальным анализом легко было представить, что у них за настроение после ареста глав семей. Тем самым они просто вынуждали сажать и их! И льется еще этот поток.
В 20-е годы была амнистия казакам, участникам гражданской войны. С острова Лемноса многие вернулись на Кубань, получили землю. Позже были все посажены.
Затаились и подлежали вылавливанию также и все прежние государственные чиновники. Они умело маскировались, они пользовались тем, что ни паспортной системы, ни единых трудовых книжек еще не было в Республике — и пролезали в советские учреждения. Тут помогали обмолвки, случайные узнавания, соседские доносы… то бишь, боевые донесения. (Иногда — и чистый случай. Некто Мова из простой любви к порядку хранил у себя список всех бывших губернских юридических работников. В 1925 г. случайно это у него обнаружили — всех взяли — и всех расстреляли.)
Так лились потоки «за сокрытие соц. происхождения», за «бывшее соц. положение». Это понималось широко. Брали дворян по сословному признаку. Брали дворянские семьи. Наконец, не очень разобравшись, брали и личных дворян, т.е. попросту — окончивших когда-то университет. А уж взят — пути назад нет, сделанного не воротишь. Часовой Революции не ошибается.
…
Удобное мировоззрение рождает и удобный юридический термин: социальная профилактика. Он введен, он принят, он сразу всем понятен. (Один из начальников Беломорстроя Лазарь Коган так и будет скоро говорить: «Я верю, что лично вы ни в чем не виноваты. Но, образованный человек, вы же должны понимать, что проводилась широкая социальная профилактика!») В самом деле, ненадежных попутчиков, всю эту интеллигентскую шать и гниль — когда же сажать, если не в канун войны за мировую революцию? Когда большая война начнется — уже будет поздно.
И в Москве начинается планомерная проскребка квартала за кварталом. Повсюду кто-то должен быть взят. Лозунг: «Мы так трахнем кулаком по столу, что мир содрогнется от ужаса!» К Лубянке, к Бутыркам устремляются даже днем воронки, легковые автомобили, крытые грузовики, открытые извозчики. Затор в воротах, затор во дворе. Арестованных не успевают разгружать и регистрировать…
Типичный пример из этого потока: несколько десятков молодых людей сходятся на какие-то музыкальные вечера, не согласованные с ГПУ. Они слушают музыку, а потом пьют чай. Деньги на этот чай по сколько-то копеек они самовольно собирают в складчину. Совершенно ясно, что музыка — прикрытие их контрреволюционных настроений, а деньги собираются вовсе не на чай, а на помощь погибающей мировой буржуазии. И их арестовывают ВСЕХ, дают от трех до десяти лет (Анне Скрипниковой — 5), а несознавшихся зачинщиков (Иван Николаевич Варенцов и другие) — РАССТРЕЛИВАЮТ!
Или, в том же году, где-то в Париже собираются лицеисты-эмигранты отметить традиционный «пушкинский» лицейский праздник. Об этом напечатано в газетах. Ясно, что это — затея смертельно раненного империализма. И вот арестовываются ВСЕ лицеисты, еще оставшиеся в СССР, а заодно — и «правоведы» (другое такое же привилегированное училище).
…
Отведан новый вкус, и возник новый аппетит. Давно приходит пора сокрушить интеллигенцию техническую, слишком считающую себя незаменимой и не привыкшую подхватывать приказания на лету.
То есть, мы никогда инженерам и не доверяли — этих лакеев и прислужников бывших капиталистических хозяев мы с первых же лет Революции взяли под здоровое рабочее недоверие и контроль. Однако в восстановительный период мы все же допускали их работать в нашей промышленности, всю силу классового удара направляя на интеллигенцию прочую. Но чем больше зрело наше хозяйственное руководство, ВСНХ и Госплан, и увеличивалось число планов, и планы эти сталкивались и вышибали друг друга — тем ясней становилась вредительская сущность старого инженерства, его неискренность, хитрость и продажность. Часовой Революции прищурился зорче — и куда только он направлял свой прищур, там сейчас же и обнаруживалось гнездо вредительства.
Эта оздоровительная работа полным ходом пошла с 1927-го года и сразу въявь показала пролетариату все причины наших хозяйственных неудач и недостач. НКПС (железные дороги) — вредительство (вот и трудно на поезд попасть, вот и перебои в доставке). МОГЭС — вредительство (перебои со светом). Нефтяная промышленность — вредительство (керосина не достанешь). Текстильная — вредительство (не во что одеться рабочему человеку). Угольная — колоссальное вредительство (вот почему мерзнем!) Металлическая, военная, машиностроительная, судостроительная, химическая, горно-рудная, золото-платинная, ирригация — всюду гнойные нарывы вредительства! со всех сторон — враги с логарифмическими линейками! ГПУ запыхалось хватать и таскать вредителей. В столицах и в провинции, работали коллегии ОГПУ и пролетарские суды, проворачивая эту тягучую нечисть, и об их новых мерзостных делишках каждый день, ахая, узнавали (а то и не узнавали) из газет трудящиеся. … Каждая отрасль, каждая фабрика и кустарная артель должны были искать у себя вредительство, и едва начинали — тут же и находили (с помощью ГПУ). Если какой инженер дореволюционного выпуска и не был еще разоблаченным предателем, то наверняка можно было его в этом подозревать.
Так в несколько лет сломали хребет старой русской инженерии, составлявшей славу нашей страны…
Само собой, что и в этот поток, как во всякий, прохватываются и другие люди, близкие и связанные с обреченными, например и… не хотелось бы запятнать светло-бронзовый лик Часового, но приходится… и несостоявшиеся осведомители. Этот вовсе секретный, никак публично не проявленный, поток мы просили бы читателя все время удерживать в памяти — особенно для первого послереволюционного десятилетия: тогда люди еще бывали горды, у многих еще не было понятия, что нравственность — относительна, имеет лишь узко-классовый смысл — и люди смели отказываться от предлагаемой службы, и всех их карали без пощады. …
В 30-е годы этот поток непокорных сходит к нулю: раз требуют осведомлять, значит, надо — куда ж денешься? «Плетью обуха не перешибешь». «Не я — так другой». «Лучше буду сексотом я, хороший, чем другой, плохой». Впрочем, тут уже добровольцы прут в сексоты, не отобьешься: и выгодно, и доблестно.
В 1928 году в Москве слушается громкое Шахтинское Дело — громкое по публичности, которое ему придают, по ошеломляющим признаниям и самобичеванию подсудимых (еще пока не всех). Через два года в сентябре 1930-го с треском судятся организаторы голода (они! они! вот они!) — 48 вредителей в пищевой промышленности. В конце 1930-го, проводится еще громче и уже безукоризненно отрепетированный процесс Промпартии: тут уже все подсудимые до единого взваливают на себя любую омерзительную чушь — и вот перед глазами трудящихся, как монумент, освобожденный от покрывала, восстает грандиозное хитроумное сплетение всех отдельных доныне разоблаченных вредительств в единый дьявольский узел с Милюковым, Рябушинским, Детердингом и Пуанкаре.
Уже начиная вникать в нашу судебную практику, мы понимаем, что общевидные судебные процессы — это только наружные кротовые кучи, а все главное копанье идет под поверхностью. На эти процессы выводится лишь небольшая доля посаженных, лишь те, кто соглашается противоестественно оговаривать себя и других в надежде на послабление. Большинство же инженеров, кто имел мужество и разум отвергнуть следовательскую несуразицу — те судятся неслышно, но лепятся и им — несознавшимся — те же десятки от коллегии ГПУ.
Потоки льются под землею, по трубам, они канализируют поверхностную цветущую жизнь.
Именно с этого момента предпринят важный шаг ко всенародному участию в канализации, ко всенародному распределению ответственности за нее: те, кто своими телами еще не грохнулись в канализационные люки, кого еще не понесли трубы на Архипелаг — те должны ходить поверху со знаменами, славить суды и радоваться судебным расправам. (Это предусмотрительно! — пройдут десятилетия, история очнется — но следователи, судьи и прокуроры не окажутся более виноваты, чем мы с вами, сограждане! Потому-то мы и убелены благопристойными сединами, что в свое время благопристойно голосовали ЗА.)
Первую такую пробу Сталин провел по поводу организаторов голода — и еще бы пробе не удаться, когда все оголодали на обильной Руси, когда все только и озираются: куда ж наш хлебушка запропастился? И вот по заводам и учреждениям, опережая решение суда, рабочие и служащие гневно голосуют за смертную казнь негодяям подсудимым. А уж к Промпартии — это всеобщие митинги, это демонстрации (с прихватом и школьников), это печатный шаг миллионов и рев за стеклами судебного здания: «Смерти! Смерти! Смерти!»
На этом изломе нашей истории раздавались одинокие голоса протеста или воздержания — очень много мужества надо было в том хоре и реве, чтобы сказать, «нет!» — несравнимо с сегодняшнею легкостью! (а и сегодня не очень-то возражают.) И сколько знаем мы — все это были голоса тех самых бесхребетных и хлипких интеллигентов. На собрании ленинградского Политехнического института профессор Дмитрий Аполлинарьевич Рожанский ВОЗДЕРЖАЛСЯ (он, видите, вообще противник смертной казни, это, видите ли, на языке науки необратимый процесс) — и тут же посажен! Студент Дима Олицкий — воздержался, и тут же посажен! И все эти протесты заглохли при самом начале.
Сколько знаем мы, седоусый рабочий класс одобрял эти казни. Сколько знаем мы, от пылающих комсомольцев и до партийных вождей и до легендарных командармов — весь авангард единодушествовал в одобрении этих казней. Знаменитые революционеры, теоретики и провидцы, за 7 лет до своей бесславной гибели приветствовали тот рев толпы, не догадываясь что при пороге их время, что скоро и их имена поволокут в этом реве — «нечистью» и «мразью«.
…
И подходит, медленно, но подходит очередь садиться в тюрьму членам правящей партии! Пока (1927-29 гг.) это — «рабочая оппозиция» или троцкисты, избравшие себе неудачного лидера. Их пока — сотни, скоро будут — тысячи. Но лиха беда начало! Как эти троцкисты спокойно смотрели на посадки инопартийных, так сейчас остальная партия одобрительно взирает на посадку троцкистов. Всем свой черед. Дальше потечет несуществующая «правая» оппозиция. Членик за члеником прожевав с хвоста, доберется пасть и до собственной головы.
С 1928-го же года приходит пора рассчитываться с буржуазными последышами — нэпманами. Чаще всего им приносят все возрастающие и уже непосильные налоги, с какого-то раза они отказываются платить, и тут их сажают за несостоятельность и конфискуют имущество…
В развитии нэпманского потока есть свой экономический интерес. Государству нужно имущество, нужно золото, а Колымы еще нет никакой. С конца 1929 г. начинается знаменитая золотая лихорадка, только лихорадит не тех, кто золото ищет, а тех, из кого его трясут. Особенность нового «золотого» потока в том, что этих своих кроликов ГПУ, собственно, ни в чем не винит и готово не посылать их в страну ГУЛаг, а только хочет отнять у них золото по праву сильного. Поэтому забиты тюрьмы, изнемогают следователи, и пересылки, этапы и лагеря получают непропорционально меньшее пополнение.
…
Введение паспортной системы на пороге 30-х годов тоже дало изрядное пополнение лагерям. Как Петр 1 упрощал строение народа, прометая все желобки и пазы между сословиями, так действовала и наша социалистическая паспортная система: она выметала именно промежуточных насекомых, она настигала хитрую, бездомную и ни к чему на приставленную часть населения. Да поперву и ошибались люди много с теми паспортами, — и непрописанные и не выписанные подгребались на Архипелаг, хоть на годок.
Так пузырились и хлестали потоки — но черезо всех перекатился и хлынул в 1929-30 годах многомиллионный поток раскулаченных. Он был непомерно велик, и не вместила б его даже развитая сеть следственных тюрем (к тому ж забитая «золотым» потоком), но он миновал ее, он сразу шел на пересылки, в этапы, в страну ГУЛаг. Своей единовременной набухлостью этот поток (этот океан!) выпирал за пределы всего, что может позволить себе тюремно-судебная система даже огромного государства. Он не имел ничего сравнимого с собой во всей истории России. Это было народное переселение, этническая катастрофа. Но как умно были разработаны каналы ГПУ-ГУЛага, что города ничего бы и не заметили! — если б не потрясший их трехлетний странный голод — голод без засухи и без войны.
Поток этот отличался от всех предыдущих еще и тем, что здесь не цацкались брать сперва главу семьи, а там посмотреть, как быть с остальной семьей. Напротив, здесь сразу выжигали только гнездами, брали только семьями и даже ревниво следили, чтобы никто из детей четырнадцати, десяти или шести лет не отбился бы в сторону: все наподскреб должны были идти в одно место, на одно общее уничтожение. (Это был ПЕРВЫЙ такой опыт, во всяком случае в Новой истории. Его потом повторит Гитлер с евреями и опять же Сталин с неверными или подозреваемыми нациями.)
Поток этот ничтожно мало содержал в себе тех кулаков, по которым назван был для отвода глаз. Кулаком называется по-русски прижимистый бесчестный сельский переторговщик, который богатеет не своим трудом, а чужим, через ростовщичество и посредничество в торговле. Таких в каждой местности и до революции-то были единицы, а революция вовсе лишила их почвы для деятельности. — Затем, уже после 17-го года, по переносу значения кулаками стали называть (в официальной и агитационной литературе, отсюда вошло в устный обиход) тех, кто вообще использует труд наемных рабочих, хотя бы по временным недостаткам своей семьи. Но не упустим из виду, что после революции за всякий такой труд невозможно было не уплатить справедливо — на страже батраков стояли комбеды и сельсовет, попробовал бы кто-нибудь обидеть батрака! Справедливый же наем труда допускается в нашей стране и сейчас.
Но раздувание хлесткого термина кулак шло неудержимо, и к 1930-му году так звали уже ВООБЩЕ ВСЕХ КРЕПКИХ КРЕСТЬЯН — крепких в хозяйстве, крепких в труде и даже просто в своих убеждениях. Кличку кулак использовали для того, чтобы размозжить в крестьянстве КРЕПОСТЬ. Вспомним, очнемся: лишь двенадцать лет прошло с великого Декрета о Земле — того самого, без которого крестьянство не пошло бы за большевиками, и Октябрьская революция бы не победила. Земля была роздана по едокам, РАВНО. Всего лишь девять лет, как мужики вернулись из Красной армии и накинулись на свою завоеванную землю. И вдруг — кулаки, бедняки. Откуда это? Иногда — от счастливого или несчастливого состава семьи. Но не больше ли всего от трудолюбия и упорства? И вот теперь-то этих мужиков, чей хлеб Россия и ела в 1928 году, бросились искоренять свои местные неудачники и приезжие городские люди. Как озверев, потеряв всякое представление о «человечестве», потеряв людские понятия, набранные за тысячелетия, — лучших хлеборобов стали схватывать вместе с семьями и безо всякого имущества, голыми, выбрасывать в северное безлюдье, в тундру и в тайгу.
Такое массовое движение не могло не осложниться. Надо было освободить деревню также и от тех крестьян, кто просто проявлял неохоту идти в колхоз, несклонность к коллективной жизни, которой они не видели в глаза и о которой подозревали (мы теперь знаем, как основательно), что будет руководство бездельников, принудиловка и голодаловка. Нужно было освободиться и от тех крестьян (иногда совсем небогатых), кто за свою удаль, физическую силу, решимость, звонкость на сходках, любовь к справедливости были любимы односельчанами, а по своей независимости — опасны для колхозного руководства. И еще в каждой деревне были такие, кто ЛИЧНО стал поперек дороги здешним активистам. По ревности, по зависти, по обиде был теперь самый удобный случай с ними рассчитаться. Для всех этих жертв требовалось новое слово — и оно родилось. В нем уже не было ничего «социального», экономического, но оно звучало великолепно: подкулачник. То есть, я считаю, что ты — пособник врага. И хватит того! Самого оборванного батрака вполне можно зачислить в подкулачники! (Хорошо помню, что в юности нам это слово казалось вполне логичным, ничего неясного).
Так охвачены были двумя словами все те, кто составлял суть деревни, ее энергию, ее смекалку и трудолюбие, ее сопротивление и совесть. Их вывезли — и коллективизация была проведена.
Но и из деревни коллективизированной полились новые потоки:
— поток вредителей сельского хозяйства. Повсюду стали раскрываться агрономы-вредители, до этого года всю жизнь работавшие честно, а теперь умышленно засоряющие русские поля сорняками (разумеется по указаниям московского института, полностью теперь разоблаченного). Одни агрономы не выполняют глубокоумных директив Лысенко (в таком потоке в 1931 году отправлен в Казахстан «король» картофеля Лорх). Другие выполняют их слишком точно и тем обнажают их глупость (в 1934 году псковские агрономы посеяли лен по снегу — точно, как велел Лысенко. Семена набухли, заплесневели и погибли. Обширные поля пропустовали год. Лысенко не мог сказать, что снег — кулак, или что сам дурак. Он обвинил, что агрономы — кулаки и извратили его технологию. И потянулись агрономы в Сибирь). А еще почти во всех МТС обнаружено вредительство в ремонте тракторов (вот чем объяснялись неудачи первых колхозных лет!)
— поток «за потери урожая» (а «потери» сравнительно с произвольной цифрой, выставленной весною «комиссией по определению урожая»)
— «за невыполнение государственных обязательств по хлебосдаче» (райком обязался, а колхоз не выполнил — садись!)
— поток стригущих колоски. Ночная ручная стрижка колосков в поле! — совершенно новый вид сельского занятия и новый вид уборки урожая! Это был немалый поток, это были многие десятки тысяч крестьян, часто даже не взрослые мужики и бабы, а парни и девки, мальчишки и девчонки, которых старшие посылали ночами стричь, потому что не надеялись получить из колхоза за свою дневную работу. За это горькое и малоприбыльное занятие (в крепостное время крестьяне не доходили до такой нужды!) суды отвешивали сполна: десять лет как за опаснейшее хищение социалистической собственности по знаменитому закону от 7 августа 1932 года (в арестантском просторечии закон семь восьмых).
Этот закон от «седьмого-восьмого» дал еще отдельный большой поток со строек первой и второй пятилетки, с транспорта, из торговли, с заводов. Крупными хищениями велено было заниматься НКВД. Этот поток следует иметь в виду дальше как постоянно текущий, особенно обильный в военные годы — и так пятнадцать лет (до 1947-го, когда он будет расширен и осуровлен).
Но наконец-то мы можем и передохнуть! Наконец-то сейчас и прекратятся все массовые потоки! — товарищ Молотов сказал 17 мая 1933 г.: «мы видим нашу задачу не в массовых репрессиях». Фу-у-ф, да и пора бы. Прочь ночные страхи! Но что за лай собак? Ату! Ату!
Во-ка! Это начался Кировский поток из Ленинграда, где напряженность признана настолько великой, что штабы НКВД созданы при каждом райисполкоме города, а судопроизводство введено «ускоренное» (оно и раньше не поражало медлительностью) и без права обжалования (оно и раньше не обжаловалось). Считается, что четверть Ленинграда была расчищена в 1934-35-м. Эту оценку пусть опровергнет тот, кто владеет точной цифрой и даст ее. (Впрочем поток этот был не только ленинградский, он достаточно отозвался по всей стране в форме привычной, хотя и бессвязной: в увольнении из аппарата все еще застрявших где-то там детей священников, бывших дворянок, да имеющих родственников за границей.)
***
В таких захлестывающих потоках всегда терялись скромные неизменные ручейки, которые не заявляли о себе громко, но лились и лились:
— то шуцбундовцы, проигравшие классовые бои в Вене и приехавшие спасаться в отечество мирового пролетариата;
— то эсперантисты (эту вредную публику Сталин выжигал в те же годы, что и Гитлер);
— то — недобитые осколки Вольного Философского Общества, нелегальные философские кружки;
— то — учителя, несогласные с передовым бригадно-лабораторным методом обучения…
— то — сотрудники Политического Красного Креста, который стараниями Екатерины Пешковой все еще отстаивал свое существование;
— то — горцы Северного Кавказа за восстание (1935 г.); национальности текут и текут. (На Волгоканале национальные газеты выходят на четырех языках — татарском, тюркском, узбекском и казахском. Так есть кому их читать!);
— и опять — верующие, теперь не желающие идти на работу по воскресеньям (вводили пятидневку, шестидневку); колхозники, саботирующие в церковные праздники, как привыкли в индивидуальную эру;
— и всегда — отказавшиеся стать осведомителями НКВД. (тут попадали и священники, хранившие тайну исповеди — ОРГАНЫ быстро сообразили, как им полезно знать содержание исповедей, единственная польза от религии);
— а сектантов берут все шире;
— а Большой Пасьянс социалистов все перекладывается.
И наконец, еще ни разу не названный, но все время текущий поток Десятого Пункта, он же КРА (Контр-революционная Агитация), он же АСА (АнтиСоветская Агитация). Поток Десятого Пункта — пожалуй, самый устойчивый из всех — не пресекался вообще никогда, а во времена других потоков, как 37-го, 45-го или 49-го годов, набухал особенно полноводно.
***
Надо сказать, что операция 1937 года не была стихийной, а планировалась, что в первой половине этого года во многих тюрьмах Союза произошло переоборудование — из камер выносились койки, строились сплошные нары, одноэтажные, двухэтажные <Как не случайно и Большой Дом в Ленинграде был закончен в 1934 году, как раз к убийству Кирова>. Вспоминают старые арестанты, что будто бы и первый удар был массированным, чуть ли не в какую-то августовскую ночь по всей стране (но зная нашу неповоротливость, я не очень этому верю). А осенью, когда к двадцатилетию Октября ожидалась с верою всеобщая великая амнистия, шутник Сталин добавил в уголовный кодекс невиданные новые сроки — 15 и 20 лет (25-летний же срок появился к 30-летию Октября — 1947 году).
Нет нужды повторять здесь о 37-м годе то, что уже широко написано и еще будет многократно повторено: что был нанесен крушащий удар по верхам партии, советского управления, военного командования и верхам самого ГПУ-НКВД. Вряд ли в какой области сохранился первый секретарь обкома или председатель облисполкома — Сталин подбирал себе более удобных.
Ольга Чавчавадзе рассказывает, как было в Тбилиси: в 38-м году арестовали председателя горисполкома, его заместителя, всех (одиннадцать) начальников отделов, их помощников, всех главных бухгалтеров, всех главных экономистов. Назначили новых. Прошло два месяца. И вот опять сажают: председателя, заместителя, всех (одиннадцать) начальников отделов, всех главных бухгалтеров, всех главных экономистов. На свободе остались: рядовые бухгалтеры, машинистки, уборщицы, курьеры…
В посадке же рядовых членов партии был видимо секретный, нигде прямо в протоколах и приговорах не названный мотив: преимущественно арестовывать членов партии со стажем до 1924 года. Это особенно решительно проводилось в Ленинграде, потому что именно все те подписывали «платформу» Новой оппозиции. (А как бы они могли не подписывать? как бы могли «не доверять» своему ленинградскому губкому?)
И вот как бывало, картинка тех лет. Идет (в Московской области) районная партийная конференция. Ее ведет новый секретарь райкома вместо недавно посаженного. В конце конференции принимается обращение преданности товарищу Сталину. Разумеется, все встают (как и по ходу конференции все вскакивали при каждом упоминании его имени). В маленьком зале хлещут «бурные аплодисменты, переходящие в овацию». Три минуты, четыре минуты, пять минут они все еще бурные и все еще переходящие в овацию. Но уже болят ладони. Но уже затекли поднятые руки. Но уже задыхаются пожилые люди. Но уже это становится нестерпимо глупо даже для тех кто искренно обожает Сталина. Однако: кто же первый осмелится прекратить? Это мог бы сделать секретарь райкома, стоящий на трибуне и только что зачитавший это самое обращение. Но он — недавний, он — вместо посаженного, он сам боится! Ведь здесь, в зале, стоят и аплодируют энкаведисты, они-то следят, кто покинет первый!.. И аплодисменты в безвестном маленьком зале, безвестно для вождя продолжаются 6 минут! 7 минут! 8 минут!.. Они погибли! Они пропали! Они уже не могут остановиться, пока не падут с разорвавшимся сердцем! Еще в глуби зала, в тесноте, можно хоть чуть сжульничать, бить реже, не так сильно, не так яростно, — но в президиуме, на виду?! Директор местной бумажной фабрики, независимый сильный человек, стоит в президиуме, и понимая всю ложность, всю безысходность положения, аплодирует! — 9-ю минуту! 10-ю! Он смотрит с тоской на секретаря райкома, но тот не смеет бросить. Безумие! Повальное! Озираясь друг на друга со слабой надеждой, но изображая на лицах восторг, руководители района будут аплодировать, пока не упадут, пока их не станут выносить на носилках! И даже тогда оставшиеся не дрогнут!.. И директор бумажной фабрики на 11-й минуте принимает деловой вид и опускается на место в президиуме. И — о, чудо! — куда делся всеобщий несдержанный неописуемый энтузиазм? Все разом на том же хлопке прекращают и тоже садятся. Они спасены! Белка догадалась выскочить из колеса!..
Однако, вот так-то и узнают независимых людей. Вот так-то их и изымают. В ту же ночь директор фабрики арестован. Ему легко мотают совсем по другому поводу десять лет. Но после подписания 206-й (заключительного следственного протокола) следователь напоминает ему:
— И никогда на бросайте аплодировать первый!
Вот это и есть отбор по Дарвину. Вот это и есть изматывание глупостью.
Но сегодня создается новый миф. Всякий печатный рассказ, всякое печатное упоминание о 37-м годе — это непременно рассказ о трагедии коммунистов-руководителей. И вот уже нас уверили, и мы невольно поддаемся, что 37-й — 38-й тюремный год состоял в посадке именно крупных коммунистов — и как будто больше никого. Но от миллионов, взятых тогда, никак не могли составить видные партийные и государственные чины более 10 процентов. Даже в ленинградских очередях с передачами больше всего стояло женщин простых, вроде молочниц.
Состав захваченных в том мощном потоке и отнесенных полумертвыми на Архипелаг, так пестр, причудлив, что долго бы ломал голову, кто захотел бы научно выделить закономерности.
А истинный посадочный закон тех лет был — заданность цифры, разнарядки, разверстки. Каждый город, район, каждая воинская часть получали контрольную цифру и должны были выполнить ее в срок. Все остальное — от сноровки оперативников.
…
Конечно, какие-то частные закономерности осмыслить можно. Садятся:
— наши за границей истинные шпионы. (Это часто — искреннейшие коминтерновцы или чекисты, много — привлекательных женщин. Их вызывают на родину, на границе арестовывают, затем дают очную ставку с их бывшим начальником из Коминтерна, например Мировым-Короной. Тот подтверждает, что сам работал на какую-нибудь из разведок — и, значит, его подчиненные — автоматически, и тем вреднее, чем честнее!)
— ка-вэ-жэ-динцы. (Все поголовно советские служащие КВЖД оказываются сплошь, включая жен, детей и бабушек, японскими шпионами. Но надо признать, что их брали уже и несколькими годами раньше);
— корейцы с Дальнего Востока (ссылка в Казахстан) — первый опыт взятия по крови;
— ленинградские эстонцы (все берутся по одной лишь фамилии, как белоэстонские шпионы);
— все латышские стрелки и латыши-чекисты — да, латыши, акушеры Революции, составлявшие совсем недавно костяк и гордость ЧК! И даже те коммунисты буржуазной Латвии, которых выменяли в 1921 году, освободив их от ужасных латвийских сроков в два и в три года…
Под общий шум заканчивается и перекладка Большого Пасьянса, гребут еще недовзятых. Уже незачем скрываться, уже пора эту игру обрывать. Теперь социалистов забирают в тюрьму целыми ссылками (например, Уфа, Саратов), судят всех вместе, гонят на бойни Архипелага — стадами.
Нигде особо не объявлено, что надо стараться побольше сажать интеллигенцию, но ее не забывали никогда в предыдущих потоках, не забывают и теперь. Достаточно студенческого доноса (сочетание этих слов давно не звучит странно), что их вузовский лектор цитирует все больше Ленина и Маркса, а Сталина не цитирует — и лектор уже не приходит на очередную лекцию. А если он вообще не цитирует?.. — садятся все Ленинградские востоковеды среднего и младшего поколения. Садится весь состав Института Севера (кроме сексотов) — Не брезгуют и преподавателями школ. В Свердловске создано дело тридцати преподавателей средних школ во главе с их завОблоно Перелем, одно из ужасных обвинений: устраивали в школах елки для того, чтобы жечь школы! Из них пятеро замучены на следствии, умерли до суда. Двадцать четыре умерло в лагерях. Многочисленные «свидетели» по их делу — сейчас в Свердловске и благоденствуют: номенклатурные работники, персональные пенсионеры. Дарвиновский отбор. А по лбу инженеров (уже советского поколения, уже не «буржуазных») дубина опускается с равномерностью маятника. У маркшейдера Микова Николая Меркурьевича из-за какого-то нарушения в пластах не сошлись два встречных забоя. 58-7, 20 лет! Шесть геологов (группа Котовича) «за намеренное сокрытие запасов олова в недрах (! — то есть за неоткрытие их!) на случай прихода немцев» (донос) — 58-7, по 10 лет.
В догонку главным потокам — еще спец-поток: жены, Че-эСы (члены семьи)! Жены крупных партийцев, а местами (Ленинград) — и всех, кто получил «10 лет без права переписки», кого уже нет. ЧеэСам, как правило, всем по восьмерке. (Все же мягче, чем раскулаченным, и дети — на материке.)
Груды жертв! Холмы жертв! Фронтальное наступление НКВД на город
— у техника-электрика оборвался на его участке провод высокого напряжения. 58-7, 20 лет.
— пермский рабочий Новиков обвинен в подготовке взрыва камского моста;
— Южакова (в Перми же) арестовали днем, за женой пришли ночью. Ей предъявили список лиц и потребовали подписать, что все они собирались в их доме на меньшевистско-эсеровские собрания (разумеется, их не было). За это ее обещали выпустить к оставшимся трем детям. Она подписала, погубила всех, да и сама, конечно, осталась сидеть;
— Надежда Юденич арестована за свою фамилию. Правда, через 9 месяцев установили, что она не родственница генерала и выпустили (ну, там ерунда: за это время мать умерла от волнений);
— в Старой Руссе смотрели кинофильм «Ленин в Октябре». Кто-то обратил внимание на фразу: «Это должен знать Пальчинский!» — а Пальчинский-то защищает Зимний Дворец. Позвольте, а у нас медсестра работает — Пальчинская! Взять ее! И взяли. И оказалось, действительно — жена, после расстрела мужа скрывшаяся в захолустье.
— братья Борушко (Павел, Иван и Степан) приехали в 1930 году из Польши еще МАЛЬЧИКАМИ, к своим родным. Теперь юношами они получают ПШ (подозрение в шпионаже), 10 лет;
— водительница краснодарского трамвая поздно ночью возвращалась из депо пешком, и на окраине на свою беду, прошла мимо застрявшего грузовика, близ которого суетились. Он оказался полон трупов — руки и ноги торчали из-под брезента. Ее фамилию записали, на другой день арестовали. Спросил следователь: что она видела? Она призналась честно (дарвиновский отбор). Антисоветская агитация, 10 лет.
— водопроводчик выключал в своей комнате репродуктор всякий раз, как передавались бесконечные письма Сталину Кто помнит их?! Часами, ежедневно, оглупляюще одинаковые! Вероятно, диктор Левитан хорошо их помнит: он их читал с раскатами, с большим чувством. Сосед донес (о, где теперь этот сосед?), СОЭ (социально-опасный элемент), 8 лет;
— полуграмотный печник любил в свободное время расписываться — это возвышало его перед самим собой. Бумаги чистой не было, он расписывался на газетах. Его газету с росчерками по лику Отца и Учителя соседи обнаружили в мешочке в коммунальной уборной. АСА, 10 лет.
Сталин и его приближенные любили свои портреты, испещряли ими газеты, распложали их в миллионных количествах. Мухи мало считались с их святостью, да и газеты жалко было не использовать — и сколько же несчастных получило на этом срок!
Аресты катились по улицам и домам эпидемией. Как люди передают друг другу эпидемическую заразу, о том не зная — рукопожатием, дыханием, передачей вещи, так рукопожатием, дыханием, встречей на улице они передавали друг другу заразу неминуемого ареста. Ибо если завтра тебе суждено признаться, что ты сколачивал подпольную группу для отравления городского водопровода, а сегодня я пожал тебе руку на улице — значит, я обречен тоже.
Семь лет перед тем город смотрел, как избивали деревню и находил это естественным. Теперь деревня могла бы посмотреть, как избивают город — но она была слишком темна для того, да и саму-то ее добивали;
— землемер (!) Саунин получил 15 лет за… падеж скота (!) в районе и плохие урожаи (!) (а головка района вся расстреляна за то же);
— приехал на поле секретарь райкома подгонять с пахотой, и спросил его старый мужик, знает ли секретарь, что за семь лет колхозники не получили на трудодни ни грамма зерна, только соломы, и то немного. За вопрос этот получил старик АСА, 10 лет;
— а другая была судьба у мужика с шестью детьми. Из-за этих шести ртов он не жалел себя на колхозной работе, все надеялся что-то выколотить. И впрямь, вышел ему — орден. Вручали на собрании, речи говорили. В ответном слове мужик расчувствовался и сказал: «Эх, мне бы вместо этого ордена — да пудик муки! Нельзя ли так-то?» Волчьим смехом расхохоталось собрание, и со всеми шестью своими ртами пошел новый орденоносец в ссылку.
Объединить ли все теперь и объяснить, что сажали безвинных? Но мы упустили сказать, что само понятие вины отменено еще пролетарской революцией, а в начале 30-х годов объявлено правым оппортунизмом! Так что мы уже не можем спекулировать на этих отсталых понятиях: вина и невиновность.
***
Обратный выпуск 1939 года — случай в истории Органов невероятный, пятно на их истории! Но впрочем этот антипоток был невелик, около одного-двух процентов взятых перед тем — еще не осужденных, еще не отправленных далеко и не умерших. Невелик, а использован умело. Это была сдача копейки с рубля, это нужно было, чтобы все свалить на грязного Ежова, укрепить вступающего Берию и чтобы ярче воссиял Вождь. Этой копейкой ловко вбили оставшийся рубль в землю. Ведь если «разобрались и выпустили» (даже газеты бестрепетно писали об отдельных оклеветанных) — значит остальные-то посаженные — наверняка мерзавцы! А вернувшиеся — молчали. Они дали подписку. Они онемели от страха. И мало кто что узнал из тайн Архипелага. Разделение было прежнее: воронки — ночью, демонстрации — днем.
Да, впрочем, копейку эту быстро добрали назад — в тех же годах, по тем же пунктам необъятной Статьи. Ну, кто заметил в 40-м году поток жен за неотказ от мужей? Ну, кто помнит и в самом Тамбове, что в этом мирном году посадили целый джаз, игравший в кино «Модерн», так как все они оказались врагами народа? А кто заметил 30 тысяч чехов, ушедших в 1939 году из оккупированной Чехословакии в родную славянскую страну СССР? Нельзя было поручиться, что кто-нибудь из них не шпион. Их отправили всех в северные лагеря (и вот откуда во время войны выплывает «чехословацкий корпус»). Да позвольте, да не в 39-м ли году мы протянули руку помощи западным украинцам, западным белорусам, а затем в 40-м и Прибалтике, и молдаванам? Наши братья совсем-таки оказались нечищенные, и потекли оттуда потоки социальной профилактики. Брали слишком состоятельных, влиятельных, заодно и слишком самостоятельных, слишком умных, слишком заметных; в бывших польских областях — особенно густо поляков (тогда-то была навербована злополучная Катынь, тогда-то в северных лагерях заложили силос под будущую армию Сикорского-Андерса). Всюду брали — офицеров. И так население встряхивалось, смолкало, оставалось без возможных руководителей сопротивления. Так внушалось благоразумие, отсыхали прежние связи, прежние знакомства.
Финляндия оставила нам перешеек без населения, зато по Карелии и по Ленинграду в 40-м году прошло изъятие и переселение лиц с финской кровью. Мы этого ручейка не заметили: у нас кровь не финская.
В финскую же войну был первый опыт: судить наших сдавшихся пленников как изменников Родине. Первый опыт в человеческой истории! — а ведь вот поди ж ты, не заметили!
Отрепетировали — и как раз грянула война, а с нею — грандиозное отступление. Из западных республик, оставляемых врагу, надо было спешить в несколько дней выбрать еще кого можно. В Литве были в поспешности оставлены целые воинские части, полки, зенитные и артиллерийские дивизионы, — но управились вывезти несколько тысяч семей неблагонадежных литовцев (четыре тысячи из них отдали потом в Красноярском лагере на разграб уркам). С 28 июня спешили арестовывать в Латвии, в Эстонии. Но жгло, и отступать пришлось еще быстрей. Забыли вывезти целые крепости, как Брестскую, но не забывали расстреливать политзаключенных в камерах и дворах Львовской, Ровенской, Таллинской и многих других западных тюрем. В Тартусской тюрьме расстреляли 192 человека, трупы бросали в колодезь.
Это как вообразить? — ты ничего не знаешь, открывается дверь камеры, и в тебя стреляют. Ты предсмертно кричишь — и никто, кроме тюремных камней не услышит и не расскажет. Говорят, впрочем, были и недострелянные. Может быть мы еще прочтем об этом книгу?
В тылу первый же военный поток был — распространители слухов и сеятели паники, по специальному внекодексному Указу, изданному в первые дни войны. Это было пробное кровопускание, чтобы поддержать общую подтянутость. Давали всем по 10 лет, но не считалось 58-й статьей (и те немногие, кто пережил лагеря военных лет, были в 1945 году амнистированы).
Затем был поток не сдавших радиоприемники или радиодетали. За одну найденную (по доносу) радиолампу давали 10 лет.
Тут же был и поток немцев — немцев Поволжья, колонистов с Украины и Северного Кавказа, и всех вообще немцев, где-либо в Советском Союзе живших. Определяющим признаком была кровь, и даже герои гражданской войны и старые члены партии, но немцы — шли в эту ссылку…
По своей сути ссылка немцев была то же, что раскулачивание, только мягче, потому что больше вещей разрешали взять с собой и не слали в такие гиблые смертные места. Юридической же формы, как и у раскулачивания, у нее не было. Уголовный кодекс был сам по себе, а ссылка сотен тысяч человек — сама по себе. Это было личное распоряжение монарха. Кроме того, это был его первый национальный эксперимент подобного рода, это было ему интересно теоретически.
С конца лета 1941 года, а еще больше осенью хлынул поток окруженцев. Это были защитники отечества, те самые, кого несколько месяцев назад наши города провожали с оркестрами и цветами, кому после этого досталось встретить тяжелейшие танковые удары немцев и, в общем хаосе и не по своей совсем вине, побывать не в плену, нет! — а боевыми разрозненными группами сколько-то времени провести в немецком окружении, и выйти оттуда. И вместо того, чтобы братски обнять их на возврате (как сделала бы всякая армия мира), дать отдохнуть, съездить к семье, а потом вернуться в строй — их везли в подозрении, под сомнением, бесправными обезоруженными командами — на пункты проверки и сортировки, где офицеры Особых Отделов начинали с полного недоверия каждому их слову и даже — те ли они, за кого себя выдают. А метод проверки был — перекрестные допросы, очные ставки, показания друг на друга. После проверки часть окруженцев восстанавливалась в своих прежних именах, званиях и доверии и шла на воинские формирования. Другая часть, пока меньшая, составила первый поток изменников родине. Они получали 58-1-б, но сперва, до выработки стандарта, меньше 10 лет.
Так очищалась армия Действующая. Но еще была огромная армия Бездействующая на Дальнем Востоке и в Монголии. Не дать заржаветь этой армии — была благородная задача Особых Отделов. У героев Халхин-гола и Хасана при бездействии начинали развязываться языки, тем более, что им теперь дали изучать до сих пор засекреченные от собственных солдат дегтяревские автоматы и полковые минометы. Держа в руках такое оружие, им трудно было понять, почему мы на Западе отступаем. Через Сибирь и Урал им никак было не различить, что отступая по 120 километров в день, мы просто повторяем кутузовский заманивающий маневр. Облегчить это понимание мог только поток из Восточной армии. И уста стянулись, и вера стала железной.
Само собою в высоких сферах тоже лился поток виновников отступления (не Великий же Стратег был в нем повинен!). Это был небольшой, на полсотни человек, генеральский поток, сидевший в московских тюрьмах летом 1941 года, а в октябре 41-го увезенный на этап. Среди генералов больше всего авиационных — командующий воздушными силами Смушкевич, генерал Е. С. Птухин (он говорил: «если б я знал — я бы сперва по Отцу Родному отбомбился, а потом бы сел!») и другие.
Победа под Москвой породила новый поток: виновных москвичей. Теперь при спокойном рассмотрении оказалось, что те москвичи, кто не бежал и не эвакуировался, а бесстрашно оставался в угрожаемой и покинутой властью столице, уже тем самым подозреваются: либо в подрыве авторитета власти (58-10); либо в ожидании немцев (58-1-а через 19-ю, этот поток до самого 1945 года кормил следователей Москвы и Ленинграда).
Разумеется, 58-10, АСА, никогда не прерывалась, и всю войну довлела тылу и фронту. Ее получали эвакуированные, если рассказывали об ужасах отступления (по газетам же ясно было, что отступление идет планомерно); ее получали в тылу клеветавшие, что мал паек; ее получали на фронте клеветавшие, что у немцев сильная техника; в 1942 году ее получали повсюду и те, кто клеветал, будто в блокированномм Ленинграде люди умирали с голоду.
В том же году после неудач под Керчью (120 тысяч пленных), под Харьковом (еще больше), в ходе крупного южного отступления на Кавказ и к Волге, — прокачан был еще очень важный поток офицеров и солдат, не желавших стоять на смерть и отступавших без разрешения — тех самых, кому, по словам бессмертного сталинского приказа N227, Родина не может простить своего позора. Этот поток не достиг, однако, ГУЛага: ускоренно обработанный трибуналами дивизий, он весь гнался в штрафные роты и бесследно рассосался в красном песке передовой. Это был цемент фундамента сталинградской победы, но в общероссийскую историю не попал, а остается в частной истории канализации.
…
С 1943 года, когда война переломилась в нашу пользу, начался и с каждым годом до 1946-го все обильней, многомиллионный поток с оккупированных территорий и из Европы. Две главных его части были:
— граждане, побывавшие под немцами или у немцев (им заворачивали десятку с буквой «а»: 58-1-а);
— военнослужащие, побывавшие в плену (им заворачивали десятку с буквой «б»: 58-1-б).
Каждый оставшийся под оккупацией хотел все-таки жить и поэтому действовал, и поэтому теоретически мог вместе с ежедневным пропитанием заработать себе и будущий состав преступления: если уж, не измену родине, то хотя бы пособничество врагу. Однако практически достаточно было отметить подоккупационность в сериях паспортов, арестовывать же всех было хозяйственно неразумно — обезлюживать столь обширные пространства. Достаточно было для повышения общего сознания посадить лишь некий процент — виноватых, полувиноватых, четвертьвиноватых и тех, кто на одном плетне сушил с ними онучи.
А ведь даже один только процент от одного только миллиона составляет дюжину полнокровных лагпунктов.
И не следует думать, что честное участие в подпольной противонемецкой организации наверняка избавляло от участи попасть в этот поток. Не единый случай, как с тем киевским комсомольцем, которого подпольная организация послала для своего осведомления служить в киевскую полицию. Парень честно обо всем осведомлял комсомольцев, но с приходом наших получил свою десятку, ибо не мог же он, служа в полиции, не набраться враждебного духа и вовсе не выполнять враждебных поручений.
Горше и круче судили тех, кто побывал в Европе, хотя бы оst-овским рабом, потому что он видел кусочек европейской жизни и мог рассказывать о ней, а рассказы эти, и всегда нам неприятные (кроме, разумеется путевых заметок благоразумных писателей), были зело неприятны в годы послевоенные, разоренные, неустроенные. Рассказывать же, что в Европе вовсе плохо, совсем жить нельзя — не каждый умел.
По этой-то причине, а вовсе не за простую сдачу в плен, судили большинство военнопленных — особенно тех из них, кто повидал на Западе чуть больше смертного немецкого лагеря
…
Среди общего потока освобожденных из-под оккупации один за другим прошли быстро и собранно потоки провинившихся наций:
в 1943-м — калмыки, чеченцы, ингуши, кабардинцы;
в 1944-м — крымские татары.
Так энергично и быстро они не пронеслись бы на свою вечную ссылку, если бы на помощь Органам не пришли бы регулярные войска и военные грузовики. Воинские части бравым кольцом окружали аулы, и угнездившиеся жить тут на столетия — в 24 часа со стремительностью десанта перебрасывались на станции, грузились в эшелоны — и сразу трогались в Сибирь, в Казахстан, в Среднюю Азию, на русский Север. Ровно через сутки земля и недвижимость уже переходили к наследникам.
Как в начале войны немцев, так и сейчас все эти нации слали единственно по признаку крови, без составления анкет, — и члены партии, и герои труда, и герои еще незакончившейся войны катились туда же.
…
Вместе с ними захвачено было не менее миллиона беженцев от советской власти — гражданских лиц всех возрастов и обоего пола, благополучно укрывшихся на территории союзников, но в 1946-47 годах коварно возвращенных союзными властями в советские руки <Поразительно, что на Западе, где невозможно долго хранить политические тайны, они неизбежно прорываются в публикации, разглашаются, — именно тайна этого предательства отлично, тщательно сохранена британскими и американскими правительствами — воистину, последняя тайна Второй мировой войны или из последних. Много встречавшись с этими людьми в тюрьмах и лагерях, я четверть века поверить не мог бы, что общественность Запада ничего не знает об этой грандиозной по своим масштабам выдаче западными правительствами простых людей России на расправу и гибель….
Какое-то число поляков, членов Армии Краевой, сторонников Миколайчика, прошло в 1945 году через наши тюрьмы в ГУЛаг.
Сколько-то было и румын и венгров.
С конца войны и потом непрерывно много лет шел обильный поток украинских националистов («бендеровцев»).
На фоне этого огромного послевоенного перемещения миллионов мало кто замечал такие маленькие потоки, как:
— Девушки за иностранцев (1946-47 годы) — то есть, давшие иностранцам ухаживать за собой. Клеймили девушек статьями 7-35 (социально-опасные);
— Испанские дети — те самые, которые вывезены были во время их гражданской войны, но стали взрослыми после второй мировой. Воспитанные в наших интернатах, они однако очень плохо сращивались с нашей жизнью. Многие порывались «домой». Им давали тоже 7-35, социально-опасных, а особенно неустойчивым — 58-6, шпионаж в пользу… Америки.
(Для справедливости не забудем и короткий, в 1947 г., антипоток… священников. Да, вот чудо! — первый раз за 30 лет освобождали священников! Их, собственно, не искали по лагерям, а кто из вольных помнил и мог назвать имена и точные места — тех, названных, этапировали на свободу для укрепления восстановляемой церкви).
***
Если бы чеховским интеллигентам, все гадавшим, что будет через двадцать-тридцать-сорок лет, ответили бы, что через сорок лет на Руси будет пыточное следствие, будут сжимать череп железным кольцом, опускать человека в ванну с кислотами, голого и привязанного пытать муравьями, клопами, загонять раскаленный на примусе шомпол в аннальное отверстие («секретное тавро»), медленно раздавливать сапогом половые части, а в виде самого легкого — пытать по неделе бессонницей, жаждой и избивать в кровавое мясо, — ни одна бы чеховская пьеса не дошла до конца, все герои пошли бы в сумасшедший дом.
Да не только чеховские герои, но какой нормальный русский человек в начале века мог бы поверить, мог бы вынести такую клевету на светлое будущее? То, что еще вязалось при Алексее Михайловиче, что при Петре уже казалось варварством, что при Бироне могло быть применено к 10-20 человекам, что совершенно невозможно стало у Екатерины, — то в расцвете великого двадцатого века в обществе, задуманном по социалистическому принципу, в годы, когда уже летали самолеты, появилось звуковое кино и радио — было совершено не одним злодеем, не в одном потаенном месте, но десятками тысяч специально обученных людей-зверей над беззащитными миллионами жертв.