ИСТОРИЯ - ЭТО ТО, ЧТО НА САМОМ ДЕЛЕ БЫЛО.

Борис Тарасов. Россия крепостная. История народного рабства (отрывки)

в Без рубрики on 24.04.2017

 

О том, что в России существовало крепостное право, знают все. Но что оно представляло собой на самом деле — сегодня мало кто знает. Тема эта была окружена своего рода заговором умолчания, продолжающимся до сих пор. Видимо, правда о двухвековом периоде народного рабства часто оказывается слишком неудобной по разным соображениям. Поэтому совершенно упускается тот факт, что на момент начала крестьянской реформы двадцать три миллиона крестьян представляли собой полную частную собственность своих господ. И эта «крещеная собственность» продавалась с разлучением семей, ссылалась в Сибирь, проигрывалась в карты и, наконец, погибала от бесчеловечных наказаний не только до самой даты «освобождения»…

Но тем ценнее для достижения этой цели и восстановления истины мнения современников и очевидцев эпохи, не просто живших при крепостном праве, но познавших его на собственном опыте — помещиков и их крепостных людей. Поэтому их свидетельствам уделено особое внимание на страницах предлагаемой вниманию читателя книги. Они, а также объективные данные других источников, фрагменты полицейских отчетов и законодательных постановлений, именных императорских указов, крестьянские челобитные открывают Россию с малознакомой и непривычной стороны. Кому-то это «закулисье» великой империи может показаться слишком неприглядным. Но нельзя забывать, что историческая правда всегда «горчит» по сравнению с подслащенным и отретушированным историческим мифом.

______________________________

Вступив на престол крупнейшей монархии мира при чрезвычайно сомнительных обстоятельствах, молодая немецкая принцесса, получившая известность под именем Екатерины Великой, чтобы сохранить власть, а вместе с ней и свою жизнь, была вынуждена внимательно прислушиваться и присматриваться к тому, что происходит в ее обширной державе. Поступавшая информация была крайне неутешительной, но в ее достоверности сомневаться не приходилось, поскольку сведения приходили из надежных источников.

Так, граф П. Панин сообщал императрице: «Господские поборы и барщинные работы не только превосходят примеры ближайших заграничных жителей, но частенько выступают и из сносности человеческой».

Иностранные путешественники, побывавшие в России во времена правления Екатерины, оставили записки, полные изумления и ужаса от увиденного. «Какие предосторожности не принимал я, — писал один французский мемуарист, — чтобы не быть свидетелем этих истязаний, — они так часты, так обычны в деревнях, что невозможно не слышать сплошь и рядом криков несчастных жертв бесчеловечного произвола. Эти крики преследовали меня даже во сне. Сколько раз я проклинал мое знание русского языка, когда слышал, как отдавали приказы о наказаниях».

Зверства Салтычихи слишком часто использовались разными авторами для живописания ужасов крепостного быта. На короткое время ее имя стало едва ли не символом всей эпохи существования крепостного права. Но впоследствии навязчивое смакование ее преступлений привело, напротив, к маргинализации образа этой помещицы, представлению о совершенных ею злодеяниях, как о страшном исключении из патриархальных и добрых взаимоотношений между господами и их крепостными слугами.

В действительности Дарью Салтыкову, хотя и можно с полным правом назвать настоящим «извергом рода человеческого», но при этом ни в коей мере нельзя считать изгоем из среды русского дворянства того времени. Напротив, от нее тянутся множество нитей к известнейшим фамилиям московской и петербургской знати. …

В поместьях соседей и родственников Салтыковой творились часто не меньшие злодеяния, а об извращенном садизме княгини Козловской было широко известно в том числе и при императорском дворе. Насилие над зависимыми людьми стало нормой в России XVIII столетия, и «благородные» насильники чувствовали себя совершенно безнаказанными.

Показательное осуждение Салтычихи ничего не изменило и не могло изменить в нравах поместного дворянства. Сама Екатерина вскоре отступилась от намерений хоть в чем-то смягчить участь крепостных. Она справедливо опасалась задевать интересы помещиков, составлявших практически единственную опору все еще слишком шаткого трона.

В ответ на новые обращения крестьян, искавших защиты правительства от жестокости помещиков, вышел императорский указ, запрещавший подобные жалобы раз и навсегда. Указ гласил, что «которые люди и крестьяне в должном у помещиков своих послушании не останутся и недозволенные на помещиков своих челобитные, а наипаче ее императорскому величеству в собственные руки подавать отважатся, то как челобитчики, так и сочинители наказаны будут кнутом и прямо сошлются в вечную работу в Нерчинск…».

В.О. Ключевский писал по этому поводу, что в российской империи «образовался худший вид крепостной неволи, какой знала Европа, — прикрепление не к земле, как было на Западе, даже не к состоянию, как было у нас в эпоху Уложения, а к лицу владельца, т. е. к чистому произволу».

Правление Петра I положило конец любым сомнениям и неясностям. Император нуждался в рабочей силе, и эксплуатация крестьянского труда при нем приобрела невиданно жестокий характер. Причем настолько, что даже современные историки, утверждающие в общем необходимость и пользу петровских преобразований, вынуждены признавать, что деятельность державного реформатора для народа обернулась «усилением архаичных форм самого дикого рабства».

Крепостные служили в армии солдатами, кормили армию своим трудом на пашне, обслуживали возникавшие заводы и фабрики. Практически единственной производящей силой в стране, обеспечивавшей и жизнедеятельность государства и сами преобразования, — был труд миллионов крепостных крестьян.

Но кроме этого именно при Петре утверждается практика дарения христианских «душ» в качестве награды — любимцам, сподвижникам, союзникам и родственникам.

Император лично раздал из казенного фонда в частное владение около полумиллиона крестьян обоего пола. Так, грузинский царь Арчил стал по милости Петра обладателем трех с половиной тысяч дворов, населенных русскими крестьянами. Вместе с ним живые подарки людьми из рук правителя России получили молдавский господарь Кантемир, кавказские князья Дадиановы и Багратиони, генерал-фельдмаршал Шереметев. Один только светлейший князь Меншиков стал владельцем более чем ста тысяч «душ».

Именно с этих пор русские крестьяне становятся живым товаром, которым торгуют на рынках. Торговля приобрела такой широкий размах, что сам император попробовал было вмешаться и прекратить розничную торговлю людьми, словно рабочим скотом, на площадях, «чего во всем свете не водится», как он говорил сенаторам. Но вполне представляя себе негативную реакцию дворянства, особенно мелкопоместного, в среде которого практиковалась в основном розничная продажа крепостных, обычно непреклонный реформатор отступил. Он обратился в Сенат всего лишь с пожеланием «оную продажу людей пресечь, а ежели невозможно будет того вовсе пресечь, то бы хотя по нужде продавали целыми фамилиями или семьями, а не порознь».

Такая удивительная робость правительства перед дворянством привела к тому, что продажа людей в розницу, с разделением семей, разлучением маленьких детей с родителями и мужей с женами продолжалась в России почти до самой отмены крепостного права во второй половине XIX века!

Вообще история крепостного права в России полна примеров, которых действительно «во всем свете» никогда не водилось. Так, например, супруга Петра Великого, Екатерина I, урожденная Марта Скавронская, была по своему происхождению крепостной крестьянкой лифляндского помещика. Кроме того, семья венчанной российской императрицы, ее братья, сестры и племянники оставались в крепостной зависимости вплоть до 1726 года…

Боевая подруга Петра, оказавшись на троне, предпочитала не вспоминать о своих родственниках. Однако наиболее беспокойная из них, сестра Екатерины Алексеевны, Христина, не постеснялась напомнить о себе. Она сумела попасть на прием к рижскому губернатору Репнину с жалобой на притеснения от своего помещика и затем объявила о родстве с императрицей. На недоуменный запрос растерянного чиновника Екатерина, сама еще толком не зная, как поступить, приказала «содержать упомянутую женщину и семейство ея в скромном месте». В целях избежания огласки из усадьбы помещика царскую родню предписывалось изъять под видом «жестокого караула» и шляхтичу объявить, что они взяты «за некоторыя непристойныя слова…», а потом приставить к ним поверенную особу, которая могла бы их удерживать от пустых рассказов.

Вскоре при дворе в Петербурге появилось множество новых лиц — братья и сестры императрицы со своими женами, мужьями и детьми. Они были грубы и невоспитанны, но, учитывая простоту нравов императорского дворца при Петре и Екатерине, скоро освоились в столице. Им были пожалованы графские титулы, деньги, обширные имения и тысячи крепостных «душ».

Как и полагается большим господам, у каждого из этих новых аристократов появились свои барские причуды. Например, племянник императрицы, граф Скавронский, любил искусство и считал себя обладателем изысканного вкуса. Поэтому требовал, чтобы вся многочисленная прислуга в его дворце разговаривала исключительно речитативом. Того, кто ненароком сбивался и тем оскорблял слух господина, жестоко пороли на конюшне.

Но в то же самое время, случись лифляндскому шляхтичу подать иск о возвращении своих беглых крепостных, Скавронских, и, по справедливости, его следовало удовлетворить, поскольку помещик не получил даже ничтожной компенсации при тайном вывозе родственников императрицы из его имения. Тогда сиятельным графам Скавронским пришлось бы вновь одеть подобающее им крестьянское платье и терпеть фантазии уже своего господина. А благосостояние шляхтича при этом могло, мягко говоря, значительно возрасти, потому что закон предписывал возвращать беглого крестьянина помещику со всем имуществом, нажитым в бегах…

Правда, подобный иск так никогда и не был подан. Зато при дворе постоянно увеличивалось число безродных и безвестных прежде людей, фаворитов и временщиков, наложников и наложниц, удачно попадавших, как говорили тогда, «в случай» и в одночасье становившихся вельможами и богачами. За собой они вели свою родню, немедленно возводимую в графское и княжеское достоинство. Так из закройщиков и ткачей, лакеев и брадобреев выходили аристократические фамилии Гендриковых, Закревских, Дараганов, Будлянских, Кутайсовых и многих других.

Простой малороссийский казачок, знаменитый впоследствии Алексей Разумовский, попавший «в случай» к Елизавете Петровне и ставший ее тайным супругом, был пожалован ста тысячами «душ». Дворянство и поместья получили все его родственники, а младший брат, Кирилл, в возрасте 18 лет возглавил Академию наук, а через четыре года стал гетманом Малороссии.

Но существовали и другие пути для того, чтобы войти в ряды российского «благородного шляхетства». Для этого достаточно было получить на службе самый низший чин, соответствовавший 14-му классу Табели о рангах, введенной Петром I. Вместе с выслуженным «благородством» тысячи новых дворян получили право владеть и распоряжаться судьбой своих бесправных соотечественников. Человеческие качества новых рабовладельцев, поднявшихся нередко с самого социального дна, были не слишком высокими.

В построенной при Петре и его преемниках государственной системе только верная служба строю и династии давала знатность, богатство и привилегии. И главной привилегией была безнаказанность в отношении к зависимым людям.

Без различия происхождения и родовая знать, и безродные выслуженники по Табели — вместе составили сословие государственных бюрократов, в полной собственности у которых, а в действительности — в совершенном рабстве, оказались миллионы русских крестьян. К середине XVIII столетия почти три четверти всего податного населения Российской империи, около 73% по данным второй ревизии, было отдано правительством «в хозяйственное и судебно-полицейское распоряжение частных лиц», — отмечал В. Ключевский.

Закон не только разрешал телесные наказания, но предоставлял помещику самостоятельно определять степень наказания крепостных, что фактически было равнозначно праву смертной казни своих слуг. Это подтверждает французский аббат Шапп, познакомившийся с бытом крепостной России в 1761 году. Он писал о том, что дворяне подвергают крепостных наказанию плетьми или батогами с такой жестокостью, что «на деле получают возможность казнить их смертью».

Владелец поместья чувствовал себя полновластным государем, самодержавным правителем, чья воля оказывалась законом для его «подданных». Единственное, что мешало помещику вполне насладиться своим положением, была обязательная государственная служба.

Правительство, заинтересованное в симпатиях дворянства, из года в год и от указа к указу последовательно освобождает «шляхетство» от этого гнета. Если при Петре I дворянская служба была пожизненной, то Анна Иоанновна повелевает ограничить ее двадцатью пятью годами, причем помещики, у которых было двое и более сыновей, получали возможность одного из них оставлять для управления хозяйством. Кроме этого изобретательные господа стали записывать своих детей в полковые реестры с колыбели, что приводило к тому, что, достигнув призывного возраста, дворянскому недорослю оставалось отслужить всего несколько лет, и, конечно, в офицерском чине.

Наконец, Манифестом «о вольности дворянской» 1762 года дворянство совершенно освобождается от необходимости службы и каких-либо других обязанностей с сохранением всех своих прав и преимуществ. Андрей Болотов, известный мемуарист и современник тех событий, оставил описание реакции «благородного» сословия на дарованные Манифестом милости: «Не могу изобразить, какое неописанное удовольствие произвела сия бумажка в сердцах всех дворян нашего любезнаго отечества; все почти вспрыгались от радости…».

Одновременно крестьяне, наоборот, теряли всякие признаки правоспособности, превращаясь в одушевленный рабочий инвентарь имения. В 1741 году вступление на престол дочери Петра, императрицы Елизаветы, сопровождалось обнародованием указа об отстранении крепостных крестьян от присяги российским самодержцам. Без разрешения помещика они не могли вступать в брак и женить своих детей, покинуть усадьбу и даже постричься в монахи. Очередной указ лишил крепостных права владеть какой-либо недвижимой собственностью.

В 1765 году при поддержке правительницы несколько самых близких к ней людей создают так называемое Вольное экономическое общество. Учредителями Общества выступали фаворит Екатерины Григорий Орлов, графы Воронцов и Чернышев, а также статс-секретарь императрицы и владелец нескольких тысяч «душ» Адам Олсуфьев.

Целью Общества объявили изыскивание средств к «приращению народного благосостояния». Новая организация сразу же объявляет конкурс на лучшее сочинение об изменении участи крестьян. Причем любопытно, что награды в результате было удостоено сочинение, показавшееся отцам-учредителям одновременно столь вольнодумным, что его не сочли возможным напечатать…

Вскоре после этого начинает работу так называемая Уложенная Комиссия, задачей которой было наведение порядка в своде государственных законов. Законодательство, обогатившееся за сто с лишним лет, прошедших со времен Соборного Уложения царя Алексея Михайловича, множеством юридических актов, нередко противоречивых друг другу, действительно нуждалось в исправлении. Но придворных консерваторов тревожило содержание статей Наказа императрицы Екатерины для Уложенной Комиссии. Там самодержавная правительница прямо заявляла о необходимости защитить права крепостных крестьян на имущество и личную жизнь, в том числе их право жениться и выходить замуж без вмешательства помещика.

Распространились слухи, будто в окружении молодой императрицы обсуждаются проекты не только облегчения участи крестьян, но даже их скорого освобождения. Впрочем, паника скоро улеглась. Ни одно из благих намерений Екатерины II в отношении помещичьих крестьян так и не обрело никогда юридической силы.

Крепостное право, как оно сложилось ко второй половине XVII века, превратилось в серьезнейшую государственную проблему. Оно начинало угрожать не только внутренней безопасности империи, когда постоянные мятежи и восстания привели наконец к беспримерной по размаху и жестокости крестьянской войне под руководством Пугачева. Главной опасностью стало развращающее влияние крепостничества на общественные нравы.

Слишком ясно поняла это сама Екатерина, когда в ответ на ее предложения к членам Уложенной Комиссии хотя бы несколько смягчить бесправное состояние крепостных раздались требования прямо противоположного свойства, причем от депутатов разных сословий.

Исключительное право дворянства на распоряжение «душами» соотечественников вызывало зависть непривелигированных, но лично свободных слоев населения. Потому купцы, мещане, казачья старшина и даже духовенство, представленные в Уложенной Комиссии уполномоченными делегатами, заявили о своем непременном желании получить право владения крепостными рабами.

Екатерина была раздражена: «Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно, он не человек, то его скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света нам приписано будет», — записала она вскоре после очередной встречи с депутатами.

Раздражение и беспокойство правительницы были совершенно оправданны. Екатерина оказывалась свидетельницей социального недуга, угрожавшего разрушить государство, которое она мечтала передать своим внукам. Но остановить роковое развитие болезни она уже не могла.

Несколько сотен тысяч «благородных» российских помещиков по воле правительства стали олицетворять собой и государство, и нацию. В то же время миллионы ревизских душ в России именовались не иначе как «хамами» и «хамками», «подлыми людьми». А понятие «народ» в его действительном возвышенном смысле встречалось только в поэтических сочинениях, обращенных к далекому прошлому.

Подневольное население обычной помещичьей усадьбы оказывалось довольно пестрым, и каждый имел в ней свои обязанности. Но наиболее многочисленными обитателями любого поместья были, конечно, крестьяне. Круг крестьянских повинностей был чрезвычайно широк и никогда не ограничивался работой на пашне. По приказу из господской конторы крепостные должны были выполнять любые строительные работы, вносить подати натуральными продуктами, трудиться на заводах и фабриках, устроенных их помещиком, или вовсе навсегда покидать родные края и отправляться в дальний путь, если господин решил заселить благоприобретенные им земли в других губерниях.

…Встречались помещики, старавшиеся не слишком обременять своих крестьян. Они если и требовали наряду с оброчными деньгами некоторых натуральных повинностей, в том числе и доставки продуктов, то делали это не сверх установленных платежей, а включали их в сумму оброка. Но такие щепетильные господа были настоящей редкостью, исключением из общего правила.

Крестьянин Н. Шипов вспоминал: «Странные бывали у нашего помещика причины для того, чтобы увеличивать оброк. Однажды помещик с супругою приехал в нашу слободу. По обыкновению, богатые крестьяне, одетые по-праздничному, явились к нему с поклоном и различными дарами; тут же были женщины и девицы, все разряженные и украшенные жемчугом. Барыня с любопытством всех рассматривала и потом, обратясь к своему мужу, сказала: «У наших крестьян такие нарядные платья и украшения; должно быть, они очень богаты и им ничего не стоит платить нам оброк». Недолго думая, помещик тут же увеличил сумму оброка».

Примеров подобного произвола множество, они были обыкновенны, и именно потому, что крестьяне рассматривались просто как одушевленное средство для обеспечения своему господину необходимых условий для жизни, «приличной благородному дворянину». Об одном из таких «благородных» помещиков рассказывает Повалишин. Некто Л., промотавшийся офицер, после долгого отсутствия вдруг нагрянул в свою деревню и сразу значительно увеличил и без того немалый оброк. «Что будешь делать, — жаловались крестьяне, — барину надо платить, а платить нечем. Недавно он был здесь сам и собирал оброк. Сек тех, которые не платят. Вы мои мужики, говорил он нам, должны выручать меня; у меня кроме этой шинели нет ничего… Один было сказал, что негде взять, он его сек, — сек как собаку; велел продавать скот, да никто не купил. Кто же купит голодную скотину — кости да кожа? Сорвал с тех, которые побогаче, 1000 рублей и уехал. Остальные велел прислать к нему».

При отсутствии правил в одном и том же уезде у соседей-помещиков практиковались разные сроки барщины. Некоторые господа вводили у себя в имении вовсе разорительный для крестьянского хозяйства обычай, когда крепостные безотлучно трудились на пашне помещика до тех пор, пока не заканчивался весь круг сельских работ, и только после этого их отпускали на свои участки.

В таких обстоятельствах неудивительно, что у многих помещиков возникла мысль о совершенной ликвидации отдельных крестьянских наделов и включении их в господскую запашку. Крестьяне, лишенные какого бы то ни было личного хозяйства, теперь полностью превращались в сельских рабов. Это уродливое явление российской действительности времен империи, развившееся из неограниченной законом барщины, получило название «месячины».

Радищев дает подробное описание такой рабовладельческой плантации: «Сей дворянин Некто всех крестьян, жен их и детей заставил во все дни года работать на себя. А дабы они не умирали с голоду, то выдавал он им определенное количество хлеба, под именем месячины известное. Те, которые не имели семейств, месячины не получали, а по обыкновению лакедемонян пировали вместе на господском дворе, употребляя, для соблюдения желудка, в мясоед пустые шти, а в посты и постные дни хлеб с квасом. Истинные розговины бывали разве на Святой неделе.

Таковым урядникам производилася также приличная и соразмерная их состоянию одежда. Обувь для зимы, то есть лапти, делали они сами; онучи получали от господина своего; а летом ходили босы. Следственно, у таковых узников не было ни коровы, ни лошади, ни овцы, ни барана. Дозволение держать их господин у них не отымал, но способы к тому. Кто был позажиточнее, кто был умереннее в пище, тот держал несколько птиц, которых господин иногда бирал себе…

При таковом заведении неудивительно, что земледелие в деревне г. Некто было в цветущем состоянии. Когда у всех худой был урожай, у него родился хлеб сам-четверт; когда у других хороший был урожай, то у него приходил хлеб сам-десят и более. В недолгом времени к двумстам душам он еще купил двести жертв своему корыстолюбию; и, поступая с ними равно, как и с первыми, год от году умножал свое имение, усугубляя число стенящих на его нивах. Теперь он считает их уже тысячами и славится как знаменитый земледелец».

Не только дворяне, но и монахи синодской церкви, а монастыри до 1764 года имели право владеть населенными имениями, обходились с крепостными немилостиво. В Курской губернии исследователем Добротворским были собраны интересные свидетельства о том, как жилось крестьянам под властью монашеской обители: «Монастырская неволя была пуще панской… Рассказывают старики, что житье было тогда незавидное. Вместо лошадей у монахов служили они: на них и воду возили, и землю пахали».

Нельзя не признать, вслед за историком XIX столетия, что все развитие помещичьего хозяйства «давало основание заключить о переходе крестьян в совершенное рабство». Среди прочего, наиболее ярко полное бесправие крепостных людей проявлялось в бесцеремонном вмешательстве господина в их личную жизнь, и в заключение браков в первую очередь.

Действительно, в эпоху крепостничества у крестьян было два основных способа устроить свою брачную жизнь — «по жребию» и «по страсти». О последнем способе дает представление следующая история: одна эмансипированная молодая барыня, вернувшись вскоре после реформы 1861 года из заграничного путешествия в свое имение, собрала крестьянских женщин и устроила чаепитие. За чаем она и поинтересовалась — все ли они вышли замуж «по любви»? Крестьянки явно не поняли вопроса госпожи и недоуменно смотрели на нее.

— Ах, ну как же вы не понимаете! — воскликнула барыня. — Ну, значит, по страсти!

— По страсти, по страсти, — вдруг оживившись, закивали женщины. — Известно — кого назначит барин, или бурмистр, с тем и под венец! А если заупрямишься, так выпорют кучера на конюшне, прямо страсть!

А. Пушкин, сам однажды пересказывая подобный же случай, отметил при этом: «Таковые «страсти» обыкновенны. Неволя браков давнее зло». Но необходимо помнить, что история, сегодня имеющая значение едва ли не анекдота, в крестьянском быту XVIII–XIX веков оказывалась человеческой трагедией.

Один «благородный» душевладелец оставил для потомства свои соображения о наилучшем развитии помещичьего хозяйства: «Добрые экономы от скотины и птиц племя стараются разводить, — писал он, — а потому о размножении крестьян тем более печность (т. е. заботу) следует иметь». И рекомендовал отдавать крепостных «девок» замуж не позднее 18 лет.

…Душевладельцы редко соединяли в себе способность беречь собственные хозяйственные интересы без лишнего насилия над плотью и чувствами своих рабов. Один крестьянин, родившийся крепостным, так вспоминал об обстоятельствах женитьбы своих родителей и многих односельчан: «Назначили для этого время в году и по особому списку вызывали в контору женихов и невест. Там по личному указанию немца-управляющего составлялись пары, и под надзором конторских служителей прямо отправлялись в церковь, где и венчались по нескольку вдруг. Склонности и желания не спрашивалось. По долгом времени такой горести возникли письменные жалобы крестьян к самому помещику, который на беду не обратил на них внимания, а вверился управляющему и, не разобрав, дозволил ему «проучить» всех просителей домашним образом. И пошла потеха: каждодневная жестокая порка…».

В России с давних пор действовало правило: «по рабе холоп, по холопу — раба». Оно значило, что свободная женщина, вышедшая замуж за крепостного, или вольный человек, женившийся на крепостной, — теряли свободу и переходили в собственность господина их мужа или жены. Позднее, в конце XVIII века, выпустили постановления о том, что вдовы и девицы вольного происхождения, вышедшие замуж за помещичьих крестьян, после смерти мужей не должны быть обращаемы в крепостное состояние против их воли. Но этот закон никогда не соблюдался помещиками. Более того, случалось, что дворяне похищали свободных людей — на дороге, в поле, а нередко и прямо из дому, и насильно венчали со своими крепостными, таким образом значительно увеличивая в короткие сроки число невольников в усадьбе. Особенно подобные злоупотребления были в ходу в отдаленных провинциях, но происходили и в центральных губерниях, и даже в непосредственной близости от столицы, причем похищали и насильно венчали невзирая на то, что жертва уже могла быть замужем и, нередко, иметь детей.

Некоторые господа отказывали дворовым потому, что боялись умножения «лишних ртов» или просто не желали терять услужливую горничную, подозревая, что в замужестве она перестанет исправно выполнять свои обязанности. Судьба девушки Арины, из другого рассказа Тургенева, достаточно типична для того времени. Ее хозяин, собеседник автора «Записок», сам передает, как Арина пришла однажды просить у него разрешения на свадьбу: «»Батюшка, Александр Силыч, милости прошу… позвольте выйти замуж». Я, признаюсь вам, изумился. «Да ты знаешь, дура, что у барыни другой горничной нету?» — «Я буду служить барыне по-прежнему». — «Вздор! Вздор! Барыня замужних горничных не держит». — «Воля ваша…» Я, признаюсь, так и обомлел. Доложу вам, я такой человек: ничто меня так не оскорбляет, смею сказать, так сильно не оскорбляет, как неблагодарность… Я был возмущен… Но представьте себе мое изумление: несколько времени спустя приходит ко мне жена, в слезах, взволнована так, что я даже испугался. «Что такое случилось?» — «Арина…» Вы понимаете… я стыжусь выговорить. «Быть не может!., кто же?» — «Петрушка-лакей». Меня взорвало… Я, разумеется, тотчас же приказал ее остричь, одеть в затрапез и сослать в деревню. Жена моя лишилась отличной горничной, но делать было нечего: беспорядок в доме терпеть, однако же, нельзя…».

Дворовых девушек и женщин если и выдавали замуж, то за своих же дворовых людей. Реже — за крестьян. Для мужской дворни также, случалось, брали жен из крестьянских семей. Но при возможности старались избегать этого, чтобы не лишать тяглые крестьянские хозяйства рабочих рук. Чаще невест предпочитали покупать по случаю и подешевле на стороне. Сохранилось письмо об этом А.В. Суворова своему старосте в одну из вотчин: «Многие дворовые ребята у меня так подросли, что их женить пора. Девок здесь нет да и купить их гораздо дороже, нежели в вашей стороне». Поэтому далее Суворов приказывает старосте купить четырех «девок» от 14-ти и не старше 18 лет. Причем добавляет: «Лица не очень разбирай. Лишь бы здоровы были…».

Нередко целые деревни и села покупались исключительно для того, чтобы все мужское население продать из них в рекруты. Не слишком разборчивые в средствах для обогащения торговцы людьми делали на таких операциях целые состояния. Для других помещиков сдача крепостных в рекруты была удобной возможностью избавиться от неугодных.

Солдатская служба была тяжелой. Срок службы в императорской армии составлял 25 лет. В XIX веке он постепенно сокращался, но все равно был очень долог. А если оставить в стороне перекочевавшие в школьные хрестоматии старинные анекдоты о заботливых «отцах-командирах», то настоящий быт рядовых русских «чудо-богатырей», с выбритыми на рекрутских станциях лбами, окажется чрезвычайно мрачным.

Учитывая жесткое разделение низших и высших военных чинов по сословному принципу, а также известную особенность армейской среды сохранять и усиливать существующие в гражданском обществе социальные пороки, очевидно, что отношения «офицер—рядовой» строились во многом по принципу «помещик—крепостной». Отец знаменитого в истории русской Гражданской войны генерала П.Н. Врангеля, барон Н.Е. Врангель, чье детство пришлось на годы перед отменой крепостного права, вспоминал о военных порядках эпохи императора Николая I: «Кнутом и плетьми били на торговых площадях, «через зеленую улицу», т. е. «шпицрутенами», палками «гоняли» на плацах и манежах. И ударов давалось до двенадцати тысяч…» При предшественниках Николая на плети и розги для солдатских спин не скупились тем более.

Вельможи соперничали друг с другом в роскоши… В Кусково по желанию графа построили дворец, ныне утраченный, но поражавший современников величиной и убранством. Помнившие его признавали, что «теперешний дом и сад Кускова только остатки прежнего великолепия… В одной комнате стены были из цельных венецианских зеркал, в другой обделаны малахитом, в третьей обиты драгоценными гобеленами, в четвертой художественно разрисованы не только стены, но и потолки; всюду античные бронзы, статуи, фарфор, яшмовые вазы, большая картинная галерея с картинами Рафаэля, Ван Дейка, Кореджио, Веронезе, Рембрандта; в некоторых комнатах висели люстры из чистейшего горного хрусталя… Замечательны также были в кусковском доме огромная библиотека и оружейная палата; в последней было редкое собрание древнего и нового оружия: английские, французские, испанские, черкесские, греческие и китайские ружья, дамасские сабли, оправленные в золото и осыпанные драгоценными камнями… В саду Кускова было 17 прудов, карусели, гондолы, руины, китайские и итальянские домики, каскады, водопады, фонтаны, маяки, гроты, подъемные мосты.

Величественные дворцы вельмож обыкновенно строились на возвышенных местах, на живописных берегах рек или озер, господствуя над округой и помогая своим хозяевам входить в образ державного властелина. Эта забава была чрезвычайно распространена тогда среди знати. Иметь собственный двор, собственных фрейлин, камергеров и статс-дам, гофмаршалов и шталмейстеров казалось престижным, тешило самолюбие, опьяняло ощущением неограниченной власти. Один из князей Долгоруковых любил сиживать перед гостями, да нередко и в одиночестве, на раззолоченном троне, сделанном по образцу императорского.

Впрочем, настоящих богачей, считавших своих крестьян десятками тысяч, а вернее сказать — не знавшим им счета, было все-таки немного. Следом за аристократами тянулись дворяне помельче и победнее. Беспощадно напрягая последние силы своих крестьян и ставя хозяйство на грань разорения, они из тщеславия и ложно понимаемой сословной чести старались не отстать от знати. Наблюдательный современник сокрушался о том, что прежде помещики жили в своих деревнях бережливо и скромно, а теперь стремятся к роскоши, завели обычай строить дворцы и украшать их дорогой обстановкой, окружать себя множеством слуг, «не жалея себя и крестьянства».

И все же быт и жилища большинства дворян оставались вынужденно скромными и непритязательными. В отличие от вельможной усадьбы, выраставшей на возвышенном берегу и господствовавшей над округой, дом небогатого помещика ютился в лощине, чтобы защититься от ветров и стужи. Стены были ветхие, оконные рамы в щелях, окна — в трещинах. Такой убогий вид многие усадьбы сохраняли на протяжении почти полутора веков, не меняясь за все время от второй четверти XVIII и до середины XIX века. Причиной была, конечно, бедность, которую хозяева не могли преодолеть даже нещадной эксплуатацией труда крепостных.

В усадьбе «средней руки» бывало сто, двести и более крестьянских дворов, в которых жили от нескольких сот до 1–2 тысяч крепостных крестьян. Дом владельца находился на небольшом отдалении от села, иногда рядом с церквовью. Был он просторным, но чаще всего деревянным, двухэтажным и непременно с «залой» — для приема гостей и танцев. Двор, как и в старину, занимали хозяйственные постройки: кухня, людские избы, амбары, каретный сарай, конюшня.

Образы шальных русских бар нередко окружены ореолом ностальгической грусти по старому времени. В действительности же эти проявления «страшных бурь неукротимой вспыльчивости», которые иногда пытаются представить как проявления «благородного» характера, были следствием распущенности и привычки к совершенно бесконтрольной власти над другими людьми.

Дедушка писательницы Водовозовой, разгневавшись за что-то на свою жену, ссылает ее с глаз долой на затерянный в степи хутор, куда вообще отправлял без различия всех провинившихся крестьян, дворовых слуг или членов семьи. Причем Водовозова вспоминала, что для того, чтобы еще чувствительнее унизить супругу, «дедушка в день ее отъезда встал с рассветом и, увидав на дворе телегу, в которой обыкновенно вывозили навоз, закричал на весь двор так, чтобы его могли услышать все крестьяне, находившиеся там: «В этой телеге вы вывозите навоз из хлевов, а сегодня будете вывозить навоз из моего дома!» И он приказал запрячь в навозную телегу рабочую лошадь и везти свою жену в Васильково. Затем, подозвав к крыльцу двух дворовых, которые должны были везти Марью Федоровну, он под угрозою строгого наказания запретил им класть на подводу какие бы то ни было вещи, кроме ее двух сундуков с одеждою. Когда одна из «девок» пробежала мимо него с подушками, не зная, что и это запрещено класть на воз, дедушка ударил ее по щеке со всей силы, вырвал у нее подушки и бросил их на землю…».

Одна тульская помещица во время обеда регулярно приказывает пороть перед собой повариху, причем не за скверную стряпню, а потому, что это зрелище возбуждает в ней аппетит; екатеринославский помещик Засимович, «ведя нетрезвую жизнь», угрожает своим детям и прислуге смертью, гоняясь за ними с кинжалом, наконец стреляет в своего 15-летнего сына из ружья, заряженного дробью, нанеся ему в грудь десять ран; помещицы сестры Пугачевские, принуждая некоторых из своих крестьян к интимной близости, затем собственноручно лишают жизни рожденных от этой связи детей… Портретная галерея таких дворянских типов в истории русского крепостного права неисчерпаема.

Деспотизм был свойствен не только мужчинам-помещикам. Как видно, барыни, когда в их руках оказывалась власть над другими людьми, вели себя не лучше, а временами и превосходили в тиранстве своих мужей, братьев и отцов. Французский путешественник писал об этом: «Русские дамы проводят время, окруженные рабами, которые готовы не только исполнять, но и угадывать каждое их желание… Вдовам и совершеннолетним девицам часто приходится управлять именьями, где, как стадо, живут их крепостные, то есть их собственность, их добро. Покупка, продажа и мена рабов, распределение между ними работы, наконец, присутствие при сечении — в России многим женщинам приходится часто заниматься этим, и некоторым это доставляет удовольствие».

С.Т. Аксаков в «Семейной хронике» в образе своего родного деда, Степана Михайловича, передает весьма точный портрет среднего провинциального помещика. Обладая от природы ясным умом, он, по словам его внука, «при общем невежестве тогдашних помещиков не получил никакого образования, русскую грамоту знал плохо». Самостоятельно научившись элементарным правилам арифметики, гордился собою так, что до старости рассказывал внукам о своем достижении. Служил в армии, но не слишком долго, а во время службы гонялся за волжскими разбойниками, среди которых по большей части были беглые крепостные, и настоящего противника в глаза не видел. Однако, воюя против крестьян, выказал распорядительность и даже храбрость. Наконец вышел в отставку и «несколько лет жил в своем наследственном селе Троицком, Багрово тож, и сделался отличным хозяином. Он не торчал день и ночь при крестьянских работах, не стоял часовым при ссыпке и отпуске хлеба; смотрел редко, да метко, как говорят русские люди, и, уж прошу не прогневаться, если замечал что дурное, особенно обман, то уже не спускал никому».

Вообще Степан Михайлович самими крестьянами считался помещиком добрым, и некоторые старые слуги со слезами вспоминали о своем барине, которого по-своему любили и уважали. Но образ почтенного Степана Михайловича является яркой иллюстрацией к отзыву А. Кошелева о помещиках, хотя и слывущих «добрыми», но у которых при этом «жизнь крестьян и дворовых людей крайне тяжела». Его омрачают вспышки гнева и неукротимой свирепости такой силы, что, по словам самого С.Т. Аксакова, они «искажали в нем образ человеческий и делали его способным на ту пору к жестоким, отвратительным поступкам. Я видел его таким в моем детстве, — и впечатление страха до сих пор живо в моей памяти!».

Этот «добрый, благодетельный и даже снисходительный человек» однажды прогневался на свою дочь. «Узнать было нельзя моего прежнего дедушку, — признавался С.Т. Аксаков, — он весь дрожал, лицо дергали судороги, свирепый огонь лился из его глаз, помутившихся, потемневших от ярости! «Подайте мне ее сюда!» — вопил он задыхающимся голосом. (Это я помню живо: остальное мне часто рассказывали.) Бабушка кинулась было ему в ноги, прося помилования, но в одну минуту слетел с нее платок и волосник, и Степан Михайлович таскал за волосы свою тучную, уже старую Арину Васильевну. Между тем не только виноватая, но и все другие сестры и даже брат их с молодою женою и маленьким сыном убежали из дома и спрятались в рощу, окружавшую дом; даже там ночевали».

Упустив своих домашних, «дедушка» принялся вымещать ярость на дворовых и крушил все вокруг до тех пор, пока совершенно не выбился из сил. А на следующий день гроза барского гнева миновала: «светел, ясен проснулся на заре Степан Михайлович, весело крикнул свою Аришу, которая сейчас прибежала из соседней комнаты с самым радостным лицом, как будто вчерашнего ничего не бывало. «Чаю! Где дети, Алексей, невестушка? Подайте Сережу», — говорил проснувшийся безумец, и все явились, спокойные и веселые»…

Потом был обед, за которым все шутили и смеялись, в то же время зорко посматривая — не набежит ли новая тучка на чело хозяина. Но тот оставался весел и не обращал внимания даже на такие невольные оплошности прислуги, за которые в другое время немедленно последовала бы жестокая кара.

Но в следующий раз ярость старика превзошла все границы настолько, что С.Т. Аксаков отказывается описывать подробности поступков деда. И важно отметить, что это не первый случай, когда потомки стыдливо умолкают при воспоминании о действиях «благородных» предков. Он оговаривается только, что «это было ужасно и отвратительно.

По прошествии тридцати лет тетки мои вспоминали об этом времени, дрожа от страха… старшие дочери долго хворали, а у бабушки не стало косы и целый год ходила она с пластырем на голове…».

Таким предстает перед нами «добрый» помещик, и это в бережном и щадящем описании его внука! Причем понятно, что, проламывая голову собственной супруге в минуту гнева, он еще менее затруднялся сдерживаться в обращении со слугами. Но чего же тогда следовало ожидать от помещика, всеми признаваемого за «плохого»?!

Таков, например, Михайло Куролесов из той же аксаковской «Семейной хроники», а точнее — М.М. Куроедов, живший в реальности дворянин, чья жизнь и поступки с подробностями воспроизведены писателем, изменившим только несколько букв в его фамилии. Про него говорили, что он не только «строгонек», но жесток без меры, что в деревне у себя он пьет и развратничает с компанией вольных и крепостных головорезов, что несколько человек от его побоев умерло, а местная власть подкуплена и запугана им, и закрывает глаза на любые преступления и безумства; что «мелкие чиновники и дворяне перед ним дрожкой дрожат, потому что он всякого, кто осмеливался делать и говорить не по нем, хватал середи бела дня, сажал в погреба или овинные ямы и морил холодом и голодом на хлебе да на воде, а некоторых без церемонии дирал немилосердно».

Одним из любимых развлечений Куролесова было разъезжать на тройках с колокольчиками по округе и поить допьяна всех, кто попадался на пути. А тех, кто сопротивлялся — пороли и привязывали к деревьям. По дороге закатывались к соседям-помещикам в гости. Особенно любил Михайло Максимович проведывать тех, кто имел дерзость жаловаться на него властям. Куролесовские подручные, уверовавшие в безнаказанность своего господина, хватали таких челобитчиков и пороли в их собственной усадьбе, «посреди семейства, которое валялось в ногах и просило помилования виноватому. Бывали насилия и похуже и также не имели никаких последствий», — пишет С.Т. Аксаков.

Когда пришлось Куролесову поссориться с женой, он, подобно Степану Михайловичу, не церемонился: «Несколькими ударами сбил с ног свою Парашеньку и бил до тех пор, пока она не лишилась чувств. Он позвал несколько благонадежных людей из своей прислуги, приказал отнести барыню в каменный подвал, запер огромным замком и ключ положил к себе в карман».

Но глубокой ошибкой было бы относиться к Михаилу Куролесову (Куроедову) как к «спившемуся с кругу», опустившемуся человеку, и потому в своих буйствах доходившему до крайности. Хозяйство его было образцовым, и поместья благодаря его хозяйской хватке приносили большой доход. В одной из своих усадеб, доставшейся позже по наследству отцу С.Т. Аксакова, он затеял строительство просторной каменной церкви. Наконец, он пользовался уважением высшего дворянства своей губернии за умение поставить себя перед «мелкопоместной сошкой»; а знаменитый Суворов был ему сродни и в письмах, найденных потом в куроедовском архиве, обращался к нему не иначе, как «милостивый государь мой, братец Михаил Максимович», а в окончании непременно приписывал: «С достодолжным почтением к вам честь имею быть и проч…».

В его поступках видно много уже знакомых черт — жестокость с крепостными, насилие над женой — это все проделывали в своих имениях и Аксаковы, и Пушкины, и Салтыковы, и прочие известные и безвестные помещики. Конечно, Куролесов «тиранствовал» с размахом, широко, без удержу, и в этом его единственное отличие от прочих. Но и типов, не только близких, но превосходивших Куролесова в буйстве и преступлениях, существовало в крепостной России огромное количество. О них мы еще вспомним в свое время.

Из сравнения Степана Михайловича и Михаила Максимовича видно, что между «добрым» и «злым» помещиком была очень тонкая, трудно уловимая грань. Их объединяло гораздо больше общих черт, чем разъединяло различий. И главным, что было общего — являлась неограниченная власть над людьми, портившая от природы цельные характеры, развращавшая вседозволенностью, уродовавшая души самих «благородных» душевладельцев. Девизом этих людей стало печально известное: «моему ндраву не препятствуй!» — правило, которое приводит как жизненное кредо своего прадеда Е. Сабанеева и вполне применимое к большинству поместного дворянства.

Один мемуарист воскликнул как-то, что жизнь русских помещиков была для православного люда «наказанием Божьим, бичом варварского деспотизма». Важно, что одними из характерных проявлений этого «варварского деспотизма» совсем не обязательно были жестокие пытки крестьян и дворовых или издевательства над женами и соседями. Это деспотическое самодурство могло проявляться более мирно, но от этого оказывалось еще тягостнее, пронизывало всю крепостную действительность, жило в каждой бытовой мелочи.

Дедушка Аксакова — темный дворянин XVIII века, но и спустя столетие ничего не изменилось во взгляде господ на своих крепостных рабов. Н.Е. Врангель вспоминал, как его отец, богатый и прекрасно образованный помещик, близкий ко двору Николая I, в память об умершей жене подарил ее сестре одну из горничных покойной. Но сына этой служанки, десятилетнего Ваську, оставил у себя. Однако вскоре свояченица попросила взять подаренную женщину обратно, потому что ей было жаль видеть, как мать горевала в разлуке со своим ребенком. Этот случай сначала вызвал у барона искреннее недоумение и только потом едва ли не впервые навел на размышления о том, что и у крепостных слуг могут быть человеческие чувства! Его сын пишет в своих мемуарах: «Отец призадумался. «Кто бы мог это подумать. Да, как-никак, а в сущности, тоже люди». И мальчика отдал матери…».

Любая жестокость физических расправ над крепостными в усадьбах самых лютых помещиков покажется менее ужасной перед этим искренним господским недоумением, перед отношением к живым людям, христианам — как к вещи или домашнему животному, которых можно продавать, дарить, разлучать с близкими, но именно не по злобе, а по убеждению в естественности и нормальности такого положения вещей.

Об этой необратимой нравственной испорченности, как сословном недуге всего российского дворянства, включая лучших его представителей, свидетельствуют те, кто жил в эпоху господства крепостного права и сам невольно оказывался соучастником худших его проявлений.

Татьяна Пассек вспоминала, как вскоре после своего замужества гостила в имении у дядюшки. При отъезде молодой четы великодушный дядя решил преподнести им приятный сюрприз: Вадиму, ее супругу, подарил отличную верховую лошадь по кличке «Персик» и… молодого башмачника. А самой племяннице — тысячу рублей серебром и, кроме того, двух крепостных девушек в услужение, предложив выбрать самой из всей многочисленной дворни. Много лет спустя Пассек писала об этом не только стыдясь, но еще более удивляясь себе самой и силе влияния на человека общественных привычек: «Все дворовые и горничные девушки были собраны в мою комнату, иных сопровождали матери с умоляющими взорами и заплаканными глазами… Дурная страница открывается в моих воспоминаниях, но и ее надобно внести в них. В этом сознании наказание и отрадное чувство примирения с собою через покаяние. Больше всех девушек мне понравилась единственная дочь у матери-вдовы, я указала на нее. Мать упала мне в ноги, девушка рыдала. Я их утешала, ласкала, дарила, обещала, что ей у меня будет жить лучше, чем в деревне — и девушку удержала, и это не казалось мне бесчеловечным! Так крепостное право, забираясь в сердца, портило чистейшие понятия, давая возможность удовлетворять прихоти».

Об этой части помещичьего дома и ее обитательницах М.Е. Салтыков-Щедрин сохранил впечатления из виденного в детстве в имении родителей: «Так называемая девичья положительно могла назваться убежищем скорби. По всему дому раздавался оттуда крик и гам, и неслись звуки, свидетельствовавшие о расходившейся барской руке. «Девка» была всегда на глазах, всегда под рукою и притом вполне безответна. Поэтому с ней окончательно не церемонились. Помимо барыни, ее теснили и барынины фаворитки. С утра до вечера она или неподвижно сидела наклоненная над пяльцами, или бегала сломя голову, исполняя барские приказания. Даже праздника у нее не было, потому что и в праздник требовалась услуга. И за всю эту муку она пользовалась названием дармоедки и была единственным существом, к которому, даже из расчета, ни в ком не пробуждалось сострадания.

— У меня полон дом дармоедок, — говаривала матушка, — а что в них проку, только хлеб едят!

И, высказавши этот суровый приговор, она была вполне убеждена, что устами ее говорит сама правда… У женской прислуги был еще бич, от которого хоть отчасти избавлялась мужская прислуга. Я разумею душные и вонючие помещения, в которых скучивались сенные девушки на ночь. И девичья, и прилегавшие к ней темные закоулки представляли ночью в полном смысле слова клоаку. За недостатком ларей, большинство спало вповалку на полу, так что нельзя было пройти через комнату, не наступив на кого-нибудь. Кажется, и дом был просторный, и места для всех вдоволь, но так в этом доме все жестоко сложилось, что на каждом шагу говорило о какой-то преднамеренной системе изнурения…».

Порядки, существовавшие в дворянских поместьях, были действительно весьма жестокими, но направлены они были не столько на изнурение, сколько на максимальную эксплуатацию труда подневольных людей. Для достижения этого не останавливались ни перед чем. Орловская помещица Неклюдова, например, своих швей и вышивальщиц привязывала косами к стульям, чтобы те не могли вставать из-за пялец и работали без перерыва. То же было и в других имениях: где-то рогатки одевали на шею, чтобы невольники не могли прилечь, где-то привязывали к шее шпанских мух для бодрости. По естественной нужде нельзя было самовольно отлучиться из девичьей или людской. Требовалось обратиться к специальному надзирателю, который набирал партию «охотников» и строем отводил к отхожему месту.

Жизнь и труд дворовых в барской усадьбе, напоминающие собой быт заключенных в колонии строгого режима, приносили иногда замечательные результаты в произведенной продукции, но калечили самих крепостных производителей. Писатель Терпигорев навсегда запомнил ослепших от непосильной работы белошвеек в имении своей бабушки: «— Вот… — проговорила бабушка.

Это нечто было удивительное! Это был пеньюар, весь вышитый гладью: дырочки, фестончики, городки, кружочки, цветочки — живого места, что называется, на нем не было — все вышито!.. Когда наконец восторги всех уже были выражены и бабушка приняла от всех дань одобрения, подобающую ей, матушка, наконец, спросила ее: — Ну а сколько же времени вышивали его? — Два года, мой друг… Двенадцать девок два года вышивали его… Три из них ослепли…

Горничные, державшие пеньюар, стояли и точно это до них нисколько ни малейше не касалось… Точно слепые были не из их рядов, не из них же набраны».

Контроль над личной жизнью своих дворовых являлся одной из главных бытовых забот помещиков. Заключался он не в воспитании или пробуждении в темных людях высоких чувств — это представлялось опасным и было совершенно немыслимо. Ограничивались введением в доме практически тюремного расписания. Тот же Лунин «поправлял» пороки у себя в доме тем, что попросту запирал после 10 часов вечера всех холостых дворовых мужчин в отдельную комнату на замок до утра.

Другим средством от разврата в усадьбе было «выслеживание девок». Салтыков-Щедрин рассказывал о том, как это происходило в поместье его матери: «Процедура выслеживать была омерзительна до последней степени. Устраивали засады, подстерегали по ночам, рылись в грязном белье и проч. И когда, наконец, улики были налицо, начинался целый ад.

Иногда, не дождавшись разрешения от бремени, виновную (как тогда говорили: «с кузовом») выдавали за крестьянина, непременно за бедного и притом вдовца с большим семейством. Словом сказать, трагедии самые несомненные совершались на каждом шагу, и никто и не подозревал, что это трагедия, а говорили резонно, что с «подлянками» иначе поступать нельзя. И мы, дети, были свидетелями этих трагедий и глядели на них не только без ужаса, но совершенно равнодушными глазами. Кажется, и мы не прочь были думать, что с «подлянками» иначе нельзя…».

В тех случаях, когда выследить не успевали, а беременной оказывалась дворовая девушка, которой по каким-то причинам дорожили в доме и отпускать не желали — тогда ребенка сразу после рождения отнимали у матери и отдавали на воспитание в чужую крестьянскую семью, причем старались при возможности отдать подальше, в другую деревню, а мать оставалась при господах и по-прежнему должна была служить им «верой и правдой».

В усадьбе нижегородского помещика Кошкарова существовали такие правила поведения для прислуги: весь дом у него был разделен на женскую и мужскую половину, границей между которыми служила гостиная. У дверей гостиной, ведущих в зал, стоял дежурный лакей, а около противоположных дверей — дежурная девушка. И ни один из них не смел ни прикаких обстоятельствах переступить заветной границы. В случае необходимости отдать новое распоряжение барина, касающееся мужской прислуги, девушка не могла приблизиться к порогу мужской половины, но должна была громко окликнуть дежурного и передать ему приказание. Что же касается женской половины, то она охранялась еще строже. Я. Неверов, ребенком живший в доме Кошкарова и лично наблюдавший причудливые порядки, царившие там, вспоминал, что не только дежурный лакей

или еще кто-нибудь из мужской прислуги, но даже сыновья Кошкарова или его гости-мужчины не могли пройти дальше дверей, которые охраняла дежурная девушка.

Сам престарелый барин внимательно следил за поведением своих слуг. И если вдруг ему казалось, что девушка слишком внимательно или «умильно» глядела в сторону дежурного лакея, или, отдав приказание, возвращалась на свое место раскрасневшись — это приводило Кошкарова в ярость. «Это значит, что ей «захотелось»», объяснял он и жестоко бил «подлянку» по лицу…

Несмотря ни на что, господские обыски и пощечины, конечно, оказывали мало влияния на нравы дворовых людей. Чем строже устанавливали для них правила, чем невыносимее становились обстоятельства их существования, тем с большей решимостью рабы нарушали запреты. Между обитателями тесной смрадной людской и надушенной господской гостиной существовало непреодолимое отчуждение, взаимная неприязнь и глухое раздражение, иногда прорывавшееся на свободу в виде жутких сцен насилия.

Принцип, который оправдывал господское насилие над крепостными женщинами, звучал так: «Должна идти, коли раба!» Принуждение к разврату было столь распространено в помещичьих усадьбах, что некоторые исследователи были склонны выделять из прочих крестьянских обязанностей отдельную повинность — своеобразную «барщину для женщин».

Один мемуарист рассказывал про своего знакомого помещика, что у себя в имении он был «настоящим петухом, а вся женская половина — от млада и до стара — его курами. Пойдет, бывало, поздно вечером по селу, остановится против какой-нибудь избы, посмотрит в окно и легонько постучит в стекло пальцем — и сию же минуту красивейшая из семьи выходит к нему…».

В других имениях насилие носило систематически упорядоченный характер. После окончания работ в поле господский слуга, из доверенных, отправляется ко двору того или иного крестьянина, в зависимости от заведенной «очереди», и уводит девушку — дочь или сноху, к барину на ночь. Причем по дороге заходит в соседнюю избу и объявляет там хозяину: «Завтра ступай пшеницу веять, а Арину (жену) посылай к барину»…

В.И. Семевский писал, что нередко все женское население какой-нибудь усадьбы насильно растлевалось для удовлетворения господской похоти. Некоторые помещики, не жившие у себя в имениях, а проводившие жизнь за границей или в столице, специально приезжали в свои владения только на короткое время для гнусных целей. В день приезда управляющий должен был предоставить помещику полный список всех подросших за время отстутствия господина крестьянских девушек, и тот забирал себе каждую из них на несколько дней: «когда список истощался, он уезжал в другие деревни, и вновь приезжал на следующий год».

Все это не было чем-то исключительным, из ряда вон выходящим, но, наоборот, носило характер обыденного явления, нисколько не осуждаемого в дворянской среде. А.И. Кошелев писал о своем соседе: «Поселился в селе Смыкове молодой помещик С., страстный охотник до женского пола и особенно до свеженьких девушек. Он иначе не позволял свадьбы, как по личном фактическом испытании достоинств невесты. Родители одной девушки не согласились на это условие. Он приказал привести к себе и девушку и ее родителей; приковал последних к стене и при них изнасильничал их дочь. Об этом много говорили в уезде, но предводитель дворянства не вышел из своего олимпийского спокойствия, и дело сошло с рук преблагополучно».

Не здесь ли проявляется во всей полноте «патриархальность» взаимоотношений дворян и их рабов, о которой так часто любят повторять авторы, склонные идеализировать образ крепостной эпохи?! Не открывают ли, напротив, эти и прочие бесчисленные свидетельства произвола и насилия принципиально иной, незнакомый и чужой образ России периода империи?! Это образ страны, в которой не «патриархальность», а угнетение собственного народа приобрело характер эффективной системы государственной политики. Так, К. Аксаков откровенно сообщал императору Александру II в своей записке о внутреннем положении в стране: «Образовалось иго государства над землею, и русская земля стала как бы завоеванною… Русский монарх получил значение деспота, а народ — значение раба-невольника в своей земле».

Приходится признать, что двести лет дворянского ига в истории России по своим осуществленным разрушительным последствиям на характер и нравственность народа, на цельность народной культуры и традиции превосходят любую потенциальную угрозу, исходившую когда-либо от внешенего неприятеля. Государственная власть и помещики поступали и ощущали себя как завоеватели в покоренной стране, отданной им «на поток и разграбление». Любые попытки крестьян пожаловаться на невыносимые притеснения со стороны владельцев согласно законам Российской империи подлежали наказанию, как бунт, и с «бунтовщиками» поступали соответственно законным предписаниям.

Причем воззрение на крепостных крестьян как на бесправных рабов оказалось столь сильно укорененным в сознании господствующего класса и правительства, что любое насилие над ними, и сексуальное в том числе, в большинстве случаев юридически не считалось преступлением. Например, крестьяне помещицы Кошелевой неоднократно жаловались на управляющего имением, который не только отягощал их работами сверх всякой меры, но и разлучал с женами, «имея с ними блудное соитие». Ответа из государственных органов не было, и доведенные до отчаяния люди самостоятельно управляющего «прибили». И здесь представители власти отреагировали мгновенно! Несмотря на то, что после произведенного расследования обвинения в адрес управляющего в насилии над крестьянками подтвердились, он не понес никакого наказания и остался в прежней должности с полной свободой поступать по-прежнему. Но крестьяне, напавшие на него, защищая честь своих жен, были выпороты и заключены в смирительный дом.

Вообще управляющие, назначаемые помещиками в свои имения, оказывались не менее жестокими и развратными, чем законные владельцы. Не имея уже совершенно никаких формальных обязательств перед крестьянами и не испытывая необходимости заботиться о будущих отношениях, эти господа, также часто из числа дворян, только бедных или вовсе беспоместных, получали над крепостными неограниченную власть. Для характеристики их поведения в усадьбах можно привести отрывок из письма дворянки к своему брату, в имении которого и владычествовал такой управляющий, правда, в этом случае — из немцев.

«Драгоценнейший и всею душою и сердцем почитаемый братец мой!.. Многие помещики наши весьма изрядные развратники: кроме законных жен, имеют наложниц из крепостных, устраивают у себя грязные дебоши, частенько порют своих крестьян, но не злобствуют на них в такой мере, не до такой грязи развращают их жен и детей… Все ваши крестьяне совершенно разорены, изнурены, вконец замучены и искалечены не кем другим, как вашим управителем, немцем Карлом, прозванным у нас «Карлою», который есть лютый зверь, мучитель… Сие нечистое животное растлил всех девок ваших деревень и требует к себе каждую смазливую невесту на первую ночь. Если же сие не понравится самой девке либо ее матери или жениху, и они осмелятся умолять его не трогать ее, то их всех, по заведенному порядку, наказывают плетью, а девке-невесте на неделю, а то и на две надевают на шею для помехи спанью рогатку. Рогатка замыкается, а ключ Карла прячет в свой карман. Мужику же, молодому мужу, выказавшему сопротивление тому, чтобы Карла растлил только что повенчанную с ним девку, обматывают вокруг шеи собачью цепь и укрепляют ее у ворот дома, того самого дома, в котором мы, единокровный и единоутробный братец мой, родились с вами…».

Впрочем, автор этого письма, хотя и отзывается нелицеприятно об образе жизни русских помещиков, все-таки склонна несколько возвышать их перед «нечистым животным Карлою». Изучение быта крепостной эпохи показывает, что это намерение вряд ли справедливо. В том циничном разврате, который демонстрировали по отношению к подневольным людям российские дворяне, с ними трудно было соперничать, и любому иноземцу оставалось только подражать «природным» господам.

Так, проведя несколько лет в кутежах и всевозможных удовольствиях, один гвардейский офицер К. вдруг обнаружил, что из всего немалого некогда состояния у него осталась одна-единственная деревенька, населенная несколькими десятками крестьянских «душ». Это неприятное открытие так повлияло на офицера и его образ жизни, что прежние друзья не могли узнать бывшего кутилу и собутыльника. Он стал избегать шумных сборищ, просиживал долгие часы за столом в кабинете, разбирая какие-то бумаги. Пропал однажды из Петербурга и только потом выяснилось, что он ездил в свое имение и провел там много времени.

Все решили, что славный гвардеец надумал превратиться в провинциального помещика и заняться сельским хозяйством. Однако вскоре стало известно, что К. распродал все мужское население усадьбы — одних на своз соседям, других в рекруты. В деревне остались только бабы, и друзьям К. было совершенно непонятно, как с такими силами он собирается вести хозяйство. Они не давали ему прохода с расспросами и наконец вынудили рассказать им свой план. Гвардеец сказал приятелям: «Как вам известно, я продал мужиков из своей деревни, там остались только женщины да хорошенькие девки. Мне только 25 лет, я очень крепок, еду я туда, как в гарем, и займусь заселением земли своей…

Через каких-нибудь десять лет я буду подлинным отцом нескольких сот своих крепостных, а через пятнадцать пущу их в продажу. Никакое коннозаводство не даст такой точной и верной прибыли».

Нравственное одичание русских помещиков доходило до крайней степени. В усадебном доме среди дворовых людей, ничем не отличаясь от слуг, жили внебрачные дети хозяина или его гостей и родственников, оставивших после своего посещения такую «память». Дворяне не находили ничего странного в том, что их собственные, хотя и незаконнорожденные, племянники и племянницы, двоюродные братья и сестры находятся на положении рабов, выполняют самую черную работу, подвергаются жестоким наказаниям, а при случае их и продавали на сторону.

Е. Водовозова описала, как в доме ее матери жила такая дворовая женщина — «она была плодом любви одного нашего родственника и красавицы-коровницы на нашем скотном дворе». Положение Минодоры, как ее звали, пока был жив отец мемуаристки, страстный любитель домашнего театра, было довольно сносным. Она воспитывалась с дочерьми хозяина, даже могла немного читать и говорить по-французски и принимала участие в домашних спектаклях. Мать Водовозовой, взявшая на себя управление имением после смерти мужа, завела совершенно иные порядки. Перемены тяжело отразились на судьбе Минодоры. Как на беду, девушка и хрупким сложением и изысканными манерами напоминала скорее благородную барышню, чем обычную дворовую «девку». Водовозова писала об этом: «То, что у нас ценили в ней прежде — ее прекрасные манеры и элегантность, необходимые для актрисы и для горничной в хорошем доме, — было теперь, по мнению матушки, нам не ко двору. Прежде Минодора никогда не делала никакой грязной работы, теперь ей приходилось все делать, и ее хрупкий, болезненный организм был для этого помехою: побежит через двор кого-нибудь позвать — кашель одолеет, принесет дров печку истопить — руки себе занозит, и они у нее распухнут. У матушки это все более вызывало пренебрежение к ней: она все с большим раздражением смотрела на элегантную Минодору. К тому же нужно заметить, что матушка вообще недолюбливала тонких, хрупких, бледнолицых созданий и предпочитала им краснощеких, здоровых и крепких женщин… В этой резкой перемене матушки к необыкновенно кроткой Минодоре, ничем не провинившейся перед нею, наверно, немалую роль играла вся ее внешность «воздушного созданья». И вот положение Минодоры в нашем доме становилось все более неприглядным: страх… и вечные простуды ухудшали ее слабое здоровье: она все сильнее кашляла, худела и бледнела. Выбегая на улицу по поручениям и в дождь и в холод, она опасалась накинуть даже платок, чтобы не подвергнуться попрекам за «барство»».

Наконец барыня, видя, что извлечь практическую пользу от такой слишком утонченной рабы не удастся, успокоилась на том, что продала свою крепостную родственницу вместе с ее мужем знакомым помещикам.

Если добропорядочная вдова, заботливая мать для своих дочерей, могла посупать так цинично и жестоко, то о нравах помещиков более решительных и отчаянных дает представление описание жизни в усадьбе генерала Льва Измайлова.

Информация о несчастном положении генеральской дворни сохранилась благодаря документам уголовного расследования, начатого в имении Измайлова после того, как стали известны происходившие там случаи несколько необыкновенного даже для того времени насилия и разврата.

Измайлов устраивал колоссальные попойки для дворян всей округи, на которые свозили для развлечения гостей принадлежащих ему крестьянских девушек и женщин. Генеральские слуги объезжали деревни и насильно забирали женщин прямо из домов. Однажды, затеяв такое «игрище» в своем сельце Жмурове, Измайлову показалось, что «девок» свезено недостаточно, и он отправил подводы за пополнением в соседнюю деревню. Но тамошние крестьяне неожиданно оказали сопротивление — своих баб не выдали и, кроме того, в темноте избили Измайловского «опричника» — Гуська.

Взбешенный генерал, не откладывая мести до утра, ночью во главе своей дворни и приживалов налетел на мятежную деревню. Раскидав по бревнам крестьянские избы и устроив пожар, помещик отправился на дальний покос, где ночевала большая часть населения деревни. Там ничего не подозревающих людей повязали и пересекли.

Встречая гостей у себя в усадьбе, генерал, по-своему понимая обязанности гостеприимного хозяина, непременно каждому на ночь предоставлял дворовую девушку для «прихотливых связей», как деликатно сказано в материалах следствия. Наиболее значительным посетителям генеральского дома по приказу помещика отдавались на растление совсем молодые девочки двенадцати-тринадцати лет.

В главной резиденции Измайлова, селе Хитровщине, рядом с усадебным домом располагалось два флигеля. В одном из них размещалась вотчинная канцелярия и арестантская, в другом — помещичий гарем. Комнаты в этом здании имели выход на улицу только через помещения, занимаемые собственно помещиком. На окнах стояли железные решетки.

Число наложниц Измайлова было постоянным и по его капризу всегда равнялось тридцати, хотя сам состав постоянно обновлялся. В гарем набирались нередко девочки 10–12 лет и некоторое время подрастали на глазах господина. Впоследствии участь их всех была более или менее одинакова — Любовь Каменская стала наложницей в 13 лет, Акулина Горохова в 14, Авдотья Чернышова на 16-м году.

Одна из затворниц генерала, Афросинья Хомякова, взятая в господский дом тринадцати лет от роду, рассказывала, как двое лакеев среди белого дня забрали ее из комнат, где она прислуживала дочерям Измайлова, и притащили едва не волоком к генералу, зажав рот и избивая по дороге, чтобы не сопротивлялась. С этого времени девушка была наложницей Измайлова несколько лет. Но когда она посмела просить разрешения повидаться с родственниками, за такую «дерзость» ее наказали пятидесятью ударами плети.

Содержание обитательниц генеральского гарема было чрезвычайно строгим. Для прогулки им предоставлялась возможность только ненадолго и под бдительным присмотром выходить в сад, примыкавший к флигелю, никогда не покидая его территории. Если случалось сопровождать своего господина в поездках, то девушек перевозили в наглухо закрытых фургонах. Они не имели права видеться даже с родителями, и всем вообще крестьянам и дворовым было строжайше запрещено проходить поблизости от здания гарема. Тех, кто не только что смел пройти под окнами невольниц, но и просто поклониться им издали — жестоко наказывали.

Быт генеральской усадьбы не просто строг и нравственно испорчен — он вызывающе, воинствующе развратен. Помещик пользуется физической доступностью подневольных женщин, но в первую очередь пытается растлить их внутренне, растоптать и разрушить духовные барьеры, и делает это с демоническим упорством. Беря в свой гарем двух крестьянок — родных сестер, Измайлов принуждает их вместе, на глазах друг у друга «переносить свой позор». А наказывает он своих наложниц не за действительные проступки, даже не за сопротивление его домогательствам, а за попытки противостоять духовному насилию. Авдотью Коноплеву он собственноручно избивает за «нежелание идти к столу барскому, когда барин говорил тут непристойные речи». Ольга Шелупенкова также была таскана за волосы за то, что не хотела слушать барские «неблагопристойные речи». А Марья Хомякова была высечена плетьми потому только, что «покраснела от срамных слов барина»…

Измайлов подвергал своих наложниц и более серьезным наказаниям. Их жестоко пороли кнутом, одевали на шею рогатку, ссылали на тяжелые работы и проч.

Нимфодору Хорошевскую, или, как Измайлов звал ее, Нимфу, он растлил, когда ей было менее 14 лет. Причем разгневавшись за что-то, он подверг девушку целому ряду жестоких наказаний: «сначала высекли ее плетью, потом арапником и в продолжение двух дней семь раз ее секли. После этих наказаний три месяца находилась она по прежнему в запертом гареме усадьбы, и во все это время была наложницей барина…» Наконец, ей обрили половину головы и сослали на поташный завод, где она провела в каторжной работе семь лет.

Князь Н.Г. Шаховской еще более изобретателен в мерах физического воздействия на своих артистов. Их секут розгами, порют плетьми, замыкают шею в рогатку или сажают на стул, укрепленный в стене железной цепью, и на шею одевают ошейник, принуждая просиживать так по нескольку дней почти без движения, без пищи и сна.

Господину не нравится игра главной героини, и он без раздумий, прямо в халате и ночном колпаке, выскакивает из-за кулис и бьет женщину наотмашь по лицу с истеричным торжествующим криком: «Я говорил, что поймаю тебя на этом! После представления ступай на конюшню за заслуженной наградой» И актриса, поморщившись на мгновение, немедленно принимает прежний гордый вид, необходимый по роли, и продолжает игру…

Столь же эмоционален другой барин — пензенский «театрал» Гладков-Буянов. С его творческой деятельностью имел возможность познакомиться князь Петр Вяземский, оставивший об этом незабываемом впечатлении несколько строк в своем дневнике. Гладков, по его словам, неудачную травлю на охоте вымещает на актерах и бьет их смертным боем. «В то время, как какой-нибудь герой в лице крепостного Гришки ревел на кого-нибудь из своих подданных, Гладков, нисколько не стесняясь, изрыгал громы на этого героя. «Дурак, скотина» — неслись из залы ругательства по адресу актеров». А вслед за тем темпераментный помещик не выдерживал, взбегал на сцену и устраивал там ручную расправу.

Другой барин входит в антракте за кулисы и делает замечание деликатно, отеческим тоном: «Ты, Саша, не совсем ловко выдержала свою роль: графиня должна держать себя с большим достоинством». И 15–20 минут антракта Саше доставались дорого, пишет мемуарист, «кучер порол ее с полным своим достоинством. Затем та же Саша должна была или играть в водевиле, или отплясывать в балете».

Розги, пощечины, пинки, рогатки и железные ошейники — таковы обычные меры взыскания и одновременно средства для воспитания талантов в дворянских помещичьих театрах. Жизнь крепостных артистов мало чем отличалась там от положения одушевленных кукол. Ими пользовались, они должны были развлекать и доставлять удовольствие. Но их можно было при желании безнаказанно сломать, покалечить или вовсе уничтожить. Однако существует точка зрения, что именно там, в этих заповедниках унижения человеческой личности, самодурства и жестокости рождалось русское театральное искусство, и уже по одному этому можно простить все недостатки «роста». Но — можно ли?!

Очевидец быта крепостников и их крепостных «кукол» писал в горьком удивлении: «Как ни стараешься, но никак не можешь представить себе, чтобы люди, да еще девицы, после розог, да еще вдобавок розог кучерских, забывая и боль и срам, могли мгновенно превращаться или в важных графинь, или прыгать, хохотать от всей души, любезничать, летать в балете, а между тем делать были должны и делали, потому что они опытом дознали, что если они не будут тотчас из-под розог вертеться, веселиться, хохотать, прыгать, то опять кучера… Они знают горьким опытом, что за малейший признак принужденности их будут сечь опять и сечь ужасно. Представить ясно такое положение невозможно, а однакож все это было… Как шарманщики палками и хлыстами заставляют плясать собак, так и помещики розгами и кнутьями заставляли смеяться и плясать людей…».

На этом фоне не только двусмысленно, но просто нелепо звучит следующий восторженный отзыв одного историка искусства о неожиданно вспыхнувшей страсти графа к П. Ковалевой: «Граф полюбил Парашу, найдя в ней ту «единственную», в поисках которой он так растрачивал себя»… И вправду Николай Петрович не берег себя на путях служения своим удовольствиям. Не берег и чести своих невольниц-актрис, разрушая их судьбы и даже не задумываясь об этом. И если Параша Ковалева могла считать себя вознагражденной за унижения неожиданным браком с барином, то остальных девушек, также, как она, насильно взятых «из добрых и честных семейств», ждали забвение или нищая старость приживалок в задних комнатах. Когда господину наскучивала их красота, он ссылал их на задворки своего великолепного дома питаться объедками или выдавал замуж «с кузовом» за первого попавшегося мужика, который ненавидел родившегося у него под крышей нахлебника-байстрюка и мрачно бил несчастную жену, виновную только в том, что она всю молодость прожила «нечестно», играя в барском «киятре», служа потехам господина, и не научилась доить корову, прясть и ткать.

Помещики менее состоятельные, чем Шереметев, не позволяли себе такого расточительного обращения с актрисами, на обучение которых было потрачено в свое время немало средств. Когда необходимость в их услугах для хозяина по каким-то причинам пропадала — «комедианток» продавали, выручая на этом неплохие деньги. В розницу продавать было выгоднее — цена за одну крепостную актрису могла подняться до 5000 рублей. Камергер Ржевский продавал свою труппу по отдельности, беря по 1000 рублей «за штуку». Но оптом выходило хотя и дешевле, зато быстрее — помещица Черткова, например, продала целый оркестр из 44 музыкантов всего за 37 000 рублей, причем, как указано в купчей, «с их жены, дети и семействы, а всево навсево с мелочью 98 человек… Из них 64 мужска и 34 женска полу, в том числе старики, дети, музыкальные инструменты, пиэсы и прочил принадлежности».

Торговля людьми в России с начала XVIII и до середины XIX столетий была совершенно обыкновенным делом. Владельцы продавали крепостных крестьян точно так же, как любое другое имущество, давая объявления об этом в газетах или приводя свой живой товар на рынки. Читатель «Московских ведомостей» встречал на страницах такие объявления: «Продаются за излишеством дворовые люди: сапожник 22 лет, жена ж его прачка. Цена оному 500 рублей. Другой рещик 20 лет с женою, а жена его хорошая прачка, также и белье шьет хорошо. И цена оному 400 рублей. Видеть их могут на Остоженке, под № 309… Продаются шесть серых молодых лошадей легких пород, хорошо выезжанных в хомутах, которым последняя цена 1200 рублей. Видеть их можно на Малой Никитской в приходе Старого Вознесения…».

Николай Тургенев писал о публичной торговле крепостными, что «торг сей простирался до того, что даже в Санкт-Петербург привозили людей целыми барками для продажи». Кроме петербургского крупные невольничьи рынки существовали в Москве, Нижнем Новгороде, Самаре. Один старый дворовый рассказывал незадолго перед крестьянской реформой: «Бывало, наша барыня отберет парней да девок человек тридцать, мы посажаем их на тройки, да и повезем на Урюпинскую ярмарку продавать. Сделаем там, на ярмарке, палатку, да и продаем их. Больше все покупали армяне… Каждый год мы возили. Уж сколько вою бывало на селе, как начнет барыня собираться в Урюпино»…

Основа крепостных взаимоотношений между господином и зависимым крестьянством предполагает нерасторжимую связь земледельца с возделываемым участком. Возможность продажи крестьянина без земли и с разделением семейства — бесспорное свидетельство уже не крепостной зависимости, а рабского состояния. И действительно, к этому времени — к двадцатым годам XIX века — систему социальных отношений в России все единогласно, от чиновников до вольнодумцев, признавали рабством.

Замечательно, что такое положение собственного народа, находящегося в жестоком рабстве и безрезультатно взывающего к монаршей милости, не мешало императору Николаю I деятельно заботиться о положении чернокожих невольников в Северной Америке. В 1842 году выходит указ, грозивший наказанием тем из российских подданных, которые осмелятся участвовать в торговле неграми… Кроме того, император великодушно даровал свободу всякому чернокожему рабу, которому доведется ступить на российскую землю.

Такое решительное выступление в защиту невольников на другом континенте, в то время как в собственной стране процветает рабство, казалось двусмысленным и труднообъяснимым. Этот странный указ, естественно, вызвал сильное недоумение в российском обществе. Поскольку торговать неграми в России мало кому доводилось, стали подумывать — не намек ли это на скорое освобождение крепостных?! Общую растерянность того времени замечательно передал М.А. Фонвизин: «Недавно правительство, увлекшись тем же духом подражания и европеизмом, решилось приступить к союзу с Англией и Францией для прекращения ненавистного торга неграми. Это, конечно, случилось в минуту забвения, что в России производится в большом размере столько же ненавистная и еще более преступная торговля нашими соотечественниками, христианами, которых под названием ревизских душ, покупают и продают явно, и присутственные места совершают акты продажи».

А. Герцен был более резок в своей оценке этого николаевского указа: «Отчего же надобно непременно быть черным, чтоб быть человеком в глазах белого царя? Или отчего он не произведет всех крепостных в негры?».

Эти, как представляется, справедливые вопросы остались без ответа со стороны императора. Но сравнение положения крепостных крестьян и североамериканских невольников стало популярным в России, особенно после выхода книги Г. Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома» в 1853 году.

Некоторые фрагменты этой книги буквально совпадали с реальностью крепостной России, с той только разницей, что вместо русских крестьян там продавали, разлучали с близкими по произволу господина и держали в колодках африканских рабов. Книга была пронизана обличением несправедливости и осуждением рабства, и стала чрезвычайно популярной у… россиских помещиков. Ее читали друг другу вслух в гостиных, возмущаясь жестокостью плантаторов, сочувствуя участи негров и совершенно забыв, что русский автор уже написал нечто подобное о рабской жизни своих соотечественников. Таковы причуды человеческой психологии.

В 1760 году императрица Елизавета даровала право дворянам ссылать неугодных им людей «за предерзостные поступки» в Сибирь на поселение. За каждого сосланного помещику выдавалась рекрутская квитанция. Помещик не имел права только разлучать ссылаемого с женой, хотя это правило часто нарушалось при попустительстве властей. Детей ссылаемого владелец мог оставить у себя уже на законном основании, но в том случае, если он находил по каким-то причинам удобным для себя отправить в Сибирь и детей вместе с родителями, он получал из казны денежное вознаграждение за каждого высланного ребенка.

Помещикам предписывалось снабжать ссылаемых денежными средствами, из которых им должны были выдаваться «кормовые», а остальное тратиться на долгую и трудную дорогу. Но дворяне постоянно пренебрегали этими требованиями, затягивая выплаты необходимых сумм, а то немногое, что все же поступало от них, немедленно разворовывалось чиновниками и надзирателями.

Ссыльных обычно отправляли речным путем до Самары, а уже оттуда пешим строем в Сибирь. До места назначения доходила едва только 1/4 часть от общего числа отправлявшихся в дорогу из Центральной России. Многие умирали еще во время речного пути. Причиной тому было чрезвычайно жестокое обращение надсмотрщиков: для предотвращения побегов людей запирали в тесные трюмы, где в антисанитарных условиях быстро распространялись болезни.

Для женщин с грудными детьми полагалось предоставлять подводы, но и это условие редко исполнялось на практике. Новгородский губернатор Сиверс, один из немногих, кто имел смелость указывать на вопиющую несправедливость и очевидный вред этого закона, писал императрице, что, вследствие данной дворянству очередной привилегии произвольно отправлять в ссылку людей, постоянно совершаются самые возмутительные дела. Некоторые помещики всех, кто не годится в рекруты вследствие малого роста, здоровья или других недостатков, отправляли в ссылку в зачет ближайшего рекрутского набора, а зачетные квитанции продавали.

Помещики специально изыскивали возможность купить на аукционе или другим способом престарелых или обладающих физическими недостатками крестьян по дешевым ценам с тем, чтобы немедленно затем сослать их «за предерзостные поступки» и получить вожделенные рекрутские квитанции.

Право ссылать в Сибирь и получать за сосланных деньги, избавляясь в то же время от старых и больных слуг, и в самом деле казалось многим помещикам выгодным средством улучшить свое благосостояние. Судьба сосланных мало тревожила их бывших владельцев. В то же время тяжелое путешествие пешком, в дождь и холод, занимавшее от полутора до двух лет, почти впроголодь — уносило жизни и без того ослабленных людей. Трупы умерших, среди которых было большинство женщин, стариков и детей, зарывали при дороге и двигались дальше. Но жизнь тех, кто добрался до места ссылки, также была нелегкой. Академик П. Паллас, побывавший в таких поселениях под Томском, писал: «Я видел больных, увечных, безумных… и значительное число старых и поседелых людей… Еще менее можно оправдать то, что бесчеловечные и корыстолюбивые помещики отрывают многих пожилых отцов от их многочисленных семей, даже от их жен, и одиноких отсылают в эту злополучную страну… Многие из них со слезами говорили мне, как тоскуют они об оставленных детях». Сибирский губернатор также обеспокоенно докладывал в сенат, что присылаемые помещичьи люди оказываются старыми и дряхлыми, многие с обмороженными конечностями и прочими увечьями, полученными в пути.

Ежегодно в Сибирь по воле помещиков отправлялись тысячи людей. Но для тех, кто оставался в имении, были предусмотрены свои способы «взыскания». Порка получила столь широкое распространение, что вряд ли можно было отыскать в России хотя бы одного не высеченного крепостного крестьянина. В первой половине XVIII столетия в ходу для наказания были плети, кучерские кнуты и батоги. Впоследствии секли обыкновенно розгами, поскольку, как высказался один помещик, «батожье есть такое наказание, от которого многие могут сделаться чахоточными и увечными», а розгами можно наказывать без столь сильного вреда здоровью, «как отец своих детей».

Правда, «отеческое» наказание розгами, как правило, исчислялось тысячами ударов и доходило до 15 000 — 20 000! Понятно, что бесследно для здоровья такая чудовищная расправа пройти не могла. И на этот случай были предусмотрены свои меры. В сохранившемся документе из усадебного архива помещик распоряжается: «Впредь ежели кто из людей наших высечется… а розгами дано будет 17 000, таковым более одной недели лежать не давать, а которым дано будет розгами по 10 000 — таковым более полунедели лежать не давать же…».

Тяжесть наказания крепостных зависела исключительно от воли помещика. Большинство предпочитало в этом случае действовать в зависимости от своего настроения, но некоторые господа составляли подробные карательные инструкции, содержание которых доводилось до сведения всего населения дворянской вотчины. В этих документах предусматривались всевозможные проступки и здесь же определялась степень наказания. В инструкции, составленной лично фельдмаршалом Румянцевым для своих обширных имений, в перечне «взысканий» находятся и денежный штраф от нескольких копеек до десятков рублей, и возмещение испорченного или украденного господского имущества в двойном размере, конфискация крестьянского имущества, а также заключение в темницу на цепь, отдача в рекруты и, конечно, батоги и плети. Причем в данном случае не указано точное число ударов, но встречаются примечания вроде: «высечь жестоко». За оскорбление чужого помещика предписывалось наказывать обидчика при оскорбленном до тех пор, пока дворянин не сочтет себя удовлетворенным.

То, что шокировало иностранцев, казалось обычным, естественным и необходимым русским помещикам. Шарль Массон писал: «Я уже отмечал, как возмутительно в России обращение с людьми. Присутствовать хотя бы при наказаниях, которым часто подвергаются рабы, и выдержать это без ужаса и негодования можно только в том случае, если чувствительность уже притупилась и сердце окаменело от жестоких зрелищ… Я сам бывал свидетелем, как хозяин во время обеда за легкий проступок холодно приказывал, как нечто обычное, отсчитать лакею сто палочных ударов. Провинившегося сейчас же уводят на двор или просто в переднюю, и наказание приводится в исполнение».

Эта холодная отстраненность при назначении наказаний — характерная черта господского отношения к своим крепостным, начавшая распространяться в 19-м веке, да и то среди ограниченного крута помещиков, демонстративно порывавших с диковатой грубостью, которой не брезговали ли при расправах их деды и прадеды. Д. Благово записал рассказ со слов старой дворовой женщины про привычки своей бабушки, Евпраксии Васильевны: «Генеральша была очень строга и строптива; бывало, как изволят на кого из нас прогневаться, тотчас и изволят снять с ножки башмачок и живо отшлепают. Как накажут, так и поклонишься в ножки и скажешь: «Простите, государыня, виновата, не гневайтесь». А она-то: «Ну пошла, дура, вперед не делай». А коли кто не повинится, она и еще побьет…».

Так запросто расправлялась со своими слугами дворянка XVIII века. Эта Евпраксия Васильевна была родной дочерью российского историка В.Н. Татищева, и сама прекрасно образована, начитана, свободно владела иностранными языками и слыла барыней «не злой»…

Один мемуарист описывает, как во время выступления перед гостями крепостного хора певчих хозяин вдруг поморщился — ему показалось, что один из теноров немного сфальшивил, и он протяжным голосом, с ласковой почти укоризной воскликнул: «Ах, Фединька!» Тенор после этого возгласа попятился назад и вскоре вовсе вышел из залы. Минут через 15 он вернулся на свое место и продолжил пение. На вопрос о том, куда ходил «Фединька», лакей невозмутимо отвечал, что на конюшню, где ему и всыпали 25 «горячих». Изумленный гость, знавший этого помещика как человека самого добродушного и нежного обращения, невольно спросил: «Ну а если кто ошибется два и три раза? — Так что ж, — отвечал лакей, — разве у барина лесу на розги недостанет? Отпорят и два и три раза. У нас и барин и управляющие люди добрые, лесу для нас не жалеют. — Но ведь барин не видит, можно и не сечь, — продолжал свои расспросы мемуарист. — Нет, у нас этого не бывает. И кучера и розги для нас всегда готовы, и там сидит такой иуда, что он от себя еще прибавит, не то чтоб убавить. А чтобы вовсе не сечь? Да барин насмерть запорет всех!».

Подобно тому, как это было принято на рабовладельческой плантации, в богатой барской усадьбе существовал целый штат надсмотрщиков, постоянно ходивших с пучками розог за поясом, и в обязанности которых входило чинить расправу в любом месте и в любое время, когда это потребуется. Даже на охоту и в гости отправлялись не иначе как с запасом розог, редко остававшихся без использования. Причем и сами палачи могли тут же подвергнуться наказанию: по признанию одного такого крепостного «малюты», у него «почти в том только время проходило, что он или других сек, или его секли»…

Пороли за любую оплошность — действительную или только мнимую вину — за неряшливость или за щегольство, за громкий смех или за якобы мрачный взгляд, за опрокинутую нечаянно солонку или за разбитое блюдце.

Любивший образцовый порядок генерал Измайлов распорядился однажды перепороть всех своих псарей на охоте за то, что у мальчишки-псаренка слетел с головы картуз. А в другой раз барский «казак» был трижды за один день выпорот: сначала за то, что его лошадь коснулась хвостом до колеса господской кареты, затем за то, что допустил свору собак слишком близко к лошадям, отчего возникла опасность, что собаки могли покалечиться, и, наконец, за то, что, после двойной экзекуции, не заметил притаившегося в поле зайца.

Пороли поодиночке и целыми партиями, по нескольку раз в день или по нескольку дней кряду, или сажали на цепь, от которой освобождали только для того, чтобы заново высечь. От ежедневной порки гнили спины, люди сходили с ума.

Чем богаче был помещик, тем больше возможностей было у него для наложения «взысканий». Пороли иногда население целого села или всю дворню от мала до велика. Подобные показательные порки регулярно практиковались некоторыми дворянами, потому что здесь особенно зримо проявлялась неограниченная власть господина над его рабами и вотчинами. Бедным помещикам оставалось только искренне завидовать такой возможности для их состоятельных собратьев насладиться всеми преимуществами принадлежности к привилегированному сословию. «Какой вы счастливый, Михаил Петрович, — говорил однажды мелкопоместный богатому помещику, который… только что велел выпороть поголовно всех крестьян одной своей деревеньки, — выпорете этих идолов, — хоть душу отведете. А ведь у меня один уже «в бегах», осталось всего четверо, и пороть-то боюсь, чтобы все не разбежались…».

«Я отлично помню эти тенистые сады с липовыми и кленовыми аллеями, террасы, обсаженные сиренью, на которых при свете ламп за самоваром читались «Рыбаки» и «Дворянское гнездо» и т. д. и с которых пришедшему за распоряжением на завтрашний день старосте тут же отдавались приказания (что поделаешь с нашим народом!) «взыскать» с Егорки или Марфушки», — вспоминал писатель С. Терпигорев о современном его детству быте обычной дворянской усадьбы середины XIX века. Особенностью этого быта было то, что проявления крайней жестокости в нем нередко соседствовали с прекрасной образованностью, чадолюбием, набожностью и хлебосольным гостеприимством русских помещиков. Запарывали насмерть крестьян, почитывали на досуге «Евгения Онегина» или томик Тургенева и потчевали гостей домашними наливками одни и те же люди.

Андрей Болотов неоднократно приводит возмущающие его примеры жестокого обращения господ со своими слугами. Но при этом описывает собственные поступки в этом же роде, по-видимому не замечая, насколько бесчеловечными они оказываются. Болотов признается, что его раздражал старик столяр, имевший слабость к вину. Для восстановления порядка он решил прибегнуть к таким мерам: «посекши его немного, посадил я его в цепь, в намерении дать ему посидеть в ней несколько дней и потом повторять сечение понемногу несколько раз, дабы оно было ему тем чувствительнее, а для меня менее опасно, ибо я никогда не любил драться слишком много… и если кого и секал… то секал очень умеренно, и отнюдь не тираническим образом, как другие».

Насколько действительно умеренными были «взыскания» в поместье Болотова, можно судить по тому, что, когда старику столяру в следующий раз грозило наказание, он не стал его дожидаться и удавился, боясь, по словам самого мемуариста, «чтоб ему не было какого истязания»… При этом Болотов с осуждением и, похоже, с искренним недоумением пишет о том, что сыновья этого старика, прежде исправные слуги, после гибели отца «сделались сущими извергами» и не только стали оказывать ему грубости, но «даже дошли до такого безумия», что один кричал, будто хочет схватить нож и пропороть Болотову живот, а там и себя по горлу; а другой, и в правду схватив нож, хотел будто бы зарезаться — «словом, они оказались сущими злодеями, бунтовщиками и извергами», — заключает просвещенный помещик с полным осознанием своей правоты. Этот маленький мятеж был подавлен очень быстро: братьев посадили на цепь и, продержав на ней впроголодь две недели, добились от них полного раскаяния.

Постоянные наказания зависимых людей, поначалу оправдываемые необходимостью — их леностью, грубостью и т. д., незаметно превращались для господ в потребность, приобретали вид психологической зависимости, или даже своего рода душевного расстройства. Известный русский актер, М.С. Щепкин, был в детстве крепостным человеком графа Волькенштейна. В своих записках о прошлом он оставил яркое описание одной помещицы, часто наезжавшей в гости к его госпоже. Она страдала приступами беспричинной тоски, которую научилась очень своеобразно лечить — давая пощечины своим дворовым девушкам. После рукоприкладства к ней возвращалось хорошее настроение и доброе расположение духа. Но однажды она приехала к графине Волькенштейн в совершенном отчаянии, утверждая, что ее «девка» Машка хочет ее в гроб положить: «Не могу найти случая дать ей пощечину, — возмущалась расстроенная дворянка. — Уж я нарочно задавала ей разные поручения: все сделает и выполнит так, что не к чему придраться… Она, правду сказать, чудная девка и по работе, и по нравственности, да за что же я страдаю: ведь от пощечины она бы не умерла!..» Дня через два приезжает Марья Александровна веселая… смеется и плачет от радости. «— Графинюшка, сегодня Машке две пощечины дала! — Графиня спросила: — За что, разве она нашалила? — Нет, за ней этого не бывает, но вы знаете, что у меня кружевная фабрика, а она кружевница; так я ей такой урок задала, что не хватит человеческой силы, чтоб его выполнить…».

Такой разговор происходил в воскресенье, а во вторник Марья Александровна приезжает к графине расстроенная и, входя на порог, даже не поздоровавшись с хозяйкой, кричит, что «девка» Машка непременно хочет ее уморить: «— Как же, графиня, представьте себе, вчера такой же урок задала — что же? Мерзавка не спала, не ела, а выполнила, и все только чтобы досадить мне! Это меня так рассердило, что я не стерпела и с досады дала ей три пощечины; спасибо, нашла причину: а, мерзавка! говорю ей, значит, ты и третьего дня могла выполнить, а по лености и из желания сделать неприятность не выполнила, так вот же тебе! И вместо двух дала три пощечины, а со всем тем не могу до сих пор прийти в себя, и странное дело: обыкновенное средство употребила, а страдания не прекращаются!..

По отъезде этой дамы графиня стала сожалеть об ней…».

«Нет дома, в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки»!.. — это собственное утверждение императрицы Екатерины II достаточно выразительно характеризует жестокость и степень распространенности физических наказаний крепостных людей в Российской империи. Виды «взысканий» действительно были весьма разнообразны, в них нашла свое выражение извращенная и садистская фантазия душевладельцев, возродивших в России XVIII–XIX столетий практику самых лютых средневековых пыток.

Некоторые помещики обставляли процесс наказаний с театральной торжественностью, устраивали целые судебные процессы. Богач-помещик времен Екатерины, Николай Струйский, поэт-любитель, женатый на красавице, запечатленной кистью Рокотова и воспетой в стихах Н. Заболоцкого, кроме поэзии имел страсть к исполнению должности прокурора. Не сумев реализовать ее в общественной жизни, Струйский перенес ее в жизнь частную. В.О. Ключевский писал об этом: «Любитель муз был еще великий юрист и завел у себя в деревне юриспруденцию по всем правилам европейской юридической науки. Он сам судил своих мужиков, составлял обвинительные акты… но, что всего хуже, вся эта цивилизованная судебная процедура была соединена с… варварским следственным средством — пыткой; подвалы в доме Струйского были наполнены орудиями пытки».

Впрочем, большинство дворян расправлялось с крепостными людьми без всякого стремления обставить этот процесс театральными декорациями и, тем более, придать ему внешнее изящество. Расправа, немедленная и жестокая, в том числе смертельная, следует часто без всякого повода, просто если господину пришла охота сорвать зло на некстати подвернувшемся «хаме». Так, помещик Алексей Лопухин собственноручно избивает обратившегося к нему с какой-то просьбой пожилого крестьянина, нанеся ему около сотни палочных ударов, отчего у старика пошла горлом кровь и он умер тут же, на господском дворе, на глазах у своих сыновей.

Тверская помещица Горина, подозревая крестьянку в краже сала, велела высечь ее, от чего та, будучи беременной, спустя четыре дня выкинула мертвого младенца, а через две недели умерла. Курский помещик Солодилов, пьяным и в сопровождении дворовых девушек, пришел ночью в людскую избу и принялся избивать крестьянина Гончарова, обвиняя его в притворстве и подготовке побега. Бил всем, что пришлось под руку, в том числе ружейным дулом в живот. После этого едва живому крестьянину велел целовать себе руку и спрашивал, не болит ли у него живот. Гончаров ответил, что перестал болеть. Тогда барин усадил его рядом с собой и велел поднести ему водки, после чего отпустил спать. Ночью Гончаров умер. Когда об этом донесли помещику, он добродушно заметил: «вечная ему память, Бог с ним: он нам работал!» Чиновник Родионов, добиваясь от своей 14-летней крепостной девочки признания в краже денег, несколько раз жестоко сек ее розгами и плетью, затем привязал к скамье и снова высек, после чего прижигал ей спину зажженными прутьями и одновременно с этим бил ремнями из засушенной воловьей шкуры и, наконец, бросил истерзанную девочку в холодный чулан. Через две недели она умерла, и врачом при осмотре тела были подтверждены «жестокие обжоги».

Подобных случаев — множество, они происходили постоянно на протяжении всего времени существования крепостного права. Описанные выше выборочные происшествия стали известны только потому, что по ряду причин на них было обращено внимание полицейских органов, но, как писал А. Повалишин: «Возбуждаемые дела о жестоком обращении помещиков со своими крестьянами не дают вполне точного представления о действительности: много совершалось такого, что навсегда останется для нас под покровом вечной непроницаемой тайны».

Но и расследования тех преступлений, которые становились известны полиции, или, скорее, по которым вынуждены были начать следствие, только в редких случаях заканчивались обвинением или наказанием для «благородного» преступника. Вся местная власть, включая полицейских чиновников, была из дворян или контролировалась дворянством. А.И. Кошелев, избранный в предводители уездного дворянства, в своих воспоминаниях передавал о том, как понималась помещиками сословная этика. Один из них обращался с крестьянами столь жестоко, что вынудил Кошелева сделать ему внушение о необходимости изменить образ управления крепостными людьми под угрозой карательных мер. Кошелев пишет: «Он крайне этим обиделся и изумился, что предводитель дворянства вздумал вмешиваться в его домашние дела, и сказал мне, что давно живет в уезде, что никогда ни один предводитель не позволял себе подобных внушений, и что он хорошо знает свои права… и что о моих действиях, клонящихся к возмущению крепостных людей, он считает долгом донести высшему начальству». Этот помещик исполнил свою угрозу и действительно выехал в Рязань с жалобой губернскому предводителю дворянства, который, к его удовольствию, нашел поступок Кошелева «не согласным с настоящими дворянскими чувствами и понятиями».

Некоторые исследователи истории крепостного права недоумевали от того, как хотя бы соображения собственной выгоды не останавливали помещиков от жестоких расправ, в результате которых их «имущество» — крепостные крестьяне — получали увечья или гибли? Но также можно было задаваться вопросом о том, разве не жаль им было тратить значительные средства на предметы роскоши или развлечения, если вместо этого они могли с успехом пустить их в дело и получить прибыль? Многие дворяне, чье нравственное чувство было испорчено извращенными социальными отношениями, относились к своей власти над чужими телами и жизнями как к дорогому удовольствию, за которое готовы были не скупясь платить и даже временами рисковать. Примечательно признание пьяного князя Гагарина над телом Андреева, что убийство его отца обошлось помещику в 5000 рублей, а в этот раз ему не жалко и всего состояния.

Жестокие наказания и пытки становились для многих душевладельцев настоящей психологической потребностью, а чувство безнаказанности приводило порой к жутким эксцессам. Например, по сообщению полицейского чиновника, одна помещица Минской губернии «в припадке ярости допускала разные неистовства, как-то: кусала своих людей, душила их руками, накладывала на шею железные цепи, поливала за шею кипяток, принуждала есть дохлые пиявицы, жгла тело раскаленным железом… сверх того одна из дворовых девушек, быв подвергаема ежедневно наказанию розгами от 50 до 200 ударов, лишилась наконец жизни и тело сей несчастной сокрыто было господами в леднике, где при помощи кучера они разрубили оное топором на три части, потом ночью варили тело в котле в продолжение трех часов для того, чтобы отдать на съедение собакам и свиньям; и наконец, чтобы оставшиеся кости не могли послужить к изобличению преступления, отнесли куски тела в лес, сожгли оные на дровяном костре».

Все описанное может навести на мысль, что перед нами действия ненормальных, душевнобольных людей. Отчасти это и так, пожалуй, но вот что писал о подобных случаях В.И. Семевский: «Любопытно только, что и само помешательство принимает оригинальные формы, смотря по тому или другому строю общества, в данном случае основанном на рабстве. История крепостного права представляет весьма важные данные для создания науки общественной патологии».

Создателем и последовательным охранителем системы крепостного права в России была государственная власть в лице верховных правителей и их ближайшего окружения, но еще примечательнее, что эта же высшая власть сама признавала несправедливость защищаемых ею порядков. Императрица Екатерина II в конце 60-х годов XVIII столетия в одном из писем, адресованных генерал-прокурору Сената князю А.А. Вяземскому, прямо называет господство помещиков над крестьянами «несносным и жестоким игом». Спустя еще полвека шеф корпуса жандармов граф Бенкендорф в докладе на имя Николая I писал, что «во всей России только народ-победитель, русские крестьяне, находятся в состоянии рабства; все остальные: финны, татары, эсты, латыши, мордва, чуваши и т. д. — свободны»!..

Но эти признания не имели за собой почти никакого практического следствия для облегчения положения крепостных людей, и тем приходилось самостоятельно искать пути к избавлению. Одним их самых распространенных способов освободиться от «несносного ига» было бегство. Трудно было отыскать имение, в котором не числились бы в бегах хотя бы несколько крестьян, а из некоторых усадеб убегали едва ли не поголовно. Чаще крестьяне собирались вместе по несколько семей из одной или соседних деревень, забирали без остатка все имущество и уходили прочь. Скрывались в лесах, избегали встречных, терпели всякую нужду, но упорно пробивались к границам империи, чтобы в чужой стороне обрести наконец свободу. Уходили куда глаза глядят, только бы подальше от дворянского и полицейского ярма: на Дон, на Кавказ, на Урал и в Сибирь, в приволжские леса и степи, в Новороссию, в Астрахань… Из центральных и западных губерний помногу перебегали в Польшу. Иногда эти переселения приобретали вид настоящих массовых миграций: так например, в 1766 году из вотчины князей Трубецких в Петербургской губернии сбежали пять семейств. Скоро они соединились с крестьянами помещика Ганнибала числом более 350 человек и в таком составе вместе отправились в Польшу, гоня перед собой скот и телеги со скарбом. По жалобам помещиков, из имений только одной Смоленской губернии в польские пределы за несколько лет ушло свыше 50 000 крестьян.

Там выходцев из России охотно принимали. По сравнению с притеснениями, которые они терпели на родине, в Польше, по словам самих беглых, отягощений никаких для них нет: «знают только заплатить за грунт и панскую работу, а в прочем-де во всем вольны», не было ни рекрутских наборов, ни множества разорительных казенных повинностей, ни помещичьего произвола.

Ловить беглых оказывалось затруднительно, что объяснялось значительной протяженностью границ и малочисленностью пограничных застав — они отстояли друг от друга на много верст и насчитывали каждая всего по несколько солдат, часто весьма немолодых ветеранов. Эти заставы не могли остановить передвижение отчаявшихся людей, стремящихся к воле и прекрасно знающих, что в случае возвращения обратно их ждет свирепая расправа. Вдобавок нередко случалось, что и сами солдаты присоединялись к беглецам и уходили на чужбину в поисках лучшей доли.

И все же правительство, идя навстречу жалобам помещиков, разорявшихся от постоянных крестьянских побегов, попробовало воздействовать жесткими карательными средствами. Усилили заставы, пойманных пороли кнутом за казенный счет, потом отправляли в усадьбу к помещику, где их снова секли, сажали на цепь, отдавали в рекруты — но скоро убедились, что эти меры приводят только к тому, что число побегов неуклонно возрастает с каждым годом и с каждым новым суровым указом.

Ожесточенность с обеих сторон приводила к тому, что в приграничных местностях случались настоящие сражения. Дворяне самостоятельно организовывали карательные экспедиции, которые пересекали рубежи Польши и других стран, вылавливали беглецов и возвращали их обратно. В свою очередь крестьяне, вырвавшись на свободу, не считали тем самым свои счеты с бывшим отечеством и господами поконченными — собирали вооруженные отряды, возвращались обратно и громили дворянские усадьбы, расположенные недалеко от границы. В.И. Семевский ссылается, в частности, на свидетельство псковских помещиков, жаловавшихся правительству, что под страхом смерти от беглых крестьян вынуждены уезжать из собственных поместий.

Вообще самоубийства среди крепостных людей не были очень редкими — и в них, кроме стремления отчаявшихся людей хотя бы ценой своей жизни избавиться от рабства, своего рода бегства в небытие, отчетливо пролядывает и активное начало — это было одним из способов протеста против притеснений господ и насилия над человеческой личностью. А. Кошелев рассказывает о случае, произошедшем с одним помещиком, так жестоко притеснявшим своих крестьян, что, по словам рассказчика, «житье людям было ужасное». Барина, которого к тому времени разбил паралич, как-то зимой вез кучер в санях через лес. Вдруг он остановил коня, слез с облучка и сказал насторожившемуся перепуганному помещику, уже наслышанному об убийствах дворян их дворовыми: «Нет, ваше высокоблагородие, жить у вас больше мне невмоготу». Затем снял вожжи, сделал петлю и, перекинувши на толстый сук дерева, покончил свою жизнь. Как Ч. был разбит параличом, то ему предстояло замерзнуть в лесу, но лошадь сама привезла его домой. Ч. сам это рассказывал в доказательство «глупости и грубости простого народа».

Безвыходное положение крепостных людей, оставшихся без всякой защиты государства перед проявлениями крайней жестокости, или, говоря языком казенных документов того времени, «неумеренной взыскательности» помещиков, приводило к последствиям, которые тревожили правительство еще сильнее крестьянских побегов, и тем более самоубийств. Покушения крестьян на убийство своих господ, грабежи и поджоги усадеб были так часты, что создавали ощущение неутихающей партизанской войны.

Это и была настоящая война, продолжавшаяся в России в течение всей эпохи существования крепостного права. Один современник писал о положении в России, что «граждане одной державы, как будто два иноплеменные народа, ведут между собою беспрерывную брань», а полицейские донесения из губерний и уездов напоминали собой фронтовые сводки о боевых потерях. Вот, например, совершенно типичный отрывок из доклада жандармского офицера на «высочайшее» имя за 1845 год: «В продолжение минувшего года: убито крестьянами 8 помещиков и 9 управителей, безуспешных покушений к тому обнаружено 12… Кроме того, в 11 имениях открыты зажигательства крестьянами домов своих владельцев… Жестокости владельцев над своими крестьянами обнаружены в 9 имениях; 24 помещика и 70 управителей уличены в смертельном наказании крестьян. Число умерших оттого простирается до 80 человек обоего пола, исключая 9 малолетних и 34 мертворожденных вследствие наказаний». За другие годы всегда то же самое, и обычная запись звучит приблизительно так: «В минувшем… году лишены жизни крестьянами своими помещики полтавской, смоленской, гродненской и тверской губерний… в смертельном наказании крестьян замечено 16 владельцев и 59 управителей. От жестоких наказаний умерло крестьян обоего пола 54, малолетних 5, рождено мертвых младенцев 17, доведено до самоубийств 5 человек; всего 81 человек, менее против минувшего года 26 случаями…».

Случаи покушений множились год от года, продолжаясь до самой отмены крепостного права. Вне зависимости от времени, когда было совершено убийство, и его способов, причина их всегда была одна и та же. По словам Заблоцкого-Десятовского, «чаще всего крестьяне побуждаются к тому отчаянием, не видя ни в ком уже себе защиты». Дворянин Кучин к своим крепостным «лих был и часто бивал». Убить его согласились все крестьяне и дворовые, но выбрали для этого дела несколько человек. Они ночью вошли к нему в спальню и стали душить подушкой, держа за руки и за ноги. Кучин вырывался, просил пощады, кричал: «или я вам не кормилец?», но не умолил своих карателей. Труп бросили в реку. Помещик Краковецкий не давал прохода крестьянским девкам и бабам, принуждая их к связи с собой, наказывал сопротивлявшихся. Одна из девушек согласилась для видимости на приставания сластолюбивого барина и назначила ему свидание на гумне, сговорившись предварительно с подругами и кучером Краковецкого. Когда помещик пришел и расположился с избранницей на сене, ее сообщники выскочили из укрытия, кучер нанес Краковецкому удар по голове, а девушки веревкой удавили его, после чего сбросили труп в канаву. Поручик Терский имел насильственную связь с женой своего крестьянина Минаева. Приехав как-то пьяным из гостей, Терский приказал женщине идти с ним на гумно, а она рассказала об этом мужу. Тот пошел следом, напал неожиданно на барина и стал избивать его палкой, а жена — кулаками. Забили его до смерти и бросили тело под мостом. По окончании следствия крестьянина приговорили к клеймению, 100 ударам плетей и каторге. Его жене назначили такое же наказание, но без наложения клейм. В Костромской губернии дворовые и крестьяне секунд-майора Витовтова ворвались ночью к нему в дом, били руками и ногами, таскали за волосы, наконец ударили головой об пол. Витовтов был при смерти и успел только причаститься, а убийцы бежали. В Шуйском уезде Московской губернии крепостные Собакина самого помещика избили до полусмерти, а его жену зарезали. Помещица Писарева застрелена из ружья в окно, рязанский помещик Хлуденев задушен дворовыми на постели…

Одним из частых способов убийства помещиков было отравление ядом. Так, например, 70-летняя помещица Асеева напилась чаю и поела каши с рыбой, причем жаловалась, будто на зубах что-то скрипит. Вскоре после еды стала икать, началась рвота, и к вечеру помещица умерла. При вскрытии в желудке обнаружили следы мышьяка, но кто дал яд госпоже так и не выяснили, оставив несколько дворовых женщин «в подозрении». В городской больнице умер помещик Гагин. Врач нашел при обследовании трупа несомненные следы отравления, но откуда взялся яд и кто подсыпал его Гагину, осталось неясным, хотя подозрение падало на дворового человека, навещавшего барина незадолго до смерти. По показаниям крестьянки Михайловой, подложившей мышьяку в суп своему помещику, ее надоумила на это крепостная женщина помещицы Чанышевой, Акулина Матвеева. Крестьянки собрались как-то вместе, и Михайлова стала жаловаться на притеснения от своего господина. На что Матвеева будто бы сказала: «Что вы, дураки, не окормите своего барина, я уже дала своей барыне мышьяку в моченой бруснике… у нее зажгло сердце и умерла».

Часто нападения на господ случались спонтанно, как реакция на очередную жестокость господина. О помещике Оренбургской губернии Габове в полицейском отчете указывалось, что он совершенно неспособен к управлению крестьянами «по грубости своего характера и по другим дурным качествам». Крестьянское терпение кончилось, когда он однажды, во время полевых работ, ударил несовершеннолетнего парня кулаком в лицо, и тут же получил от него удар лопатой по голове. Коллежский регистратор Шапошников убит в драке с собственными крестьянами, причем сообщалось при этом, что Шапошников «проводил жизнь в разврате и беспрестанном пьянстве». Поведение госпожи Вечесловой со своими людьми было признано, напротив, «не чрезмерно строгим», но, как кажется, сами крепостные этой помещицы думали иначе. Каким в действительности было обращение Вечесловой с крестьянами, можно судить уже по тому, что к покушению на убийство их подтолкнул страх предстоящего наказания за утерянную овцу. Они подговорили «казачка» госпожи отворить ночью дверь спальни и стали душить ее подушкой. Но помещица успела закричать, причем вместе с ней закричал и «казачок», тем самым надеясь отвести от себя подозрение в соучастии, и крестьяне вынуждены были бежать. Но Вечеслова все-таки приняла смерть от своего слуги, а скорее — от своего необузданного нрава. Как-то много времени спустя после покушения она заехала на пчельник, где служил 70-летний Андрей Васильев. Помещица, придравшись к беспорядку, взяла Васильева за бороду и начала бить его наотмашь по лицу. В ответ на это оскорбленный старик, сам не помнил как, нанес барыне удар по голове топором, который держал в это время в руке.

Дворянин Полубояринов подвергал крестьян наказаниям, собственноручно избивал их, назначал в тяжелые работы. Однажды в риге он ударил по своему обыкновению одного из работников, тот неожиданно ответил ударом на удар, другие в то же мгновение пришли ему на помощь, избили помещика и удавили железной цепью. Помещик Новиков часто порол своих крепостных. В день своего убийства жестоко отпорол плетью крестьянина Филимонова. Тот сговорился с приятелями, также давно озлобленными на жестокого господина. Барина стали поджидать в конюшне. Когда Новиков зашел туда, один из мужиков ударил его железным ломом по виску, а Филимонов нанес удар топором в лоб. Ударив еще несколько раз для верности, сбросили труп в колодец…

Этот перечень практически неисчерпаем. Любопытный итог ему подвел в свое время князь Н. Волконский в статье, написанной уже после кресьянской реформы. Опираясь на документы, а также свои собственные данные, он утверждал, что «на каждого помещика хотя бы раз в его жизни нападали крестьяне»! Виновных в покушении на жизнь своих господ жестоко карали — клеймили, пороли кнутом и ссылали в каторжные работы. Но при этом трезвомыслящие люди и в правительстве, и в самом полицейском аппарате отдавали себе отчет в том, что случаи кровавых расправ будут продолжаться, потому что вызваны объективными обстоятельствами. Вот оценка ситуации с убийствами помещиков, как она изложена в докладе министру внутренних дел в 1850 году: «Исследования по преступлениям этого рода показали, что причиною были сами помещики: неприличный домашний быт помещика, грубый или разгульный образ жизни, буйный в нетрезвом виде характер, распутное поведение, жестокое обращение с крестьянами и особенно с их женами в видах прелюбодейной страсти, наконец и самые прелюбодеяния были причиною того, что крестьяне, отличавшиеся прежде безукоризненной нравственностью, наконец посягали на жизнь своего господина»…

Ко времени вступления на престол Екатерины II, почти за 10 лет до восстания Пугачева, в стране бунтовало более ста пятидесяти тысяч помещичьих крестьян. Важно, что в большинстве случаев эти волнения не имели на себе и следа разнузданного мятежа или анархии. Крестьяне вели себя очень сдержанно, но решительно, с полным осознанием своей правоты. Как правило, «бунт» заключался в том, что все население поместья отказывалось повиноваться прежнему господину. В знак верности друг другу и решимости бороться до конца крестьяне целовали землю и не выходили на господские работы. Когда в усадьбу приезжали представители власти, иногда в сопровождении солдат, крестьяне отвечали, что против государя не бунтуют, но помещику повиноваться не станут, и что будут дожидаться из Петербурга известия о воле. Тогда в усадьбу направляли военную команду, силой заставляя крестьян подчиниться и тем вынуждая их к вооруженному сопротивлению.

Удивительно, что в отечественной историографии и популярной литературе при этом утвердилось отношение к народным протестным движениям вообще и особенно к крестьянской войне под руководством Емельяна Пугачева, основанное на известном высказывании А. Пушкина о «бессмысленном и беспощадном» бунте. Крестьянские восстания часто были беспощадными, но не бессмысленными. Они были вызваны стремлением порабощенных и сведенных на положение рабочего скота людей к личной свободе и хозяйственной независимости. За этими бунтами стояло, наконец, простое чувство самосохранения, потому что без яростного сопротивления своим господам крепостным просто невозможно было бы выжить. Бунты, восстания и убийства помещиков на время приостанавливали особенно жестокие проявления помещичьей власти, напоминали правительству о необходимости обратить внимание на нужды порабощенного населения. А.С. Пушкин, утверждая бессмысленность народного восстания, знал, что братья его деда, помещики Ганнибалы, собственноручно запарывали своих крепостных людей до того, что тех замертво уносили завернутыми в окровавленные простыни. Преступления и примеры бесчеловечной жестокости были нормой российской крепостной действительности. В условиях жесточайшей и вопиющей социальной несправедливости маленькие, локальные крестьянские войны не прекращались никогда, подготавливая войну большую, полномасштабную и непримиримую, какой и стала «пугачевщина». Ее причины точнее всего выразил не поэт Пушкин, а генерал-аншеф Бибиков, отправленный императрицей Екатериной на борьбу с восстанием. Вполне оценив всю серьезность положения и угрозу существующему строю, Бибиков сказал: «Не Пугачев важен, важно всеобщее негодование!».

Там, где проходили войска Пугачева или только слышно становилось об их приближении, крепостные крестьяне толпами валили навстречу, а господа бежали в противоположном направлении. Настроение и надежды первых выражались повсеместно такими словами: «Коли-б нам Бог дал хотя один год на воле пожить: теперь все мы помучены». А. Болотов из противоположного лагеря описывал панику среди дворянства: «Мы все удостоверены были, что вся подлость и чернь, а особливо все холопство и наши слуги, когда не вьявь, так в тайне сердцами своими были злодею сему преданы, и в сердцах своих вообще все бунтовали…».

Но пугачевское восстание было начато не крепостными людьми, и не они одни только составляли ряды крестьянской армии. Там сошлись вместе все униженные и недовольные существовавшим государственным строем — инородцы, казаки, помещичьи и заводские крестьяне, староверы. Известно, что в организации самого восстания значительная роль принадлежала старообрядцам, в их скитах нашел убежище беглый казак Пугачев, оттуда и при их поддержке он начал свое продвижение. Это не было случайным. Нельзя забывать, что после церковной реформы XVII века русское православие оказалось расколото, и тех, кто не принял новые обряды и не признал официальную «никонианскую» церковь, насчитывались в стране миллионы. Государственная власть их неутомимо преследовала: конец XVII и 1-я половина XVIII столетия в русской церковной истории полны беспримерными гонениями за исповедание древлеправославия, пытками и казнями старообрядцев, превосходящими по жестокости примеры из практики западной инквизиции.

В этой крестьянской войне выплеснулось все негодование, накопившееся более чем за столетие церковных и социальных реформ, в результате которых большинство народа оказалось не просто ущемлено, но совершенно лишено каких бы то ни было прав. Негодование против власти, насаждающей иноземные обычаи и одежду, и гонящей под страхом уголовного наказания все национальное и традиционное, негодование против дворян, не желающих замечать в своих рабах человеческий облик, негодование против господствующей церкви, служители которой не произнесли ни одного слова в защиту обиженных и гонимых и храмы которой использовались в первую очередь не для богослужений, а как места, где зачитывались очередные притеснительные правительственные постановления и указы.

Появление Пугачева показалось чудом, долгожданным избавлением от власти «свирепых волков и немилостивых пилатов», как именовали крепостные крестьяне своих господ в челобитных. Было от чего почувствовать радость. В.И. Семевский очень точно назвал пугачевские манифесты к народу «жалованной грамотой всему крестьянскому люду». По его определению, «это хартия, на основании которой предстояло создать новое мужицкое царство». Вот текст одного из обращений «императора Петра Феодоровича» к народу: «Жалуем сим именным указом с монаршим и отеческим нашим милосердием всех находившихся прежде в крестьянстве и в подданстве помещиков быть верноподданными рабами собственно нашей короне и награждаем древним крестом и молитвою, головами и бородами, вольностию и свободою вечно казаками… владением землями, лесными, сенокосными угодьями и рыбными ловлями, и солеными озерами без покупки и без оброку… и желаем вам спасения душ и спокойной в свете жизни, для которой вы вкусили и претерпели от прописанных злодеев дворян странствие и немалые бедства».

Самих дворян, «возмутителей империи и разорителей крестьян», предписывалось «ловить, казнить и вешать и поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили с крестьянами». Приказ самозваного государя выполнялся со всей возможной старательностью. По данным правительства, собранным после подавления восстания, всего за время крестьянской войны погибло насильственной смертью дворян 1572 человека, включая детей, мужчин и женщин. Эта цифра оказывается тем более значительной, что включает в себя жертвы среди помещичьего сословия только на ограниченной территории тех областей, где действовали пугачевцы. Николай Тургенев, отмечая, что многие события российского прошлого представлены потомкам «не в настоящем виде», указывал и на причину этого: «сие происходит только от того, что историю пишут не крестьяне, а помещики». Действительно, во многом благодаря этому обстоятельству жестокие раправы пугачевцев над дворянами остались навсегда мрачным пятном в памяти последующих поколений, а жестокости самих помещиков и несправедливость всего государственного строя в целом, вызвавшие крестьянское возмущение, отошли на задний план. Так родился помещичий миф о свирепости и природной дикости простого народа.

В большинстве случаев в казнях над господами крепостные люди следовали ветхозаветному принципу равного и справедливого возмездия: «око за око». Одна помещица прославилась не только жестокостью, но и жадностью, не давая своим дворовым соли в пищу. Когда ее привели на расправу, то присудили к сечению кнутом, а в промежутках между сериями ударов окровавленную спину посыпали солью, приговаривая: «просаливай ее, просаливай!» Другая дворянка приказала заморить голодом ребенка кормилицы своего сына, чтобы, как она говорила, не делить молоко с «хамовым отродьем». Ей придумали такую казнь: разрезали живот и вложили внутрь еще живого ее ребенка.

Способы казней были разнообразны: дворян вешали, расстреливали, топили. В некоторых случаях расправы отличались жестокой изобретательностью: сжигали на медленном огне, стреляли снизу вверх так, чтобы пуля пробила и разорвала все внутренности, помещали под доски на землю, кладя сверху тяжести и так постепенно раздавливая насмерть. Насиловали и превращали в наложниц дворянских жен и дочерей.

Но среди кровавых событий крестьянской войны отчетливо проявилось очень важное обстоятельство: вооруженное выступление было направлено не против государственности, а исключительно против конкретных лиц и режима, доказавших свою враждебность простому народу. Это был не анархический бунт, а сознательное восстание в защиту своих гражданских прав и справедливого государственного устройства. Заблоцкий-Десятовский писал: «Сила понятия о правительстве весьма замечательна как в помещичьих крестьянах, так и в государственных; если случаются неповиновения, или даже оскорбления правительственных властей, то это всегда относится собственно к лицам; все казенное почитается ими неприкосновенным».

Примечательно, что самовольных расправ с помещиками во время крестьянской войны было не так много. Выполняя повеление пугачевского манифеста, крепостные добросовестно вылавливали своих и чужих господ, скрывавшихся по лесам, и, как государственных преступников, виновных в заговоре и враждебных намерениях против «государя Петра Феодоровича», доставляли на суд «императорских» властей в места, где располагалась казачья администрация. Известны случаи, когда крестьяне выступали даже просителями в защиту своих помещиков, если те были к ним милостивы и не «взыскательны», но важно, что делали они это, все же предварительно арестовав господ и представив их «властям»!

Подавление восстания и расправы с его участниками были проведены правительственными войсками с исключительной жестокостью. Сколько погибло, было расстреляно, повешено и замучено крестьян, а также крестьянских детей и женщин — никто не считал, и сосчитать все жертвы вряд ли было возможно. В канавах вдоль дорог валялись трупы убитых, у деревенских околиц на виселицах раскачивались тела повешенных, и под ними устраивали показательные экзекуции, на которых секли плетьми все население от мала до велика, и свежие братские могилы полнились телами запоротых насмерть. Живым рвали ноздри, резали уши, языки, клеймили лбы, отправляли на каторгу.

В следующие два десятилетия число крестьянских выступлений значительно уменьшается, хотя отдельные восстания против помещичьей власти происходят время от времени, и каждое такое происшествие, иногда незначительное возмущение крепостных людей в той или иной усадьбе, поднимало панику едва ли не во всей губернии — чудился призрак новой пугачевщины. Под Вологдой однажды появилась шайка разбойников, пограбивших несколько имений, главарь которой заявлял, что они хотят сделать то же, что и Пугачев. Услышав об этом, губернатор отправил нарочного в Петербург, требуя срочно прислать регулярные войска с артиллерией, на что императрица, не терявшая никогда самообладания, иронично заметила: «Видно, что у страха глаза велики, и что гора мышь родить может».

Но разбойничьи ватаги, в которые собирались беглые крепостные и дезертиры, все же представляли собой немалую угрозу, особенно для усадеб небогатых помещиков. Кроме того, часто крестьяне сговаривались с «лихими людьми» и помогали им ограбить своих господ, сами оставаясь при этом безнаказанными, потому что всю вину за нападение, а часто и убийство владельцев сваливали на разбойников. Не были в безопасности и крупные имения, охраняемые порой специальным штатом вооруженной дворни. Тогда разворачивались целые сражения, с осадой поместья, вылазками осажденных и штурмом укрепленного барского дома. Путешествие по территории уезда также было сопряжено с опасностью разбойного нападения.

(Граф Н. Толстой в своих воспоминаниях выразительно описал, какими предосторожностями обставлялся обычный проезд дворянского обоза через муромские леса в 1-й четверти XIX столетия: ««Распоряжения были сделаны следующие: ружья были заряжены, кроме того, все мужчины обвешались саблями, шпагами и кто что добыл; все медные тазы и лоханки были вытащены и всем горничным и сенным девушкам вместе с парнями велено было петь идучи огромной толпой около тех экипажей, в которых сидели баре; а во время припева, обычного в хоровых русских песнях, били железными сковородками в тазы… но если б действительно случились разбойники, то эта наружная храбрость их не надула бы, ибо я помню, как один молодой человек вздумал пошутить, с разрешения дам, и неожиданно выстрелил невдалеке от дороги: тут все девки, побросав тазы и лохани, подняли такой визг, как бы всех их резали разом, и рассовались куда какая попала; а мужчины перебежали на противную сторону… и все спрятались за каретами, лошади перепутались в брошенных вожжах, так как ни один форейтор не усидел на подседельной… Вот еще 40 с небольшим лет назад какой страх наводили леса муромские середь белого дня… теперь представьте, что можно было ожидать в лесах этих 70 и 80 лет назад… в то время въезжали в них с молебном и выезжали тоже»…)

 

 

Опубликовать:

FacebookTwitterGoogleVkontakteOdnoklassniki


Комментарии закрыты.